Александр Македонский. Погибший замысел. Глава 39

      Глава 39

      Когда сыну Пармениона предоставили слово, он встал. Глаза его горели, волосы отдувались ветерком, он был высок, строен и длинноног — безусловно, красавец, этого нельзя было не признать.

      — Я вижу, что царь уже ушёл. Оно и понятно: глядя мне в глаза, он бы не посмел не признать вескость доводов, которые я приведу в свою защиту; оно и понятно: покинув собрание, он показал всем ещё сомневающимся, какой вердикт в отношении меня ему нужен, и, разумеется, все знают, что внедрённые в собрание провокаторы, конечно же, хорошо запомнят тех, которые не захотят признать мою виновность. Сын Зевса бдит, его недоверие растёт и уже не ограничивается вскрытием моих личных писем. Что ж, трепещите: не сегодня, так завтра вам придётся сказать ему «нет». — Филота обвёл мрачным взглядом умолкнувшее собрание и с удовлетворением отметил, как недобра была установившаяся тишина. — А теперь по порядку. Александр боится моего отца — самого преданного ему человека, воевавшего бок о бок ещё с Филиппом, которому Филипп доверял, на которого всегда мог положиться. Именно Парменион первым вступил в Малую Азию, именно он помог Александру расправиться с Атталом, именно он участвовал во всех сражениях и бился блестяще, но при этом никогда не забывая о людях, тогда как царь Македонии только и делал, что рвался к Дарию и каждый раз ставил исход битвы под угрозу. Именно Парменион заботился о том, чтобы все были сыты и одеты, когда Александр бежал к захваченной казне и к азиатским шатрам. Именно Парменион наладил снабжение войска, без которого невозможна была победа под Тиром. Именно он сохранил все коммуникации безопасными, добивался для всех отпусков, сопровождал вас на отдых, именно он прошёл к Персеполю, не потеряв ни одного человека, когда Александр по своим глупости и самонадеянности положил семь тысяч — больше, чем было потеряно при Гранике, Иссе и Гавгамелах вместе взятых.

      Конечно, такой полководец рядом мозолит глаза, конечно, его слава заставляет ревновать, а честь и разум — задумываться о своих собственных достоинствах и не находить их в себе самом. Теперь он оставлен в Экбатанах, но этого мало: царь Азии желает его смерти. Смерти отдавшего жизни своих сыновей, моих братьев, успеху и славе македонского оружия, смерти того, чья преданность на протяжении десятилетий была несомненной. Это видел Филипп, это видел Александр, но в последние месяцы у него помутилось зрение. Что ж — тем хуже для него, тем хуже для вас: великие победы и малые потери ушли в прошлое, впереди лежат грошовые успехи и многотысячные жертвы. Куда заведёт вас царь — одним богам ведомо — что же вы, так желающие получить ответ, не спросите их сына, божьего сына, сына Зевса? Уже спрашивали, да? И он врал вам не единожды. Ещё перед Гавгамелами уверяя, что та битва станет последней. Продолжайте и дальше плутать и гибнуть в этой лжи…

      Александр замыслил убийство моего отца без всяких на то оснований — как же вы сплоховали, только меня обвиняя во всём! Царь Азии совсем не этого ждал, ему надо было, чтобы ваши смехотворные обвинения посыпались на моего отца. Может быть, Парменион виноват в том, что у кого-то пропали серебряные ложки? — нет, это Александр приказал всем сжечь трофеи. Может быть, Парменион повелел тебя высечь? — Филота указал пальцем на обвинявшего его в несправедливом наказании. — Сомневаюсь, ибо и сам тебя не припомню, а за четыре года своих людей хорошо изучил и никогда их не путал. — Филота взял паузу. Установившееся безмолвие нарушал только треск костров, сполохи пламени играли в волосах Филоты, его фигура была по-прежнему горда и значительна, осанка — подобна царской, красота — несомненна, словно дыхание смерти уже вознесло его над остальными. Филота ещё раз обвёл всех мрачным взором. — Теперь то, что касается обвинений лично в мой адрес. Слушайте, слушайте! Сначала то, что относится к моей персоне. Меня обвиняют в надменности и в высокомерии. Да, я горд, я не забываю о своём происхождении, я не смерд — это память о предках. Я когда-нибудь был бесчестен? Я когда-нибудь плохо дрался, бездарно командовал, трусливо бежал с поля боя? Два моих брата сложили свои головы в сражениях — почему я не могу этим гордиться? Мне нечего стыдиться, а неоправданно надменен и высокомерен тот, кто спит и видит, как вы, македоняне, гнёте спины и простираетесь перед троном ниц, как персы. Я погряз в роскоши? Может быть, более, чем те, которые подбивали свои сандалии золотыми гвоздями и тащили за собой целые стаи постельничих и массажистов? Да, у меня были огромные сети, но они сгинули в пламени, как и мои блестящие одеяния, когда Александр приказал всё сжечь. Я поносил сына Зевса, я сомневался в его божественном происхождении, я осуждал проскинезу — а кто из вас не смеялся, не крутил пальцем у виска, не кипел негодованием, говоря, что никогда не падёт ниц, что настоящий царь — это старший брат, а не тиран? Мой сон оберегали, никому не позволяя пикнуть, — очередной бред. Ржание лошадей, плач детей, пение птиц — это тише вашего шёпота? Я приказывал затыкать всем рты? Рабы, которые сваливали нечистоты, кого-то прогоняя. Как я понимаю, помои можно выливать только в яму — что, согнанные, значит, в яме сидели? Извините, но тогда переселение только пошло им на пользу. Я кому-то не давал лошадей. Я командую конницей, и лошади, находящиеся в моём распоряжении, предназначены для моих этеров. Если при переходе через горы какой-то конь сваливался в пропасть, если был падёж в пути, то это должны были восстанавливать приставленные к тягловой силе, а я не снабженец. Что же касается плетей и арестов, то тех, кто меня в этом обвинял, я не знаю. У меня есть этеры, у меня есть охрана, слуги и рабы. Дисциплинарные нарушения должны быть отмечены в приказах по войску, о них дожны быть сделаны соответствующие записи. Подайте запрос в канцелярию — и вы убедитесь: то, что утверждалось здесь насчёт моего произвола, — только наветы. Легко догадаться, кто постарался их организовать. — Глаза Филоты впились в Гефестиона, сын Аминтора не выдержал и отвёл взгляд. — Что отворачиваешься, правая рука божьего сына?

      Ну, и последнее — то, что относится к самому заговору. Никто из заговорщиков не упомянул моё имя — никто из оставшихся в живых. Свёдший счёты с жизнью Лимн тоже меня не назвал — это подтвердил Никомах. В предназначенном мне письме отца, которое вскрыл Александр и не постыдился об этом упомянуть, ничего не говорилось о заговоре даже иносказательно. Вам повторить эту фразу? «Сначала позаботьтесь о себе, затем — о своих; так мы достигнем желаемого». Где тут хотя бы намёк о заговоре, что Парменион мог иметь в виду под «желаемым», как не сбережение людей в этом тяжелейшем походе? Я не сообщил Александру о доносе Никомаха! Не донёс, как не доносил и раньше о сотнях наветов, которые лились в мои уши ежедневно. И правильно сделал, потому что заговора как такового не было — «заговорщики» просто перепились, и Лимн бросил в сердцах, как хорошо бы было, если бы Александр отправился на тот свет. Как будто вы; этого не желаете… Что происходит, почему потупились прекрасные глазки? Мало вас сплетничало друг на друга, когда доводилось что-то не поделить между собой, когда кто-то кого-то в чём-то уличал и бежал сообщить, что нашёл покушающегося на самодержца? Как сам Александр отнёсся к сообщившему ему о вероятном подкупе врача Пармениону? Оставил без внимания его слова — и оказалось, что сделал правильно, никакого предательства не было. Но там хотя бы о персах речь шла, а тут свои друг на друга наушничают — так что, надо копаться в сотнях этих постельных интриг?

      Далее. Меня арестовали, когда я крепко спал, а разве может человек спать спокойно, если у него совесть нечиста? Не может — это Александр не спал всю ночь, потому что только тем и занимался, что меня оклеветать хотел. Я спал, я ни скрываться, ни бежать не предполагал. Моя совесть чиста, и никто на меня не указал.

      Я знаю, — завершил Филота, — что Александр хочет устранить Пармениона и меня. Недаром он ушёл, чтобы его слово осталось неоспоренным — для него самого. Он не хотел присутствовать при моей речи, потому что возразить ему было бы нечего. Вас запугали, за вами шпионят, но мои доводы вас убедили. Повторюсь, на мне нет вины, и я привёл вам доказательства своей невиновности. Если вам их мало, пусть пошлют гонцов в Сиву и запросят оракула Амона. Александр ему верит – он может распорядиться, организовать небольшое посольство – и оракул выдаст свой вердикт, виновен я или чист. Я требую суда Зевса-Амона!

      Но Сива была далеко, от Фрады её отделяли десятки тысяч стадиев, а Александр спешил, и иной суд, кроме своего собственного, признавать не собирался, тем более что оракул мог сказать чистую правду. Да царя уже и не было на собрании – воззвание Филоты пропало впустую.


      Все заговорщики были признаны виновными и приговорены к побитию камнями.

      Люди расходились, взволнованно обсуждая произошедшее, но это не было оживлением, охватывающим головы, когда проблема решена, дело слажено и всё расставлено по местам. Сомнения не оставляли никого, и они были глубоки.

      Причины, толкнувшие злоумышленников на измену, всем были ясны: персов в своих рядах македоняне не принимали ни заложниками, ни добровольцами, ни наймитами, проскинеза была противна свободному духу вольных детей гор, царь завёл их в неведомую глушь, постоянно кормя обещаниями, что на следующей неделе всё закончится, но эта следующая неделя не приходила целый год и даже не высвечивалась в обозримом будущем. Такой ли большой в этом разрезе становилась вина предателей и были ли они предателями по сути, если высказывали опасения всех? Никто не увидел в заговоре ясного плана, чёткого распределения ролей и выверенной схемы действий — был ли он тщательно продуманной операцией или выражался в пожелании «чтоб ты сдох!», которое многие жёны каждый день бросают непутёвым мужьям, совершенно не желая осуществления своих слов? Филота не походил на главу заговора: его имя никто не назвал; можно было согласиться с Александром, что все просто побоялись его называть, но каким образом этот страх зародился, когда все были под арестом, когда сам Филота был задержан? Даже от Лимна, если предположить его связующим звеном между командующим конницей и остальными, Никомах не слышал имени Филоты; в участие в предполагавшемся покушении Пармениона, находившегося за тридевять земель и десятилетиями верной службы короне Македонии доказавшего свою преданность родине и её царям, не верилось совершенно. Доводы, приведённые Филотой в свою защиту, были сильными аргументами, а более всего уязвляли его слова о том, что, уйдя с собрания, Александр всё решил сам, единолично. Филота упоминал о провокаторах, подпевалах и шпионах, ложных свидетелях и прочем неблаговидном — всего этого не могло не быть в месте концентрации десятков тысяч людей: армия на марше — то же государство. Раньше воины верили, что окончательный вердикт — их голос, — теперь выходило, что Александр виртуозно обвёл всех вокруг пальца и навязал свою волю, искусно замаскировав её под желание большинства.

      Все эти сомнения Александр, сидя в своём роскошном шатре, угадывал, а вскоре и донесения доверенных лиц подтвердили его опасения. Люди опомнились, замыслы и несвершившиеся злодеяния заговорщиков перестали считать чудовищными, соответственно этому убывала и вина злоумышленников, колебания раскачивали и без того расшатанное единство и веру в царя — срочно надо было изыскивать убедительные доказательства вины, особенно Филоты. Или сфабриковывать их. Но как?

      В шатёр снова были призваны Кратер и Кен, Гефестион, разумеется, уже там находился.

      — Филота не сказал всё, — начал Александр. — От него надо добиться признаний.

      Кратер поддержал царя сразу:

      — Правильно! Всех пытали, а его — нет. Это несправедливо.

      — Может быть, справедливее будет то, что хотя бы он через это не пройдёт? — высказался Гефестион.

      — Гефестион, твоя мягкотелость меня изумляет! — вскипел Александр. — Ты что, его жалеешь? После того, как он меня поносил?

      Гефестион вздохнул, в последнее время он вздыхал бесконечно:

      — Ты же сам его простил день назад и расцеловался с ним. Твоё поведение в этом свете выглядит неблаговидным. За тобой идут, потому что тебя любят, но, если ты будешь и дальше действовать так же, за тобой будут идти, как за тираном, как за приказавшим делать это. За тобой будут идти, как стадо баранов идёт за вожаком — в абсолютном неведении куда и зачем. За тобой будут идти по привычке или просто не видя другой дороги. За тобой будут идти, потому что страшно будет оставаться на месте в гиблых краях. За тобой будут идти, как пленники — без надежды на освобождение. Но в один прекрасный день люди всё же остановятся — и ты не сдвинешь их с места.

      — Гефестион, твои мрачные пророчества мне хорошо известны, я сейчас не намерен их обсуждать. Ты будешь присутствовать на допросе с Кратером и Кеном, это мой приказ.

      — Что же ты хочешь услышать от Филоты, если никто из заговорщиков его не назвал и он виновен только в недонесении?

      — Раскалённое железо что-нибудь да обнажит.

      Гефестион проследовал в пыточную — и содрогнулся, когда увидел цепи, бичи, плети, молотки, клещи, железные пруты у огня и миску с солью на деревянном столе. Александр уже укрылся в нише, отделявшейся от места основных действий занавеской, сын Аминтора прошёл к нему.

      — Александр, заключи с Филотой сделку. Пусть он скажет, что возглавлял заговор, — и умрёт.

      — Нет, он так просто не отделается. Он меня оскорблял — он должен за это пострадать.

      — Ты и так воздашь ему смертью — чего ещё? Есть изгнание, разжалование, плети, арест, но ты избрал крайность — пусть он умрёт, но без мучений.

      — Нет, с мучениями. Он меня поносил, спал с женщинами и хвалился им, что ему я обязан всеми победами.

      — Тебе в новинку то, что каждый, выйдя из боя, изображает свою роль в нём, как правило, её преувеличивая?

      — Пусть и расплачивается за своё бахвальство и моё уничижение.

      — Он уже расплатился с лихвой. А Кратер опустился до того, что подсылал к нему проституток?

      — Он внедрял в стан врага любящих меня.

      — Опомнись! Он подсовывал ему в постель алчных стерв, решивших содрать и с него за близость, и с Кратера за доносы. Тебе нужна любовь таких, когда ты уже отверг столько предложений о браке? Вряд ли они о тебе помышляют.

      Мысли Александра перетекли в другое русло:

      — Кстати, о женщинах. Он спал с Барсиной, и она даже родила ему ребёнка.

      — И словом не обмолвилась о его откровениях.

      — Да, она умеет держать язык за зубами и из всех подружек Филоты оказалась самой достойной. Я с ней пересплю — и она родит от меня сына.

      Гефестион поморщился: какая ненависть должна была пылать в Александре, чтобы он замыслил обыграть Филоту даже в постели, взяв при этом абсолютно ненужное себе!

      — Пусть родит, но пусть родит от того, кого будущие поколения не смогут обвинить в кровожадности, пусть родит того, которому не придётся винить своего отца в чрезмерной жестокости. Ты воспитан на наследии Эллады, я — тоже. У греков культ красоты человеческого тела, они чтят его совершенство, ты проводишь эллинизацию — как же ты решишься изуродовать тело, словно варвар, для которого здоровье, чистота линий, гармония — пустой звук, который изощряется в надругательствах, прежде чем убить? Это хуже, чем зверство.

      — Это так по-человечески, Гефестион, — ухмыльнулся Александр.

      — Ты же понимаешь, что заговора как такового не было.

      Александр не то что верил в разветвлённую сеть предателей — он просто не терпел возражений линии, которую проводил, он просто мстил Филоте за принижение своей роли в череде громких побед, он рассчитывался с Парменионом, авторитета и безусловного влияния которого сильно боялся. Он ухватился за первую представившуюся возможность отплатить отцу и сыну за всё и накручивал себя, чтобы оправдать собственное злодейство, так, что действительно счёл Филоту средоточием вселенского зла, а Пармениона — Дамокловым мечом, подвешенным над родом Аргеадов. В этом состоянии слова Гефестиона раздражали его тем более, чем более разума и убеждения они в себе содержали. В Александре в самом деле взыграла кровожадность плебея, охочего до кровавых зрелищ, человека, чьи предки не так давно были пастухами, дикаря, считавшегося только с силой и крушившего всё, что могла разгромить его собственная мощь. Сила боится разума, ума ей по пословице не надо — как своего, так и чужого. Если в столкновении с последним она может проиграть, то единственный выход оставить поле боя за собой — этот ум упредить. В сильнейшем раздражении Александр готов был обвинять всякого, кто шёл против его воли, в чём придётся:

      — Что ты выставляешь чёрное белым? Что ты так защищаешь моего ненавистника вместо того, чтобы воздать ему по заслугам? «Арест», «изгнание» — ах, какие нежности! Просто хрупкая фиалка! Можно подумать, что ты с ним спал и тебе это очень понравилось.

      — Можно подумать, что ты с ним спал, и ему это не очень понравилось… или очень не понравилось. — На Александров скрежет зубовный Гефестион не обратил никакого внимания. — Очень хорошо устроился — на ложе, за занавесочкой. Фрукты ещё закажи с вином! Будешь наслаждаться его криками, а я должен смотреть на то, что с ним делают? Ну и мразь же ты после этого! — И сын Аминтора резко развернулся и вышел на основную сцену.

      Александр не мог поступить иначе. Его мания величия не терпела ни порицанй, ни возражений, ни сомнений в правильности избранного пути, его подозрительность должна была искоренять малейшие ростки недовольства и ропота. В глубине души нет-нет да и всплывало, обозначаясь мелкой зыбкой рябью на поверхности, соображение о невиновности Филоты, но командующий конницей всё равно был силён, всё равно был опасен и знатен достаточно, чтобы попытаться Александра подвинуть. И смерть Пармениона, в силу его возраста уже встававшая на горизонте, в этом случае могла сыграть против Александра: Филота, приняв в наследсто отборные войсковые подразделения, без сомнения, мог попытаться склонить на свою сторону Гарпала и, даже не получив от него ключей от казны, остаться достаточно богатым для того, чтобы возглавить оппозицию уже не мирную, а воюющую. Как ни эфемерен был первый заговор, осуществись он — и Филота не преминул бы извлечь из этого выгоды; при любом повторении попытки устранения царя Азии — а теперь стало ясно, что оно неминуемо последует, — Филота также становился главным претендентом на трон. Всё это разжигало ярость Александра, он неистовствовал в своей жестокости и алкал крови и мук, жаждал продемонстрировать свою победу и здесь, вдали от поля боя, на поприще интриг. Кроме того, Филота был обречён на пытки ещё и потому, чтобы решившие вступить на тёмный путь замысливания покушений на жизнь Александра знали, с чем им придётся столкнуться в случае провала, и хорошенько подумали о том, стоит ли помышлять о преступлении, если при его неудаче кара будет так ужасна. Бесспорно, участь Филоты была решена окончательно…

      Тем временем в пыточную стали подтягиваться и остальные участники предстоявшей трагедии, вошли и стали проверять инвентарь  заплечных дел мастера, ввалились Кратер и Кен, прибыл протоколист и начал расставлять на столе письменные принадлежности, ввели Филоту со связанными руками, развязали их и тут же заковали в цепи. Глаза бывшего командующего конницей раскрылись шире, сердце бешено заколотилось, разум ужаснулся, когда Филота увидел, через что его проведут. То, что шло раньше в плюс и выставляло его с лучшей стороны, оборачивалось бедой и безмерностью мучений. Молодость, сила, закалённое в изнурительных походах тело многократно повышали болевой порог — Филота и рад был отогнать от себя видения жутких сцен, в которых ему предстояло сыграть главную и самую тяжёлую роль, но всё выдавало намерения собравшихся и ни малейшего послабления испытаний не сулило.

      — Филота, признайся, что ты принял участие в заговоре, — Гефестион в последний раз попытался предотвратить самое худшее, — и закончим с этим.

      — Какой заговор, когда вы знаете о нём лучше меня?

      — Ничего, мы введём тебя в курс дела — и ты сразу вспомнишь то, о чём подзабыл, — пообещал Кратер, которому уже не терпелось. — Значит,  говорить не будешь? Ну и прекрасно! Начинайте! — И Кратер кивнул пытальщикам.

      Цепи резко взвизгнули, скрежеща в блоках и поднимая руки Филоты, раздался треск разрываемой ткани, хитон превратился в два куска полотна, обнажив торс, первый удар бича — примеривающийся, но хлёсткий — пришёлся по спине. Стон Филоты вышел сдавленным: он ещё мог себя контролировать, в нём ещё говорила гордость — но, не успела вспухнуть на белой коже зловещая красная борозда, как в спину впечатался второй удар — на этот раз сильнее и жёстче. Подручные Кратера прекрасно знали своё дело, постоянно увеличивая доставляемые болевые ощущения: последующие удары хлестали уже с оттяжкой.

      Гефестион рухнул на грубо сколоченную скамью, втянув голову в плечи и что есть силы вцепившись в них пальцами. Он молил богов о том, чтобы Филота потерял сознание или мучители не рассчитали и перестарались, но они хорошо знали своё дело и не доводили жертву не только до обморока, но и до невменяемости, чтобы боль терзала всё сильнее и сильнее. Вся суть эллина в Гефестионе возмущалась: творилось не просто  отвратительно постыдное, мерзкое и подлое — вершилось чудовищное, противоестественное. Одна жизнь калечила другую, не убивая, не устраняя, не выбивая себе место под солнцем, а наслаждаясь болью, пыткой такого же существа рядом, и в этом изуверстве уже не имело никакого значения то, что носителя этой мучимой жизни сын Аминтора когда-то ненавидел.

      Бич хлестал уже со всего размаха, обвивая тело и обдирая грудь и бока; в дело вступили плети, оставлявшие множественные борозды с одного удара: они были снабжены свинцовыми грузилами на концах разветвлений. Гефестион не поднимал глаз, боясь узреть повисшую лохмотьями кожу. Он видел смерть и трупы, видел чудовищные раны, вывороченные кишки, отрубленные конечности и головы, тучи мух на разлагающихся телах, но это была война, и убийство на ней ценилось скорое и лёгкое. Убийство, убийство… Перед глазами промелькнули распятые на крестах жители Тира, привязанный к колеснице Батис, но то было хотя бы в назидание и со зла, после собственных тяжёлых ран… Сознание уходило всё дальше в прошлое. Гревена, побеждённые меды — это тоже было необходимое, защита сограждан, воспитание мужества, и расправа была скорой. Миеза, подросток, доверчиво жмущийся к любимому, спящий с «Илиадой» под подушкой — и это перерождение в жестокое кровожадное чудовище, которое завтра как ни в чём не бывало произнесёт, что новый порядок рождается по колено в крови и это естественно. На лбу Гефестиона выступили капли холодного пота.

      — Что, вступление тебя не отрезвило? — бесился Кратер, обращаясь к Филоте. — Посмотрим, как ты запоёшь, когда своё слово скажет железо!

      Истязатели схватили клещи и молотки, издевательства продолжились. Плоть рвали, пальцы плющили, под разодранной кожей забелели обнажившиеся сухожилия. Филота уже не мог стоять, ноги подкашивались, и тело, виснув в цепях и перенося свою тяжесть на искалеченные мышцы торса и рук, испытывало невыносимую боль. Один из извергов взял железный прут и раскалил его конец над огнём. Филота с застывшим в глазах ужасом смотрел на приближавшееся к нему жало. Гефестион зажмурился. Послышался вопль, по помещению разнёсся отвратительный запах горевшей плоти.

      — Милосердия, — прохрипел Филота, уворачиваться от орудий пыток у него уже не было сил.

      — Как же, Филота, будучи столь малодушным, ты замыслил такое? — прошелестело за занавеской. Александру мало было слышать вопли и стоны, мало было наслаждаться мучениями бывшего друга — ему ещё надо было унизить его и нравственно.

      — А, ты здесь, — отозвался терзаемый. — Мне надо было догадаться. Посмотрел бы я, как бы ты визжал, оказавшись на моём месте…

      Один из палачей зачерпнул из стоявшей на столе миски горсть соли. Этого Гефестион, и раньше сотню раз готовый сорваться с места, не мог вынести — он вскочил, ударил экзекутора по руке и бросил миску в огонь.

      — Какого Аида? — взревел Кратер.

      — Твоего собственного! Я не могу на это смотреть! — заорал Гефестион, кинулся за занавеску и стал трясти Александра за плечи: — Ты что делаешь, дрянь, для чего? Сам на это не смотришь, это оскорбляет твой невинный взор, а других заставляешь?

      — Злодеяние должно быть наказано.

      — Так иди и смотри! Но нет, как же! Ты поморщиться боишься, тебе неприятно и дурно пахнет! Может быть, благовония воскурить, принести сласти и Багоя привести? — пусть он своей жопой повертит!

      — При чём тут Багой?

      — Ненавижу я тебя и все твои подлости — вот при чём. — Гефестион и в самом деле готов был избить своего жестокого любимого и клял тот день, когда он с ним повстречался.

      Продолжение выложено.


Рецензии