12. Бекар. Просто Сима

Автор:   Бекар




Серафима сидела на балконе и, кутаясь в палантин, слушала соловьиное пение. Был конец мая, было прохладно, но пахло уже летом и летней пылью, и близкой грозой. Полная луна, завязнув в облаках, пыжилась затмить свет фонарей - тряслась, несчастная, как в падучей, и Серафиму тоже слегка потряхивало – стыдно сказать, но в полнолуние она всегда превращалась в оголённый нерв. Так и говорила всем:- Я нынче, как оголённый нерв.

За фонарями, в зыбучей темени городского парка пели соловьи, но не так, как всегда, а тускло и прилизано – ни особой чистоты, ни диапазона, ни темперамента. В общем, сущее безобразие, а не пение. Серафиме, которая ещё в младенческих пелёнках агукала под Моцарта и Чайковского, слушать это было невыносимо, и она старательно потёрла уши, надеясь, что во всём виновата евстахиева труба. Но ничего не изменилось, наоборот - после провальной, с холодным носом прелюдии соловьи вдруг обезумели и выдали неуместное крещендо, разорвавшее воздух совсем уж чудовищной какофонией. Это смахивало на китайскую пытку. Отразившись от сталинского ампира Серафимовского дома, их расхристанные трели горохом обрушились ей на голову, закатились под стул, в пыльные закоулки балконной рухляди и тут же, жалобно курлыкая, испустили дух в давно ненужных трёхлитровых банках.
Она сморщилась и толканула одну из банок тростью. Та возмущенно скрипнула днищем по обшарпанной мозаике пола и схоронилась за скелетом засохшего фикуса.

- Робеешь, старая? – буркнула Серафима.- Да и правильно. Мутные бока и труха вековая на дне. Чем тут, право, гордиться? Вот раньше…

Серафима с трудом отвела взгляд, застрявший на стекляшке, и выбросила белый флаг. Ваша песенка спета, Серафима Андреевна! Докатилась! Разговаривать с банками! Надо полагать, с ума-то сошла именно ты, а не соловьи.
Потянуло промозглым холодом, и Серафима, хлюпнув носом, уже собралась покинуть свой амфитеатр, но будто прилипла к стулу. Внизу, под фонарём мотылялось на ветру растрёпанное огородное пугало, правда, толком разглядеть его не удалось даже через очки. Пришлось, как её учили, на секунду крепко зажмуриться, и резко открыть глаза. Кажется, это был человек в нелепом отрепье с непомерно растянутой и по-змеиному юркой тенью. Сняв шляпу, похожую на бледную поганку, он поклонился и, какой ужас, протопал пальцами по воздуху, что Серафима поняла однозначно - иду к тебе.

С давно забытой проворностью она ринулась в комнату и захлопнула за собой дверь, дрожащими пальцами выгребла из кармана мобильник, чтобы позвонить сыну, но устыдилась. Десять часов, а она со своими глупостями. Подумаешь, помахал…
Скинув на стул старый палантин, она вместе с тростью зашоркала на кухню. На кухне Серафиму поджидал телевизор с сериалом, чай с травами и пенал с лекарствами. Полезное такое приспособление – все пилюли в отдельных ячейках с названиями и временем приёма. И цвет у него подходящий для стариков - красный, как огнетушитель.

Неуклюже хватаясь за мебель, она зарулила в коридор и оцепенела.
Из коврика в прихожей рос баобаб с пучком ботвы на верхушке, самый настоящий, только в десять раз меньше. Серафима вместо того, чтобы испугаться, рухнула в кресло и хладнокровно вынесла себе вердикт. Боже, у меня и правда голова не на месте. В квартиру как с неба свалилась химера, а она отважная, словно Валентина Терешкова, даже не пискнула. Или дело в другом, и правы те, кто утверждает – у стариков стираются эмоции. Всласть порассуждать об эмоциях не удалось, потому что баобаб дёрнулся, отщепил от ствола ручищи и превратился в человека.
Некоторое время они изучали друг друга. Она - через вторые, более сильные очки. Он – из-под соломенных кудрей, наползающих на лоб и глаза.

- Вы очень уместная женщина, - наконец произнёс он, сломавшись в поклоне. - И эмоции у вас здоровые, не извольте беспокоиться. Я оттуда, из-под балкона,- он кивнул куда-то вниз и в сторону.

- Я уместная? Эмоции на девятом десятке? Весьма остроумно, – прошептала Серафима, растирая виски. – Откуда? Впрочем… Я ведь сегодня, как оголённый нерв.

- Никаких нервов, – он отгрёб лохмы со лба пятернёй и поёжился. – Дождь собирается, и я… Просто залетел в гости. Позвольте представиться. Вальпен. Меня зовут Вальпен. А вы Серафима э-эээ… Андреевна? С вашего позволения буду вас называть просто Симой. Удивлены? И отчество ваше знаю, и всех в этом доме знаю. Из моего дупла, надо признаться, только его, так сказать, и лицезрю.

- Из дупла-а-а? – жалобно протянула Серафима и примолкла.

Глаза его чуть прищурились, а на лбу, между бровями появился червячок морщинки, будто от каких-то важных воспоминаний. Серафима невозмутимо ждала продолжения, пытаясь понять, кто перед ней, но реальность, трезвая серафимовская реальность вдруг закуролесила, выдавая далеко не реальные метаморфозы, как в известном ролике на ТВ. Девичья округлость, усы, морщины, голливудский оскал. Всё это поочерёдно проклёвывалось на лице бывшего баобаба и умирало.
 В конце концов дьявольская перелицовка исчерпалась, и лик пришельца тормознул на окончательном варианте. Перед Серафимой стоял юный, рослый доходяга, похожий на карикатуру. Всё в нём было чересчур. Улыбчивый рот - зубастым полумесяцем от уха до уха, скулы торчат страшно - бледные до синевы. А вот глаза, хотя и чересчур большие, но совсем не карикатурные – приятные такие глаза, озорные.
Удивительный экземпляр, гибрид баобаба со Щелкунчиком, постановила Серафима. Голова у неё поплыла, и руки вцепились в подлокотники, как в спасательный круг.

- Не угостите чаем? – Вальпен приложил руку к впалой груди и улыбнулся.- Я, простите, несколько голоден.

От его улыбки и детских ямочек на щеках, от тихого, чуть простуженного голоса Серафима доверчиво растаяла, а спасательный круг превратился в то, чем был на самом деле – просто в кресло. Легкомысленно наплевав на десяток «почему», она взмахнула тростью, словно дирижёрской палочкой, и, постанывая, заковыляла вслед за Вальпеном на кухню.

На кухне пришлось разогреть магазинные упаковки с готовыми блюдами, которыми её потчевали невестка с сыном. Гость нехотя помыл руки и вытер о широченные, с дырищами на коленях штаны, а потом и о свитер с распустившимися петлями - то ли серый, то ли попросту грязный.
Примостившись на краешке стула, Вальпен уронил голову к тарелке и шумно втянул в себя воздух. Длинные, неопрятные пряди его жадно влипли в кровавый соус мяса.

- Простите. Я так бесцеремонно заявился, - пробормотал уже с набитым ртом,- но эти молодцы с фонариками…. Как это… Квест? Так это называется? Надоели, мочи нет. Снаряжаются толпой и ну обшаривать аллеи, рыщут, аки голодные волки, дупло им подавай, значит. А я что? Спасаюсь вот, в гости наведываюсь к добрым людям.

Серафима, удумав сесть рядом, потёрла спину, которая никак не хотела держаться прямо, отогнула «хвостик» назад, как советует профессор Мясников, и увесистым кулём повалилась на стул.

- Ах дупло… Как же, как же…

Она вдруг вспомнила. Внучка поведала, что в столетнем парке, посаженном на месте заброшенного кладбища, водится привидение по имени Вальпен. И, как говорят, живёт этот Вальпен в дупле старой сосны, которую все ищут и никак не могут найти, как и самого Вальпена.

 - Боже, - она закрыла рот пятнистой ладошкой,- это вы, юноша, ночью по парку колобродите и на девушек, прости Господи, нападаете?

Вальпен зыркнул на неё одним незанавешенным глазом:

- Миф это, сударыня. Мирный я и уже старый для таких забав. Когда квестов нет, в дупле сплю.

- Ста-а-арый?- подозрительно сощурилась Серафима. – Понятно.

- Да ничего вам непонятно. Я почти что двести лет на земле. Вот, даже кушать изловчился, чтобы энергию из вас не потреблять.

- Странное вы привидение,- фыркнула Серафима и протерла очки. – Живое какое-то. Бедная, бедная фрекен Бок, как я её понимаю.

Вальпен неопределённо хмыкнул и притянул к себе миску с салатом.

- Что у вас с боком, знать не знаю, а вот привидение я или нет – дело спорное. С какой стороны глянуть. Если желаете прояснить, откуда я, зачем и почему, лучше мне сразу и откланяться. Многия знания, понимаете ли, рождают многия печали. Это мне один господин сказал.

- Сам царь Соломон сказал? – спросила Серафима.- Браво, браво!

Вальпен перестал жевать, и глаза его стали колючими. Похоже, он обиделся.

- Может, и царь какой, а может, и чёрт с клюкой. Главно дело – слова-то козырные. Вот, к примеру, ко мне частенько лягушки, птицы всякие наведываются, и я их никогда не гоню и никогда не выведываю, откуда они. Что вы, уважаемая Сима, так на мои штаны смотрите? Оболочка это, ничтожная по своей сути скорлупа. А вот внутри, когда грязно, я это дело ненавижу.

- Я тоже грязь ненавижу. Она ритм сбивает, - Серафима покосилась на пятна соуса рядом с тарелкой Вальпена. – А лягушек опасаюсь. Вы же, право, не лягушка?

- Давайте не обо мне, уважаемая Сима, – Вальпен громко чихнул и вытер нос рукавом. - Я здесь прилагательное. Давайте о вас. Как жизнь драгоценная?

- Салфетки, салфетки возьмите,- машинально пролопотала Серафим и начала рассказывать. Сначала неохотно, потом с жадным удовольствием от того, что язык еще ворочается, что на кухне у неё не телевизор бормочет, а на ночь глядя звучат два человеческих голоса, и пусть один из них старческий и деревянный, как советское пианино, не велика беда. Часы пробили одиннадцать, а Серафима всё катилась и катилась по волнам памяти, причаливая то к одному берегу, то к другому, перемахивая на полвека назад и возвращаясь.
После длиннющей выдержки из медицинской энциклопедии она неожиданно сконфузилась и замолчала, поджав губы. Дальше рассказывать не было смысла, потому как главное Вальпен услышал – она всю жизнь учила детей игре на фортепиано, а теперь с фортепиано только пыль стирает, муж её умер пять лет назад, и без него она, как мимоза на рельсах, семья сына Павла за тридевять земель, на краю города, на улице Лизы Чайкиной, и забот у них хоть отбавляй. Делиться своими проблемами они не хотят, дескать, чем она может помочь. Только это нехорошо, потому что она вполне способна помочь, хотя бы с правнуками.

- И винить некого. Теперь все на скорую руку живут. - Серафима сморщилась и скользнула по скатерти ладонью, смахивая крошки. - А невестка Нина… Верите ли, она, просто уму непостижимо, регулярно что-то ломает. Руки, ноги, пальцы. Вот представьте, как праздник на носу или день рождения у меня, так непременно и перелом, и домашний режим. И кого тут винить? Я ей, бывает, советую, врача бы тебе толкового, а она отмахивается. И что теперь делать, спрашивается, если все отмахиваются? Знаете ли, психологи вот вещают, живите, мол, своей жизнью, не мешайте детям. Только, Боже мой, где её найти, свою жизнь?

- Вы её потеряли? - спросил Вальпен, уже несколько осоловев.- Вот этого, уважаемая Сима, я постигнуть никак не могу. Своя жизнь, она же всё равно как кожа. Как её, простите великодушно, можно потерять? Лучше уточните, как вы справляетесь. Спина, гляжу, у вас нездоровая. И ноги…

- И ноги, и руки, и… - Серафима с приятным воодушевлением продолжила перечень хворей, но на середине остановилась, только рукой махнула. – Впрочем, что это я, по второму кругу. Паша говорит, худеть тебе надо, всё и пройдёт. Ах, как же он прав! Всё пройдёт когда-нибудь. Одно удручает - на дачу не езжу, а там сорняков выше крыши. Я, честно говоря, своим с Лизы Чайкиной и так и этак намекаю, сорняки - это же дисгармония! Куда там… Глас вопиющего! Говорят, и откуда ты знаешь, если на даче сто лет не была? А я им – господи, да чувствую я, чувствую.

Серафима замолчала, продолжая шевелить губами, и всё сминала и расправляла салфетку на столе, пока не выдавила с виноватым видом:

- Знаете, пустое всё, не слушайте меня. Что это на меня нашло? Даже как-то стыдно это.

- Я в сорняках совсем компетенции не имею, - признался Вальпен.

- Компетенции? – рассмеялась Серафима.- А вы, право, способный юноша.

Вальпен вроде как равнодушно зевнул во весь рот и с явным умыслом продемонстрировал наполеоновский профиль:

- Ну да… Некоторые имеют мнение, что у меня память, как у гения какого.

- Роза – королева сада, - бодро тренькнула Серафима ни с того ни сего. - Знаете, у меня приятельница была, царствие ей небесное, называла меня генетическим цветоводом. Все ко мне за советом ходили. А теперь дома сижу, с балкона гляжу. Не хотите соловьёв послушать? Мы с Лёшей, с мужем моим, обожали соловьёв, – Серафима как-то разом поникла и перешла на шёпот: – Как сейчас помню, сидим так, рядышком, а соловьи поют, поют, а мы сидим, сидим, и кажется, вот так бы до самой смерти. Разве это не странно? Лёши нет, а соловьи есть.

- Да чего тут странного? Птички как птички. Я их во как наслушался! – Вальпен полоснул себя по горлу.- Я лучше к другому склонюсь, простите за назойливость, не согласитесь меня приспособить на фортепианах играть?

Он распластал на столе лапищи, разукрашенные синяками и царапинами. Заглянул Серафиме в глаза.
Серафима потрогала пальцы с обгрызенными ногтями. Они были мягкими и сильными.

- Отчего не приспособить? – она хихикнула. - Будьте добры, ладонь веером. Вот так, замечательно. У вас, голубчик, отличная растяжка, примите поздравления. Только ума не приложу, зачем вам это?

Вальпен принялся мусолить ноготь на большом пальце:

- А я нынче и не знаю, зачем. Сыграйте что-нибудь этакое. Давненько фортепианов не слышал. Если надо, я подожду с превеликим удовольствием.

Серафима от удивления поперхнулась чаем. Давно никто не просил её сесть за инструмент. Даже когда она ещё аккомпанировала во дворце пионеров, рядом был лишь Лёша. А Вальпен, этот косноязычный гений, оказывается, может слушать и ждать, и какая разница по большому счёту кто он – привидение, птица, лягушка или неведома зверушка?

- Ах, оставьте, - она тряхнула головой так энергично, что в шее что-то громко хрустнуло.- Посмотрите, - она потёрла шею и протянула к нему дрожащие руки.- Неужто это пальцы? Шпикачки какие-то. Прав Паша, я даже картошку не способна почистить. Так что… - она отмахнулась от кого-то невидимого.- Я лучше о цветах. Знаете, роза – королева сада, и моя приятельница, царствие ей небесное…
Вальпен долго чесал голову сразу двумя руками, так что у Серафимы закралось страшное подозрение, и неуверенно попросил:

- А у вас, уважаемая Сима, больше ничего нет из съестного? Маловато как-то…

Серафима растерялась:

- Нет, только вот чай с конфетками.

- Нет так нет, конфетки не употребляю. Давайте, я вам с руками подсоблю.

Заграбастав её ладони в свои, он принялся старательно мять их, как тесто, сбивая в пятнистый колобок и прищипывая пальцы, будто решил сделать большой пельмень, и в конце концов прижался к ним ухом, как к морской раковине.
Серафима сидела заворожённая, не смея убрать руки.

- Что вы такое делаете, юноша? Мне даже как-то странно это и неловко.

Вальпен уверенно, по-барски откинулся на спинку стула и выдохнул:

- Ну вот теперь, полагать надо, всё будь здоров. Извольте пройти к рабочему месту.

Она изволила. Прикрыв фланелевые плечи халата концертным болеро из сирийской парчи, села за пианино и откинула крышку.
Это был Вальс №7 до-диез минор Шопена, и с ним всё сладилось просто блестяще. Пальцы её перестали быть шпикачками. Они даже пальцами перестали быть. Над клавишами колдовали десять крошечных двойников Серафимы, той, прежней, двадцатилетней Серафимы, и у каждого из них тоже были пальцы – крошечные двойники той, прежней Серафимы.
.
Последнее, прощальное стаккато вальса уже давно растаяло в полумраке комнаты, а она всё сидела, потрясённая, не поднимая глаз и затаив дыхание, пока не почувствовала чей-то взгляд. О, этот взгляд! Прямо над латунным великолепием «C.Bechstein» мерцало круглое, насмешливое лицо Дениса Мацуева. Он подмигнул весело и одобрительно, и Серафима, оглушённая звоном в ушах, стала тихо утекать в обморок, но нашла силы обернуться. Вальпен сидел под торшером, уткнувшись в колени.

- Что с вами, голубчик? – всполошилась Серафима.

Он вскинул голову и, не моргая, уставился куда-то в угол. Огромные глаза его блестели, будто усыпанные алмазной крошкой, а через секунду она уже струилась по алым пятнам щёк к подбородку.
Тогда заплакала и она – обильно, с удовольствием от того, что может плакать.

- Сима, - прохрипел Вальпен.- Это было так прекрасно, как… Как будто я не в дупле живу, а на небе.

- Вам пора, голубчик, уже совсем поздно, - всхлипнула Серафима. – Мне вон уже Денис мерещится. Представляете, я ведь его с пелёнок знаю, и у меня есть какие-то права, какие-то… Одним словом, думаю вот допрос учинить. Почему же ты так долго не женился, засранец?

Голубчик стал захаживать каждый день - просто являлся у двери в прихожей, как Чеширский Кот, и всё начиналось вновь. Перед Серафимой торжественно открывался бархатный занавес и крышка пианино, а её диваны и диванчики, столы и столики, комоды и этажерки превращались в декорации. Лился на них свет магической рампы, гулял меж ними лёгкий, живой сквозняк далёкой флейты.
Однажды вместе с Вальпеном приблудилась ещё и собака, в которой она узнала собственную русско-европейскую лайку. Любимый пёс прожил в семье пятнадцать лет, как тут было не узнать? Проблема заключалась в том, что он давно скончался на руках у Лёши от рака печени.

Пёс был угольно-черным, с белым, похожим на бутон розы, пятном на груди, только глаза его странно блуждали, подёрнутые радужной плёнкой, они выглядели слепыми. Собака прямо с порога бросилась лизать Серафиме руки, а потом пристроила на её коленях свою седую, с мокрым носом морду.

- Бекар! Это же наш Бекар!- запричитала Серафима. – А вы… Вы и Лёшу можете? Тоже?

- Нет, пока нет. Работаем с вашего позволения. Вы совсем не удивлены, Сима?

Серафима уже не удивлялась. Почти. Только одна вещь вызывала некоторое недоумение – она вдруг стала много говорить. И голос свой казался ей теперь не гнусавым хлюпаньем Гаргульи, а прежним, упругим и глубоким, почти виолончельным, оплодотворённым духом самого Страдивари:

- Руки мыть, голубчик. Обед готов. Прошу к столу.

Принарядившись в брючный костюм из бежевого джерси, она повторяла эти слова сначала перед зеркалом, потом перед Вальпеном. Повторяла слова, выуженные из нафталина прошлой жизни, в которой были гости, музыка, красивая посуда и много, много отменной еды. Она, Серафима, тоже там была, и, что важно, «была» - заглавными буквами. Теперь её французская кухня никому на Лизе Чайкиной не нужна, им стейки подавай с кетчупом, а остальные гости давно уже амброзией питаются на небе.

Вальпен от угощения не отказывался и очень даже нахваливал, выпрашивая добавки, от чего Серафима чувствовала себя средневековым алхимиком, вспоминая всё новые рецепты. Одно огорчало – Бекар ничего не ел. Лежал тихо так, грустно в углу, как большая, плюшевая игрушка.

- Обед готов, прошу к столу. Сегодня у нас куриное суфле под соусом бешамель и земляника со взбитыми сливками.

Накрывала она всегда в гостиной. В ход пошли Дулевские сервизы. Один, чайный, с серпом и молотом на белом фоне, был свадебным подарком и поэтому любимым, но сама Серафима попивала чай исключительно из большой, массивной кружки мужа с бордовой надписью на боковине: «170 лет ЗИК»

- Зи-и-ик, - прочитал Вальпен.- Кто это? Бедный Зик, он такой же старый, как я.

Серафима снисходительно улыбнулась и хотела, было, прочитать лекцию о Конаковском фаянсе и заводе имени Калинина, но Вальпен уже переключился на люстру.

- И эти бусы тоже старые, с катарактой. Мне один господин объяснял про катаракту.

- Подвески? Да, здесь много старого, голубчик. От моих родителей. Вон на том бюро, красное дерево, ещё дед мой эссе писал. Редкой эрудиции был человек.

Вальпен сделал шаг и мгновенно перетёк к бюро. Серафима уже который раз поразилась. Его длинное костлявое тело переливалось в пространстве, как лютневое арпеджио - то бархатно дробясь на части, то сливаясь в одно целое на последней ноте.

Он обхватил бюро ручищами, прижался лбом.

- В старом что-то рвётся. Я слышу. Тоненько так – дрын-дрынь, дрыньк, будто ниточки гнилые. И я могу… Не знаю, как правильно обозначить. Сшить, как бы.

- Боже, пальцы мои вы сшили?

Он ни с того ни сего принялся кланяться на каждой фразе.

- Ваша правда. Моих рук дело. Я ещё и не то могу посодействовать. Буду рад, а вы, простите за вольность, обалдеете и это… Глаза выпучите.

Серафима нахмурилась сквозь улыбку и добавила к голосу элегантное вибрато:

- Дорогой Вальпен, где вы набрались таких казарменных слов? Это совсем не комильфо! И вообще… Будьте любезны, нас ещё десерт ждёт.

- Не серчайте, уважаемая Сима. Набрался вот. Ночью ещё и не такое услышишь. Сплю теперь отвратно, так что…. Всё о Шопене вашем думаю.

Серафима не серчала. Просто то верила, то не верила, а потом перестала об этом рассуждать. Другие дела накатили.
Для ежедневных обедов пришлось научиться ходить не только по квартире, но и в соседний супермаркет, куда она даже при Лёше заглядывала только за хлебом и молоком. Поначалу ноги её оставались такими же безнадёжными, как раньше – брёвнами, обтянутыми пятнистой кожей, но она не унывала. По утрам долго массировала их специальной щёткой, расшатывала в суставах, дышала правильно, глубоко - носом, выдох - ртом, как через трубочку. Через две недели Серафиму будто молодильными яблоками накормили. Она даже приседать могла, правда, кое-как, опираясь на стул, но всё же. Вскоре появился и новый хлопотливый маршрут – на рынок, где покупалась квашеная капуста с брусникой, которую обожал Вальпен.
Получалось, жизнь подарила Серафиме чудесное рондо, очередной виток по кругу. А как иначе? Как он без неё будет обходиться, этот растрёпанный мальчик-старик? Как будет обходиться без её обедов, уроков и книг? Нет, надо, надо ещё пожить на этом свете, сколько Бог подаст – может даже, лет пять.

Вопросы по раннему, «досерафимовскому» периоду жизни подопечного иногда приходили в голову, но быстро улетучивались. Это была чужая партитура, куда она даже заглянуть не решалась. Хватало своей.

Всё шло как по нотам. Вальпен легко подружился с нотной грамотой и очень скоро от гамм и арпеджио перешёл к этюдам Черни и Берковича, хотя более всего полюбились ему немудрённые песни и песенки. Серафима укоризненно фыркала, но ничего не могла поделать. Закусив губы и смешно подрагивая острыми плечами, он даже мурлыкал под музыку: - Во поле берёзка стояла, во поле кудрявая стояла, люли, люли, стояла… А что такое люли? Это когда огрести люлей? А за что?

К тому же этот выходец из дупла пристрастился к чтению. Сам он пока осилил лишь короткие предложения, но слушал, открыв рот, когда она читала вслух поначалу сказки и детские рассказы, потом Каверина, Марка Твена, Чехова. Серафима, с большим трудом, но перетряхнула всю свою солидную библиотеку, занимающую четыре стены бывшего кабинета мужа, и вскоре на двух нижних полках ребрились потёртыми корешками лучшие литературные образцы, без чтения которых, по мнению Серафимы, человек, вроде как, и не очень человек. Нужные страницы любовно фаршировались закладками – бронзовыми ладошками величиной в два ногтя. Эти ладошки, целую коробку, они привезли с Лёшей из Праги, мечтая что первый правнук Митя читать будет запоем, как в детстве его мама, но нет… Ни Митя, ни сестра его младшая, хорошие такие детки, умные, но ни в каком книжном изобилии не нуждаются, телефонами заняты, жертвы прогресса, а чтобы к фортепиано подойти или книгу почитать, даже в мыслях нет.

Вальпен против лучших образов не возражал, но более всего его растрогала Каштанка.

- Чудится мне, я когда-то был Каштанкой и вдруг взял и потерялся. Где-то он есть, мой хозяин, пахнущий клеем и лаком.

- Тебе, надо полагать, плохо у меня? – обиделась Серафима. - Я для тебя мистер Жорж?

- Нет, вы что? Вы… Такая… Такая… Как моя сосна. Нужная.

Серафима ощутила, как зарделось лицо, но умиление своё решила замаскировать учительским тоном:

- Что? Сосна? По-моему, вы зарапортовались, юноша. Сосна – весьма экзотичное сравнение. Помните, мы беседовали о сравнениях?

- Какие там сравнения? Правда, истинная правда, - Вальпен возбуждённо кружился вокруг старинного мраморного геридона и чуть не свалил с него вазу с клоуном и дрессированной собачкой на боковине. – Ах, если бы я имел счастье быть вашим сыном или внуком, простите за дерзость, в рот бы вам заглядывал, а я… Кто я? Наверное, просто гений и всё.

На этих словах Бекар сделал уши домиком, вылез из угла и, расхлопнув пасть, ясно пропел: - Ой, мамммочкииии, - а через секунду, цокая по паркету, самым бесстыдным образом завертелся юлой, повизгивая и ухватывая зубами свой хвост, как делал это много лет назад.

 - Да вы что, мальчики? В рот заглядывать? – вздохнула Серафима.- Услышал бы Паша, рассмеялся бы точно, – она улыбнулась и лихо крутанула жемчужный кулон на шее. – Да угомонитесь же вы, не ровен час, всю мебель мне разнесёте, проказники. Лучше давайте я вам фотографические карточки покажу. У меня их целый ящик, а всем с Лизы Чайкиной на это начхать.

Паша из своих тридевяти земель, с улицы Лизы Чайкиной забегал два раза в неделю по утрам, в безупречном костюме и белоснежной рубашке – голубоглазый и улыбчивый, как отец, с телефоном в одной руке и пакетом в другой. Вываливал на кресло магазинные упаковки готовых блюд, тут же у порога, интересовался здоровьем и скоренько ретировался, чмокнув в щёку: - Береги себя, мама.
Она боялась отказаться, хотя теперь вовсе не нуждалась в этих, прости господи, продуктах. Откажешься, а как объяснить? Но однажды это случилось. Она ткнулась лбом ему в плечо, хотела сказать: - Ты так хорошо пахнешь. Как твой отец. Я люблю тебя больше жизни.
Но вместо этого вдруг съязвила:

- Ты так много времени на меня тратишь. Целых двадцать минут в неделю. Не надо больше ничего приносить.

- Мы опять хандрим?- нахмурился Паша, между делом что-то читая в телефоне.- Аппетита нет? Значит так, вариант «а» - я обеспечиваю тебя врачом, вариант «б»….

- Нет, нет, ты что?- запаниковала Серафима.- Я превосходно себя чувствую. Представляешь, кокартроз отступил, и я уже на шпагат скоро отважусь. Вчера три часа ходила по срочным делам, и только когда вернулась, вспомнила, что трость забыла. В прихожей клюка чёртова стояла, вот тут, - Серафима счастливо рассмеялась. – Представляешь?

- Срочные дела? Шпагат? Забавно, – Паша рассеяно потёр нос. - Ты же фактически еле стоишь. В общем, тут такая история… У Нины есть знакомая, очень добросовестная, бывшая медсестра. Я её к тебе направлю. Нет возражений?

- Прости, а что тут забавного? - обиделась Серафима.- Я ещё и на бальные танцы записалась. Танцы – это вторая жизнь!

- Слушай, мы как-то неудачно шутим сегодня. Нет? Хотим кого-то из себя вывести? В общем, так, медсестру я тебе пришлю и точка. Вот на ней и отведёшь душу.

- Ни за что!- отрезала Серафима и перекрыла коридор шлагбаумом трости. - Ни за что не допущу в своём доме чужого человека. У меня тоже есть свои маленькие, женские тайны. Нет! Ступай с Богом, на работу свою опоздаешь.

Паша отвлёкся на звонок, а когда вернулся к разговору, глаза его уже не видели Серафимы. Он был там, с тем человеком, с которым секунду назад обсуждал какую-то маржу, акции и объём продаж.

- Тайны? Забавно. Ладно, мы ещё обсудим всё спокойненько, по пунктам. Ты подумай.

Серафима ухарски отшвырнула трость и подбоченилась:

- Видишь ли, я всё давно обдумала и нахожу твоё предложение оскорбительным. Лучше скажи своей дочке, чтобы хоть иногда звонила бабушке. И пусть деток приведёт, я им книжки почитаю.

- Скажу, - прокричал он уже на лестнице.- У неё форс-мажор какой-то. А ты смотри у меня, если что захочешь, сообщи. И это… Мексидол пить по инструкции. В обязательном порядке!

- Что пить? Мексидол? - пискнула Серафима. Но Паша лишь махнул рукой и скрылся за пролётом.

Серафима была раздражена. Отчего все их разговоры последнее время так фальшивы? Оба говорят не то, что думают, и слышат не то, что им сказали, и это, верно, потому, что правду знать – одно беспокойство и нервы. Отчего она не спросила сына – когда ты, мой мальчик, перестал заглядывать ко мне в рот? Я даже не заметила, как это случилось. Что я захочу? Да ничего особенного. Если ты придёшь ко мне на обед, лучшего и желать нельзя.. Помнишь, как-то мы славно просидели до рассвета – с бутылкой «Киндзмараули» и тарелкой имеретинского сыра? Клянусь Богом, я ещё могу разговаривать, сын, и не совсем выжила из ума.

Нет, из ума она не выжила. Напротив – ей вдруг стало казаться, что в голове всплывает давно забытое, а мозг сам собой начинает латать обидные прорехи, отторгать и расплавлять зловредные бляшки и расширять закупоренные сосуды. Он возрождался, её драгоценный мозг. Это было восхитительно. Тело тоже не подводило, и она выбросила к дьяволу все таблетки, капсулы и капли из полезного, красного, как огнетушитель, пенала.

Правда, мозг мозгом, но в процесс вмешался сам Артур Шопенгауэр и, как говорил Лёша, чуть расширил горизонт, несколько остудив интеллектуальный задор Серафимы. Томик великого пессимиста был навечно прописан на письменном столе мужа, и, когда Серафима взяла книгу в руки, чтобы протереть пыль, та сама открылась на странице с отмеченной жирной галочкой фразой. Мысль была такой честной и понятной, что Серафима горестно застыла, позабыв о пыли и возрождении. Почудилось, что две эти убийственные строчки написала она сама.

На утренний звонок сына Серафима не стала, как всегда, подробно описывать распорядок дня - встала в семь, позавтракала овсяной кашей, сделала зарядку… Нет, вместо этого она, подглядывая в книгу, выпалила:

- Пишу комментарии. Ты помнишь, сына, что первые сорок лет нашей жизни дают текст, а последующие тридцать – комментарий к нему? – Серафима помедлила, но всё же призналась. - Артур Шопенгауэр, между прочим. Так вот. Я дописываю. Впрочем, тебе это, судя по всему, неинтересно.

Паша, похоже, лишился дара речи. Долго молчал, и медленно изрёк:

- Ну, ты даёшь! Не знаю, что сказать.

А Вальпен знал, что сказать:

- Я, конечно, человек и сам умственный, но вы даёте мне столько, сколько я за двести лет не получил. Вы мне нужны, Сима, как воздух. Просите, что хотите. Я за вас голову положу, из кожи вылезу.

С тех пор стали исполняться все её желания. Они втроём слетали на дачу Просто взялись за руки, подцепили на поводок Бекара и взмыли, как Шагаловские летуны. Полёт был странный. Внизу проплывали не только улицы и дома родного города, там, запятнанные тенью облаков, тянулись друг за другом чёрные, разрушенные бомбёжками посёлки с печными трубами вместо домов и огромные города, перечёркнутые проспектами, сверкали белыми колоннадами приморские, отороченные зеленью пальм бульвары и скромные реки с озёрами – места, навечно застрявшие в прошлом, и в которых она не была с детства.

И вот что удивительно - в каждом переулке, в каждом палисаднике, на каждом берегу и под каждой колонной Серафима видела одних и тех же девчушек. Одна была с дикими, голодными глазами и в шали, перевязанной крест- накрест. Другая – лысая и в больничной рубашке, третья, уже постарше – в синем сарафане и с белой панамкой на голове.

У Серафимы закружилась голова от легкости тела и восторга узнавания. Эти девочки – она, Серафима, только сто лет назад.
Серафима дёрнулась, пытаясь вырваться:

- Я хочу к ним.

Но Вальпен лишь крепче сжал её ладонь и неожиданно строго приказал.

- Нельзя. Запрещено. Туда нельзя вернуться. Можно лишь глянуть.

Серафима не смела ослушаться, к тому же её вдруг захватили другие ощущения. Неповоротливая квашня стала птицей Феникс, улизнувшей из клетки некрасивой старости, птицей у которой есть и будущее, и смысл, и свой дом, к которому она летела.

Свой дачный дом Серафима обожала, а с недавних пор стала воспринимать, как живое существо – всеми забытое и страдающее от одиночества. Он был старым, но ещё крепким великаном, похожим на трёхголового дракона, потому как строился десятилетиями, прирастая то деревянными башенками, то красными кирпичными боковинами. Затаившийся в дебрях одичалого сада, он угрюмо прятал меж деревьев свою вынужденную несуразность и свою память о времени, когда был Спасской башней семьи, когда дышал ароматами, а не плесенью, и слышал живые звуки, а не гул ветра под дверью.

Всё он помнил, этот дом, даже тот день, когда только зародился в головах своих хозяев. Они обозначили его колышками – вот здесь будет детская, здесь гостиная, а там - спальни и столовая. Женщина – светловолосая тростинка в шёлковом платье и в венке из одуванчиков на голове. Он – рослый, загорелый до черноты, в армейских брюках галифе и линялой майке. Он называл её нотой соль второй октавы и приказывал отставить лопату, потому что лопата ей как собаке пятая нога, а она смеялась, говорила, я с лопатой в эвакуации раньше познакомилась, чем с нотой соль, а твои комплименты смахивают на кривой скрипичный ключ.

Был и третий хозяин – полугодовалый младенец в коляске. Толстый и розовощёкий Пашенька, их поздний, но долгожданный сын спал рядом, под кустом сирени, потому что не мог обходиться без матери и часа.

Серафима вздохнула. Она тоже всё помнила, каждую пуговицу на кителе мужа, каждую завитушку на своём платье, каждую складку на попке своего малыша.
Вполне себе тяжеловесно, а не птичкой, она опустилась на скамью перед крыльцом и заплакала от разочарования. На спине у неё, под лопатками что-то болезненно проклёвывалось, но это были уж точно не крылья, а дом был не тем домом, который был её домом. Нелюдимый и подслеповатый, он уже не казался таким же безупречным, как много лет назад, да и сорняков рядом наросло и правда выше крыши. Вместо роз, лилий, роскошных спирей и гортензий вольготничали теперь в саду, на дорожках и даже в беседке лебеда, мокрица и дикие вьюны. Это было похоже на заброшенную могилу.

- Боже, я стала такая слезливая. По всей видимости, это мозг разжижается. Как думаете? Мне так невыносимо, что выть хочется. Думаю вот, зачем Лёша тут надрывался? Руки мои всё берёг. Видел бы он вот это…

- А вы повойте, Сима, - вздохнул Вальпен и погладил Серфиму по лысеющей, седой макушке.- Мне один господин сказал – выть, всё равно что себя пылесосить.

Она вдруг съежилась от этого прикосновения, и что-то наплыло на неё, заблудилось в голове воспоминаниями - туманными, далёкими. Она охотно зацепилась за этот туман, и сама стала туманом, и повисла туманом между небом и землёй.

- Вы знаете, роза – королева сада. Моя приятельница, царствие ей небесное, говорила…

Вальпен не дал ей закончить, и тон у него стал, как у прораба, наставляющего бригаду работяг.

- Ладно, не желаете выть, извольте приниматься за дело. Я человек ответственный.

В руках Вальпена появились тяпка и секатор, а сама Серафима вдруг увидела себя со стороны – белокожую, полную сил молодку, и эта белокожая молодка, словно проклюнулась сквозь оболочку дряхлого тела на свободу. Весь день она бодро шныряла меж развалившихся грядок, продираясь сквозь заросли чистотела и крапивы, полола сорняки, обрезала неряшливые, припавшие к земле лапы малины и смородины. Вальпен умело столярничал, Бекар носился рядом и, как живой культиватор, закапывал траву в землю. К вечеру сад освободился от могильного сора и остался, весь сияющий и подобревший, в одном лёгком, яблочно-вишнёвом цвете.

- Спасибо тебе, душа моя, - сказала Серафима.- И знаешь, я почти не устала сегодня. Это чудо какое-то.

- Я такой, - смутился Вальпен.- До чудес спорый.

В другой раз они прибрали могилу Лёши, посадили в середине мраморной цветочницы кустики бадана и хосты, пропололи подвядшие фиалки и долго сидели на скамье, укрываясь от мелкого, теплого дождя зонтом. Она вспоминала мужа, а Вальпен слушал и кивал лохматой головой.

- Куда изволите отправиться в следующий раз, уважаемая Сима? – спросил он тихо.

- Я? – Серафима обрадовалась так бурно, что даже несколько застыдилась, поглядывая на фотографию мужа. – Ах, как бы я хотела в консерваторию! Но сначала к моим – на улицу Лизы Чайкиной. Правда, Нина опять что-то растянула – то ли связку, то ли мышцу, но тем более… Помочь надо. Кто им ещё поможет?

- Вот уж, простите, перво-наперво кровиночек своих надо было навестить. А то всё ждёте у моря погоды, как барыня какая, - Вальпен поднялся и подал руку Серафиме. - Отчалим-ка мы домой, уважаемая Сима.- Не грех теперь и капусты квашеной отведать. С брусникой. Что там ещё на ужин?

Взгляд Серафимы заблудился в датах на соседнем памятнике. Совсем ещё молодая женщина там была, пятидесяти не исполнилось. Серафима решительно щёлкнула замком сумочки.

- Как же вы правы, дорогой Вальпен, как правы! Конечно, к кровиночкам! Завтра же! А сорняки эти из прошлого века… Пустое это. Пойдём, голубчик, немедленно. Пирожки буду печь – с курагой. Они их очень даже кушают. Подарки выбрать – тоже дело не скорое.

У выхода из кладбища Вальпен, покопавшись в карманах, купил гвоздику и под медно-трубное рыдание духового оркестра, исполняющего где-то невдалеке сонату №2 си-бемоль минор, преподнёс цветок Серафиме.

- Красивая, - просияла Серафима.- Как у Лёши. А лабухи эти ужасно фальшивят.

- Очень даже недурственный цветок, - согласился Вальпен. – Я вам ещё розы подарю в обязательном порядке. Три штуки. Я человек щедрый. Только подождать надобно.

Подождать она могла, но хранить тайну всего, что с ней приключилось, не было возможности. Неуместность откровений выветрилась из головы довольно скоро, и она выложила накопленное богатство счастливых переживаний первой встреченной в магазине знакомой. И про Вальпена, и про обеды, и про уроки, и про полёты, и про гвоздику. Соседка, егоза такая, почему-то всё время пятилась к стене, смотрела на часы и на свою тяжёлую сумку, поэтому приходилось её придерживать за рукав, чтобы не убежала, не дослушав. Все эти молодые такие нетерпеливые.
В конце концов соседка что-то неразборчиво мяукнула, словно ей кто-то наступил на ногу, и опустила сумку на асфальт:

- Какое симпатичное у вас кольцо-то. А мне домой бы… Ужин и...

- Кольцо? О, эта такая история, такая восхитительная история. Топаз у моей бабушки был…

- В следующий раз, Серафимочка Андреевна. Ладушки?

- Да, да, конечно, муж, дети, я всё понимаю. У меня вот тоже... Видите ли, получается, у меня теперь тоже своя жизнь. И так всё нежданно-негаданно,- Серафима любовно расправила на груди пушистое клетчатое пончо и вздёрнула подбородок.- Вы знаете, милочка, психологи советуют свою жизнь иметь. Чтобы молодым не мешать.

Соседка радостно закивала, погладила по плечу и распрощалась очень вежливо, с улыбкой.
А через пару часов зазвонил телефон, и Паша заявил, что придёт после работы поговорить.

- Я люблю тебя, мама. Держись.

Вот и ещё одна мечта сбывается, ликовала Серафима. Мы будем пить «Киндзмараули» и говорить, говорить, говорить.

На встречу с сыном Серафима надела чёрную бархатную юбку и белоснежную блузку с воланами, шею украсила его любимыми бусами из горного хрусталя. Бог знает почему, но она неожиданно поверила, что вот теперь, с сегодняшнего дня всё у неё с сыном пойдёт по-другому, не как раньше, но в этой чуть хмельной вере гнездилось и нечто тревожное, будто она играет в жмурки, а с кем - неведомо. Честно сказать, жмурки она недолюбливала ещё в детстве - боялась не поймать, или поймать не того, или налететь лбом на стену.
Паша пришёл точно в назначенный час, и они поговорили – о соседке с активной жизненной позицией, доложившей семье все подробности о Вальпене. Поговорили о том, что ничего страшного, и это просто галлюцинации, сбой настроек при сохранном интеллекте, и так бывает, что поделаешь, надо смириться, но снять розовые очки и принимать меры, чтобы не усугубить.
 
Серафима нервно взбивала пену в чашке с кофе и пыталась защититься.

- Помилуй, Паша, что за вздор ты несёшь? Я же тебе всё объяснила, но ты усомнился как-то очень охотно. Это не игры разума! Я принимаю меры, целыми днями разговариваю последнее время, общаюсь. Знаешь, мне так много звонят! И всё ученики, ученики. Вот вчера Витя, помнишь, такой беленький, славный, с длинными пальчиками. Он сейчас профессор, только болеет сильно, а внук у него в Германии живёт. Помнишь, мы с тобой были в Германии, и ты ещё…

Паша отвёл растерянный взгляд и принялся крутить в пальцах печенье.

- Та-ак… И по какому телефону тебе звонят?

- Как по какому? По городскому. Что за нелепые вопросы? Я не понимаю.

- Телефон твой городской отключён, мама, уже года три. А Виктора я помню, естественно. Он жил в соседней квартире и… Короче, вынужден тебя огорчить. Он умер.

- Как? Как умер? Сегодня?

- Десять лет назад умер. Ты не в курсе? И потом, мама, этот твой, так сказть, автоответчик про какую-то розу… Каждый раз… когда я прихожу. Это что?

Голос Паши дрогнул на последней фразе, а лицо сделалось похоронным, будто он только что проводил в последний путь лучшего друга.
Серафима сняла бусы и брезгливо отодвинула в сторону. Нелепыми они были, эти бусы, и ненужными. Руки и губы у неё тряслись, как никогда.

- Я… Я ничего не понимаю. Ну что ты ко мне пристал с этим Виктором? И с этой розой.

Ей хотелось прокричать эти слова, но вместо вызова в них прозвучало постыдное хныканье. Получается, она всё-таки налетела лбом на стену, и теперь её лоб трещит по швам, стекает с него на глаза жгучий, маслянистый пот. Что-то тяжёлое, беспросветное наваливается на Серафиму, давит к земле, ломает кости. Язык тоже становится тяжёлым, неповоротливым.

- Посмотри… на мои… ноги. Они ходят!

- Этот, как его… твой Карлсон-Вальпен сшил? Слушай меня внимательно, это лекарство, которое я тебе купил.

В интонациях сына сквозит раздражение, смешанное с жалостью. Он резко встаёт и снова садится – тяжело, потирая колено и морщась. Бедный мой мальчик, думает Серафима и леденеет от грохота собственного сердца. Её сын - уже не мальчик, совсем не мальчик, у него седые виски и усталые фиолетины на щеках, маржа и объем продаж, переломанная жена и старая, больная мать.

- Он и тебе сошьёт, сынок. И колено, и акции, и всё, всё. Не сомневайся даже. Думаешь, я сошла с ума? Вот папа бы…

- Папы давно нет, - говорит Паша.- Сколько можно?

Смотреть в глаза сыну страшно. В этих глазах застрял приговор, которого не избежать никакими мерами. Гораздо приятнее рассматривать алую розу на чашке. Серафима, еле разлепив пересохшие губы, шелестит:

- Роза-королева сада. Моя приятельница, царствие ей небесное, называла меня генетическим цветоводом. Все ко мне ходили за советом, чем их кормить, цветы-то, чем поить. Да… Все, все приходили. А сейчас Бекар ко мне пришёл. Помнишь Бекара? Пришёл через щель. Они все через щель ходят – туда-сюда, туда-сюда… И папа твой придёт. Это всё соловьи волхвуют. Представляешь, Бекар начал говорить, и я его понимаю. Он говорит о жизни и смерти. Оказывается, умирать – это не навсегда. Представляешь? А время, сынок, это не линейка, нет. Это такой огромный, живой шар, где все вместе – умершие, и ещё не родившиеся, то, что прошло и то, что ещё не случилось. Об этом мне Вальпен объяснил.

- Мама… - начинает Паша и обводит комнату рукой, - что-то мне всё это не нравится.

У Серафимы остаётся один, самый важный аргумент:

- Видишь ли, Пашенька, я уверена, что он от папы.

 Рука сына подбитым крылом повисает в воздухе, и откуда-то сверху, испуская клубы пыли, падает бархатный занавес, падает прямо на Серафиму, как погребальное покрывало, а с ним и абсолютная, вакуумная тишина.

… После клиники к Серафиме приставили сиделку, которая вталкивала в рот разноцветные капсулы и следила за тем, чтобы они были проглочены. Люба была печальной, толстой женщиной лет сорока с лицом бульдога и мягким нравом. Несколько раз Серафима пыталась, впрочем, без особой охоты разговорить её, но безуспешно. Люба сноровисто делала уколы, сюсюкая, словно перед ней неразумное дитя, а потом утыкалась в телефон, напрочь отказываясь от чтения Чехова, игры на фортепиано и полётов на дачу.

Некоторое время Вальпен ещё появлялся в прихожей, но исчезал тут же, когда рядом появлялась Люба, а та даже бровью не вела – не видела его в упор, глупая. Дальше, хуже – он вообще перестал навещать Серафиму, и всё вошло в прежнюю колею. Не стало обедов на двоих, уроков, чтения вслух, не стало и сил. Даже голос у Серафимы потерял недавнюю музыкальность и покорно изгнал из себя духа Страдивари.
 
Её когда-то дородное, богатое округлостями тело уже и не болело вовсе, оно как-то равнодушно опало и совсем окостенело в руках и ногах, а лицо некрасиво спеклось, потеряв глаза и брови. В зеркале отражалась уже не интеллигентная старая дама с аккуратными кудельками на голове, а… В общем, похоже, недавние грёзы о птичьем воплощении стали явью. В зеркале отражалась птица - вечно сонный, серобуромалиновый попугай с клювом носа и общипанными перьями на макушке, и этот попугай уже не обходился без чужой помощи. Толстая Люба мыла её, переодевала, кормила, правда, с аппетитом у Серафимы была беда. Спокойная и покладистая во всём остальном, она отказывалась от протёртых супов, каш и киселей, мотала высохшей головой и отталкивала ложку, выпрашивая лишь одно блюдо.

- Капусточки бы мне. С брусничкой.

- Ваша мама ни на что не жалуется, слава Богу, - объявляла толстая Люба, когда к Серафиме приезжали гости с Лизы Чайкиной, и вид у Любы был благородный и немного усталый, как у хирурга, который, смахивая со лба пот, после операции утешает родственников: - Всё прошло успешно. Будет жить.

Но она не лгала. А на что, собственно, было жаловаться, Серафиме, если Паша принёс наконец-то бутылку «Киндзмараули»? Они выпили по глотку и откушали по кусочку сыра, у неё страшно закружилась голова, и она, утомлённая нежданно привалившим счастьем, уснула прямо за столом.

Одно было не очень удобно в её жизни – с ходунками протискиваться на балкон, особенно, когда на улице морозно и ветрено, но и это такие пустяки, что не заслуживают внимания. Главное – она не забыла про этот самый балкон. Сидела там иногда, высматривая внизу, под деревом одинокую, сутулую фигуру в клоунских штанах и бесформенном свитере, но видела всё, как сквозь мрачную кисею, не помогали никакие очки.

Лишь однажды, в конце февраля ей что-то померещилось. Шёл снег – дряблыми хлопьями падал на деревья и ноздреватые, уже осевшие сугробы, на плечи шубы и голову в побитой молью пыжиковой ушанке, оставшейся от мужа. Было бело, но грязно, шумно, но невнятно, пахло мокрым мехом и корвалолом от воротника, немного бензином и раскисшим голубиным помётом. Надо же, подумала Серафима вяло, глаза не видят, уши не слышат, а нос, как новенький. Наверное, потому что большой. Значит, ещё не конец. Говорят, перед смертью, первым делом подводит обоняние.

И от этой мысли ей стало покойно, и снег перестал казаться саваном, а лишь пуховым покрывалом, под которым не так страшно. Она втянула голову в засыпанные снегом плечи, и затихла, раздумывая, как лучше закончить писать комментарии, чтобы не опозориться, чтобы тающий шлейф её длинной жизни был красивым и достойным - до самой последней точки. Да и нужно ли их дописывать прямо сейчас, если в огромном, живом шаре, где перемешано всё и все, никаких точек нет, а значит, и комментарии позволительно писать долго, очень долго – до скончания веков.

Голова её стала тяжёлой, мокрый холодный нос клюнул перила, но тут же что-то знакомое и заботливое словно коснулось плеча, и она со скрипом выпрямилась, нацепив очки.

Там, под кривой, старой сосной, прямо у парковой изгороди… Она не могла поверить, боялась ошибиться. Он помахал ей рукой, и она ответила. А как не ответить? Ведь, если она полгода назад сошла с ума – так ей сказали, пусть это произойдёт ещё хотя бы один раз. Ещё раз.

В голове у неё что-то вспыхнуло – горячо и радостно, разорвав кисею и смирительную рубашку безумия, и стало как-то всё ясно и всё понятно, будто скинул ей кто-то всемогущий лет двадцать-тридцать. Как она раньше не догадалась?

Он вернётся! Он непременно вернётся весной, когда запоют соловьи, и тогда она приготовит ему куриное суфле под соусом бешамель.


© Copyright: Конкурс Копирайта -К2, 2019
Свидетельство о публикации №219092600003


http://www.proza.ru/comments.html?2019/09/26/3


Рецензии