По следам трансцендентального противоречия

              По следам  трансцендентального противоречия.

      - …Не могу знать-с: усиливаюсь, молчу, а дух одолевает.
      - Что же он?
      - Все свое внушает: «ополчайся».
          Лесков «Очарованный странник»

1.
…Как изменился мир, пока спал художник, как незнакомо все разметилось и переставилось… Но вечно подозрительный, мир ни за что не оставит тебя без внимания. Уж это как всегда, как и прежде.

…Не спорь с ушедшими! Ты их ни за что не переспоришь. Их молчание убедительней любых оправданий, - и сколько бы ты не силился, твои аргументы их не сломят, они останутся правы, даже если ошибались. Но никто не хочет, чтобы сокрушался его друг, даже если он уже умер. И я не стану упрекать Андрея за то, что он слишком сложно изъяснялся. Не мне мерить ошибкой густой туман его мыслей. Никакой обратной связи, тоска и боль по утерянной любви, мечта о всеобщем счастье – вот и все его ресурсы, и они вполне извиняют недостаточную осведомленность не только в вопросах классической философии, но и в отношениях между людьми. По крайней мере, я его сразу понял и сразу за все простил. И сбежал-то я, скорее всего, благодаря его смерти. Может быть, мне только так казалось, но именно в тот вечер всю охрану вызвали в главный корпус, за стеной никто не следил, и трудно было выдумать лучший момент для побега.
И что был за вечер! Не вечер, а приглашение на бал! Как не сотворить что-то решительное, как было не сбежать? Небывалый закат поразил Москву, конец зимы напомнил в феврале о мае. Небо словно поднялось и дало миру вздохнуть шире и глубже, чем обычно. Весь день солнце играло с облаками в прятки, и Андрей умер как раз в те минуты, когда оно окончательно закатывалось за дом. Мы смотрели в окна и не заметили, как двойная тьма легла на город и на палату. Его не успели начать откачивать, было слишком поздно, когда сообразили… Точно прощальные цветы, разбросанные по тумбочке и кровати листы с разноцветными текстами, сколько злорадства и глупых шуток над сумасшедшим вызвали они у медбратьев, заворачивающих тело в черный хрустящий полиэтилен. К счастью, листы не забрали, на тумбочку кинули. Я их только ровно сложил, не знаю, что потом с ними случилось. Я быстро оделся и беспрепятственно вышел на свежий воздух. Пока шагал по дорожке, голова кружилась скорее от страха быть пойманным, чем от непривычки, и каждый шаг отдавался ударом в сердце. Но когда уже свернул к кустам, волнение пропало, все было ясно и просто. Забор – фантазию великого Врубеля – уже начали ломать, временную сетку накануне порвали пьяные рабочие (как-никак подступало двадцать третье февраля), и я легко оказался среди трамваев, хотя к тому времени все трамваи уже убрали, остались рельсы, мерцающие и не залитые асфальтом. 

Я добрался до вокзала и всю ночь менял скамеечки, переходил из зала ожидания к бистро и обратно. Наконец, меня вычислили и с последними самыми хитрыми бомжами вытолкали на улицу, и я двинулся в центр.
Серым рассветом я шел по захваченной бандитами стране, я шел по своему городу, и он смотрел на меня, сомневаясь, простить или попросить прощения. Но в чем может быть виноват город? Не обижайся на него! А если и обиделся, помирись. Весной ли, летом, зимой, а лучше осенью, сухой и осыпающейся, приди рано, на восходе или когда город еще предвкушает восход, часов в семь утра, и пройдись по голым улицам, тихим и свободным. Дома стоят и ждут. Неподвижные и глазастые, они всеми окнами смотрят на тротуары и провожают одинокую машину или путника. Им есть, что ждать, они разговаривают с историей, и нам не понять их долгих разговоров. Переулки скользят, взбираясь и падая, вливаются один в другой, большие улицы принимают их и бегут вперед, дальше и дальше, им еще далеко до проспектов, но не обидчивые, они никому не скажут, что видели тебя, они не предадут, они добрые. И ты увидишь город, и помиришься с ним. Но, пожалуйста, не жди девяти часов, когда всклокоченное, потянется из недр метро шуршащее разнообразие, занятое и усталое! Тогда город прячется, и лучше с ним не разговаривать. Непривычный к толпе, я заметался между прохожими, но быстро взял себя в руки и подгоняемый первыми каплями дождя на полтора часа обосновался в Макдональдсе. Я поставил рядом с собой не выброшенный пустой стаканчик, и меня не выгоняли. Аромат выпитого кофе будил аппетит и воображение, я попытался задержаться на последнем, и тут ни с того ни с сего в голове всплыл телефон старого-старого знакомого.

…Зависнув у Митюхи, не то чтобы друга, но когда-то однокурсника по Университету, теперь алкаша и бродяги, снимавшего раздолбанную однушку в неуловимой для честного туриста дыре между Лихоборами и Коровино, выдававшего ее за свою, и как потом оказалось, не платящего уже больше трех или даже семи месяцев, я приоделся во что-то непотребное, хотя вполне человеческое, а именно пальто и шляпу, по свежим Митюхиным связям устроился дворником на Петровско-Разумовский рынок и начал плавно приходить в себя. Возвращайся, друг мой, возвращайся, - говорил я себе. Время послушалось и пошло вспять. Одинокий цветок на окошке требовалось раз в три дня поливать, иначе он сникал и грозил засохнуть, Митюха притаскивал затуманенных травкой и пивом друзей, поклонников Кастанеды и Егора Летова. Обкуренные, они садились на пол в круг и обсуждали «Смысл истории» Ясперса, потом все радовались, что окно выходит на глухой задний двор, и, сдвинув цветок, по очереди в окно блевали. Я тоже участвовал в спорах, но не блевал, потому что не курил и не пил. Вообще, время тянулось весело. Резинка уже надорвана, а тянется, тянется, и вдруг раз… - и все возвращается. Да, и вчера вернулся с автосервиса Паша, друг-Опелевед, критик-фрилансер. Как он только не чинил свой Кадетт, уж все жиклеры на карбюраторе помнит, и коробка на подходе, на одной пятой без задней ездит, а тут еще стекло разбили и три буквы на капоте вывели. «За что?» – спрашиваем,  - «Да ни за что»,- говорит, -  «приклеил надпись «Спасибо пра-пра-пра-пра-прадеду за великую победу над Наполеоном!» Я же прошлым нашим горжусь, а они битами, три буквы…»  Ладно, простим обреченным, садись, друг, пей-ешь, говори-слушай умное, пока дождь на улице.

Нет ничего дороже, чем благородство большой задачи, которая окрыляет даже тех, кто не то что к мысли, а и к жизни-то едва причастен. Не догадывался Андрей, что понимал я его, философское образование – пусть только первый курс, - даже в психушке чаем и клоназепамом не пропьешь, не только он в Университетах учился. Слава Богу, хватило мне сил сторониться прямого с ним общения, только карандашики и бумагу через сестричку подбрасывал.

…Искушенность в философствовании помогла мне запомнить основные узлы его «системы». Конечно, законченной системой там и не пахло, но масштаб замысла поражал воображение, и даже слишком, отчего могло показаться, что Андрей,- конечно, если отбросить мысли о сумасшествии, - ничего и не сказал, и даже не хотел говорить, а оголенные амбиции завели его самоуверенность до странного эффекта присутствия внутри чего-то огромного. Я и сам сперва думал, - «голый перебор, ничего кроме эффекта» - вокруг же клокотали настоящие безумные. Но постепенно убедился в обратном. Всякому безумцу, в-первую очередь, требуется впечатление на других, он станет убеждать, рассказывать, клясться, оскорблять, - что угодно, лишь бы вызвать яркую реакцию на себя. Чтобы скрыть внутреннюю пустоту, безумец идет на любые ухищрения и добивается серьезных лекарств, которые его, конечно, не лечат, но втаптывают в грязь, что ему и нужно. Сумасшествие – комплекс переполненности, и в отличие от обратного ему требуется унижение: решетки на окнах, забор с охраной, лекарства, бесполезные и разрушительные. Несмотря на нехватку общения, Андрей был внутренне свободен, но пораженный излишком этой свободы он не мог раздуваться, как воздушный шарик, а только преломлять и превращать распирающий изнутри сумбур во что-то интеллектуально разбросанное и так до конца не собранное. Стоит ли нам собирать? Боюсь, что нет, картина рассыпанного бытия была им нарисована не случайно…



2.

                «Может ли Бог создать камень, который сам не в силах поднять?»
                Средневековый парадокс всемогущества.


Откроем и почитаем книжку, которой еще нет. «Любой жанр хорош, кроме скучного». Если не врет радио, это Вальтер, и в этом смысле, середина философского текста компрометирует весь жанр. Что поделать, над спинкой кресла загорелась надпись «Скучающим не читать, опасно для мозга». Но возьми, усталый от жизни друг, книгу (на всякий случай) и отправляйся на электричке за город, - не сможешь читать, заснешь, развеешься, а вернешься, может, и мир уже изменится…
Все, что обычно делается «по просьбе слушателей», как правило, приятно для всех, но здесь перед нами совершенно уязвимое для случайного внимания тема, которая выглядит тем более неприличной, чем грубее и проще мир за окном. Дулы пушек и танков, агрессия и лживый сарказм телевизора, обостренный цинизм народа – не мягкая постель для живого философствования. Но зеркала иногда бьются, и призрак злой силы до ужаса сторонится настоящей и свободной надежды, ведь где она - там нет его… От философии Андрея будто рвануло ставни и выдавило стекла. Волна свежего воздуха накрыла пространство и отозвалась дальним сквозняком.

   …Именно, что замысел был слишком… Радугой после грозы над всей его болезненно недоказанной философией стоял образ чуда, как арка связующая, как глоток воды в пустыне бесплодной логики, как мираж среди безысходности. Жаль, что это не мои, а его слова. Раз не выходит конкретно, говоришь слишком много, а мне, вспоминающему другого, остается только добавить пафоса. Пересказывая его усталый ночной лепет, невольно впадаешь в ностальгию странного раздвоения: «чудом Андрей гордился, как может гордиться философ новой логикой или сумасшедший, не обретший покой», - или: «концепт чуда им как будто руководил, как руководит поэтом вдохновение, которого не только не дождешься, но и не представишь.» Однако Андрей ясно представлял «необходимость чуда» как предельную точку истории, без которой никакой истории быть не может. Он вообще мыслил предельными точками. «Мы не замечаем, а ведь только этим и живем, и жили, и жить будем, пока не произойдет последнее и единственное в своем роде чудо». Два слова, качели на цепочке: «чудо» и «необходимость». «Чудес не бывает, но чудо произойдет» - из речей после скудного ужина со звоном тарелок. Лишние слова ронял Андрей в пустоту как капусту мимо тарелки, никак не давалась ему краткая формула чуда. Так и сегодня тайна, коротай с ним ночь, а мы поторопимся к другому.

Пока Луна не ушла за горизонт и тяжкий сон не сковал разум человечества, куда важнее дно его философии, то самое, на что можно твердо встать и быть уверенным, что не провалишься. Жестокий сарказм и веселая наука, но стоит не думать о последствиях, а скорее заговорить о главном его «болевом поле», трансцендентальном противоречии. Очевидно, вся его философия – шашлык на этом единственном шампуре… Какой мираж ни сотворит голод, третий день Митюха в запое – плетет, что не пьет, а пустая бутылка из-за дивана сама скатывается, и мне не платят, пожарные заколотили входные ворота на рынок, и кто там остался, перелезал через забор, а пыльные типы на еще более пыльных БМВ брезгливо кинули: «К Новому Году готовьтесь…» - и все, «только пыль из-под колес», а к чему готовиться? Цветок, между тем, совсем сник, дождь вчера лил, сегодня льет, и тучи ползут одна за другой, а он засыхает… Полить цветок и вперед! Никто лучше автора не ответит на вопрос, что же он имеет в виду, если даже совсем «не о том» и сам он не понимает, о чем говорит и пишет… Но я отважился начать объяснять, в чем суть этого странного концепта не потому, что хочу прослыть этаким проводником большой истины, а потому что сам не одну ночь впадал в странную параллель, подчеркнутую очередным «–памом». В полуснах зыбкого покоя, охваченного тягой к большому, пространство небывалого ускорения подхватывало и возносило меня над миром, и мир колыхался, добрый, израненный и плачущий о помощи. Видел я, отчего он плачет, образ мрачной сети до того тонкой и мелкой, что она казалась вуалью, и не наброшенной, а сросшейся с телом мира, и глубокие рубцы его казались вовлеченными в одну общую игру, из которой нет выхода. Но все спали, и темным углом медленно подвигалось нечто, снизу, от горизонта, будто это и был сам горизонт, только не пологий, а острый. На спасительных крыльях невидимого ветра взмывал я вверх и устремлялся к счастью, и знал, как победить зло. Но все обрывалось, и силы, и память. Теург во сне, я приходил в сознание, представляя себя спускающимся с небес Христом или, по крайней мере, Пьером Ферма, нашедшим «поистине удивительное доказательство» своей большой теореме. В страхе от сравнения, я насильно будил воспоминания, как без стипендии закончил всего один курс Философского, и долго молил Христа о прощении, крестился под одеялом, читал по семь раз Девяностый псалом. «Живый в помощь Вышняго…». Что поделать? Осознанно или нет, но философ обязан пройти предыдущие стадии становления мысли. Классика ни слова бы не сказала, не представляй она себя на идеальной плоскости, где истина не изменяет себе, где нет кривых зеркал, где, вообще, нет зла. Не один век, приглашая к праздничному столу, она двигала тарелки на белой скатерти, не один век гордое звание философа вдохновляло читателя-романтика и ублажала амбиции его солидного собрата. Многое безуспешно тормозило ее упорство, пока под ногами не заскользило нечто непотребное, и тогда не в силах остановиться, она по инерции ринулась вперед к обрыву. То было противоречие.

 Противоречие – точка столкновения противоположных мыслей, взглядов, образов…, из которого с одинаковым правом выводятся как истина, так и ложь. Истина необходима человеку как последняя инстанция мысли, как предел, за которым нет никакого смысла, то есть, вообще, возможности смотреть на вещи, отдавая себе отчет, что «ты смотришь». И хотя религиозный образ истины изначально снимает любое противоречие, но «в частности» -  деле, мысли, прогрессе, истории, - концепт истины обостряется до конкретной точки на шкале, осмысляя последовательность движения к себе. Малое, в отличие от большого, нуждается в истине на каждом шагу, иначе весь путь – сон, которого не помнишь. Истина – шкала, истина – время, истина – условие адекватного представления. И коль скоро истина обладает острой в себе необходимостью, тем болезненней противоречие, тем нежелательней его присутствие. Противоречие пытаются избежать, снять, разрешить.

Двадцатый век – пропасть, куда рухнула философия, воронка, затянувшая прежде уверенную в себе мысль – все, однако, напутал, смешал и в тщетной попытке синтезировать разбросал серьезность подхода к «проклятым вопросам» по обманчивым бликам мнимой многогранности. На деле восторжествовал примитивный материализм и жестокий позитивизм, не менее примитивный в основе и перегруженный в подробностях. Не помогли никакие порывы к свободе экзистенциалистов, какими бы искренними и решительными они ни казались. Не спасли и бледные вытянутые лица классических профессоров, эрудированных и к середине Двадцатого века окончательно поскучневших. Абсурд Камю – не что иное, как попытка обнаружить противоречие в корне всего, порадоваться находке и остаться в луже тотальной неопределенности. Экзистенциализм серьезен только в одном утверждении: философия как основополагающая дисциплина умерла, причем сразу как родилась, и все ее развитие – игра бессмысленных в корне образов. А что осталось? Танец теней, сны о прошлом. Спецкоры конца философии, экзистенциалисты отбросили всякую надежду на безусловность и как следствие на независимость философии. Прямо и косвенно помог символизм. Символически русский экзистенциализм «Философии свободы» Бердяева освободил «любовь к мудрости», и она пьяно заиграла всеми цветами неповторимой и легкой игры, где угадывалось все что угодно, кроме верности. «Но почему?» – спрашивает скучный и надоевший муж. «Потому что интересно!» - отвечает она в злом запале. А со стенки напротив загорелый мужик с безумным взглядом зовет: «Эй, народ, в календари хватит пялиться! Печенкой чую, сегодня пятница!» Зачем ей бездна? Ей чуждо все до предела серьезное и крайнее. Да и нелегко возразить сарказму нефилософских парадигм. Железная тотальность навязчиво тычет в хрупкое стекло человеческих душ с одним намеком: не думай о предельной серьезности и не суйся туда, где слово сближается с делом. И как ни задирай нос к облакам, а найдутся те, кому смешно представить профессора в очках с одним стеклышком, «на комара» привязанного голым к дереву, - соловецкая «шутка»… А ты, на кафедре, радуйся, что избежал судьбы собрата, и гордись дальше своей умной философией, которая боится зла, сама того не замечая, отвергая всякое слово о нем, всякую мысль о борьбе и гибели. У тебя регалии, друзья и кафедра, и ты делаешь вид, что не понял намека.

Нет значимей ошибки, чем в шаге от истины. Эффект полноценной жизни в утончающейся профессиональной игре с собственным отражением длит очарование прекрасной временностью, но от судьбы не уйти, и рано или поздно мыслитель окажется лицом к лицу с последним представителем зла на земле. Мы (Мы-мы-мы… - несется невесть куда одинокий голос вдоль пустых стен и улиц) обязаны ему помочь, как для начала обязаны быть честными: удачи Гитлера, Сталина и их мерзких последователей не доказывают ничего, кроме приближения последней судороги обиженного, низвергнутого в бездонность.

Скучно, однако, все это перечитывать, когда представишь презрительную зевоту, с какой называющие себя интеллигентами станут провожать каждую строчку! Умные и начитанные они по праву считают себя интеллектуалами, им хватает честности молчать «о том, о чем невозможно говорить», как горько писал Людвиг Витгенштейн, но не хватает смелости предположить это право в другом. Солидное общество, оно не варило само суп скепсиса, он для них сварен другими, теми, кто борясь с отчаянием и бессонными ночами, уставшие от логических кругов, бросили надежду, как бросают в урну недописанное письмо к любимой девушке… Эти по ночам спят и не сомневаются, что говорить и спорить о вечных вопросах – плохой тон. Сегодня, правда, их еще спасает политика…   

А вообще, куда ни пристраивай начало, оно все равно в бездну смотрит. Как ни крути, - обернешься и увидишь, что крутишься сам.
Философ, конечно, не обязан думать только о конце, не обязан быть эсхатологом с флером безумия и мании величия, но каждый, кто мнит в себе «любовь к мудрости», почему-то ищет незыблемую почву, дно, неподвластное никаким штормам и цунами. Вопрос начала – основной для любого философа, даже если он его непосредственно перед собой не ставит, даже если не хочет говорить о «вечных вопросах». Вымученное многообразие философской современности не отвлечет его от маниакальной тяги к истоку. И сколько музыки в этой тяге, как будто и мысли-то никакой  не нужно, как будто все само складывается.
Аккорды, как волны, вздымаются одна за другой, и все одно везде и вечно, но вдруг что-то да произойдет? Только что это? Смех за кадром или раскат дальнего грома?

Небывалая легкость окрыляет путь философа, подозрительная. Что за крылья, которые не сопротивляются воздуху? Есть то, чего нет. И так со всем, чему требуется безусловность. История – школа проваливаться глубже. Как устала народная душа, покоя просит! Истомили ее концентрация, кульминация, Золотой, Серебряный века… к Бронзовому потянуло. Но не прорвало, а лишь вырвало… Что же делать? Как обычно: отупеть и расслабиться. Какая точка, тем более начальная?
«Закон достаточного основания – последний аргумент у не имеющего аргументов». Да и вопрос подоспел, как будто его не ждали, ведь ничто не приходит так вовремя, как самое неожиданное… А хороша ли логика, что назойливо требует начала, зовет первую точку, как брошенный поэт зарю? В тщетной надежде поиска мы не замечаем, что уже пользуемся санкцией закона достаточного основания, закона, царящего над миром и человеком, над каждым поступком и мыслью, над каждым событием. «Все взаимосвязано, у всего есть причина, мотив…», - закона, как принято, априорного, о котором не любят говорить. Смелость Канта и Шопенгауэра вызывает странное уважение, ведь как только мы заговариваем о законе достаточного основания, мы сразу совершаем логическую ошибку «тоже через тоже»: мысль и язык, всецело обусловленные той или иной причиной, мотивом, сама структура которых пронизана тотальной взаимосвязью, не способны непредвзято судить о том, что их породило. И каждый раз, обращаясь к вечным вопросам, совершаем мы эту ошибку, то есть изменяем своей же логике, требуя безусловного начала, но мотивируясь при этом отнюдь не безусловным мотивом. Почему мы не останавливаемся? Не в силах поразиться масштабу катастрофы собственного сознания, мы по инерции все еще призываем других и сами смотрим туда, где все увиденное несвободно, неизначально, нечисто… А масштаб катастрофы таков, что совершенно свободно невозможно ничего, вообще ничего, так что и любые слова о катастрофе обманчивы, то есть обусловлены. Но тогда и только что сказанное «вообще» тоже не то. Безусловной опоры нет, но и «нет» оказывается в кавычках, как и сами «кавычки»… Многоточия следуют за многоточиями и погружают сознание в сон вечности. Таковы жизнь и смерть.

 Вглядитесь в начало, и вы увидите дыру. И чем пристальней всматриваетесь, тем мрачней и глубже провал. Точка издалека - вблизи коварная воронка, затягивающая и неудержимо ускоряющаяся. По определению обманчивый, образ начальной точки искушает твердым и безусловным основанием, но где основание для поиска этого основания? Мы уже в бесконечной гонке… «Так направьте «свои копыта» куда подальше, чтобы не смешить других погоней за собственным хвостом!» Это совет друга-соседа, кто пару раз заходил к Митюхе за какими-то добавками к своему «лачку». «Оставь безумство во взгляде, и оно тебе пойдет, только забудь вопросы, на которые невозможно ответить!» - его тон.
Жестокий мир несвободы манит сластью бесконечного уюта, где любая боль только кажется. Все закон причины, все бесконечность без начала и конца, все при тебе. Мир сладкой клетки – слишком твой мир,  - сеть, наброшенная на него, срослась с ним еще прежде. Так порадуйся изяществу образа, от которого все равно никуда не деться, получай удовольствие и брось бесполезное! «Закон достаточного основания – больше, чем закон, это ритм жизни»
…«Не мир, но меч…». Если все выше сказанное – лишнее, то теперь еще более, лишнее – болезнь прогрессирующая. Мы – странные люди, и то, что нас зовут больными – временная отсрочка от тяжких испытаний. Плачь – не плачь, а в покое тебя точно не оставят. Мы давно расставили на полке свой одинокий скарб, но полка эта наклонена, и все сразу с нее падает. Есть нечто, есть движение, есть взгляд, есть чувства – все как будто наше собственное и одновременно не то, чем кажется, и относится к нам исключительно посредством закона достаточного основания. А есть ли мы? В таком ключе и нас нет. Конечно же, человека нет. Нет, нет, и еще раз нет! Так о чем же спор? И с этой точки, которую не выдумать ни на какой карте, начинается наше безумие и подлинная философия современности. Если любая логика при внимательном взгляде обрывается в неразрешимое противоречие и только потому не способна себя сохранить, то почему бы не начать именно с противоречия, причем по определению неразрешимого?
Что значит, начать?
 - Есть начало-сон, обозначенное условно, как призрак. За чашкой кофе ты и представить себе не можешь, с каким тяжким недомоганием выталкивал час назад из-под одеяла свое пряное тело и как мучительно бесповоротно отдалялся от теплой кровати. Привычные дела окружают тебя и что в них от прежнего сна? Даже подумать некогда, что для тебя, делового, утро такой же сон, как к ночи станет подобием сна весь твой день. И вся жизнь оказывается перетягиванием себя из одних снов в другие. Мы называем утро началом дня, а вечер концом, но все эти концы не имеют никакой даже условной силы. Где тут логика, где тотальная взаимосвязанность? Что слишком глубоко, неинтересно, и только безумием можно оправдать интерес философа…
 - Но есть аксиомы Евклида, начала математические, безусловно довлеющие над всей системой, и непреодолимые ни при каких обстоятельствах. Да и какие «обстоятельства» в математической модели? Правда, изредка просыпаются Лобачевские и Эйнштейны и доказывают, что чем больше ты выдумываешь, тем ближе к жизни оказываешься.
В обоих случаях начало не действенно,  - в первом, условно само,  - а во втором, условна система. Так нужен ли вообще не обладающий движущей силой концепт «начало»? Пусть смеется «здравомыслящий сосед», он-де сидит-пьет и помалкивает, а ты под окошком прыгаешь… Вчера Митюху тошнило, но все безрезультатно, и он в окно цветок выкинул. Толкал, подталкивал, смотрел, как медленно соскальзывал, нехотя. «По своей воле ринулся», - кричит мне. И сразу полегчало – смеется пьяно, а я собирать пошел, что от бедного растения осталось. Горшок разбился, земля разбросалась, несколько листочков оторвались, а корень как был. Я в трех-литровую банку от огурцов все собрал, пробил снизу дырку, чтобы дышало, и снова на окошко поставил. Скучно Митюхе, что один пьет, воскресенье все-таки, а я на водку смотреть не могу.
Скучно быть скучным. Но еще скучнее ходить под лозунгом «ищу себя», банальность изжить труднее, чем заниматься даже очень глупым делом. И уж совсем тоска берет, когда представишь себя под нимбом «полезного людям» героя. Ореол общественной пользы – поддельная купюра, и грустно станет тому, кто вводит ее в обращение…

Философ подтверждает свое звание, когда посмеется над собой прежде соседа… Без посторонней помощи он приходит к «здравым аргументам» не потому, что они несут разрушительную силу, а потому, что они, в конечном счете, вынуждены спрашивать у него, философа, разрешение, быть им или не быть… Неважно, с чего начать, главное, чем кончить! Неважно, когда, начать можно и с середины, и даже перед самым концом. Начало – не призрак первой точки, натужно выдумываемой, чтобы о чем-то заговорить. Мы уже говорим, когда обнаруживаем себя говорящими, как в детстве обнаруживаем себя живущими. Точка там, где ты ее поставишь, а если и она там же себя поставит, значит, ты пришел к новому. Открытие – встреча воль автора и предмета. Заезженная метафора, но только одно в ее отголосках: переживая за сказанное, нам незачем искать начало в каждом слове и предложении, если открытое нами начало – подлинное, оно само себя проявит, нам незачем бояться и гордиться, - слишком просто то, что нам противостоит.
Чем проще, тем трудней бороться. Здесь не сыграешь в игру «Что нам мешает, то нам поможет», не изобразишь поднимающего себя за волосы барона Мюнгхаузена, не обманешь ни себя, ни врага, ни наблюдателя. Здесь, в конечном счете, слишком искренно, чтобы ссылаться на усталость и будущее время.

Что нам противостоит? То, что уже внутри нас, то, что уже сказано. Кажется, что же еще? Однако есть и вторая сторона, какой бы «сторонней» она ни казалась. Это, как ни странно, «аргументы друзей»: зачем противостоять тому, чему по определению противостоять невозможно?  Даже если закон достаточного основания – суть уполномоченный представитель зла в логике, в мысли, в представлении, даже если это самая что ни на есть насущная задача человечества - как можно с ним бороться, если любое твое в нем сомнение им же уже и подготовлено? Они, друзья, серьезные логики, они ни за что не пропустят ни грамма допуска, ни намека на шаг, - змеиная тактика, им подавай сплошную безаппеляционность… Они достойно служат тому, кто их нанял, - усталые интеллектуалы-книжники… Как нет времени в логике, так верны вечности человеческие слабости. И даже если они когда-то читали Шопенгауэра, даже если они серьезные программисты, втайне им чужда любая дедукция, и крысиные их аргументы еще сыграют свое грустное дело…
Наш первый шаг - сверху. Собственно, мы его уже сделали. «Трансцендентальное противоречие» - меч в руках философа, который прекрасно понимает, что «поднявший меч от него и погибнет».

… Чем больше мы обобщаем, тем с меньшим удовольствием приводим примеры. Ты смотришь на вещь, стол, стул, мысль, чувство усталости, смотришь на себя в зеркале и заведомо знаешь, что это не то, что есть, а только твоя мысль об этом, и даже не мысль о вещи, а мысль о мысли, о которой находится предыдущая мысль, и так до бесконечности… У дракона несметное число голов. Кому захочется к нему подступать? Он все видит, все заранее знает… Он, правда, не любит молчания. Но мы спросим его: ты, причина всего на свете, достаточное основание всякой твари, всякого помысла, всякой мечты, - ты, герой бесконечности, знаешь ли причину самого себя? О, великий Артур, это твой вопрос, и я снова задаю его спустя сто пятьдесят лет, но не собираюсь отступать и уж тем более совершать самоубийство. Прости, меня обожгло огнем из пасти страшилища! «Ты смешон, задавая мне мой же вопрос, ведь все твои вопросы – мои!» - ревет он, и тяжкий хохот чудовища сотрясает недра, и земля под ногами закачалась. «Ты, однако, не ответил на него. Где твое всесилие, где твое жало? Ответь на свой же вопрос!» - одинокий голос хрипит в пекле пожара, и не успев продолжить, гибнет герой… Добрая память.    

…Не убоимся повторения. Представим себя очередным восставшим из небытия героем, и точно намек на раздвоенность вглядимся в зеркало. Мы прекрасно заем, что тот, за ним, всегда повторяет, то есть предваряет все сделанное человеком. Прочтем у Марка: «И если сатана восстал на самого себя и разделился, не может устоять, но пришел конец его.» (Мк3:26)  Намек, сигнал, предварение…
Съежимся до пунктов! Где нет надежд, там все просто, хотя музыка и любит затягивать:
1) «Да воскреснет Бог и расточатся врази его…».. – почти вскрикивает священник на пасхальной Литургии, и храм словно вздрагивает в ответ, и кем бы ты ни был, ждешь заветных слов Символа Веры : «Чаю воскресение мертвых и жизнь будущего века!» И словно эхо из-под купола: «Тайна сия велика есть.»
2) Человек видит мир и осознает, что он и жизнь его достойны добра. Стремления к правде и победе над смертью «как два невидимых крыла поднимают его над действительностью», и они не пустые слова для того, кто не боится смеха времени над вечно банальными вопросами. Стремление к торжеству добра – главное, что есть человеческого в человеке во все времена и при любых условиях, и скрежет скрывающих зависть книжников о неопределенности понятия не умолит большого в глазах малого, тем более, что сами они так любят отличать «мух от котлет». Человек живет мечтами о большом добре, и даже если он не может объяснить подробностей, устремление души не изменит.
3) Но если бы зло было только недоразумением, «естественным недостатком, постепенно исчезающим по мере роста добра…»… Однако «мир весь во зле лежит» (Иоанн 5:16). И слово «весь», выцарапанное случайным вниманием, несется сквозь столетия нитью трагического прогресса мысли, вынужденной снова и снова признавать недооцененность того, чему она противостоит. И хотя рамки изначальны, напитывается картина постепенно. Когда-то хватало крайностей: испуганный фреской Страшного суда ребенок старался не капризничать, - с одной стороны, костры инквизиции - с другой. Рамки узки как Венецианский канал, тотальные стены по краям, но Боже, как они прекрасны! Нельзя было ничего, зато все сказанное - художниками, поэтами, несожженными мыслителями – таило непонятный сегодня свет свободы, красоты, любви, добра, - таких лампочек сегодня не делают… О, многоточия, вы волшебны и свежи, как воздух, где нет границ и легкость танца спасает от однозначных ответов. Между тем, легионы теней множатся за сценой - прямым запретом не получилось, они вывернулись и пошли в-обход. Явилось Новое время. Под ярким не предвещающим грозу солнцем на травке вдохновения мыслители раскладывали нетронутые гнилью фрукты-мысли, плоды их невидимого труда, ведь как сказано «Кто трудится, достоин плодов от трудов своих…» Недовольные собой мыслители умирали, на их место приходили другие, и смотрели глазами своих предшественников, и видели глубже: прежде незначительное оказывалось главным. Насыщалась картина, наполнялась красками, каждый хотел привнести свою, добавить, подрисовать. Если бы только размер холста умел расти. И вот картина наполнилась, потекли краски, смазались, негде уже класть мазок, негде ставить точку, нечем дышать… «Батюшки, антихрист!»
4) Скажи слово – оно уж у него в запасе, подумай – так это же его мысль, посмотри –так он же твоей головой вертит и сетчатку глаза настраивает. Смешно читать Канта, да и бесполезно, на кладбище веселее, чем в Книжном. Его антиномии – карамельки на завтрак, давно переварились, и голод диктует свой декрет: «Сытый голодного не поймет» Не трожь тронутое! Не мысли о мысли! Оставь чувства! Отчаяние подступает, как дождик накрапывает. «Не спите!» - кричит Христос, и тяжкий храп в ответ. Грохот в ушах, но тишина вокруг, и точно в сон обрушивает однозначность неоднозначного.
5) Непосильной ношей облекается мысль о борьбе. Свобода - неуловимая точка в бесконечной череде зеркал. Но свобода от зла, где бы она ни пряталась, - первое и последнее в человеке, и как бы ни скрывался он от самого себя, в конечном счете, о котором не принято говорить, не избежать прямого столкновения крайних точек. Только добро против только зла рано или (и) поздно, здесь или (и) там, никогда (то есть всегда) или (и) иногда встречаются лицом к лицу. И хотя не в силах человека противостояние это окончательно разрешить, но максимально подступить – обязанность. На четвертом шаге, хотя могли и раньше, мы формулируем первое противоречие: противостоять тому, что в основе всего. «Эх,» - скажут интеллектуалы, - «Перечитай Третью Антиномию Канта, там все сказано!» «Там нет зла» - отвечу я. «Детали», - брезгливо бросят они. Если первая формулировка отличается лишь «отчасти», то дальше мы пойдем совсем другим путем. В-общем, первое противоречие уже трансцендентально, то есть выходит за рамки возможности его полноценно понять, поскольку его хвост всегда будет смотреть нам в спину. Но в таком случае ясно, что и формулировка противоречия противоречива, что противоречие еще прежде, чем мы его формулируем. И как следствие, невозможно воздержаться от комментария к первому постулату: ничто иное – никакое утверждение - не может быть началом, во всяком случае, более адекватным, чем противоречие.
6) Но зачем останавливаться, раз уже двигаемся там, где невозможно и шага ступить? Вечный двигатель, метафизические качели? «Игра» с изначально рассыпавшимся «бисером», эстафета вопросов «кто быстрей?» и «кто первей?» Точно в зеркале наше трансцендентальное противоречие отображается от закона достаточного основания, и точно игра образов, теней, снов… - человек между ними. Когда только сформулировано, его еще можно назвать антиномией, но как только начинается движение, обнаруживается разница. Динамичность мысли, привнесенная диалектикой и твердо закрепившаяся в Двадцатом веке, приобретает совершенно новый, то есть прорывает всякий смысл.
7) Почему так важно иметь противоречие в основе всего? Не будь его, мы не имели бы никакого логического права сомневаться в законе достаточного основания. Вопрос и ответ всегда предполагают одну общую исходную и конечную почву, дно, пространство априорных истин…, и поскольку любое конкретное нечто, что бы то ни было, безусловно подчинено закону основания, мы бы изображали глупого студента на первой лекции по логике, нарочито допускающего логическую ошибку «то же через то же». «Чем же принципиально отличается твое противоречие?» - спросит друг под «Темный козел» с трехсотграммовым Лэйс со вкусом (то есть без него самого) бекона, - «Настолько же определенное слово, а если быть точнее, то в бесконечном диапазоне конкретности оно на своем месте, и место это как никак обусловленно, если уж тебе так важна до бесконечности истончающаяся сеть взаимозависимости..», - его пьяное ля-ля издевательски перекатывается в ушах, как неуместный Брамс после Скрябина. В том-то и дело, что трансцендентальное противоречие – не то, что есть, вернее, оно «есть» не больше, чем «не есть», и никакие сногсшибательные катаклизмы не сделают из него ни всесильного монстра, ни приснившуюся наркоману тухлую амебу. Если бы оно было только антиномией, - по-Кантовски торжественно объясненная, она бы мгновенно канула в пасти закона основания, если бы оно было развертывающимся подобно диалектике процессом, - схваченный в движении, и он бы легко оправился туда же. «Что же еще?» - по-инерции спросит пьяный друг. «Ты же называешь его как-то…» В том-то дело, что философия трансцендентального противоречия принципиально влечет поиски нового дискурса, новой логики слова. И даже если это еще смешнее, чем первые автомобили, которым запрещалось ехать быстрее четырех километров в час и перед которыми должен был идти человек с красным флажком в руке, мы вынуждены пойти по этому зыбкому пути, потому что только он может вывести философию, а с ней и всю культурную парадигму к новым горизонтам. Пускай наш прямоугольный самолет сильно смахивает на вагон поезда! Итак, трансцендентальное противоречие настолько нестатично, что нет ни графика, ни адекватного ему определения. Оно заведомо прогибается как под каждым собственным вопросом, так и под каждым ответом. Логично спросить: адекватен ли сам вопрос? Можем ли мы физически его задавать? И здесь есть три точки, присутствие которых всегда мне о чем-то говорило, но никак не удавалось их связать.
8) Во-первых, из противоречия с равным правом выводятся как истина, так и ложь. И если априори все, и вопрос в том числе, исходит из противоречия, то в своей формулировке вопрос приобретает свободу от дилеммы правда-ложь, он не может быть некорректным или неправильно заданным, и словно шапка-невидимка - фора перед законом основания. Но этого мало: в свободе не быть пойманным тем, с кем борешься, еще нет той силы, чтоб сломить безусловность закона основания, - есть защита, но нет нападения. Нужен рычаг, как просил Архимед. И вот перед нами вторая точка. 
9) Закон основания не способен доказать свою безусловность. Спроси его о причине себя – и он промолчит, хотя будет казаться излишне многословным. Но его многословие устрашит лишь того, кто стоит на любом другом основании кроме противоречия, и кто вынужден будет обреченно согласиться, что не сам придумал вопрос, а если и сам, то вопрос во всяком смысле некорректный. Мы же имеем право на этот вопрос, для нас нет секрета. Черные глаза бездны откроются последний раз  - и словно мертвый поток из ниоткуда в никуда промчится нечто, но ничего в нем не окажется кроме пустоты. И долгий остаток, мрак молчания, он угрожающе бесконечен, но не пугает философа со свечой. Не будь твердого дна под ногами, он бы враз сгинул, но однако же идет там, где никогда не шел прежде.
10) Конечно, дешево мы не отделаемся, лирика неповторимого ускорения – лишь фон реальной трагедии мысли, через которую необходимо пройти, хочет философ этого или не хочет. В принципе, нет ничего легче, чем обрисовать общий формат, не жертвуя ничем, кроме времени. Дескать, иди, не робей, ты на новом пути… Путь этот, однако, скорее падение в бездну, ведь что еще может человек, кроме как падать? И даже если он называет этот процесс полетом, кончается он всегда одинаково: смертью. И если человек не может своими силами победить смерть в принципе, то почему бы окончательно не согласиться с намеком собственной природы: раз невозможно отменить непосильную задачу, с одной стороны, и победить зло, с другой, то нет никаких ни моральных, ни логических, ни просто человеческих препятствий философу вызвать на дуэль того, чье ужасное имя лучше не произносить в добром обществе. Для священника это предельно олицетворенное зло, для простого человека – безобразие смерти во всех ее грязных личинах, для философа – закон достаточного основания.
11) - Провокатор! – вскричит возбужденный позитивист, и его округлившиеся глаза вспыхнут огнем небывалой уверенности.
 - Отчасти, - соглашусь я и растущее количество адептов новой философии, - но это сказали вы, и хотя ключ наш, но именно вы вставляете его в дверь, которую всегда боялись открывать. В конце концов, мы вместе организуем огненную воронку, что поглотит Антихриста с его бесчисленным войском.
 - Безумный! – отчаянный крик собеседника вскипит разочарованием от бессмысленно проведенного времени. И лишь легкая радость из будущего скрасит ситуацию: история смеется над теми, кого любит.
12)…Поговори со мной напоследок! Скучно, тишина кругом. Нет, это еще не бред и не каприз истонченной души, и не последнее слово осужденного. Это проводы, о которых знает через секунду того не знающий, и секунда – лишь символ присутствия отсутствующего. Новая философия – путь вперед ни за кем, но от кого? Летит авто, смотрит герой Антониони назад: «От кого ты бежишь?» Никого, серые сумерки. Но мы знаем, он там, если история к чему-то стремится, то непременно от чего-то спасается. Дудочка крысолова не имеет права замолкать ни на секунду. Мы утягиваем его за собой, и никак не отвертеться тому, чье всевластие над вопросами влечет обязанность отвечать на любой из них. 
- Почему? – бросаем мы закону основания о его основании.
 - Это я сказал – отвечает и одновременно увиливает от ответа левиафан мысли. Любимое правило пиара: вместо ответа подменить контекст обсуждения. Он прав в одном: вопрос прозвучал, и случившееся в его власти. Он видит след вопроса, но не видит спрашивающего и не может ответить по существу, - в противном случае, даже в одном из двух, мы бы сразу погибли. «Поднимите веки, не вижу…» Его относительное право на мой вопрос – третья, последняя, точка, что предельно опасна для нас и губительна для него, точка притяжения, от которой он не может отказаться и вольно-невольно делает шаг в нашу сторону и вынужден идти по нашим следам. «Вакуум свободы притягивает событие.» - любил говорить Андрей. Но нельзя останавливаться, следы сожгут нас, остановись мы на любую уловимую вниманием долю времени. «Ахиллес, догони черепаху!» – не о нас и не о нем, но образ времени, каждый раз делимого прежде нашего внимания, схвачен верно.
Конечно, никто не думает запретить потоки бесконечных «почему?» - как автор, выкупивший весь зал, закон достаточного основания нуждается в сонме поклонников, и даже очень, иначе зачем ему вообще быть? Но в сторону колкости дилетантов, им везде музыку подавай! Кресла в зале заполнены такими «почему?», которые не обращены к самой сути закона основания, но если какой-нибудь несознательный зазнайка вдруг все же его выкрикнет, своим подставным аргументом Метр легко урезонит бродягу: вопрос-то мой, я-де развлекаю себя игрой в невозможность, ведь раз все возможно, почему бы не быть невозможному? О, его мутный глаз сверкнет раз на обидчика, и тот потеряется в вечности, как будто и не рождался. «Задавайте, вопросы, задавайте, на любой отвечу, всех ублажу!» - продолжит он весело. Но абзац на том не кончается, и горе миру от миража, что он восстал на самого себя, и только сны – спасительный укол от перегрузки – подарят недолгий отдых. Но сколько нужно сделать, пока наркоз не отойдет, пока в тупой полудреме мир блаженно раскинется в бесконечности – Млечный путь ее имя.
А что, собственно, мы можем и должны сделать? Наверное, логика трансцендентального противоречия требует нового дискурса, так в чем его оригинальность? Возможен ли он вообще? Какой смысл радоваться новой логике без пространства, принципов, языка? Ничего, кроме толчка ниоткуда, да и о каком толчке речь? Толчке из бездонности?  Улыбайтесь, господа профессионалы, улыбайтесь, вам как никому очевидна неподъемность задачи. Нам нечего бояться, страх - от возможности что-то потерять. В логике терять нечего, но даже если мы из других источников боимся, то лишь удара в спину, но смысла это, во всяком случае, не касается и только подчеркивает необходимость быть предельно внимательным, потому что у закона достаточного основания есть серьезные товарищи по другим делам. И в первую очередь, это слабый, но жестокий его двойник: дружеское «зачем?». Оно идет дальше вопроса возможности, оно готово допустить (хотя не допускает), что перемены возможны и даже имеют смысл, но не больший, чем оставить все на своих местах… И снова рефрен в форме рондо - призраком вечного возвращения мы всматриваемся в точку отсчета. Как игрива она с героями истории! Один и тот же вопрос «Когда же все это закончится?» может вызвать смех или сочувствие, овации или каторгу, задайся им в безмятежную полную счастья бытность или часы катастрофы, под слащавую речь диктатора или под трубами революционных масс. Над Ноем смеялись его собственные дети, не говоря об остальных. Вопрос противостояния закону достаточного основания предполагает невозможное, окончательную победу добра, и потому ему безразличны смех и овации. Не смейтесь, друзья, развлекитесь игрой: поговорку «Молчи, за умного сойдешь!» перескажем по-вашему: «Будь искренним, за сумасшедшего сойдешь!». Как ни странно, искренность может на время помочь, а времени всегда так людям не хватает, но не того, что течет, а того, что кончается.
А впрочем, мне все равно не дотянуться до вас и ваших текстов, слишком серьезных, чтобы заглядывать под стол, хотя и недостаточных, чтобы задевать события. Не пугайтесь стрекота, паровозик сейчас вылетит, детский флажок на нем, «свобода» на флажке написано, хотя так вы прочитаете, там только человечек нарисован, мама. «Устами ребенка глаголет истина»…
 …Возьмем на вооружение принцип Годара, о котором он, возможно, не говорил и даже не думал: быстрее и обо всем. Быстрее, еще быстрее, еще и еще, как будто в ускорении может проявиться новая реальность, как будто… А разве Эйнштейн ее уже не наметил? Ах, время, past perfect, где право, там и обязанность, зафиксируем принцип: движение способно производить побочные эффекты, не вытекающие из него напрямую. Поезд, летящий с доходящей до некоторого предела скоростью, меняет время, и если скорость способна производить подобные смещения, то логично допустить нечто большее от ускорения… Конечно, предел скорости, ничего быстрее света, параллельные в точку… Но разве не может мысль в мгновение узреть бесконечность, разве не способна за секунду представить одну единственную звезду за мириадой ей подобных, будь она и не триста тысяч километров от нас, а даже и там, куда никакая мера не дотянется? «Насколько адекватно представление?» - спрашиваете? Ах, стойте, друзья, не говорите философу о фактах! Нам стыдно и грустно, но некогда: в оркестровой яме вопросы устремленных на сцену партера или бельетажа едва слышны, и нам куда важнее не сама сцена, а что за ней, в таинственных тенях кулис, и нам ли не первым узреть, когда начнет опускаться занавес?
Но еще раз повторимся, если когда-то об этом уже подумали: наша задача не том, один или два сонма галактических связок бросить к ногам молодого студента, нам и узелка не развязать ни на одной из них, а в постоянном, можно сказать, вечно выдуманном, то есть констатированном человеческом изъяне тотального секондхенда, изъяне, от которого нельзя спастись, но можно спасаться, и никак не заурядность мысли толкает грустного полемиста на заведомо проигрышный диспут… Научная проблема – уютное кресло в зале, «главное, задуматься», - шутка, но априори «я есть» хранит покой ученого от выдуманности его вопросов: «мы не знаем того-то». Философ знает все и даже больше того, и потому ничего не знает, хотя и не имеет логического права на лозунг Сократа  «Я знаю только то, что ничего не знаю!» Откуда он может это знать? Да и противостоит-то он тому, что есть и чего одновременно нет.
Повторения, словно капли по воде, сон серого дня. «А дальше что?» А дальше просвет! «Ты уверен?» - Друзья не устают, они не требуют от себя невозможного, им позарез требуется синица в руке. Да, я уверен, и хотя никакой синицы нет, но я знаю, куда ей лететь. Если видишь тучу, значит, за ней солнце. Дискурс? Да, конечно, но для него оставим пустую страницу, как еще один вызов тому, кто все прочел, минуту молчания по былым героям мысли и белый флаг солидарности с будущим…




























…Как же медленно продвигается текст, перед бумагой стыдно! «Сколько, значит, уважаемый, вы сегодня написали?» - «А? Что? Написал? Да нет, то есть да, конечно. Ну вот, пожалуйста, четыре строчки во второй главе, пять исправлений на шестой странице и три на девятой. А, нет, еще вспомнил пару жизненных событий героев… Теперь все» - «Это за целый-то день, за который хирург делает четыре операции, кассирша в Ашане обслуживает сотни покупателей и сдает кассу на миллион, а летчик совершает два рейса по три с половиной тысячи километров каждый…» И тишина: мы, дескать, судить не беремся. И я молчу, сказать не смею. Не кричите на меня и уберите весы! Фашизм сжатых губ не добрее ворот Освенцима.    

Жестокие воспоминания не дают мне покоя, прошлое рядом, его не прогонишь и не сделаешь вид, что его нет. Напрасно цветет на окошке «зеленый друг»,  - да, он выжил и приободрился, - вечно зеленый, он давно прощен за свою несвободу, ему не нужно страдать и мочить подушку слезами, он не торопится и не опаздывает к концу, он слишком зависит от человека, чтобы обижаться или прощать, мы с ним о разном думаем. Если бы еще тогда, когда все уже было ясно, и умные люди понимающе переглядывались, переписывались, в меру возмущались и слишком, слишком – не стоит жалеть наречие, - слишком надеялись, если бы тогда, сразу, по свежим кровавым следам догнать вора, что украл нашу свободу, если бы я… Но кто же его теперь догонит? «Мы пойдем другим путем», заученная с детства фраза магией присутствия освежает реальность, и безнадежная серость вокруг - «Оставь надежду всяк, сюда входящий!» - обрамляется по краю горизонта оранжевой полоской. «Трансцендентальное противоречие» – буквы еще не читаются, но полоска растет, и приближается ясное закатное солнце. Затравленно зыркает из угла запущенного сада мрачный причинный закон, он знает, на что не способен, и чувствует скорый конец, хотя и зубоскалит непонятому одиночке. Большая черная птица пронеслась над садом, и откуда-то возникшая тень скользнула по траве, по кустам, деревьям, по лицу смотрящего в небо. Кто сказал, что мысль только констатирует и открывает, а не творит? Мысль магична! У всякой перемены есть начало, и кто бы осмелился узреть неуловимую точку еще невидимого сдвига? Принято брать с середины, когда уже все ясно или, по крайней мере, расставлены ориентиры, где мускулистые рычаги впустую или предвкушая удачу, в тяжкой потуге пытаются сдвинуть огромное колесо. Все это, конечно, будет и даже есть, но еще спит, пока хитрые философ с художником мечутся по голым улицам и настраивают то, что другим не настроить. Они мчатся к вокзалу, не задумываясь, а есть ли он на самом деле, и там, конечно, оказывается ожидающий их поезд…    
…Хотя я не мог не знать, где поезд едет, но как когда-то образы непременно должны были взыграть чем-то оригинальным. Мне однако уже ничего не казалось, ни к чему не притягивалось воображение, - это был просто город с его чуждыми мне домами, уходящими вдаль желтыми вечерними улицами, блестящими мостовыми и дождем на стекле плывущего вагона. Большое и щемящее – вечность скользила по асфальту, отображалась в лужах, мелькала бликами на окнах. Неповторимая тоска, нет ей конца и мера предела не «за», а «до», прежде, чем кажется, и как бы ни гнался по нашим следам тот, обреченный, ему уже нас не догнать, потому что мы стали текстом, а «рукописи», как известно, «не горят».

Ты летишь и в неимоверном ускорении обретаешь свободу. Ты там, за пределом, но к пределу придется вернуться, как бы ни хотелось обратного. Конечно, необходимо жертвовать. Жестокость правды не в ее болезненности, а в твердом знании, что боль неотвратима. Точно вакуум свободы, подлинной и безусловной, океан втянул в себя и оголил дно, и испещренное долгой историей, прежде спрятанное от глаза, оно задрожало от страшного предвкушения огромной волны, что неминуемо накроет мир. Смейтесь, друзья, смейтесь, нам ничего не остается, как улыбнуться завтрашнему дню, который сами же предрекали, готовили, как муравьи клали свои жизни к ногам друг друга. И вот, наконец, придет он, один точно случайный день, и вся история ляжет к его ногам, взбугренная как простыня проспавшего. И одиночество задушит тебя…   

А пока полет, но то не крылья, а рельсы, и вопреки закону перспективы они не сходятся вдали, а так и остаются раздвоенными. Может, они разбегаются, или горизонта, вообще, нет, а зеркала прозрачны и никакое другое начало не может придумать более достойного конца, чем ожидающая человечество катастрофа.
Даже кладбища не молчат, их измельченное точно изрубленное нутро туманно колышется в ожидании кипения. Ускорение рушит границы времени и пространства, и закостеневшая в покое логика вдруг раскрывается точно цветок, - несется вагон, и с ним бесконечность, и провода скользят, как ангельские нити. Город, точно жизнь, остался позади и скорость как сердце: бьют колеса, и ты есть между точек времени и пространства. Господи, тоска-то какая! Прости меня!





3.
          Пока не требует поэта
                К священной жертве Апполон,
                В заботах суетного света
                Он малодушно погружен.
                Пушкин

 «- Нужно выяснить не про руку убийцы, а кто поднимал член его отца, чтобы будущий убийца мог вчера поднять свою руку» - гнусно тенорил телек, и огромная страна от безжизненного брега одного океана до последнего дула нацеленных на другой океан пушек с мурашками по спине внимала, уверенная, что умнее и честнее этих слов не выдумает ни один волшебник… 
Про себя-то я сразу знал, что не болен, а если и болен, то болезнь слишком моя, чтобы ею мог заниматься другой. Оказавшись за решетчатым окном клиники, сначала невольно, постепенно втягиваясь, я прикидывался больным, и смеялся только главврач, да и как ему не смеяться, кто же сыну его курсовую писал? Он все знал… Как ему не знать? Мы же с ним раньше… Эх, Царицыно, Крым … Как близко до предательства там, где далеко до справедливости! Но не сейчас, не сегодня и не завтра, не в этой жизни, у каждого свой заработок, во всяком случае, Андрей не догадался, да ему и не до меня было, но он много разговаривал, и это спасало мой ущербный артистизм. Он «прибыл» раньше, и когда меня без сознания заволакивали в палату, держал дверь, чтобы вновь прибывшего не стукнуло по голове, но меня все равно задели о косяк, и Андрей просидел у моей кровати всю ночь, пока я не очнулся, пока не увидел его задумчивых глаз, долго соображая, что напротив человек и он смотрит на меня. Я выборочно ловил образы, помню его слова сквозь сон памяти, хотя сомневаюсь, что было именно так сказано: «Неужели вы больны?» Наверное, в то утро Андрей был ближе всего к истине…

…Андрей сказал, как никто среди нас не говорит и не скажет, даже если не договорил, даже если ошибался. И как бы я или другой ни пытался повторить и продолжить, мы как будто не успели. Во всяком случае, этого уже мало. И как будто нарочно все мешает, не получается «Заслужить любовь пространства», раз сникший пафос открыл дверь мелочному, пронизывающему, не дающему покоя холоду, и что-то другое скрывает занавес, но никак не третье действие несуществующего спектакля.

Утро. Никакого времени, хотя сплошное время, бессмысленное и пустое, мелкое и шуршащее, как и полагается, очищенный эксперимент. Я о городе говорю, но что о городе повторяться? Тут вся страна на ушах стояла. Всю ночь не выключал Митюха свой Телек, болел, как за Зенит не болеют. А что, собственно,  - как это говорится? – произошло? Митюха только глаза вытаращил на мою наглую неосведомленность.

Да, мир пережил тяжелую и страшную ночь в России, день выборов в Соединенные Штаты Америки. Под утро выдохнули, не зря все-таки ввалили столько денег в эту кампанию, не зря каждый день громоздили новые и новые сугробы лжи, и уже сами поверили в небывалый циклон, уже срослись со своими языками и пустыми глазами, уже реальность танцует под дешевые китайские дудочки, то есть комеди-юмор главных каналов… Какой ярко-белый снег за окном! И не спрашивай у соседа, о чем он думает, - он «просто» думает, как когда-то с черно-белых фотографий мы «просто» ходили на демонстрации, кричали за славу одной партии, празднично одевались на выборы, где никого не выбирали, рассматривали других, слушали музыку и покупали вкусные бутерброды с колбаской. Настроил канал с легкой музыкой и ни о чем не думаешь, а если и думаешь, то просто так, без обязательств перед другими, перед собой, перед самими мыслями. А если тебя вдруг разозлят, обиженный, ты вскричишь на негодника: «Да ни о чем я не думаю!» И будешь прав, потому что ни о какой правоте и адекватности речи уже быть не может, поскольку есть так называемая свобода от компостирования и выноса мозгов. Не стоит никого ни о чем спрашивать, а если спросишь, то получишь простой и обоснованный ответ. У нас не хорошо? – Так где же лучше? В Англии, в Америке? Гуляй по миру свободная попса, катись мячик цинизма, ничто тебя не остановит.

Не мельтеши, мой друг, есть кому за тебя ветром разбрасываться. Как жаль, что высокое движение искусства, именуемое пафосом, стало грубо нарицательным. Никого не удивишь ненавистью к общим местам, к пространным рассуждениям. А ведь любая побочная партия всех сонат Бетховена ни что иное, как пространное рассуждение, и никто не сомневается, хотя сейчас, не будь имени, легко бы и по главным прошлись. Осторожно вкрапываться, как Питерский дождик, как несносная головная боль, между строчек, между смыслами, между личностями. Ни смыслов, ни личностей. Тотальный комплекс неполноценности на почве изношенной надоевшей себе обиды. И это все наше время, можно сказать, эпоха. «Думающего толкни.» Но берегись, мой друг, опасность подстерегает именно там, где уверен и доволен собой, где кажешься себе единственным и неповторимым. Здесь ребро, то самое трансцендентальное противоречие, тонким лезвием пытающееся разделить и рассыпать. Остаться собой через боль одиночества, перипетии самоунижения и без всякого результата. Терпи, мой друг, время бросило на тебя последние силы, ему осталось совсем немного.   

Одиночество. Ты царственно молчаливо. Торжественно и скорбно отступают силы, без сомнения сдают своего героя на боль и страх. Но мне уже поздно бояться. Я чувствую, как оно приближается, как ближе и ближе с каждым днем что-то необратимо последнее, и нет никакого оправдания мне, здесь сидящему, и думающему, и живущему. Потому что оправдание - не разрешение на спасение, не виза в вечное счастье, а присутствие, не мнимое, не во сне, а по-настоящему. Меня просто нет и не будет, если я чего-то не сделаю, не то чтобы совершенно моего, но к чему привлек мою судьбу промысел и запретил думать и говорить о помехах, потому что если дело действительно твое, то оно оттуда, из будущего, и ему ли не знать о всякого рода трудностях на твоем пути?
Искусство помогает, оно лечит и спасает от лишнего, искусство - отпуск в далекий край, где счастлив и не веришь, какая дыра еще сегодня утром сонно клокотала тебе вослед. Пьяный недобивший жену сосед, усталые дворники с угрозой третий год уволиться, потому что на каждого по три улицы, объевшийся людьми автобус, вмерзший в пробку… 

Как надоел Митюха со своим телевизором! Уже несколько месяцев никто у него не собирается, кто помер, кто в Испании, кто проникся национальной идеей. Опелевед Паша, - и тот последний раз еще перед Ильиным днем заскакивал, «только что из «обезьянника»», с плакатиком-де на Ордынке постоял. Прежде-то прогоняли, - «иди отсюда!», - и все, а тут в автозак затащили, в отделении протокол переправляли, пока не вытянулись перед какой-то курточкой. Курточка долго смотрела на Пашу и только спросила, понимает ли он, что на плакатике нарисовал. Мне самому стало интересно, Паша рассказал: прежде «Нет коррупции!» никого не пугало, а тут «Кто за тем, что нельзя называть?» почему-то всполошились. Я и не понял, к чему, Митюха случайно отвлек. И так отвлеченно еще два месяца пролетело, и дальше бы не тормозить, только Телек уж больно достал. Ну нельзя же все время сидеть и смотреть! А он, Митюха со стеклянными глазами, и прежде ни во что не верил, а теперь и совсем в экране растворился. Уже и не судит ни о чем, только смотрит, точно забыться хочет. Все забудется, но берегись тумана страны воспоминаний. Я пытался спросить, что он думает, а он глядит на меня, широко раскрыв свои прозрачные глаза, и молчит, и пьет, то есть допивает, что по полкам и углам недопитым осталось. Вгляделся я вчера в его глаза и только успел до окошка, что на задний двор смотрит, добежать, как меня вырвало, даже цветку досталось. Не пил же, -  наверное, с желудком что-то. А неделю назад в дверь позвонили, я не открыл, через цепочку спросил кто. Оказалось, хозяева, настоящие и терпеливые. Раз не платите за квартиру, съезжайте, нечего чужую площадь занимать! В следующий раз с полицией придут. Семь дней дали. Пора уходить, но куда деться?

Каждый сам виноват в своей свободе. Неважно, с чего начать, главное, чем кончить и что будет в середине. Закрыть глаза и опрокинуться вниз головой, чтобы увидеть мир по-другому, не таким, то есть самим собой, чтобы лопнула жестокая связь, какой бы скучной она ни казалась. Игра – спасение терпеливых. Но противно то, что скучно не само зло, а разговоры о нем, что многократно обреченный человек сам загоняет себя на новые круги ада, сам ищет отчаяния. Лучший способ не возвращаться – убедиться в невозможности возвращения, лучший способ убедить другого – самому казаться свободным и сильным. Как грустны ваши глаза, люди с телевизора, как несчастны ваши души, как черна тоска, что камнем держит на дне. Не вздохнуть, не выбраться. Мы-то знаем, что не все так плохо, что любая тьма рукотворна, любая, кроме той, что за гранью всего. Но вы напрасно к той тьме тянетесь, напрасно рветесь к мрачному бездонному провалу. Ваш тусклый конец только докажет, что спасение было, оно и сейчас есть, и куда ближе, чем вам кажется. Против любой силы найдется сила, и чем выше и толще вы изобразите стены, тем легче и проще окажется победа над ними. Очнитесь, пока не поздно! Не слушайте вещающих, что лифт в преисподнюю останавливается только на верхних этажах, всегда можно спастись, даже в шаге от гибели!  Галиаф, мне  жаль тебя, ты мог и отказался в это поверить, и канул в грустную вечность.
Есть вид искусства, именуемый театром, старый, как древнегреческая Мистерия, и неповторимый, как фильм Тарковского. В театр мне и следует податься, только как?

С уважением и без, сбежавший из сумасшедшего дома будущий драматург, Владимир Зиновьевич
2017 год


Рецензии