Василий Розанов о Лермонтове

Василий Розанов о Лермонтове

Василий Розанов – русский религиозный философ, литературный критик и публицист, автор целого ряда статей о русских поэтах и писателях. Михаила Лермонтова Розанов ставил как поэта очень высоко, считая его если не по масштабу свершений, то по дарованию равным А. Пушкину и в чем-то даже превосходящим «солнце русской поэзии». На протяжении двух десятилетий Розанов постоянно возвращался в своих статьях к творчеству Лермонтова – к исследованию его тем, сюжетов, образов во всей их метафизической глубине.
В данной статье нами сделана попытка дать квинтэссенцию воззрений Розанова на творчество поэта, не прибегая напрямую к истолкованию его статей, но только вычленив из них фрагменты, наиболее емко и выразительно характеризующие предмет интереса их автора.   

Из статьи "Вечно печальная дуэль" (1898)

Одно слово в защиту личности поэта, на которую особенно темную тень "несносности" наложил кн. Васильчиков. Да, это участь гения, прежде всего для него самого тягостная - быть несколько неуравновешенным; и эта нервность духа часто переходит в желчность, придирчивость. Поэт есть роза и несет около себя неизбежные шипы; мы настаиваем, что острейшие из этих шипов вонзены в собственное его существо. Но роза благоухает; она благоухает не для одного своего времени; и есть некоторая обязанность у пользующихся ее благоуханием сообразовать свое поведение с ее шипами. Поэт и всякий вообще духовный гений - есть дар великих, часто вековых зиждительных усилий в таинственном росте поколений; его краткая жизнь, зримо огорчающая и часто незримо горькая, есть все-таки редкое и трудно созидающееся в истории миро, которое окружающая современность не должна расплескать до времени.
В Лермонтове срезана была самая кронка нашей литературы, общее - духовной жизни, а не был сломлен, хотя бы и огромный, но только побочный сук. В поэте таились эмбрионы таких созданий, которые совершенно в иную и теперь не разгадываемую форму вылили бы все наше последующее развитие. Ни Тургенев, ни особенно Достоевский не удержали бы своего характера, и их литературная деятельность вытянулась бы в совершенно другую линию, по другому плану. Кронка была срезана, и дерево пошло в суки. Критика наша, как известно, выводит всю последующую литературу из Пушкина или Гоголя; "серьезная" критика вообще как-то стесняется признать особенное, огромное, и именно умственно-огромное значение в 27-летнем Лермонтове.
Все (прежде всего Толстой, Достоевский) выводили себя или друг друга из ясного, уравновешенного Пушкина или из "незримых слез" Гоголя, его "натурализма". Но это - не так.
Связь с Пушкиным последующей литературы вообще проблематична. В Пушкине есть одна, мало замеченная черта: по структуре своего духа он обращен к прошлому, а не к будущему. Великая гармония его сердца и опытность ума, ясная уже в очень ранних созданиях, вытекает из того, что он существенно заканчивает в себе огромное умственное и вообще духовное движение от Петра и до себя. Белинский не без причины отметил в колорите его и содержании элементы Батюшкова, Карамзина, даже Державина, Жуковского. Страхов в прекрасных "Заметках о Пушкине" анализом фактуры его стиха доказывает, что у него вовсе не было "новых форм", и относит это к его "скромности", "смирению", нежеланию быть оригинальным в форме. Не было у него новых "ритмических биений" - внесем мы поправку к Страхову, но и сейчас же закончим наблюдения этих критиков: Пушкин не имел вообще лично и оригинально возникшего в нем нового; но все, ранее его бывшее, - в нем поднялось до непревосходимой красоты выражения, до совершенной глубины и, вместе, прозрачности и тихости сознания. Это - штиль вечера, которым закончился долгий и прекрасный исторический день. Отсюда его покой, отсутствие мучительно-тревожного в нем, дивное его целомудрие, даже и в "Графе Нулине", "Руслане и Людмиле".
<Толстой же, Достоевский>, и еще третий - Гоголь, имеют родственное себе <не в Пушкине, а, прежде всего> в Лермонтове, и, искаженно, "пойдя в сук", они раскрыли собою лежавшие в нем эмбрионы. Это очень трудно доказать, потому что Лермонтов только начал выражаться, <но это так>.
Характернейшие фигуры, например, Достоевского и Толстого - Раскольников и Свидригайлов в их двойственности, и вместе странной "близости", князь Андрей Болконский, Анна Каренина - все эти люди богатой рефлексии и сильных страстей все-таки кое-что имеют себе родственного в Печорине ли, в Арбенине, но более всего - лично в самом Лермонтове; но ничего, решительно ничего родственного они не имеют в "простых" героях "Капитанской дочки", как и в благоуханной, но также простой, нисколько не "стихийной" душе Пушкина. Власть эти стихии "заклинать" именно и была у Лермонтова.
Он знал тайну выхода из природы - в Бога, из "стихий" к небу; имел ключ к той "гармонии", о которой вечно и смутно говорил Достоевский, обещая еще в эпилоге "Преступления и наказания" указать ее, но так никогда и не указав, не разъяснив, явно - не найдя для нее слов и образов.
Вернемся к Пушкину: он, конечно, богаче, роскошнее, многодумнее и разнообразнее Лермонтова, точнее, - лермонтовских 27 лет; он, в общем, и милее нам, но не откажемся же признаться: он нам милее по свойству нашей лени, апатии, недвижимости. Пушкин был "эхо"; он дал нам "отзвуки" всемирной красоты в их замирающих аккордах, и, от него их без труда получая, мы образовываемся, мы благодарим его.
<В этом пушкинская муза> глубоко противоположна музе Гоголя; противоположна - Толстому; то же - Достоевскому, у коих всех -
 
одной лишь думы власть,
Одна, но пламенная страсть.
("Мцыри")
 
И это есть характерно не пушкинский, но лермонтовский стих. Мы видим, что родство здесь открывается уже в самом характере зарождения души, которая лишь одна и варьируется у трех главных наших писателей, но начиная четвертым - Лермонтовым. Это все суть типично-стихийные души, души пробуждающейся весны, мутной, местами грязной, но везде могущественной.
Тургенев, Гончаров, Островский - вот раздробившееся и окончательно замершее "эхо" Пушкина. Россия вся пошла в "весну", в сосредоточенность и стала расти сюда именно от Лермонтова.
Пушкин, в своей деятельности, - весь очерчен; он мог сотворить лучшие создания, чем какие дал, но в том же духе. Он - угадываем в будущем; напротив, Лермонтов - даже не угадываем. Но вот, даже не предугадываемый - общим инстинктом читателей Лермонтов поставлен сейчас за Пушкиным и почти впереди Гоголя.
В созданиях Лермонтова есть прототипичность: он воссоздавал вечные типы отношений, универсальные образы; печать случайного и минутного в высшей степени исключена из его поэзии. "Три пальмы" его, его "Спор" - запомнены и незабвенны, как решительно ни одно из стихотворений Пушкина. Вечные типы человека, природы, отношений, положений, над нами поставленные:
 
Сквозь туман кремнистый путь блестит;
Ночь тиха, пустыня внемлет Богу,
И звезда с звездою говорит.
 
Представления <Лермонтова> о смерти - еще одна точка расхождения с Пушкиным (и родственности - Толстому, Достоевскому, Гоголю). Идея "смерти" как "небытия" вовсе у него отсутствует. Слова Гамлета:
 
Умереть - уснуть...
 
в нем были живым, веруемым ощущением. Смерть только открывает для него "новый мир", с ласками и очарованиями почти здешнего:
 
Я б хотел забыться и заснуть...
Но не тем холодным сном могилы...
Я б желал навеки так заснуть,
Чтоб в груди дремали жизни силы,
Чтоб, дыша, вздымалась тихо грудь;
Чтоб всю ночь, весь день мой слух лелея,
Про любовь мне сладкий голос пел,
Надо мной чтоб, вечно зеленея,
Темный дуб склонялся и шумел.
………………………………………………………………………………………
Лермонтов недаром кончил "Пророком", и притом оригинально нового построения, без "заимствования сюжета". Струя пророчества уже потекла у нас в литературе, и это - очень далеких устремлений струя.
Но его собственные истинно пророческие видения были прерваны фатально-неумелым выстрелом Мартынова. Как часто, внимательно расчленяя по годам им написанное, мы с болью видели, что, отняв только написанное за шесть месяцев рокового 1841 года, мы уже не имели бы Лермонтова в том объеме и значительности, как имеем его теперь. До того быстро, бурно шло, подымаясь и подымаясь, его творчество. В этом последнем году им написано: "Есть речи - значенье", "Люблю отчизну я, но странною любовью", "Последнее новоселье", "Из-под таинственной, холодной полумаски", "Это случилось в последние годы", "Не смейся над моей пророческой тоскою", "Сказка для детей", "Спор", "В полдневный жар", "Ночевала тучка", "Дубовый листок", "Выхожу один я", "Морская царевна", "Пророк". Если бы еще полгода, полтора года; если бы хоть небольшой еще пук таких стихов... "Вечно печальная" дуэль!..
 
Из статьи «М. Ю. Лермонтов (К 60-летию кончины)» (1901)

Сегодня исполняется 60 лет со дня кончины Лермонтова…
Умершему было 26 лет от роду в день смерти. Не правда ли, таким юным заслужить воспоминание о себе через 60 лет - значит вырасти уже к этому возрасту в такую серьезную величину, как в равный возраст не достигал у нас ни один человек на умственном или политическом поприще? "Необыкновенный человек", - скажет всякий. "Да, необыкновенный и странный человек",- это, кажется, можно произнести о нем, как общий итог сведений и размышлений.
Им бесконечно интересовались при жизни и сейчас же после смерти. О жизни, скудной фактами, в сущности - прозаической, похожей на жизнь множества офицеров его времени, были собраны и записаны мельчайшие штрихи. И как он "вошел в комнату", какую сказал остроту, как шалил, какие у него бывали глаза - обо всем спрашивают, все ищут, все записывают, а читатели не устают об этом читать. Странное явление. Точно производят обыск в комнате, где что-то необыкновенное случилось. И отходят со словами: "Искали, все перерыли, но ничего не нашли".
Что же непонятного? И темы, и стиль. Что мы в нем открываем? Глубокую непрозаичность, глубочайшее отвлечение от земли, как бы забывчивость земли; дыханье грез, волшебства - все противоположное данным его биографии.
<Так, где же> "родина" странного поэта? Сомнамбулист сочетает в себе величайший реализм и несбыточное, он идет по карнизам, крышам домов, не оступаясь, с величайшей точностью, и в то же время он явно руководствуется такою мыслью своего сновидения, которая очевидно не связана с действительностью. Он имеет параллелизм в себе жизни здешней и какой-то нездешней. Но родной его мир - именно нездешний. Отсюда некоторое его отвращение к реальным темам, тоска виденья:
   
И вижу я себя ребенком; и кругом
Родные все места: высокий барский дом
И сад с разрушенной теплицей;
Зеленой сетью трав подернут спящий пруд,
И за прудом село дымится - и встают
Вдали туманы над водами,
В аллею темную вхожу я...
("1-е января")
   
Автор грезит об этом... на балу в Московском дворянском собрании 1-го января, - место столь неудобное для засыпания, для видения, для сомнамбулических странствований…
……………………………………………………………………………………….
Входя в мир тем нашего поэта, нельзя не остановиться на том, что зовут его "демонизмом". Лермонтов решительно не мог бы только о литературном сюжете написать этих положительно рыдающих строк:
   
Но я не так всегда воображал
Врага святых и чистых побуждений,
Мой юный ум, бывало, возмущал
Могучий образ. Меж иных видений
Как царь, немой и гордый он сиял
Такой волшебно-сладкой красотою,
Что было страшно... И душа тоскою
Сжималася - и этот дикий бред
Преследовал мой разум много лет...
   
Это слишком субъективно, слишком биографично. Это - было, а не выдумано. "Быль" эту своей биографии Лермонтов выразил в "Демоне", сюжет которого подвергал нескольким переработкам и о котором покойный наш Вл. С. Соловьев, человек весьма начитанный, замечает в одном месте, что он совершенно не знает во всемирной литературе аналогий этому сюжету и совершенно не понимает, о чем тут (в "Демоне") идет речь, то есть что реальное можно вообразить под этим сюжетом. Между тем, эта несбыточная "сказка", очевидно, и была душою Лермонтова, ибо нельзя же не заметить, что и в "Герое нашего времени", и в "1-го января", "Пророк", "Выхожу один я на дорогу", да и везде, решительно везде в его созданиях, мы находим как бы фрагменты, новые и новые переработки сюжета этой же ранней повести. Точно он всю жизнь высекал одну статую, но ее не высек, она осталась не извлеченной из глыбы мрамора, над которою всю жизнь работал рано умерший певец.
Лермонтов <был> рабом своей миссии и прямо записал об этом:
   
Есть речи – значенье
. . . . . . . . . . .
Но в храме средь боя
И где я ни буду,
Услышав, его я
Узнаю повсюду;
Не кончив молитвы
На звук тот отвечу
И брошусь из битвы
Ему я навстречу.
    
Лермонтов был явно внушаем; был обладаем. Был любим небом, но любим лично, а не вообще и не в том смысле, что имел особенную даровитость. Таким образом, я хочу сказать, что между ним и совершенно загробным,  потусветлым "х" была некоторая связь, которой мы все или не имеем, или ее не чувствуем; в нем же эта связь была такова, что он мог не верить во что угодно, но в это не верить - не мог. Отсюда его гордость и свобода. Заметно, что на него никто не влиял ощутимо, то есть он никому в темпераменте, в настроении, в "потемках" души - не подчинялся; он шел поразительно гордою, свободною поступью.

Поэт, не дорожи любовию народной.
   
Это он сумел, и без усилий, без напряжения, выполнить совершеннее, чем творец знаменитого сонета. Ясно - над ним был авторитет сильнее земного, рационального, исторического. Он знал "господина" большего, чем человек… Вот это-то и составляет необыкновенное его личности и судьбы.
Лермонтов созидает, параллельно со своим мифом <(«Демон»)>, ряд подлинных молитв, оригинальных, творческих, не подражательных. Его "Выхожу один я на дорогу", "Когда волнуется желтеющая нива", "Я, Матерь Божия", наконец - одновременное с "Демоном" - "По небу полуночи" суть гимны, оригинальные и личные. Да и вся его поэзия - или начало мифа ("Мцыри", "Дары Терека", "Три пальмы", "Спор", "Сказка для детей", неоконченные "Отрывки"), или начало гимна. Но какого? Нашего ли? Трудные вопросы.
Гимны его напряжены, страстны, тревожны и вместе воздушны, звездны. Вся его лирика в целом и каждое стихотворение порознь представляют соединение глубочайше-личного чувства, только ему исключительно принадлежащего, но чувства, сейчас же раздвигающегося в обширнейшие панорамы, как будто весь мир его обязан слушать, как будто в том, что совершается в его сердце, почему-то заинтересован весь мир. Нет поэта более космичного и более личного. Но и, кроме того: он - раб природы, ее страстнейший любовник, совершенно покорный ее чарам, ее властительству над собою; и как будто вместе - господин ее, то упрекающий ее, то негодующий на нее. Казалось бы, еще немного мощи - и он будет управлять природой. Он как будто знает главные и общие пружины ее.
В "Споре" даны изумительные, никому до него не доступные ранее, описания стран и народов: это - орел пролетает и называет, перечисляет свои страны, провинции, богатство свое:
   
Дальше -- вечно чуждый тени
Моет желтый Нил
Раскаленные ступени
Царственных могил.
   
В четырех строчках и география, и история, и смысл прошлого, и слезы о невозвратимом.
   
И, склонясь в дыму кальяна
На цветной диван,
У жемчужного фонтана
Дремлет Тегеран.
   
Хозяин знает свое, он не описывает, а только намекает, и сжато брошенные слова выражают целое, и как выражают! У Лермонтова есть чувство собственности к природе: "Она мною владеет, она меня зачаровала; но это пошло так глубоко, тронуло такие центры во мне, что и обратно - чего никто не знает и никто этому не поверит - я тоже могу ее зачаровывать и двигать и чуть-чуть, немножко ею повелевать". Это, пожалуй, и образует в нем вторую половину того, что называют "демонизмом". Все знают, и он сам рассказывает, что плакал и приходил в смятение от видений "демона"; но публика безотчетно и в нем самом чует демона. "Вас - двое, и кто вас разберет, который которым владеет". Но тайна тут в том, что действительно чувство сверхъестественного, напряженное, яркое в нем, яркое до последних границ возможного и переносимого, наконец, перешло и в маленькую личную сверхъестественность. "Бог", "природа", "я" (его лермонтовское) склубились в ком, и уж где вы этот ком ни троньте - получите и Бога, и природу вслед за "я", или вслед за Богом является его "я" среди ландышей полевых ("Когда волнуется желтеющая нива"), около звезды, на сгибе радуги (многие места в "Демоне").
То, что у всякого поэта показалось бы неестественным, преувеличенным или смешной претенциозностью:

Когда бегущая комета
Улыбкой ласковой привета
Любила поменяться с ним -
   
у Лермонтова не имеет неестественности, и это составляет самую удивительную его особенность. Кто бы ни говорил так, мы отбросили бы его с презрением, а между тем Лермонтов не только трогает небесные звезды, но имеет очевидное право это сделать, и мы у него, только у него одного, не осмеливаемся оспорить этого права. Тут уж начинается его очевидно особенная и исключительная, таинственная сила.
   
С звезды восточной
Сорву венец я золотой;
Возьму с цветов росы полночной;
Его усыплю той росой...
Лучом румяного заката
Твой стан, как лентой, обовью.
   
Язык его тверд, отчеканен; просто он перебирает свои богатства, он ничего не похищает, он не Пугачев, пробирающийся к царству, а подлинный порфирородный юноша, которому осталось немного лет до коронования. Звездное и царственное - этого нельзя отнять у Лермонтова; подлинно стихийное, "лешее начало" - этого нельзя у него оспорить. Тут он знал больше нас, тут он владел большим, чем мы, и это есть просто факт его биографии и личности.
 
Из статьи «Концы и начала, "божественное" и "демоническое", боги и демоны (По поводу главного сюжета Лермонтова)» (1902)

Из-под уланского мундира всегда у Лермонтова высовывается шкура Немейского льва, одевающая плечи Геркулеса. Древний он поэт, старый он поэт. И сложение стиха у него, и думы его, и весь он - тысячелетнего возраста. Точно он был и плакал при творении мира, когда "и сказал Бог - да будет свет, и стал вечер, и стало утро - день первый". Он все это запомнил, и вот этою давнею любовью, дедовскою, родною, лешею, "ангельскою" ли, "демоническою" ли полна его поэзия. 
 
Из статьи «Пушкин и Лермонтов» (1914)

Пушкин есть поэт мирового "лада" - ладности, гармонии, согласия и счастья. Это закономернейший из всех закономерных поэтов и мыслителей и, можно сказать, глава мирового охранения. Разумеется - в переносном и обширном смысле, в символическом и философском смысле. На вопрос, как мир держится и чем держится - можно издать десять томиков его стихов и прозы. На другой, более колючий и мучительный вопрос - "да стоит ли миру держаться" - можно кивнуть в сторону этих же десяти томиков и ответить: " Тут вы все найдете, тут все разрешено и обосновано..." Просто - царь неразрушимого царства. "С Пушкиным - хорошо жить".
Литература наша, может быть, счастливее всех литератур, именно гармоничнее их всех, потому что в ней единственно "лад" выразился столько же удачно и полно, так же окончательно и возвышенно, как и "разлад"; и через это, в двух элементах своих, она до некоторой степени разрешает проблему космического движения.
……………………………………………………………………………………….
Лермонтов никуда не приходит, а только уходит... Вы его вечно увидите "со спины". Какую бы вы ему "гармонию" ни дали, какой бы вы ему "рай" ни насадили, - вы видите, что он берется "за скобку двери"... "Разлад", "не хочется", "отвращение" - вот все, что он "пел". "Да чего не хочется, - хоть назови "... Не называет, сбивается: не умеет сам уловить. "Не хочется, и шабаш" - в этой неопределенности и неуловимости и скрывается вся его неизмеримая обширность. Столь же безграничная, как "лад" Пушкина.
Пушкину и в тюрьме было бы хорошо.
Лермонтову и в раю было бы скверно.
Этот "ни - рай, ни - ад" и есть движение. Русская литература собственно объяснила движение. И именно - моральное, духовное движение. Как древние античные философы долго объясняли и наконец философски объяснили физическое движение.
Есть ли что-нибудь "над Пушкиным и Лермонтовым", "дальше" их? Пожалуй - есть:
   - Гармоническое движение.
Страшное мира, что он "движется" (отрицание Пушкина), заключается в утешении, что он "гармонично движется" (отрицание Лермонтова). Через это "рай потерян" (мировая проблема "потерянного рая"), но и "ад разрушен" (непоколебимое слово Евангелия).
Ни "да", ни "нет", а что-то среднее. Не "средненькое" и смешное, не "мещанское", а - великолепное, дивное, сверкающее, победное. Господа, всемирную историю не "черт мазал чернилами по столу пальцем"... Нет-с, господа: перед всемирной историей - поклонитесь. От Чингиз-хана до христианских мучеников, от Навуходоносора до поэзии Лермонтова тут было "кое-что", над чем не засмеется ни один шут, как бы он ни был заряжен смехом. Всякий, даже шут, поклонится, почтит и облобызает.
Что же это значит? Какое-то тайное великолепие превозмогает в мире все-таки отрицание, - и хотя есть "смерть" и "царит смерть", но "побеждает, однако, жизнь и, в конце концов, остается последнею"... Все возвращается к тому, что мы все знаем: "Бог сильнее диавола, хотя диавол есть"... Вот как объясняется "моральное движение" и даже "подводится ему итог".
 
Из статьи «О Лермонтове» (1916)

Лермонтов был деловая натура, и в размеры "слова" она бы не уместилась. Но тогда куда же? "В Кутузовы" бы его не позвали, к "Наполеону" - не сложилась история, и он бы вышел в самом деле - "в пророки на русский лад". Мне как-то кажется, что он ушел бы в пустыню и пел бы из пустыни. А мы его жемчуг бы собирали, собирали в далеком и широком море, - умилялись, слушались и послушались.
Мне как-то он представляется духовным вождем народа. Чем-то, чем был Дамаскин на Востоке, чем были "пустынники Фиваиды". Да уж решусь сказать дерзость - он ушел бы "в путь Серафима Саровского". Не в тот именно, но в какой-то около этого пути лежащий путь.
Словом:
Звезда.
Пустыня.
Мечта.
Зов.
Вот что слагало его "державу". Ах, и "державный же это был поэт"! Какой тон... Как у Лермонтова - такого тона еще не было ни у кого в русской литературе.
Вышел - и владеет.
Сказал - и повинуются.
Пушкин "навевал"... Но Лермонтов не "навевал", а приказывал. У него были нахмуренные очи. У Пушкина - вечно ясные. Вот разница.
И Пушкин сердился, но не действительным серженьем. Лермонтов сердился действительным серженьем.
И он так рано умер! Бедные мы, растерянные.
Да, вот что я хотел сказать:
Никакой "Войны и мира" он бы не написал, и не стал бы после Пушкина и "Капитанской дочки" рисовать Екатерининскую эпоху. Да и вообще - суть его не сюда клонилась. Это было "побочное" в нем - то, что он "умел" и "мог", но не что его влекло. Иные струны, иные звуки - суть его.
Лермонтов был чистая, ответственная душа. Он знал долг и дал бы долг. Но как - великий поэт. Он дал бы канон любви и мудрости -  "в русских тонах" что-то вроде "Песни Песней", и мудрого "Экклезиаста", и тронул бы "Книгу царств"... И все кончил бы дивным псалмом. По многим, многим "началам" он начал выводить "Священную книгу России".
    
Из статьи «Домик Лермонтова в Пятигорске» (1908)

При воспоминании о поэте и чтении его биографии мысли переносятся в Пятигорск, и именно - в тот домик, который каким-то чудом уцелел, и где он написал все великое, все зрелое, что от него осталось.
……………………………………………………………………………………….
Меня всегда поражал его "Сон" ("В полдневный жар в долине Дагестана"). Последнее стихотворение, где он до мелочей обстоятельно и точно описывает образ своей смерти, наступившей вскоре после его написания, но наступившей все-таки неожиданно, нечаянно, являет собою чудесный феномен, которому веришь потому только, что осязаешь его. Но и осязаемое - это есть чудо: ибо "случаи" так подробно не совпадают. По одному этому стихотворению называешь поэта "другом Небес", угадываешь, что его посетило Небо, и вот этого я не сказал бы в таком личном и религиозном значении ни о Пушкине, ни о Гоголе.
Оба раза, как я был на Кавказе и в Пятигорске, я посетил все оставшиеся там реликвии Лермонтова. Их довольно много, и Пятигорск точно дышит его именем. Это единственный, кажется, городок, где имя поэта, жившего в нем, помнится и известно не одному "школьному юношеству" этого города или читающему верхнему классу, но помнится, известно и почитаемо и в самом населении, то есть в мещанстве и у простолюдинов. Оно там народно и даже простонародно. Из реликвий, однако, ни одна так не прекрасна, как домик, где он жил.
Лермонтовская улица стоит на самом краю Пятигорска, почти за городом. И уже приближаясь к ней, видишь, что все пустеет кругом и город замолкает вдали. "Домик Лермонтова" окнами обращен за город и спиною к городу. Конечно, если здесь жить, то так и надо было выбрать, с видом на природу.
<Наконец мне удалось> увидеть эту прелесть и почти загадку. Ибо около Лермонтова и в связи с его памятью все кажется прелестным и таинственным. Навстречу мне вышел старичок, и показалось, что я вижу перед собою Максима Максимовича в старости. "Вот удачный преемник жилища поэта! - подумал я: - кому же и хранить его лучшую реликвию, как не <ему>».
Думаю, что ценность и интерес Лермонтовского домика и сада будут все возрастать со временем. Мне даже кажется необходимым взять это место в казну или в собственность города, и, сохраняя домик как реликвию, при нем в большем, новом здании устроить библиотеку или читальню имени Лермонтова. Все это как-то живее и конкретнее, чем шаблонный монумент, воздвигнутый ему в Пятигорске.



Источники:

В. Розанов. Вечно печальная дуэль. 1898.
В. Розанов. М. Ю. Лермонтов. К 60-летию кончины. 1901.
В. Розанов. Концы и начала, "божественное" и "демоническое", боги и демоны (по поводу главного сюжета Лермонтова). 1902.
В. Розанов. "Демон" Лермонтова и его древние родичи. 1902.
В. Розанов. Домик Лермонтова в Пятигорске. 1908.
В. Розанов. Пушкин и Лермонтов. 1914.
В. Розанов. О Лермонтове. 1916. 


Василий Розанов о Пушкине:

http://proza.ru/2019/11/04/1329


Рецензии
Я тоже читал книги В. Розанова.

Мне они нравились.

Сильвестр Строганов   27.01.2024 18:54     Заявить о нарушении
И мне. Спасибо за Ваше внимание к моим статьям.

Галина Богословская   27.01.2024 20:05   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 4 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.