Гоголь и боль

Облачённый в итальянское мясо Гоголь с остервенением давит ящериц, воображая при этом чертей, следовательно, что-то имея в виду, наверняка не просто так. Мягкие сапожки из телячьей кожи хрустят хребтами; зазевавшиеся на солнышке черти удостаиваются веского автографа великого писателя и навсегда закрывают блокноты собственных присутствий. Издают ли при этом храп?, зададите вы неожиданный вопрос. Представьте себе - да, издают, но многие из них умирают совершенно бесшумно, что чертям вроде бы не свойственно. Прогулочная дорожка там-там украшена сброшенными хвостами, лапками и даже головами: некоторым чертям удаётся сбежать ценой себя.

А что же в это время происходит на небесах, растворённых (по слухам) в каждой капельке воздуха и земли?

Хор ангелов:

— Нас никто не давит!
— Нас никто не давит!
— Нас не любят!
— Даже Гоголь!
— А нас никто не давит!

Беспричинная:

— Убейте хипиш! Пштс, или как там... Так, чего... Тихо, говорю! Не давит... Гм, действительно, не давит. А чертей давит. А ангелов не давит. А чертей давит. А ангелов давит. А чертей не давит.

(Слышен огромный шорох перелистываемых страниц; суперпоплёвывания и архиприборматывания)

— Тэк-с, Коленька совсем вырос, а мы и не заметили, как всегда. Вырос, и все рецепты позабывал, все формулы, всю субориндацию, блэт; этих давит, этих не давит... А я помню, он раньше поровну давил - и ангелов, и чертей, даже ангелов немножко больше. Капусюсеньку, но больше. Чего стоит один из его хитроумных юношеских рецептов, записанный в материной тетради по хозяйству (листает, читает): "Если в трубе загорелась сажа, надобно бросить через верхнее отверстие вниз гуся, который, погибая, собьёт пламя крыльями". Талант, что говорить. Поэт, инженер, сын. Сажа ведь постоянно загоралась, чуть что - сразу загорается. (вспоминает) А кошку-то. А кошку как утопил. Снес на пруд ночью и утопил. Постоял, подождал, в процессе отталкивал палкой от берега. Догадался ведь, прикинул. Не всякий мальчик догадается, а Коля... Коля был не промах. Пока кошка верещала, он со всех сил верещал тоже, совершенно своим голосом, чтоб если что, взрослые подумали, что их маленький сын на самом деле не топит кошку, а попросту пришёл ночью на пруд повыть от тоски.. Говорю - не промах был..

Хор ангелов (вспоминают былое):

— Он нас топил!
— Он нас топил!
— Он любил нас!
— Коленька нас любил!
— Он давил нас!

Беспричинная (вздыхает):

— Ага, а теперь не давит, теперь от вас звон в ушах - спасу нет! Ангельё приставучее. Фумигаторов на вас не напасёшься, - летаете тут и звените. Мне, што ли, давить вас? А? Мне вообще-то по статусу не полагается: я - злодобрая, таинственная как горох, незыблемая, равнолюбивая, чёрная как Черное море, короче.. (по-доброму рявкает) Я вас любить не обязана!, хотя, признаюсь, равнодушничать тоже надоело (притворно-кокетливо).. Ну?
Хор ангелов:

— Нас так много!
— Нас так много!
— Нас не давят!
— Нас не любят!
— Мы живы!
Малюсенький Гоголь терроризирует классного наставника, немца Зельднера. Коля с самого ызмала издевается над этим худоногим журавлём, над этим выдающимся носачом из числа робких десятков; Коля давит педагога посредством чёрных эпиграмм и контрольных насмешек.

... морда поросяча,
журавлини ножки;
той же чортик, що в болоти,
тилько приставь рожки!

Гоголь давит и прекрасного гимназиста Риттера, смеясь и подговаривая прочих смеяться над его "бычачьими" глазами. Гоголь давит Риттера, а потом, внимание, фокус: Гоголь давит уже психиатрическое отделение больницы этим самым Риттером, доведши последнего до раздавления ума и "внутренних быков" вместе с надеждой хотя бы когда-нибудь окончить чортову гимназию. Бычачья судьба! Правда, несколько позднее Коля будет и сам шипеть на школьного врача (спецэффекты: пена изо рта, стулопашный бой с врачом, продавленное дно души), изображая интересную и деликатную болезнь, с целью увильнуть от уроков и ударов линейкой по клешням. Так или примерно так началось знакомство Николая с Мельпоменой, или как там её..

Гоголь играет на сцене гимназического театра, изображая престарелых Полишинелей, а также и просто яростных старушонок. Публика давится от смеха, когда юный актёр натягивает свою нижнюю губу целиком на собственный же нос и сомнамбулически смотрит в зал, даже не моргая (знаменитая роль престарелого карася). Самые умные из школьных дворников, которым иногда дозволялось присутствовать на задворах галёрки, жевали бублики и в один голос заявляли: "Не в зал он смотрит - но в себя!" А кто поглупее, вопрошали: "Но где же его жабры?" Много было и других вопросов, но еще больше было ответов.

Совокупная боль окружающих в мезальянсе с собственною болью накапливалась в Гоголе и ждала своей сцены. Он прекрасно кривлялся. Он давил и кривлялся. Публика слюняво смотрела на сцену, словно одним махом спрашивая: "Ну, и что?" А гримасы, кривляясь актёрами, сжимая и разжимая их тела, словно отвечали: "А вот то!" Пуще всего гримасы любили управляться как раз с Николаем, - они обожествляли его тело и лицо, и публика послушно и мелко давилась от смеха, посредством взглядов резонируя с действом.

Смех - это разновидность боли. Гоголь уже тогда понимал, что извлечённая из живого боль есть источник высшей красоты, и, в свою очередь, благодаря только ей одной, невесомой, появляется смысл у всего остального. Однако он потихоньку соображал, что красота не является болью, и даже суть противоположное, но рождение красоты (вернее, её проявление) происходит с непременным участием болевого импульса. Принятие страдания с одновременной отдачей красоты не должно быть добровольным, испытываемый субъект непременно обязан сознавать гнет, иначе красоты не получится (опять поправлюсь: красота не проявится). Также источник боли (назовём агрессор) не должен стремиться к уникальности своей методологии, возбухал Васильич лихорадя, - ведь самые болезненные пытки основаны как раз на примитивности, на врожденном чувстве пошлости, на повторах, междометиях, на простецком усилении идеи времени; так - капли воды, падающие на лоб, оказываются эффективней топора палача.
       Но боль не бывает постоянной, как не бывает ничего постоянного; проявившись, боль мерцает подобно бабочке, один миг существуя, другой как бы не существуя; но при этом захватывая ум ложным ощущением своего постоянства. Боль уходит - и уходит красота, она растворяется всюду и ожидает своего проявления, своего триггера. Красота обрамляет боль, при этом как бы замещая её собою; мгновенно расцветает, - и боль проходит, а вместе с болью проходит и красота.

Николай сперва полагал, что красота - это нечто вроде эпифеномена, возникающего вместе с болевым импульсом - вроде огней святого Эльма. Когда болевая напряжённость достигает определенной величины (впрочем, величина эта может и блуждать), возникает коронный разряд, именуемый красотой, но проявляется он недолго: красота требует новой боли.
Но потом Николай спохватывается, что…

Хор ангелов:

— Он не учёл интерференцию теней!
— Он по-теньи забыл о полусвободе зеркал!
— Он попутал рамсы в субъективных нулях!
— Он составил неверный, тлетворный аннал!
— Он толок безболезненный собственный прах!

Беспричинная (по-чиновничьи):

— Правильно, затыкайте хроникера, он действительно попутал рамсы. Наговорил тут - гляди! А ведь наш Коленька – таков, да не таков. Нам и так известно, что он всю жизнь трудился над созданием собственного кадавра, оживляя его посредством сложной  письменной магии; давил чертей и ангелов поровну, добиваясь гармонии; вышивал крестиком; мастерски поедал макарохи; умел видеть сквозь женскую чешую; гордился болезненностью своего праха; заставлял своего кадавра писать ему книги; но... но окружающих Колька давил лишь по горячечной злобе молодого сердца, а вовсе не из каких-то там убеждений! Ангелы! Мухи вы мои! (ибо вы мухи) Не печальтесь! Колёк зол, добр и восторжен и теперь давит почти только одних чертей (за что те чешуйчато респектуют ему), но будет и в ваших небесах праздник, будет и вас любить Николай Васильевич Гоголь, будет и вас давить. Каблуком, с подпрыгом, окончательно! Отвечаю!

Хор ангелов (ластятся как фасетчатоглазые кошечки, по-жужжьи мурчат):

— Он будет нас давить!
— Он будет нас давить!
— Каблуком!
— С подпрыгом!
— Он будет нас любить!

Беспричинная:

— А вас, господин хроникер, мы попросим не надоедать читательскому праху этой своей глупой истиной. Ни к чему. Сами рассудите: если все-все вдруг узнают о подлинной природе красоты, то что же это тогда получится? Они начнут причинять боль сами себе, только этим и будут заниматься! Впрочем, они и так только этим занимаются, но ведь красота проявляется (намегазло скажу: рождается) оттого, что люди верят, будто их боль недобровольная, будто они и в самом деле страдают. Вы же хроникер, вы прекрасно сами знаете, что мы имеем дело с кончеными наркоманами, а вовсе не с мясными ипостасями ангелов! Понимаете? Ведь если они узнают правду, то начнут давить себя уже осознанно и всецело добровольно, чтобы только выудить из себя хоть чуточку красоты. А тут и облом. Вы справедливо выразились, что индикация красоты в раздавленных умах требует именно недобровольной боли, - ну так нахрена тогда рассказывать им всё это? Отбираете у людей последнее што у них есть – заб-ве-ни-е. Узнав всю правду, люди получат совершенно открытый и теперь уже безболезненный доступ к красоте, и знаете что случится потом? Ничего хорошего.  Случится самая грандиозная и самая всеобщая боль за всю историю праха, только вот никакой красоты уже не будет - одно безобразие: у половых органов всех существ, в т. ч. и людей, вырастут реальные зубы, а верхних ртов вообще не станет. Равно как и рук, и ног. Что-то вроде зубастых червей, ага. Одна только беспрестанная кровавая ебля, с одновременным пожиранием друг друга. Это не-кра-си-во. Человек почти не способен жить без опосредованных мучений, да и не хочет. Он лучше сам себя (если не найдёт ближнего) затрахает, а потом убьёт, нежели согласится сожительствовать с вашей, хроникер, истиной. И про кадавр тоже молчите. Ну какой, бис его, кадавр? Ваш ум што, раздавлен? Нет? Ну вот и молчите. Гоголя, между прочим, в школе проходят, его дети читают (чтобы больше никогда не читать, в основном), а вы что, хотите, штоб учителя рассказывали на уроках о каком-то там кадавре, который пишет великому писателю книги?

— Э-э, да ведь это вы сами про кадавр сказанули, только что, а я лишь про боль... Я хотел подчеркнуть инерционную природу красоты, и только..
Беспричинная (ультранемного сердится):
— Я - это и есть ты, дебила я кусок. В смысле - дебила ты кусок. А мои мухи - это твои мухи. И давить их будешь тоже я.

Хор ангелов:

— Нас будут давить!
— Нас будут давить!
— Коленька и дяденька!
— Маменька и плёточка!
— Нас будут пестовать!

Беспричинная (сверхдобро):

— Заткнитесь уже! Нынче не те времена, извиняюсь за каламбур. Все черти теперь обитают в раю (не то што раньше), а вы, мухи, то бишь ангелы, напротив, в аду. В аду для нераздавленцев. Получается: чертям херово в вашем раю (с вечной непривычки-с), а ангелам херово в их аду. Так сказать, несовпадение внешних и внутренних давлений. И черти, и ангелы страдают, но об этом отдельно. Главное, что  взаимный свет адско-райского страдания перегнивает в страдание малое – человеческое или, как говорят - в непроявленную красоту. Человек страдает от того, что не может постигнуть высшее, адско-райское страдание, а потому желает страдать всё больше и больше, и понимает это, и всё равно не может утолить своей жажды, не может остановиться, а ведь надо всего-то - выпасть на кортачи летним вечером при любом пейзаже и обстоятельстве и хотя бы пять минут ничего не делать. Всего-то

Хор ангелов (неожиданно строго):

— В центре человека сидит КАДАВР КАФКИ!
— Его мотивами и его зеркалами управляет КАДАВР КАФКИ!
— Его духовное беззубие услаждает КАДАВР КАФКИ!
— Его интоксикацию спонсирует КАДАВР КАФКИ!
— Его междустрочие вдохновляет КАДАВР КАФКИ!

... Николай спохватывается. Втихаря от родителей и прочих ценителей своего мяса (то немецкого, то русского) он преступно философствует: "Рассуждать о добровольности или недобровольности боли не имеет особого смысла. Ну вот, например. Раздавленный дурдомом (а перед этим - мною) студент Риттер проявил такую красоту, что сумел полностью отказаться от времени, и теперь счастлив, как нуль. Он лежит и его мясо строго зафиксировано на кресте больничной койки, а его бычачьи глаза ещё прекраснее, чем прежде; он влажнеет в сторону окна и вокруг него нестерпимо и радостно стоит свет, и только свет. Для него теперь нет никакой боли, как нет и источника боли. И выходит, что то страдание, которое я причинил ему издёвками, исчезло, как нечто не бывалое вовсе, но красота осталась, и в этой красоте всё добровольно, всё хорошо. Она проявилась. А остальное кроме неё - лишь безлично мерцающие фантомы, излучаемые страдающим временем, но существующие лишь в качестве идеи, и только. Благодаря этим фантомам (привычкам) человек и удовлетворяют свою ежевечную привычку к страданию, терзаясь при этом мечтами об избавлении от боли, не умея сидеть на кортачах, не умея не уметь. А поэтому: верить в добровольность страданий, или верить в недобровольность страданий одинаково бессмысленно - ни того, ни другого равно не предусмотрено ни одной небесной некнигой. Дай-то Бог бычачьих глаз всем на свете ящеркам!" Заканчивать любое своё действие молитвой, как мы видим, становится привычным не только для русского мяса Гоголя, но и для немецкого, а гораздо позднее – и для итальянского.

Уже в юности, а вернее, у порога первой молодости, Гоголю приходит мысль запечатлеть выделяемую временем боль на постоянном носителе, так сказать, зафиксировать боль в системе сложных художественных заклинаний, с целью упростить абсорбцию красоты из мучимого субъекта. Продолжая давить мелкопоместную театральную публику, Николай в то же время занимается созданием своего первого болевого кадавра. "Ганс Кюхельгартен", несмотря на своё несовершенство...

Беспричинная:

— Так, я ещё раз повторяю: никаких кадавров! Пц. Выражайтесь иначе, не-давить вашу личность вместе с вашей альма-матерью. Это же будут читать дети! Де-ти. И "заклинаний" тоже не надо. Говорите "книги". "Повести", "поэмы" - да что угодно, только не правду. В детях нужно воспитывать именно опосредованную боль; регулярно и неспешно падать на их лбы должны капельки красоты, а вовсе не абсолютно счастливый и недвижный топор-водопад. Короче: выражайтесь иносказательно, не употребляйте истинных, блатных терминов. Ясно?

— Но... но как... Истинные, блатные, как вы выразились, термины не имеют и не могут иметь равнозначных синонимов. Они - это единочество, как брякнул однажды Юлианыч с похмелюги. Говоря "книга" вместо "кадавр", я тем самым умаляю блат!

Беспричинная:

— Ты умаляешь возможность своего будущего в нашем учреждении, и только. Для тех людей, которые будут потом читать биографию Гоголя, нет ничего блатного и нет ничего истинного, так что ты не ссы. Затрави их poshlust'ю, наставь мотивов и зеркал, убери магию из его жизнеописания, и вообще: представь всё дело так, будто Гоголь реалистично показывает жизнь русского общества, а заодно и обличает вес бюрократического аспекта государства.

— Но ведь это смешно!..

Беспричинная:

— Главное, что это больно. Больно и обидно, то, что нам и надо. Люди должны страдать опосредованно и должны рождать, или там проявлять, красоту. Только так они смогут достичь раздавления, а вместе с тем и высшего покоя. Впрочем, мне насрать на их покой; порядок сильнее меня, и я делаю то, что должна. Так: выпендрежей больше не потерплю: составляй биографию как полагается!

— А вы... А я... Ну, знаете!. А вы тогда правильно выговаривайте слова некоторые! Не "субориндация", а субординация! И не "блэт", а ****ь! Думаете, вам всё можно?

— Нам всё можно. Нам. Понял - нам... Читай биографию. Ишь - голова вздумала учить топор, блэт! И учти: ты меня реально микровыбесил, ещё одна запарка, и я тебя посажу в самый лютый сибирский острог на срок в три кальпы, хоть в четыре, а знаешь за што? За изнасилование богини! А-ха-ха-ха-ха! (от не-души смеется, поперхами придавливая ангелов)

Хор ангелов:

— Нас будут давить рафинадом камений!
— Топор-водопад беспричинного счастья!
— Всё нам! Всё для мух, безусловно-зловонных!
— Чертям услужить, вернуть им их ад!
— Причину - давить! А время - повесить!

... Ганс Кюхельгартен, несмотря на своё несовершенство, пусть и длинно и угловато, но всё же мелко давил своих критиков (впрочем, немногочисленных). Другое дело, что с самого своего рождения дни его, так сказать, были сочтены, но вовсе не из-за художественного уродства. Причины были чисто технические и допущены были за неопытностью автора - всё-таки дебют. Корень любой трагедии всегда мелок и прозаичен, так и здесь: прописывая оживляющее заклинание, Гоголь допустил ряд ошибок в кодах жизнеустойчивости, отвечающих за духовное здоровье кадавра, чем и вызвал скоропостижное решение Ганса самоустраниться. Здесь стоит рассмотреть поближе сам механизм работы кадавра, точнее, болевой его аспект. Процесс проявления красоты из заклинателя (читателя) происходил так: критик, читающий заклинание, не только испытывал боль сам, но и частично отражал её обратно на кадавра, - своего рода направленная энтропия боли, если так можно выразиться. Со стороны похоже на игру в волейбол с двумя всего игроками, где вместо мячика - снежок (ballь), который с каждой передачей всё больше тает. Обычный здоровый кадавр срабатывает как зеркало и со второй передачи, принимая остатки боли заклинателя и вновь отражая, и с третьей передачи, отражая остатки остатков, - и так до некоторого предела, когда боль условно-полностью выявляет индекс красоты. Таким образом кадавр остаётся бесстрастным и, в сущности, пустым, что и является залогом его успешной и долгосрочной работы, но с Гансом всё было не так. Непонятно? Несколько некорректных формул в его заклинании привели к поломке зеркала кадавра: Ганс вызывал боль в критиках, а когда некоторая часть боли возвращалась к нему, то уже не отражалась от него вновь (следовательно, не усиливая первичную боль в читателе и не проявляя красоту как следует). Боль оставалась внутри Ганса, с каждым новым критиком накапливаясь, заставляя самого кадавра страдать, с каждым читателем всё сильнее и сильнее. Кадавр умеет вырабатывать боль, но для проявления красоты обязательно нужен человек, человек, ощущающий боль как недобровольное. А в случае с Гансом, читатель получал лишь первичную боль, недостаточную для долгосрочного проявления красоты (впрочем, "долгосрочность" здесь - просто фигура речи) Затем читатель возвращал основную часть боли обратно Гансу, а тот уже не отражал эту вторичную боль, а наоборот - впитывал, но и красоту не проявлял, не способный на это изначально. Чистая, безысходная боль, безо всякой надежды. Получается, Гоголь сам того не желая, создал идеальную модель ада прямо внутри своего первого кадавра. Чистая, безысходная боль, без красоты и безо всякой надежды на красоту. Чистая боль. Чистая боль. Чистая боль. Чистая боль.

Кадавр Ганс Кюхельгартен не умел проявлять красоту самостоятельно и в июне 1826 года закончил жизнь самосожжением, после чего попал в ад для нераздавленцев, где и поныне жужжит с ангелами...
Любопытно, что в том же году кадавропродавец Лисенков-Криворотов, знакомый с творением Гоголя, но ещё не знающий о смерти Ганса, утверждал, что (как выяснилось позднее, через три месяца после смерти кадавра) видел у стен своей пекарни "немецкого, кладбищенского вьюношу". Как он догадался, что вьюноша - немецкий и кладбищенский, можно только догадываться. Юноша "блевал воздухом, будто силясь исторгнуть из себя нечто постылое и заурядное. Видел его я несколько утр подряд, всегда в одно и то же время, но дворника не звал, смутно догадываясь о чем-то страшном. Запомнил: глаза его были какие-то бычачьи, а ноги - журавлиные, как у человека с поросячьими щеками..."

Беспричинная: (вся вскипает одной бульбашкой)

— Так. Значит, вот ты как. Ты. Вроде умный человек с виду, а всё думаешь я с тобой тут шутки шучу. Непонятливый какой. Ну ничё, мы это исправим, правда, не сразу. Думал - мы тут каламбуры каламбурим. Щас мы тебе и кадавра дадим, и мяса тебе насыпем какого хочешь, и заклинание тебе почитаем, а заодно и сам увидишь, что это такое - чистая боль. (звонит куда-то по мобиле) Здраавствуй, дорогой! Тут это... чувачка одного определить надо... (вздыхает) Да, опять... нормальных историков днём с огнём не сыщешь... Ты его уж... Не-не, никаких... В самую лютую и справедливую хату его... Што?... Та же, Миша, та же. Изнасилование богини. Братве так и передай, как в прошлый раз, ты понял... Ага, давай, щас пришлю (заканчивает\начинает разговор)

— Ну и Тварь же Ты... (хроникер, наконец, соображает плачевность своего положения)

Беспричинная:

— О-как заговорил! Я, значит, тварь. Хорошо. А тебе, голубчик, видимо, придется на инфрапараше посидеть, сроком... э-э... до семи... нет, до девяти... сроком до девяти миллиардов фрикций (там время в таких единицах измеряется, это похуже кальп). Вот там и будешь чесать всё то, что нам тут чесал. Думал, умник? Мы-то поумнее будем. А статья у тебя - прямо загляденье. Гордись. (поствластно приказывает) убрать этого ушлепка отсюда. Немедленно!

Попранного хроникера с позором и овациями выводят. Сотрудники правоохранительных органов глупо лыбятся ему в уже вспотевшую спину, показывая жестами что-то непонятное, но наверняка вульгарное. Придавленные ангелы кайфуют и молчат)

Беспричинная:

— Так. Вводите следующего. Скоро первое сентября, день Лживых Биографий, а программа опять не готова. Зафачили нашего Никошу, опять зафачили, хотели правду соврать. Говно какое, полчаса тут выпендривался, я Губку Боба пропустила, хотела ведь по-честному пару серий - по телепрограмме; сижу в кресле, терпеливо смотрю рекламу, жду мультец, как человек совсем. Потом - раз - пошла чифирю заварила, вернулась из кухни, смотрю - реклама ****ская до сих пор идёт, думаю успею ещё покурить на всебалконе, а тут слушанье. Давайте следующего!

Хор ангелов (по-собачьи и по- жужжьи):

— Кафку сюда!
— Иди сюда, Кафка!
— Давай за Кафку скажи!
— Кафку нам!
— Про Кафку давай!

2019


Рецензии