Термит или потерявшиеся люди

               

                Термит или потерявшиеся люди





                Даниил Альтерман




              «О, нет, – не зря ревёт Господь в глухие уши!
               Бросайте всё! Бросайте плоть! Спасайте души!»
               
                Борис Чичибабин.


       
                Майя


Её я заметил и выделил из толпы сразу: она не производила впечатление больной, хотя бы потому, что в ней не было признаков подавленности. К тому же она преподносила себя людям с лёгким кокетством, характерным для здоровой женщины. Мы познакомились в первые минуты её пребывания в отделении, когда она ещё не успела переодеться во всё больничное, а её родители и врачи заполняли последние бланки необходимой для госпитализации документации. Зачинщиком знакомства, кажется, был я, а Майя просто охотно поддержала мою инициативу. Её внешность была броской, на фоне других больных она выглядела королевой.
 
Когда я спросил у неё, что она здесь делает, она сказала, что просто хочет отдохнуть от жизни и от внешнего мира. На мои недоумение и предостережения она отвечала улыбкой. Не знаю, что она сказала врачу, но лечение было ей назначено в первую же неделю. Последствия не заставили себя долго ждать. Невосприимчивость, рассеянность, потеря интереса к окружающим, к визитам родителей, к пище; безумное количество выкуриваемых сигарет. Дальше – больше: апатия, пониженное настроение (иногда совсем дурное). Желание высказаться и облегчить своё состояние приводят её в кабинет врача, где она даёт волю слезам и жалобам, что кончается прописанием убойных доз лекарств. Майя начинает бредить и галлюцинировать. Она попадает в закрытое отделение. Мои обращения к её родителям, с увещеваниями забрать её из больницы, ничего не дают. В ответ слышу стандартное: врачи знают своё дело – они ей помогут. Интервалами она ещё выходит в открытое, но чаще попадает в него вечером на прогулку из закрытого отделения.
Я прошу её подать мне стакан с водой, она идёт куда-то далеко в конец коридора и приносит грязное полотенце. Я пробую возмутиться, но, увидев пустоту бессмысленности в её глазах, понимаю, что возмущение неуместно. Она разбрасывает свои вещи по чужим палатам, прячет их и потом не может найти.
Назначают электрошок.
 
Девять часов утра. Её привозят в коляске. Я вижу истощённое тело; голова заброшена набок.

По прошествии времени я узнал, что госпитализация Майи не была ни первой, ни даже второй. А её прибытие в больницу никак не было поиском отдыха и покоя. Майя была бывшей москвичкой, и её первые психозы и галлюцинации начались ещё в юности. После шоков она начала как-то приходить в себя, нормально питаться, следить за собой и даже хорошее настроение и смех вернулись к ней. Недели через две Майя снова обрела хорошую прежнюю форму, снова начала кокетничать, шутить, заигрывать с мужчинами. У неё был добрый нрав, да – она была добра и умела сочувствовать другим. Поэтому Майя одаряла вниманием даже самых убогих, самых одиноких и неприкаянных, раздавая налево и направо свои сигареты и даже какую-то часть приносимых родителями вещей. Давала чужим пользоваться своей телефонной картой, парфюмерией. Немудрено, что она часто оставалась «на мели», и нам приходилось делить на двоих мои сигареты. Майя была старше меня на восемь лет, и она была первой в моей жизни женщиной, которая оказалась доступна. К тому же она недвусмысленно поощряла мои неловкие ухаживания. Наверное, не стоит винить меня в том, что я воспользовался её доступностью. Мне было девятнадцать лет, а отсутствие интереса к противоположному полу в этом возрасте является резким, экстремальным отклонением от нормы. К тому же у меня практически не было конкурентов, а тех, кто считал себя таковыми, я быстро и с лёгкостью затмил своей крепкой памятью на стихи, которые я зачитывал Майе в безумном количестве, и своей способностью быстро заполнить любую возникшую в беседе паузу, избавляя остальных от неловкого и мучительного поиска темы для разговора. Возможно даже, что я был болтлив. Но Майе я показался ярким – ярким настолько, что другие знакомые мужчины, навещавшие её в больнице, и некоторые, приезжавшие на собственных машинах друзья, тоже как-то быстро отошли для неё на второй план. Сама Майя маниакально почитала творчество и личность Высоцкого: знала наизусть половину его текстов и зачитывала их мне до тех пор, пока у меня не начинались от этого головокружения. Майя была интеллигентной девчонкой, как сейчас говорят,         «с понятиями». Так что её требованиям и стандартам иногда было трудно соответствовать. Она настойчиво афишировала свою увлечённостью стихами И. Бродского, которые для меня до сих пор остаются тёмным лесом, а для Майи были тогда скорее уже литературным фетишем. Единственной частью его творчества, которая была мне доступна и понятна – были его англоязычные короткие эссе.
Как бы там ни было, внимание Майи поднимало меня в моих собственных глазах, и я казался себе очень взрослым, хотя Майя, спустя время, вспоминая начало наших встреч, говорила, что я был похож на ребёнка, который неожиданно и впервые дорвался до свободы. Майя была худенькой, но ровно настолько, чтобы её худоба не воспринималась, как нечто болезненное. Было в её характере и внешности также что-то мальчишеское. Даже сама Майя называла себя «пацаном в юбке».                Лечение, подобранное мне в больнице, наладило в моём организме настолько положительный, устойчивый баланс, что я не был похож на больного. Поэтому друзья Майи, приезжавшие её навестить, видели во мне симулянта, и высказывали ей это предположение, когда меня не было рядом. Они считали, что таким образом я ухожу от правосудия. Так как в больницу я попал после покушения на чужую жизнь.
Я начал осыпать Майю восторженными стихотворными виршами, подсовывая письма и записочки то в её постель, то за створки её личного шкафчика, и искать с ней свиданий и уединения. Наконец, наша первая интимная встреча произошла. Мы лежали на солнцепёке на одном из стриженных больших газонов больницы, она в розовой, а я – в голубой пижамках, когда я положил руку на её талию, взглянул в глаза и спросил, могу ли я её поцеловать. Я ждал ответа, но в моём ожидании не было никакого трепета предвкушения. Майя посмотрела на меня по-женски лукаво.                – А ты не боишься?                – Почему я должен бояться? – ответил я по-мужски браво.                – Ты хочешь целоваться по-настоящему? – спросила она.                Я кивнул головой.                – Да.                Майя медленно приблизила ко мне губы и накрыла ими мои, так что я почувствовал жар её рта и дыхания. Через секунду её язык проник ко мне за щёку: язык был влажным, горячим и горьким…               
 Когда мы разняли наши губы, Майя спросила:                – Тебе понравилось?                – Да, – соврал я.                На самом деле, поцелуй был страшным разочарованием, от первого поцелуя я ожидал гораздо большего… чего-то более волшебного, что ли?

Много лет спустя, пытаясь спасти наши отношения, Майя обратилась ко мне жалобно, чуть ли не умоляюще: «Данька, ведь было же между нами в самом начале что-то красивое?!»
Первого поцелуя мне, конечно же, показалось мало, мне хотелось продолжения. Я начал липнуть к Майе, канючить и выпрашивать очередное уединённое свидание. Вскоре, от поцелуев мы перешли к ласкам гораздо более серьёзным, а точнее, к соитиям. Поначалу мы отлучались из отделения опасливо, боясь привлечь к нашим исчезновениям чужое внимание, и наши встречи длились не больше двадцати минут, получаса. Но потом осмелели, почувствовали вольницу и стали покидать отделение часа на полтора, два – уходя и возвращаясь демонстративно вдвоём. В то же время, у меня произошёл телефонный разговор с отцом, в котором я посвятил его в свои амурные дела.                – Данька, – говорил отец, – специфика места, в котором ты находишься, заключается в том, что женщины, попадающие в него, и с которыми ты будешь иметь дело – либо фанатично блюдут свою неприкосновенность, либо отдаются всем мужчинам напропалую.

Прошло время, и реальность подтвердила правоту слов отца: для Майи я был ни первым, и ни последним.
Поначалу поиск уединённого места составлял проблему: комфортные газоны были местом публичного доступа, а все периферийные части территории больницы состояли из асфальтовых покрытий, грунтовок и заросших сухим чертополохом оврагов. К тому же приходилось следить, чтобы место наших сексуальных утех не слишком просматривалось со стороны. Обычно, чтобы предаться ласке, мы вытаптывали чертополох под кроной одного из деревьев, но иногда желание настигало нас и на грунтовке. Тогда я возвращался в отделение со сбитыми в кровь коленками и пораненными ладонями, а на вопросы медбратьев и врачей отвечал, что споткнулся и неудачно упал. Такие ежедневные падения вызывали подозрения врачей, и мы с Майей начали воровать из отделения туалетные полотенца, чтобы подстилать их под наши тела в моменты близости. Но и эти пропажи стали замечать, так как счёт украденных полотенец шёл уже на десятки. Однажды во время исполнения обычного нашего акта, мы были замечены с крыши строящегося нового отделения больницы кучкой строителей арабов, так что все наши действия проходили под их громкое, весёлое гиканье, улюлюканье и аплодисменты. Вскоре мы освоили и приспособили для встреч и другие места: это были душевые и туалетные кабинки, а также сами крыши больничных коттеджей, на которые с лёгкостью можно было забраться по небольшим пожарным лестницам. Плоские крыши одноэтажных и двухэтажных коттеджей были выстланы рубероидом. После каменистой поверхности грунтовок – рубероидные покрытия казались мягкой периной.  У туалетов тоже было преимущество – в них можно было запираться изнутри.
Майя недоумевала.                – Не понимаю, – говорила она, – почему секс считается у людей чем-то грязным?! Разве есть что-то более прекрасное, если он происходит между молодыми любящими людьми, когда все эти, так называемые «выделения» незаметно и с удовольствием съедаются в порыве страсти?                Я слушал её, и тогда мне приходила на ум строка Мандельштама:                «И сладкогласный труд безгрешен».                –  Да, Данька, – порыв это то, чего нам как раз и не хватает, – говорила она с грустью, отчаянием и обречённостью. – Так устроена жизнь: как ни дёргайся, что ни предпринимай, всё в ней всегда будет «так себе». Вот и любовь наша с тобой – какая-то флегматичная…
Майя занюхивала мой детородный орган, со страстью алкоголика, подносящего к носу солёный огурец.                «Сегодня он пахнет настоящим членом, – говорила она. – Я люблю этот запах». От неё самой несло пряным потом.
Весь этот так называемый роман происходил в разгар лета, но перед каждой встречей Майя наносила на лицо обильное количество макияжа, который от физического усилия половой близости и от жары быстро превращался в подтёки и потоки разноцветной жижи.                Тот день был особенно жарок, и макияж, вместо того, чтобы растечься, быстро засох. Жара превратила слой влажной пудры в маленькие, шелушащиеся струпья краски. Так на солнце высыхает и трескается глина. Мне показалось, что мои нетерпеливые кульбиты среди чертополоха её утруждают, и она ждёт окончания неприятного для неё в этот день процесса.                Я склонился над пустым, безжизненным, безразличным лицом Майи. Это было лицо немолодой женщины.               
«Так, наверное, выглядит смерть», – почему-то подумалось мне.                Я обратился к Майе:                – Майя, ты когда-нибудь видела лицо своей смерти?                – Нет, – ответила она с удивлением, – а почему ты спрашиваешь?                – Да так, – ничего.
Наша близость, когда мы уже сбросили все наши одежды, всегда начиналась с одной фразы: Майя полушёпотом, вкрадчиво произносила: «Иди ко мне…», и притягивала меня к себе руками. Это заводило, настраивало на нужный лад и снимало неловкость первых секунд. Но в этом – «иди ко мне» – мне слышался также хриплый наговор какой-то сказочной бабы яги из зловещего детского кино, в котором скрюченная седая старуха обхаживает и заманивает в свои сети наивного пионера, случайно забредшего на заколдованную территорию, населённую нечистью. Всё остальное мы проделывали молча, периодически покряхтывая. Потом снова возвращались в отделение, продираясь по дороге через колючую сухую поросль. В наши сандалии набивался песок и мелкие камни… Мои коленки розовели от царапин и ушибов, Майя шла в порванных и местами распустившихся чёрных колготках.
Прошло несколько месяцев с тех пор, как я плотно закрепился в открытом отделении, а состояние Майи продолжало быть нестабильным. Поэтому она всё время кочевала между открытым и закрытым отделением. Между подобием свободы и подобием тюрьмы. По вечерам, после ужина, медперсонал устраивал кратковременный «выгул» людей, запертых в закрытом отделении, на пространствах территории открытого отделения. Всё это – чтобы ненадолго ослабить продолжительный гнёт коротких и узких коридоров закрытого отделения. Двери отделений открывались, и больные, пребывавшие в разных режимах содержания, смешивались и общались.
Во время одного из таких «выгулов», я находился в полутьме своей пустой палаты. Свет был выключен, и в палату из коридора попадал только тот скудный свет, что просачивался из дверного окошка. Я дремал, когда скрипнула дверь, и в палату тихо вошла Майя. Она аккуратно прикрыла за собой дверь и приблизилась ко мне. Сквозь сумрак мне показалось, что она рассредоточена и находится под балдой от лекарств. Майя передвигалась по палате лунатично. Я встал с кровати и обнял её.                – Даня, возьми меня сейчас…                Я стал испуганно отпираться:                – Майя, ты с ума сошла! Нас тут застукают! – Но уже через секунду Майя подобрала кулачками края своей розовой пижамы-платья и набросила её на меня через мою голову, так что мы оба оказались под её пижамой как под балдахином.                – Даня, не бойся… Всё будет хорошо… Как тогда, помнишь… Под деревцем…  – Сдвоенные тела разгорячились. Но, несмотря на приближающийся жар и возбуждение, я ощутил прохладу её пижамы и приятный ледок её тела. Но в секунду, когда мы были уже готовы завладеть друг другом, в палату распахнулась дверь и мы услышали визг медсестры.

На следующее утро со мной говорил врач. Вся его речь была сплошным запугиванием. Его тон не терпел возражений или отрицания моей провинности.                – Если ты продолжишь интимные встречи с этой женщиной, то пробудешь здесь не полгода, как я тебе обещал, а – год. Я могу запереть тебя здесь и  дольше года, это вполне в моих силах, и мои полномочия это позволяют.      И ещё я хочу, чтобы ты понял одну вещь: место в котором ты находишься, называется больницей, а не санаторием. Обещай мне, что прекратишь свой разврат с женщиной, за которую я, как и за тебя, тоже несу ответственность.
С самого момента, когда я поступил в больницу, и до сих пор, я боялся утратить расположение врачей и боролся за их исключительное ко мне внимание. Поэтому в моём поведении я выбирал стратегию сотрудничества с больничной системой, подчинения и повиновения ей. И я не знал, является ли предостережение и угроза со стороны врача лишь средством воздействия и давления, или мне действительно было чего опасаться.
          
Через два дня Майя пустила слух о своей беременности. Слух этот она распространяла планомерно, так что вскоре он дошёл до ушей всех врачей и медбратьев. Я, со своей стороны, опять же, боялся и ожидал недоброжелательности, враждебности и уж тем более мстительности от людей в белых халатах.
Новость о беременности могла и должна была вызвать самые непонятные последствия. Некоторые медсёстры и врачи действительно начали позволять себе словесные выпады против меня. Одна из медсестёр, с которой раньше у меня были прекрасные отношения, не в силах скрыть гнев и неприязнь, крикнула в мою сторону: «Глаза    б мои тебя больше не видели!» Тогда как медбратья были почему-то как-то более солидарны со мной. Майя оповещала своей новостью каждого встречного и поперечного, иногда людей совершенно непричастных, сеяла вокруг себя переполох. Говорила, что это первая беременность в её жизни. Кажется, такой же переполох царил в её голове. Больше всего её метания и взбудораженная откровенность со всеми напоминали одержимость.
 
Майе устроили необходимые гинекологические проверки и объявили, что никакой беременности нет. Из опасения и заботы о плоде, Майя умоляла врачей, чтобы ей сняли лечение, отменили часть лекарств или, хотя бы смягчили таблеточный режим. Врачам эта идея не понравилась вовсе. Поэтому, вместо её просьб, Майе, ничего не объясняя, назначили новый дополнительный препарат неясного действия.
Майю я не осуждал. Происходившее не терпело замалчивания. И, хотя поджилки мои от неожиданности и внезапности тряслись, я старался сохранять хладнокровие. Майю, сразу же после её заявлений, отправили в закрытое отделение, так что она, как и прежде, попадала в открытое только по вечерам. Только тогда у меня и была возможность её видеть. Я брал её за руку, и мы ходили по отделению молча. Майя не могла говорить, так как была опутана узами глубокой депрессии. Глаза её были стеклянными, движения скованными. Я же молчал от растерянности и непонимания, как нужно, вообще, действовать в моей ситуации.

Через некоторое время Майя снова покинула закрытое отделение. Теперь она была немного посветлевшая, готовая и способная к разговору. Мы, не сговариваясь, пошли искать место, где могли бы уединённо поговорить. Им оказалась зелёная лужайка с древней оливой по центру. Под деревом стоял маленький бетонный столик с квадратными бетонными стульчиками по бокам. Тень от оливы падала на стол и покрывала его полностью.
– Даня, я действительно была беременна, – начала говорить Майя. – Это – реальное событие, а не моя выдумка. У меня был плод.                – Ну, хорошо, допустим, но откуда такая уверенность? – спросил я.                – Ты ничего не понимаешь! – ответила она, раздражаясь, – ты не знаешь, что такое женский организм! Женщина способна почувствовать наличие плода уже на вторую неделю после зачатия!                – Майя, но ведь ты обещала, что никаких сюрпризов не будет.                – Не переживай, тебе не о чем беспокоиться. Они убили нашего ребёнка. Понимаешь? Они его уничтожили! Когда я начала болтать налево и направо о беременности, врачи назначили мне новый препарат, а через неделю его сняли. Они вызвали у меня искусственную менструацию, а из меня пошла какая-то белая дрянь. – Майя почти рыдала.                Я начал её успокаивать, уверяя, что, когда мы будем на свободе, то у нас будет куча шансов и возможностей зачать ребёнка.                Пока мы здесь, у всех на виду, говорил я – нам не позволят выносить и родить ребёнка. К тому же для того, чтобы ребёнок был здоров, нам придётся на какое-то время очиститься от большей части лекарств. Впрочем, когда мы оба оказались на свободе, Майя сочла мой наследственный материал нездоровым и, чтобы забеременеть, прибегла к донорскому семени. Кроме того, стала высказываться в мой адрес насмешливо и критически: «Ничего-то ты, Альтерман, не умеешь – только стихи писать, да письку совать». А ещё она говорила, что детская весёлость во мне мешалась со старческой усталостью, и что именно странность этого сочетания Майю ко мне привлекла.

                Узи


Какой-нибудь древний путешественник, забредший в эти места и увидевший эти коттеджи из белого камня, подумал бы сравнить стоящий поодаль от остального мира городок с мирной академией Платона. Не сразу узнал бы он о мелких, грязных и порой ужасных делах, творимых над людьми, в безобидном на первый взгляд и «аккуратном» заведении. Потерявшие рассудок грустные привидения ходят по коридорам этих «голубятен», низведённые до состояния бесправных животных; беспомощные в своём бессилии, но носящие на себе клеймо «социально-опасен».

Над прогулочными дорожками больницы – бетонные пирамидки на столбах, создающие подобие крыши, не имеющие никакой функции, кроме как защитить нас от летнего солнца, жар которого доводит до исступления. Это же солнце, проходя через прорехи конструкции, высвечивает на земле правильные кресты, вселяющие в суеверных психов мистический ужас.

Больница – микрокосм большого и безумного внешнего мира-бедлама; с той только разницей, что единственная выгода, которую можно извлечь из пребывания в ней, – это разнообразное общение с по сути добрыми, хотя и нездоровыми людьми. 
Как-то, прогуливаясь, я встретил знакомого больного из соседнего отделения. Он всегда был в чёрных наушниках, из которых лилась не музыка, а – громкий скрежет и свист, помогающий заглушить голоса, вселившиеся в его больной мозг.
Мы закурили и начали разговор о вреде курения. Мой знакомый сказал, что табак для него – это, прежде всего, духовная пища. Я улыбнулся и не стал с ним спорить. В то же самое время мне в голову пришла мысль, что человек, крепко запавший на никотин, просто вынужден найти себе какое-то оправдание.

Откуда-то донеслось громкое и красивое пение. Мы попрощались, и я пошёл ко входу своего отделения. Там собралась небольшая компания, для которой приятной внешности человек, стоя, пел на иврите трогательную песню о любви.
Моментально почувствовав какую-то странную близость к этому человеку,    я поздоровался с ним и не заметил, как с ним познакомился.
 
Его звали – Узи-Бэн-Дрор. Он оказался глубоко религиозным человеком и истинным евреем, гневно восстающим в своих речах против примитивной версии иудаизма, созданной для широкого потребления и для глупой толпы, которая превратила гордое и глубокомысленное учение в своего рода современное идолопоклонство. У Узи был звучный голос и талант к пению. Он писал стихи и философские отрывки на иврите, настроение которых мне близко. Вот некоторые из них:

Когда совесть меня терзала,
Ты не нашла меня рядом.,
Хотя так нуждалась в ней.
А сейчас я один...
Как горько я сожалею об этом...
Но это не важно теперь –
Во времена Закатов.

Пойду дальше... Туда,
Куда понесут меня ноги...
И ноги мои тяжелы, и мозг мой разрушен..
Куда идти? Куда...?

«Когда небо окрашивалось в багровые, жёлтые и оранжевые цвета, во время заката Солнца; стало видно мне, как мал и ничтожен я перед лицом Вечности...»

Мы быстро стали друзьями, и по вечерам совершали прогулки.
Наши беседы состояли из намёков, которые мы делали друг другу, понятных нам одним, – из слов, над которыми хотелось помолчать. Мы искали уединённые места, где нам никто не мог помешать, и в вечернем воздухе, напоенном сладостью закатного луча, просыпали слова...
Сидя на скамейке, наклонившись вперёд, поддерживая рукой голову и недокуренную сигарету, он грустно произносил:

«Знаешь ли ты, что не первый раз сидим мы на этой скамейке,
слушаем друг друга и тишину... Всё это уже было помыслено Богом...
Мы знаем, что Бог повторяет свои события и весь ход бытия.
Мы совершаем путь и приходим к исходной точке.
Но мы не знаем почему это происходит, и зачем Богу нужны эти бесконечные повторения судеб...»

Он вопросительно посмотрел на меня....

«Да, – я знаю и понимаю о чём ты говоришь» – сказал я,
в миллиардный раз стряхнув пепел с сигареты. Молчание, которое последовало за этим, закрепило теперь уже осознанную связь между нами.

Мне подумалось, что Творец создал возвратное колесо мира, почувствовав такую же тоску, как и мы, – такую же пустоту внутри себя и снаружи. 

Мы встали и медленно пошли. До нас долетел какой-то непонятный звук. Двинувшись к этому звуку, мы увидели перед собой женщину, напряжённо схватившую обеими руками чёрную трубку телефонного автомата.                На режущей, диссонирующей ноте она, во всю силу голоса, выла в трубку, а по её лицу текли слёзы.
Я спросил у Узи: «С кем она говорит»?

«На той стороне провода никого нет; Она говорит с воображаемым слушателем, пытаясь рассказать ему о ужасной горести своей жизни...»

И тут я заметил, что лицо женщины представляет собой сплошной липкий ожёг.
«– Вечерами, – говорит Узи, – её можно увидеть здесь. Ей не с кем говорить: люди сторонятся и боятся её уродства».


                Ленка


В больницу люди попадали по разным поводам и причинам. Чаще всего – ими были какая-нибудь агрессия по отношению к окружающим или покушение на чью-то жизнь, неудавшаяся попытка самоубийства или последствия галлюцинаций, которые выражались в том или ином виде неадекватности со стороны человека. Меньшую группу составляли люди, попавшие в больницу по доносу, после бытового скандала.   

Лена, одна из больных нашего отделения, моя ровесница, лечению поддавалась тяжело. Она попала в больницу раньше меня. Врачи пытались вывести её из последствий тяжёлого отравления лекарствами. Иногда она была адекватна и охотно поддерживала разговор, но чаще пребывала в опьянении от таблеточного дурмана и погружена в себя: становилась замедленной и психически, и физически. Если я обращался к ней в такой момент, она не сразу отвечала на вопросы, смотрела на меня несколько секунд, как будто приходя в себя и соображая, где находится.                Лене назначили прозак, от которого сначала ей вроде бы полегчало, но в сочетании с другими препаратами прозак создал непредсказуемый эффект. День ото дня Лене становилось хуже, и она слёзно просила врача изменить ей лечение. Но её жалобам, по небрежению, не вняли.
Как-то вечером перед сном Лена прекратила свои шатания по коридору и неожиданно подсела ко мне на скамейку, взяла меня за руку и склонила голову ко мне на плечо, потом устало вздохнула.
– Что, Ленка, тяжело? – спросил я и погладил её ладонью по затылку.
– Тяжело, Даня.
– Ну, ничего. Всё пройдёт, – попытался успокоить я.
Неожиданно Лена вскинулась, схватила меня за руки и заглянула мне в глаза.
– Даня, а что будет, если себя поджечь?
Я опешил. Лена смеялась. Но – это был не смех вовсе, а нервное быстрое вдыхание и выдыхание воздуха. От Лены веяло чем-то жутким.                Я отодвинулся и отсел в сторону, Ленка в тот момент не показалась мне нормальной.
Утром я проснулся от страшных воплей.                – Даня, проснись! – кричала Мая. – Она стояла на коленях возле моей кровати, её руки, как две тяжёлые плети, падали и бились о моё тело. Эти телодвижения напомнили мне, как однажды молилась женщина фанатик в Храме Гроба Господня, так же стоя на коленях, в религиозном припадке воздевая руки к небу и тут же обрушивая их на каменные плиты. – Даня, проснись! Ленка подожгла себя!!!
Из коридора доносился высокий женский визг, похожий на звук гигантского свистка. Я выбежал из палаты и увидел, как два массивных санитара взламывают дверь туалета. Ленка заперла себя в туалете изнутри и подожгла на себе волосы незаметно украденной накануне у медбратьев зажигалкой. Дверь, наконец, была взломана, и из туалета повалил бурый дым. Скоро Лену повели по коридору в прозрачный стеклянный бокс, из которого врачи и медбратья производили свои обычные, рутинные наблюдения за больными. Сегодня эту рутину им пришлось на несколько часов прервать. Ленка почему-то сопротивлялась медперсоналу, который ринулся её спасать, и ей были вынуждены заламывать руки за спину, чтобы быстро подавить сопротивление. Поэтому Лена шла по коридору с пригнутой вниз головой. Лица Лены не было видно, так как на её голову была наброшена большая мокрая тряпка. В воздухе стоял приторный отвратительный запах жжённых волос и палёной кожи. Глядя на Лену, можно было заметить, что пламя частично перебросилось и на пижаму. Испуганные возгласы Майи не прекращались и переходили в протяжные завывания. Майя льнула ко мне, ища защиты и утешения.
В боксе, вокруг которого сгрудились любопытные больные, Лене наложили первые успокаивающие крема. В перерыве, между тем, как с неё сняли мокрое полотенце и тем, как ей соорудили первую повязку из бинтов, мы смогли увидеть страшный багровый ожёг, покрывший половину черепа.        С этого дня, целых три месяца Лена так и проходила по территории больницы с большой белой повязкой на голове. Повязку периодически меняли, накладывая на ожёг всё новые и новые мази. По истечении этого срока, Лена стала носить парик. Вскоре, после выписки, Лена вернулась в Россию. В Израиле после этого была короткими наездами. Но нормально закрепиться и достичь какого-то благополучия она не смогла ни здесь, ни там.
               
                Кадур

 
Кадур был молодым друзом. Старше меня лет на пять, и на две головы выше. Ходил всегда во всём белом, категорически отказавшись от пижам. По слухам, он страдал от тяжёлых приступов эпилепсии. Кадур был религиозен, и на его голове лежала неизменная белая вязанная шапочка. На лице же его было неизменное младенческое удивление всему, которое никак не вязалось с его физической силой и массивностью. По моим эмпирическим наблюдениям, я сделал вывод, что в характере большинства эпилептиков присутствует что-то инфантильное. У меня с Кадуром сразу сложились хорошие приятельские отношения, мой новый товарищ не излучал ничего, кроме дружелюбия. Мы спали в одной палате, на соседних кроватях. Однажды утром, когда в отделении объявили подъём, и я собрался идти чистить зубы, Кадура на моих глазах охватил внезапный эпилептический приступ. Друз пошатнулся, теряя равновесие, при этом его как будто полностью сковала какая-то чужеродная сила. В следующую секунду, по всему его огромному телу, прошла судорога, и Кадур упёрся одной рукой в шкаф, чтобы не упасть. В такой позе, держась за стену, согнувшись, застывает человек, испытывающий страшную тошноту. Судорога всколыхнула друза и быстро прошла от ног до его лица, которое тоже стало скованным и безжизненным, как будто на него надели металлическую маску. Живыми и подвижными остались только глаза, и в них был испуг и беспомощность. Судорога ударила в руку, которой Кадур держался за шкаф. Шкаф расшатался и чуть не упал на больничные кровати палаты, на которых досыпали последние секунды сна разбуженные больные.                Я выскочил из палаты, потрясённый увиденным.
В тот же день, перед сном, дождавшись, когда на ночное дежурство заступит медбрат, с которым мы были на дружеской ноге, я обратился к нему с просьбой разрешить мне переночевать в другой палате. Я мотивировал это своим страхом, сказав, что боюсь насилия со стороны Кадура, так как по достигшим меня слухам, эпилептики часто бывают агрессивны. Все мои обоснования были чистой воды ложью, просто я был чудовищно напуган видом приступа, и мне не хотелось становиться свидетелем его повторения. Медбрат пошёл мне навстречу, и через минуту Майя уже помогала мне переносить мою кровать в другую палату.               
               
               
                Павел

      
Павел попал в отделение после вскрытия вен. Его госпитализация была продолжением таких же госпитализаций в советских больницах. А у его болезни имелась долгая предыстория. Разница состояла только в том, что уровень психиатрии в Израиле был выше, больным предлагали большую степень свободы и предоставляли более эффективное и более разнообразное лечение. Позже Павел признался мне, что человеческий фактор в израильских больницах на порядок гуманнее: он сумел это почувствовать и оценить.                Павел был интеллигентом высшей марки, и мы быстро сблизились. Его высокий лоб как-то торжественно венчала седая волнистая и благородная шевелюра. Павел был уступчивым и мягким, однако наотрез отказался сменить свои фланелевые штаны на больничные пижамные. Он был белой вороной и по характеру, и по внешности. В то время, как никакое общение в больнице не обходилось без сигарет, Павел никогда и ни в какой компании не курил. Даже половина врачей и медбратьев грешила покуриванием, вопреки своим разуму и совести.
 
В больнице меня навещала бабушка. И, так как Павел был располагающе интеллигентен, она быстро наладила с ним доброжелательный контакт. Между ней и Павлом произошло знакомство, и затеялся разговор.                В порыве откровенности Павел медленно оттянул край своей голубой пижамы на руке и обнажил запястье.                – Видите, Эльза, что я над собой учинил?
Бабушка отстранилась от него на почтительное расстояние и посмотрела на Павла искоса и осуждающе. Потом произнесла свою наставительную дежурную фразу, которой пользовалась и которую вводила в разговор всякий раз, когда кто-нибудь сетовал и жаловался ей на жизнь.                – Знаете, Павел, я считаю, что в этой жизни нужно быть немножечко сильнее.
Когда она ушла, я решил извиниться перед Павлом за её поведение.                – Прости её, Павел, она не могла сказать ничего другого, ведь она женщина. Глупо было бы ожидать от женщины одобрения суицидальной попытки.
   
Павел ходил по больничному отделению очень медленно, глядя в пол и будто глубоко о чём-то задумавшись. Его руки были заложены за спину, но в этой его телесной привычке не было никакой скованности и напряжённости, в ней не было ничего тюремного, а во всех его телодвижениях и облике сквозил чуть ли не противоестественный целомудренный покой. В поведении Павла не было ни грамма того кривляния, которое присуще большинству больных. Он был серьёзен и пребывал в… отстранённости.

Вдоль стен и по углам больничных коридоров в самых непредсказуемых позах, изогнувшись и скособочившись, сидели другие больные. Кто-то жевал оттопыренную губу, кто-то пускал обильную слюну. Проходя мимо, Павел останавливался и, прежде чем продолжить свой путь, несколько секунд с грустным удивлением рассматривал такого больного. Для меня, проведшего здесь больше полугода, все эти кривые позы, перекошенные лица и другие ежедневные подробности больничной жизни давно стали тривиальностью.
 
Как-то мы с Павлом сидели на уличной скамье и мирно беседовали, когда разговор перешёл на него. Павел заговорил: «Я резал и кромсал вены и сухожилия на своём запястье с остервенением, пока лезвие ножа не достало и не упёрлось в кость. Было много крови».
                Меня всегда удивляло и даже поражало то, каким образом врачам удаётся за ограниченное время сшить порванные вены и восстановить по ним нормальный кровоток, до того, как повреждённые и оставленные без крови ткани начинают мертветь. Для меня это было загадкой. На моём запястье тоже красовался небольшой еле заметный шрамчик, но он был больше похож на баловство, по сравнению с тем, что сделал с собой Павел.

Павел говорил, что в его поступке было много решимости, но это не было аффектом.                – Я не хотел жить, но меня заставили, принудили вернуться. И я не по своей воле превысил лимит своей жизни. Поэтому для реальности я теперь чужеродное тело. Это чужеродность мертвеца или неуместность пришельца.  – Павел действительно был бледен, как труп. В Павле не было апатии, но присутствовало трезвое безразличие к своему будущему и дальнейшей своей судьбе. Он выпал из времени, и чувствовалось, что он полностью  принадлежит прошлому. На фоне его одухотворённого спокойствия, покорности всему и обречённости, врачи казались непоседливыми, шаловливыми, гипперактивными варварами, слишком и по-детски увлечёнными своими химическими опытами и экспериментами. Один из врачей сказал, что впервые видит больного с такой мягкой и плавной ремиссией. Да и не был Павел похож на больного…
Он приехал из Украины. Его эмиграция разлучила его с любимой девушкой, и сам его приезд в Израиль был для него насильственным действием со стороны семьи. Его возлюбленная отвечала ему взаимностью. Павел не мыслил себе жизни без неё. Но – откажись он от переезда, то оказался бы в полном одиночестве и без средств к самостоятельному существованию, и, скорее всего, был бы заперт до конца своей жизни в стенах одной из местных больниц, так как сам давно состоял на учёте в одной из них. Через день после прилёта в аэропорт Бен-Гурион Павел вскрыл вены.
               
Павел был достаточно начитан, и когда у него было настроение, декламировал наизусть, например, сонеты Шекспира. Делал это с выражением и огромной экспрессией, так что после его декламации вокруг возникала почтительная тишина, а каждый сонет запоминался и надолго врезался в память слушателей. Павел не просто зачитывал по памяти, видно было, что он проживал каждый стих всем своим существом. Это были немногочисленные моменты, когда он оживал, и в нём проступали чувства. Он читал: «И глупость – в маске мудреца – пророка!» – Павел входил в какой-то кратковременный раж и слово «пророк» выкрикивал, чуть ли не орал в воздух, с резким выпадом, а остальные строки читал с нажимом, негодованием и недоумением: «И праведность – на службе у порока. Всё мерзостно, что вижу я вокруг! Но как тебя покинуть, милый друг?!» При этом Павел нигде и никогда не проходил курсов актёрского мастерства. У него вообще не было художественного образования. Просто в его декламациях проступал его природный талант и естественная склонность к поэзии. Для Павла я был человеком, которому он доверял и даже, о чудо – доверялся. Я был единственным, с кем он совершал совместные прогулки по территории больницы. Остальных он избегал или держался от них на расстоянии. Я был интеллигентным парнишкой, который тоже любил поэзию, и Павла, наверное, это подкупало. Поэтому я стал также единственным, кто оказался ознакомленным с историей его жизни.

 
До болезни Павел работал инженером оружейником в одном из советских НИИ. В отделе, который был занят разработкой взрывчатых веществ на основе термитных смесей. Отдел занимался расчётами эффективности, стоимости и расхода взрывчатых веществ, и вёл параллельно несколько конструкторских проектов, так что через Павла проходила вся проектная документация. Термитные смеси были альтернативой динамита и тротила и могли производиться в патронируемой форме. Термит планировалось использовать при освоении Арктики, взрывании льда, подводных взрывных работах, взрывании и дроблении скальных пород, прожигании глубоких скважин, и при инженерных горноразведочных работах в труднодоступных местах и в военных целях. Вот краткая информация о свойствах и областях применения термитов.
                Термитная смесь — порошкообразная смесь алюминия (реже магния) с оксидами различных металлов (обычно железа). У этих составов очень высокая температура горения +2000° — +3500 °C. Они способны гореть без присутствия кислорода, их невозможно потушить водой. Термит обладает чрезвычайно сильным прожигающим действием, легко прожигает листы дюраля, стали и железа. При такой температуре растрескивается бетон и кирпич, плавится стекло, горит сталь.
                Термит способен поддерживать горение при отсутствии кислорода, что расширяет сферу его применения. Благодаря наличию вкраплений магния в заряде, смесь горит в водной среде. Применение термита в экстремальных условиях, например, под водой или в космосе, обуславливается его способностью гореть при отсутствии кислорода.                Этой порошкообразной смесью, по одной из конспирологических версий, были взорваны знаменитые башни-близнецы в Нью-Йорке.

Термитом можно вызвать пожар на любом объекте, даже если там нет легковоспламеняющихся материалов.               
Одарённость, а, может быть, и гениальность Павла была в том, что он, одним из первых, догадался и понял, что на базе термитной смеси можно создать стрелковое оружие нового принципа действия.
               
Для этой цели он воспользовался физико-химическими свойствами двух металлов: магния и вольфрама.
                Одним из свойств магния является то, что раскаленный магний энергично реагирует с водой, вследствие чего горящий магний нельзя тушить водой. Скорость воспламенения магния настолько высока, что человек не успевает одёрнуть руку и получает ожог. На горящий магний желательно смотреть только через темные очки или стекло, так как есть риск получить световой ожог сетчатки и на время ослепнуть. При сгорании магния выделяется большое количество теплоты и света. Павел сделал порошок магния обязательным компонентом термитной смеси и, таким образом, частью заряда нового оружия.
               
Вольфрам — тяжелый металл, плавится при более высокой температуре, чем все известные до сих пор металлы. Вольфрам используется во всех случаях, когда требуется металлический материал, противостоящий особенно высоким температурам. Сплавы, содержащие вольфрам, отличаются жаропрочностью, из них изготовляют танковую броню, оболочки торпед и снарядов.
Металл горит в твёрдом состоянии, а основное тепловыделение происходит, как правило, на его поверхности.                На какой-то стадии горения вольфрам начинает поглощать и выделять огромное количество тепла.                Во многих реакциях способен саморазогреваться.
               
Павел решил, что вместо разрозненных вставок в заряд, вольфрам можно использовать в виде цельной плотной оболочки заряда, то есть в виде пули. Таким образом, вольфрам должен был аккумулировать тепло сгорания термита, продолжать реакцию, начатую его горением, и переводить её в новую, более интенсивную фазу. Вольфрам должен был раскаляться, под воздействием горящего термита, быстро повышать и доводить температуру и скорость тепловыделения до экстремальных показателей. Горение магния так же было частью этого процесса. Реакция должна была протекать бурно, с образованием и выделением огромного количества тепла. Термит, в свою очередь, поджигался при помощи небольшого воспламенителя, срабатывающего от удара в плотное тело.
 
В момент, когда наитие привело Павла к этой идее, он ещё не осознавал, оружие какой страшной и разрушительной силы он изобрёл. Новое оружие при поражении человеческого или любого живого тела, за считанные секунды, выпаривало из него всю жидкость и выжигало все ткани организма до состояния сухого пепла. Смерть от попадания пули должна была быть столь же быстрой, сколь и мучительной. Попадание в плотные объекты – такие как бетон, кирпич, камень – превращало их в сыпучую пепельную труху. Всё это Павел понимал в качестве теории, но свойства нового оружия вскоре подтвердились экспериментально. Таким образом, любая поражённая цель прожигалась насквозь и превращалась в кусок ссохшегося пепла.

Вот в таком виде Павел посвятил меня в принцип и механизм действия своего изобретения. Открытия, которое стало причиной его болезни и которое, в конечном итоге, привело его в стены больниц. Было легко усомниться в правдоподобности его истории и списать всё на какой-нибудь вид, как мне сначала показалось, «изобретательского бреда». Тем более, что я был посвящён в него в соответствующей моему сомнению обстановке. Однако обнаружились события и факты, которые заставили меня поверить в реальность написанного, не говоря уже о том, что в самом описании изобретения было много логики и согласующихся деталей. Так что, если всё было только плодом фантазии Павла, тогда фантазия эта была слишком изобретательна, последовательна и имела привкус подлинности. Факты, о которых я говорю, имели письменно-документальный характер и шли из двух литературных источников. Я вспомнил, что ещё до эмиграции в Израиль, до болезни и уж тем более до знакомства с Павлом, то есть в мою советскую бытность, на мои глаза стали попадать газетные статьи, рассказывающие о таинственных и загадочных смертях, происходивших после очередных криминальных разборок в том или ином городе Союза. После какой-нибудь дежурной перестрелки, там и здесь, находили трупы людей, подвергшихся действию неизвестного, нового оружия. Действие заключалось в том, что люди сгорали заживо. От локального точечного поражения их тела превращались в цельный кусок ссохшегося пепла и выгорали до последней своей клетки, при полном отсутствии следов обычного поджога извне.
               
Вторым источником похожей информации стала для меня книга Курта Воннегута «Бойня номер пять», где он описывает бомбардировку Дрездена, свидетелем последствий которой он стал. После того, как на город было сброшено безумное количество зажигательных бомб, он превратился в один большой могильник. Температура на поверхности достигла такой неимоверной высоты, что люди, пытавшиеся спасти свои жизни в погребах и подвалах, оставались в тех местах и застывали в тех позах, в которых их настигала смерть. В первые несколько секунд разглядывания трупов, у наблюдающего сохранялась полная иллюзия, что перед ним находятся живые люди. Эти трупы могли даже, подобно живым, продолжать сидеть за столом или держать в руке сигарету, оставаясь при этом лишь формой, в которой застыл пепел.
                Тогда я не знал, что всё это всплывет в моей памяти и увяжется с историей Павла, свяжет между собой её части и заставит меня поверить в её полную и совершенную ненадуманность.
               
Впоследствии оказалось, что изобретение Павла – находка для снайперов и наёмных убийц. Если при обычном покушении на жизнь человека у жертвы был шанс выжить, то при поражении новым оружием у жертвы такого шанса не оставалось, и покушение превращалось в неминуемое крушение и гибель взятого под прицел.                Более того, новое оружие позволяло производить любые виды ограблений, так как прожигало любое препятствие или преграду.
               
Взбудораженный своей идеей, Павел засел за чертежи, формулы, технические выкладки и расчёты. Этот труд приходилось совмещать с повседневной работой и рутиной НИИ, отрывать и отнимать у себя часы ночного сна.                Однако Павел развивал свою идею с рвением и азартом, с какими Данте, возможно, писал свою «Божественную комедию», или с тем трепетом и глубокомыслием, с какими Бах погружался в свой Пассакалий. Павел ещё не знал, что он стоит в преддверии одной очень неприятной истории. Что его ночные занятия станут для него «Часом быка».
          
Прошёл месяц прежде чем предварительный проект был доведён до ума, отточен в деталях и принял более или менее окончательные форму и вид. Павел решил, на первых порах, привлекать как можно меньше внимания к себе и к своему изобретению. Ради первичной конспирации он не посвятил в своё открытие ни своих коллег по НИИ, ни своё институтское начальство. Более того, Павел принял хитроумное, во многом коммерчески практичное решение, не переводить нарождающийся проект в институтское ОКР, а обратиться напрямую в проектно-конструкторскую организацию, а проще –  в патентное бюро, бывшее местным филиалом Союзного государственного комитета по делам изобретений и открытий. Решение Павла казалось ему самому единственно потенциально разумным.
 
В патентном бюро Павла промурыжили по разным кабинетам, прежде чем он вышел на нужного человека. Кабинет, в который он вошёл, пах мелом, к одной из стен была плотно пригнана школьная доска. На доске были набросаны какие-то схемы, частично стёртые тряпкой. Комната была светлой и просторной, и напомнила Павлу собственное рабочее место в НИИ. За большим письменным столом, с обширной и покрытой стеклом столешницей, сидел человек. При виде Павла он почтительно привстал и протянул руку для рукопожатия, после чего оба присели. Произошло короткое знакомство, и служащий так же коротко осведомился о личной контактной информации Павла и быстро внёс всё в соответствующие бланки. Папка с заветными, приведёнными в порядок черновиками, легла на стол. Павел готовился к этой встрече, как некоему моменту истины, который изменит и перевернёт его жизнь. Тем страннее и неприятнее было ему заметить налёт неглубокой апатии на лице государственного клерка, который его принимал. Госслужащий оказался сухощавым невысоким старичком, русым, с очками, поднятыми на лоб. Он неспешно раскрыл папку и внимательно изучил первый лист, после этого так же неспешно перелистал несколько раз содержимое папки с начала в конец и с конца в начало, задерживаясь на каких-то листах дольше, чем на других. Затем попросил дать короткое устное описание принципа действия нового оружия. Когда Павел начал говорить, то, к своей радости, обнаружил, что всю апатию старичка как рукой сняло, а вместо неё на его лице возникло выражение внимания и ироничной хитрости. Но по этому хитрому виду было непонятно – одобряет ли он Павла, или относится ко всему критически. В какой-то момент он остановил Павла и стал задавать наводящие и проясняющие вопросы, бросая из-под очков взгляды не то вопросительные, не то испытующие. В частности, он спросил о смысле выбранного Павлом калибра нового механизма, и Павел пояснил, что уменьшение калибра оружия значительно удешевляет стоимость его производства. И тогда чиновник снова заговорил:                – Молодой человек, всё, что вы рассказываете и показываете, как минимум – очень интересно. Я вижу, что вы не новичок в инженерной области и знакомы с процедурой и порядком оформления вашей заявки: я передам ваши материалы в местную конструкторскую комиссию на предмет проверки наличия новизны, полезности, удобности и стоимости производства вашего механизма. Недели через три приходите сюда снова для продолжения беседы, её содержание будет полностью зависеть от результатов работы и выводов комиссии. Кстати, о вашем изобретении знает кто-нибудь кроме вас? – спросил старичок, и его глаза внимательно сощурились.
 
В ближайший выходной день в квартире Павла раздался требовательный звонок. Павел открыл дверь. На пороге стоял высокий, крупный мужчина. На вопрос «кто вы?» – он протянул в сторону Павла и ткнул ему в лицо красную кожаную книжечку. Книжечка потелепалась возле глаз Павла и исчезла в нагрудном кармане незнакомца. Неожиданный гость подался левым плечом вперёд, как бы продавливая себе путь и вминаясь в квартиру. Павел решил посторониться, пропустить чужака в коридор, запастись терпением и постепенно выяснить, кто это пожаловал к нему в утро выходного дня. По поведению пришлеца поначалу трудно было уяснить что-то определённое. И если в первую минуту, в коридоре, он соблюдал какой-то официоз, то пройдя в салон, вёл себя уже развязно: его походка и манера двигаться резко изменились, в них не было первоначальной скованности. Салон Павла служил ему также и кабинетом. Не дожидаясь вежливых приглашений, гость присел на стул, откинулся на спинку и заложил ногу на ногу: незаменимая поза для человека, желающего намекнуть, что он готов к неспешной, интеллигентной и неформальной беседе. Прежде всего, Павлу бросились в глаза напяленная на бритую голову фуражка неизвестного происхождения и кожаная чёрная обивка небольшого чемоданчика.           Когда он впускал визитёра, то воспринял его целиком и только теперь разглядел детали. Было в его внешности что-то игривое, а фуражка делала его почему-то похожим на недоросля, играющего в войну. Павел тоже присел на своё место, оторвал взгляд от чемоданчика и поднял глаза до уровня фуражки.                – Кто вы? – снова спросил он. – Человек натянуто улыбнулся.                – Вы, наверно, не разглядели документики? – он снова просунул пальцы в нагрудный карман, извлёк красную книжечку и бросил её на стол перед Павлом лёгким, небрежным движением, каким бросают монетку в воду. Павел взял книжечку в руки и открыл её. Перед глазами мелькнули три буковки: «КГБ».                – Надеюсь, вы догадываетесь о цели моего прихода? – Кэгэбэшник снова был серьёзен.                – Не совсем, – ответил Павел, как будто оправдываясь за свою недогадливость.                – Нас заинтересовало ваше изобретение.                Мгновенное удивление и ошеломление в лице Павла удовлетворило гостя.          Однако, быстро отрезвев и придя в себя, Павел перехватил инициативу в разговоре.                – Как ваше имя, с вашего позволения?                – Это неважно, – поморщился нарушитель спокойствия. – Для наших нужд   – зовите меня Степаном. Так вот, в первую очередь, нас интересуют ваши чертежи. –  Последовала тяжёлая пауза, во время которой человек в фуражке внимательно изучал выражение лица Павла.                – Разумеется, ваш труд будет вознаграждён. – Рука гостя медленно, недемонстративно опустилась вниз, подняла с пола чемоданчик и положила его на стол. Человек давал передышку сознанию Павла, чтобы тот мог усвоить новые, неожиданные обстоятельства.                На чемодане щёлкнул замок. Рука медленно пододвинула чемоданчик в сторону Павла, так что он прошуршал по поверхности стола.                – Можете открыть, – сказал гость со спокойной приглашающей интонацией. Павел поднял крышку маленького аксессуара, обитого кожей. Внутри лежали несколько денежных тугих пачек. Гость одобрительно выдерживал новую паузу. Сознание Павла работало исправно – его поразило, с какой внезапностью и скоростью на него посыпались большие, шальные деньги. Павел был неискушённым, и сумм, подобных предложенной, никогда не видел.                – Если вам кажется, что это много, то имейте ввиду, – это только задаток, и, при желании, мы могли бы забрать ваши материалы силой, без вашего  сотрудничества. Но мы, как видите, люди вежливые. – Кэгэбэшник заулыбался довольной улыбкой. В ней было понимание того недвусмысленного соблазна и искушения, через которые проходит Павел. Что ему предложено угощение, от которого трудно отказаться. Правда, Павла что-то смутно настораживало, но он пока не мог сформулировать для себя – что именно.                – Видимо, я не могу отказаться? – сказал Павел. – Насколько я понимаю, КГБ – это не та организация, с которой можно вести торг и пререкания.                – Вы поняли меня совершенно верно, – человек улыбнулся милостиво, и в его голосе впервые послышалась едва заметная нотка угрозы. – Только есть три важных условия, а точнее – требования: во-первых, о нашей встрече и о вашем открытии не должен никто знать, кроме нас, во-вторых, завтра вы отправитесь в патентное бюро и отзовёте свою патентную заявку, и, в-третьих, прошу вас в ближайшие месяцы из города никуда не выезжать. Мы выйдем с вами на связь, когда вы нам понадобитесь.
Когда за гостем закрылась дверь, Павел вернулся в кабинет и долго смотрел на сваленные на стол пачки денег, которые на воровском жаргоне назывались «кирпичами». Павел подумал, что посетитель знал, в какие двери и как стучать. А ещё было чувство опустошения…

               
Через месяц покой Павла снова потревожили. На этот раз на пороге, кроме лысого верзилы, стоял ещё и пухлый коротышка, которого Павлу не спешили представлять. Они прошли в комнату. Степан задал несколько праздных вопросов, после чего посерьёзнел и быстро перешёл к сути.                – Павел, я хочу поставить вас в известность – мы, наполовину кустарно,  воспроизвели первый образец вашего оружия. Это было непросто. Сейчас вы соберётесь и поедете с нами, мы хотим испытать его в вашем присутствии. Если что-то пойдёт не так, и если вдруг обнаружатся какие-то недочёты, то вы доработаете чертежи. А этот человек, – он указал на коротышку, – поедет с нами, он тоже должен присутствовать на испытании. Павел был заинтригован и напуган. Через пару минут все трое спускались по подъездной лестнице. Внизу, как и ожидал Павел, была машина. С этой минуты Степан вёл себя не как проситель и искуситель, а как полный хозяин положения. Машина была новой фиолетовой «девяткой». Они загрузились в прогретый тёплый салон, так что Павел и коротышка оказались сзади, а Степан – за рулём. Ехали молча, и минут через десять попали в неизвестный Павлу район города, въехали в подземную стоянку рядом с какой-то современной многоэтажкой. Степан нетерпеливо притормозил и порывисто припарковал машину. Они выгрузились в затхлый пыльный воздух стоянки. В настроении троих чувствовался эмоциональный разнобой. Павел понимал, что излучает недоверие. Степан махнул рукой, будто шлёпая кого-то по заду, приглашая таким образом следовать за собой.

Через минуту они подошли к металлической двери, которая была целиком вдавлена и влита в бетонную стену стоянки. Слева находился цифровой замок, по клавишам которого пробежали пальцы Степана. Он толкнул дверь плечом, и та стала туго и медленно отворяться во внутрь, обнажая глухой мрак в проёме. Степан включил свет. За дверью была винтовая лестница, ведущая вниз. Павел насчитал тридцать ступеней, прежде чем они снова оказались в помещении. В новом пространстве было сумрачно, свет проникал только со стороны лестницы, так что размеры помещения были неясны. Под рукой Степана щёлкнул ещё один выключатель, и на потолке, который отстоял метрах в десяти от пола, вспыхнули неоновые лампы. Степан вернулся к лестнице и запер теперь уже последнюю дверь, которая соединяла их с внешним миром. Павел огляделся: место напоминало собой огромное бомбоубежище, хотя явно таким не являлось. Бетонный потолок поддерживался посредством четырёх массивных каменных столбов по углам помещения. Стены были глиняными и неровными, со множественными следами рытья. У противоположной, самой отдалённой от Павла стены, находилось два предмета: первый он разглядел сразу – это был водружённый на кирпичи человеческий череп, вторым был неподвижный комок, от которого к стене тянулась состоящая из мелких звеньев цепь. Степан направился к левому ближнему углу подвала. Там находился покрытый серой краской высокий шкаф, используемый как сейф. Степан подошёл к нему, створки шкафа открылись, и Павел смог разглядеть стоящие вертикально разные образцы ружей, один из которых был забран в плотный чехол. Именно к нему Степан протянул руку и извлёк из шкафа на свет. Он вынул из чехла и показал Павлу, поворачивая так и эдак перед его лицом, средних размеров ружьё.                – Это наше детище, – сказал Степан с самодовольной улыбкой, – посмотрим, как это работает. – Павел растерянно смотрел на ружьё, непривычной формы. Коротышка, до сих пор не издавший ни одного звука, стоял рядом. 
Держа ружьё левой рукой, Степан сделал правой пространное движение.              – А это наш, что называется, полигон. – Он направился к дальней стене подвала, подошёл и пнул ногой белый комок, который зашевелился, оказавшись живым человеком. Человек медленно поднялся на ноги, он был сонным и изнурённым. На его теле были синяки и гематомы от побоев, а на его одежде виднелись мокрые красные пятна. Руки пленного были завязаны, глаза тоже, во рту был кляп. Прикованный к стене человек ронял голову и обессиленно мычал. Степан вернулся к Павлу, повозился с ружьём, зарядил его, щёлкнул затвором.                Мгновенно догадавшись, что должно произойти – Павел в панике ринулся к двери, забыв, что та заперта. На что Степан только рассмеялся.                – Какой вы у нас слабонервный…                Он вскинул и навёл ружьё на закованного в цепь, повернул лицо к Павлу:           – И не вздумайте отворачиваться! Я вам это категорически запрещаю!                Громыхнул короткий выстрел. И в тот же миг человек у стены вспыхнул и засиял, превратившись в кусок сверкающей лавы. Возникший в замкнутом пространстве звук был похож на утробную отрыжку дьявола. С таким урчанием и гудом из глубины болотной трясины поднимается газ. И ещё послышался звук, напоминающий треск сухой выпаливаемой под ветром травы. Огонь плясал и растекался внутри того, что секунду назад было человеческим телом. Он плавал по нему и переливался всеми оттенками жёлтого и красного, зловеще подчёркнутый блуждающими чёрными тенями на своей поверхности. Подземелье наполнилось горькими испарениями и смердящим дымом, мешающим дышать – так пахнул сгоревший труп. Наконец, пламя отступило от своих краёв и сжалось к одной точке, которая посветилась несколько секунд и тоже погасла. Степан заметил, что Павел отвернулся к стене.                – Э, нет, так не пойдёт, представление ещё не окончено, – сказал он и навёл своё ружьё на череп. Щёлкнул второй выстрел. Череп лопнул и распался на две светящиеся ярким огнём сферы, которые быстро прогорели и так же быстро погасли. В подвале раздался вопль: коротышка, рухнув на колени и, зажимая ладонями виски и уши, кричал: «Ужас! Страшно!»
                Степан прошагал к противоположной стене с опущенным ружьём к серому трупу. Последнее, что успела жертва – прижаться спиной к стене и загородить лицо локтем. Это была поза, в которой застыл мертвец, когда его поразил выстрел. Слова «мертвец», «человек» в моих описаниях являются неловкими, так как неясно, в какой момент наступала смерть. Степан ткнул труп концом ружейного ствола, на бетонный пол посыпалась сухая пепельная труха. Степан подошёл к черепу. Кирпичи, на которых он стоял, потрескались и раскрошились до самого бетонного пола.                В масштабах человеческого тела термитная пуля была соизмерима с ядерным взрывом, а тени на пылающей поверхности напоминали и ассоциировались с пятнами на Солнце.
   
Дороги домой Павел не помнил. Качаясь на заднем сиденье «девятки», он находился в полуосознанном состоянии, оглушённый и подавленный тем, что он увидел в подвале, как если бы ему вкололи крепкую дозу снотворного или обезболивающего. Запомнил только, как вышел из машины и, волоча ноги, поднялся на второй этаж, потом отпер дверь своей квартиры, вошёл и опрокинулся на кровать.
 
Мы молчали, я боялся нарушить ход воспоминаний, а Павел не торопился продолжать. Наконец, я не выдержал:                – Неужели тебе удалось заснуть после увиденного?                – Павел усмехнулся.
– Наоборот: с того дня у меня развилась жесточайшая бессонница. Видимо,  организм таким образом защищал меня от сновидений. Я даже боялся закрыть глаза. Так и лежал, с открытыми глазами и абсолютно без мыслей. Поверь, здесь и сейчас было бы смешно искать эвфемизмы или "честно" пытаться объяснить. Я просто пытаюсь рассказать – как было. А было так.

Павлу привиделось, что он лежит на песчаном морском берегу наблюдая гаснущее солнце. Бордовое небо стремительно темнело, погружаясь в холодный тяжёлый траурный мрак. Было холодно и Павел зяб. Внезапно, на расстоянии пяти метров от него воздух сделался колеблющимся, и на его поверхности, как на сером экране, соткались из цветных точек два силуэта. По контуру силуэтов шло белое свечение, состоящее из быстро бегущего по краю белого шара, объединявшего эту пару в единый образ. Краски приобрели отчётливость, и Павел увидел перед собой двух людей в спортивных костюмах с вязанными шапочками на головах. Картина подсвечивалась сзади последними, малиновыми лучами заката.  Неизвестно откуда взявшиеся двое заговорили между собой скрипучими голосами, поочерёдно толкая друг друга локтями.                – Это он? – спросил один и хихикнул.                – Он самый, – ответил второй и тоже хохотнул.                Силуэты стали, подёргиваясь, переговариваться, продолжая укалывать друг друга то локтями, то коленями. Павел не слышал всего разговора и различал только долетавшие до него части, когда спортсмены повернулись лицами к нему и заговорили на два голоса: «Бросал бы ты это гиблое дело. Нехорошо, нехорошо… Да… Черновички… Формулы… А лучше всего – сожги эту гадость».                И тут Павел заметил, что слышимые им слова и звуки никак не согласуются с движениями губ говорящих. Шевелящиеся рты двигались невпопад, как будто под какую-то фонограмму.                –  Забери все свои чертежи и уничтожь! – сказал один.                – Иначе будешь иметь дело не с нами, а с нашим Хозяином, – продолжал второй.   Из-под красных одинаковых спортивных шапочек выпирало что-то острое. «Рога», – подумал Павел. «Никакие это не спортсмены - это черти». Краски подёрнулись рябью и стали мутными, угрожавшие ему насмешники растворились, и на их месте осталось только бледное, белое свечение, которое вскоре тоже рассеялось. Сотканные из ничего призраки так же загадочно в ничто и ушли.
   
Павла трясло от озноба. Он не знал, как отнестись к увиденному: было ли это сном или реальностью. Если это был сон, то из тех, которые трудно отличить от яви, настолько он был реалистичным для восприятия. Первой мыслью, которая его посетила, была догадка о том, что его изобретение утекло и попало в руки местной мафии. «Никакое это не КГБ», - решил он. Павел был уверен теперь, что его догадка не была ошибочной. Слишком грубыми и неинтеллигентными были человеческие типажи, с которыми ему довелось иметь дело.
               
Явившиеся Павлу двое стали завсегдатаями его снов, часто он грезил ими наяву. Их речи и диалоги бывали разными, но всегда и неизменно были насмешливо обвинительными. Ощущение слежки, постоянного наблюдения за ним, тяжёлое чувство вины, которое после этих снов начало возникать в Павле, перешло со временем в острый психоз, который привёл его в больницу.
Когда Павел рассказал о своих видениях врачу, то тот охарактеризовал их как ярко выраженную галлюцинацию. А Павел не мог избавиться от чувства, что воспринимает какую-то голографическую трансляцию из Преисподней. Видение являлось ему независимо от его мыслей и воли.
 
В больнице, хотя он и был свидетелем – для мафии он не был опасен. Полученными от мафии деньгами Павел одарил, как смог, свою родню. Но большую часть гонорара потратил на любимую девушку, купив ей новое жильё и свозив её в роскошное турне по России и союзным республикам. Девушка любила его не за деньги. Он это знал, знала это и она. Павел безумно и горько сожалел, что бездумно потратил всю сумму и не сберёг, и не отложил, хотя бы её часть, на чёрный день. Перед эмиграцией в Израиль Павел снова был нищим. НИИ, в котором он работал, распустили за ненадобностью, уже как три года инженерные навыки и знания Павла никому не были нужны.
 
В то время я был подростком, жил в Душанбе – в столице охваченного гражданской войной Таджикистана. Я не знал, что мне тоже предстоит  эмиграция, болезнь и больница в Израиле. Что судьба сведёт меня с Павлом. Поводом к эмиграции для нашей семьи, так же, как и для семьи Павла, стали общий неустрой, война и полуголодное существование, наступившие в стране, в которой мы жили в её постсоветский период.

Пока Павел находился в больнице, советские газеты пестрели статьями и слухами о новом загадочном испепеляющем оружии и о последствиях его применения.                Воспоминания о пережитых событиях всплывали в памяти Павла, как тяжёлый, страшный туман. Все чертежи и расчёты Павел давно уже уничтожил. Но чувство незащищённости, зависимости и долгого подопытного подчинения «потусторонним» силам у Павла не прошли.

В израильской больнице Павла иногда навещала мать. Это была низенькая, серенькая, ничем не примечательная старушка, но когда она говорила с Павлом, в её голосе проступали властные, покровительственные интонации. Павел выслушивал её с выражением безвыходности на лице и только повторял, что у него всё в порядке, и он ни в чём не нуждается. Я замечал, что общение с матерью для Павла было тягостным.

Когда меня однажды, в очередной раз, навестила бабушка, мы с Павлом предавались беседе. Темой нашей беседы были рассуждения о Боге и душе. Бабушка примкнула к нашему разговору и, когда она брякнула что-то вроде: «На Бога надейся, да сам не плошай», – Павел посмотрел на неё с грустным укором и вздохнул. «Если бы Вы только знали, Эльза Сауловна, что это за существо такое – Господь Бог…!»
 
«Наши души, – говорил мне Павел, – наши психически-энергетические сущности… Умирающее тело испускает в космос неуловимый луч, который блуждает во Вселенной бесконечно, пока не находит себе новое тело…»  «Если послушать тебя, – отвечал я, – то Вселенная полна блуждающих неприкаянных душ». «Так оно и есть, – продолжал Павел, – галактики и звёздные системы — это физическая ипостась Икумены, а наши тела и души – её психическая ипостась…»
 
Павел никогда не носил часов, а если хотел знать точное время, смотрел на настенные или осведомлялся о времени у встречных. Когда я спросил, почему он так делает, Павел ответил, что люди, носящие часы, не понимают, что часы – это обыкновенные наручники. Как-то я спросил у него: «Павел, когда ты резал вены, тебе не было страшно? О чём ты думал?»
«Нет, Даня… я давно устал всего бояться. Я думал только о той свободе, которая меня ожидает…»
               
Однажды Павел сказал: «Даня, ты единственный человек в больнице, которому я рассказал свою историю и историю своего открытия. Вот, например, Витьку я бы ничего рассказывать не стал. Он – примитивный и амбициозный авантюрист, и, по глупости своей, обязательно уцепится за эту идею».
                Витя, попавший в больницу с алкогольным психозом, зависел от водки полностью. Когда его помещали в открытое отделение, он умудрялся сбегать с территории больницы, перемахивая через ограждения с колючей проволокой, напивался в ближайшем ларьке и возвращался в руки врачей, будучи уже исцарапанным и пьяным в хлам.
 
Раз. Два. Три. Четыре. Пять. Я медленно иду по коридору, считая шаги. Кроссовки неслышно соприкасаются с гладким кафелем пола. Прохожу мимо столов, вокруг которых с отсутствующим видом сидят больные: параноики, шизофреники, неврастеники, психопаты и прочие, кто не вписался в рамки общепризнанных норм мышления и поведения.   
Тридцать четыре. Тридцать пять. Тридцать шесть. Кафельные плитки пола вымыты до блеска. На них нет никакого узора, поэтому взгляд скользит по ним, не останавливаясь. Они не пробуждают никаких мыслей, не дают никаких зрительных или смысловых зацепок.                Всё – внутри меня.
                Прохожу мимо застеклённой конторки, где сидят дежурные санитары.        Она – в белом халате, черноволосая, лет тридцати пяти, в очках, поддерживает плечом телефонную трубку. Он – в белой рубашке и в лоснящихся брюках, заносит какие-то записи в журнал дежурств.                Заметив движение за стеклом, санитар отрывается от своего занятия и глядит на меня. Но – всё в порядке. Я иду дальше, а он опускает голову и снова погружается в свои записи.
 
Восемьдесят четыре. Восемьдесят пять. Восемьдесят шесть. Я упираюсь в гладкую стену в конце коридора. Опять восемьдесят шесть шагов – среднее арифметическое. Иногда этот путь составляет восемьдесят пять, а иногда восемьдесят семь, но чаще всего, как и на этот раз, восемьдесят шесть. Я разворачиваюсь на сто восемьдесят градусов и иду назад. В противоположном конце коридора находится окно. Оно зарешёчено изогнутыми в примитивном узоре полосками. Эдакое своеобразное украшение. Но это те же решётки. Было бы честнее, если бы они, как и во всех местах лишения свободы, выглядели как обычные толстые стальные прутья. Этот узор – мелкий и подлый физический эвфемизм, отделяющий нас от внешнего мира, кажется издевательством.

Но я никому не скажу об этом. Об этом и о многом другом, что приходит мне в голову. Потому что откровения с медперсоналом могут кончиться дополнительным уколом или продлением изоляции. Завтра отделение снова откроют, и можно будет гулять по территории больницы, вдыхать свежий воздух и прикасаться к многочисленным цветам и деревьям, которые буйно разрослись по обочинам дорог и дорожек, пересекающих территорию. Территорию, окружённую бетонными плитами забора, поверх которого натянута в два ряда колючая проволока.                Обратный путь окончен. Я стою у открытого окна и наблюдаю сгущающиеся сумерки. До ужина ещё около часа, потом будет процедура приёма таблеток и отход ко сну. Как убить этот час?
 
Мысли витают где-то в безоблачной дали, в которой уже зажглись первые звёзды - текут плавно и размеренно. Но это уже не мысли нормального человека… До моего слуха доносится музыка популярной песни – санитар переключил телевизор на канал MTV. Я слышу, как сзади скрипят по полу ножки многочисленных стульев. Это оживившиеся больные придвигаются поближе к экрану. Для большинства из них звучащая сейчас песня пока ещё нова. Я же, проведя уже несколько месяцев здесь, знаю все эти клипы почти наизусть. Если закрыть глаза, то можно запросто вспомнить все моменты этого дурацкого видеоклипа. Но я этого не хочу, потому что в глубине души презираю всю эту поп-культуру, телевидение и, вообще, средства массовой информации. Лично мне этот телевизор изрядно осточертел. А массы, то бишь пациенты, хотят смотреть либо футбол, либо клипы. Либо, в конце концов, нечто среднее между тем и другим – «Новости»! Пока всё это крутится в моей голове, вызывая внутреннее раздражение, презрение, жалость и ещё целую какофонию чувств, в моих руках уже оказывается сигарета. Тихий щелчок зажигалки – и весёлый язычок пламени пляшет рядом с концом сигареты. Я делаю глубокий вдох, блаженство обволакивает полость рта и гортань.
Жадно втягиваю в себя табачный дым. Потом выпускаю его серебристой струйкой за окно. Небо уже совсем почернело. Звёзды яркие, мигающие и будто подающие какие-то знаки, которые я пока не в силах расшифровать. Неожиданно горизонт пересекает яркая светящаяся полоска – это упал метеорит. Конечно же, я не успел загадать желание. Впрочем, всё это чепуха, и по-настоящему во все эти бредни я не верю. Просто необходимо внести в обыденность элемент чудесного. За спиной раздаётся новый звук, очень знакомый и, возможно, кому-то даже приятный – это на металлическом столике с колёсиками гремит пластмассовая посуда. Привезли ужин. Санитары ловко расставляют тарелки и кружки, а пациенты, моментально забыв о телевизоре, спешат занять места за столами. Поглощение пищи – одно из немногих развлечений, скрашивающих скуку монотонных дней и напоминающих о вечном, издревле присущем человеку желании, утолить голод. Я присоединяюсь к «пиршеству» и, со смесью отвращения и тоски, заглатываю уже давно опостылевшую пищу. Совсем отказаться от еды  нельзя – санитары тут же навязчиво предложат тебе съесть хоть немного. Ужин окончен, и пациенты выстраиваются в очередь за лекарствами. Мужчины в голубых пижамах и женщины – в розовых с покорной отрешённостью ждут, пока назовут их имя.
Я дожидаюсь своей очереди. Проглатываю горсть разноцветных таблеток       и делаю несколько глотков из прозрачного пластмассового стаканчика. Сон придёт минут через пятнадцать, и чтобы сократить промежуток до засыпания, снова спешу к окну. Опять моих губ касается сигарета. Зажигалка срабатывает только с четвёртой попытки. Прохладный ночной ветерок дышит мне в лицо, табачный дым перебивает запах цветущего дерева, но не совсем.
 
В голове потихоньку наступает опустошение – лекарство начинает действовать, а это значит, что скоро можно будет отправиться спать. При этом мне не придётся тупо глядеть в потолок, ожидая сна. Всё случится быстро и незаметно. Я неуверенными шагами иду в свою палату, сажусь на кровать и, снимая обувь, уже чувствую, как сон медленно и уверенно одолевает меня. Вот я уже лежу, накрывшись одеялом, и почти чувствую,    как разум стремительно проваливается в бездну бессознательного.
 
После выписки моё общение с Павлом было недолгим. Помню, что я пригласил его в какой-то кабак и стал угощать водкой и пивом. Я был молодым и глупым, так что моё поведение было простительным. Павел сидел напротив меня с растерянным видом человека, который не понимает, где и зачем он находится. Так я узнал, что инопланетяне не пьют пиво и чураются водки. Последний раз я видел его, когда он навестил меня и бабушку на нашей квартире. Дальнейшая его судьба мне неизвестна.
               
                24. 10. 2019 г.


Рецензии