11. Попова Татьяна Номинант литературной премии

Номинанты литературной премии
«Золотое перо Алтая –2018»,
«Проза»
11. Попова Татьяна (г.Камень на Оби)

Попова Татьяна
(г.Камень на Оби)
http://www.proza.ru/avtor/sonia1997
Приветствую всех зашедших в гости! Немного о себе: я родилась и по сей день живу в городе Камень-на-Оби Алтайского края. По образованию филолог. Работаю в системе образования. Буду очень рада получить отзывы на свои произведения.
С августа 2014 года – член Российского союза писателей. Финалист всероссийского конкурса «Писатель года» в основной номинации с рассказом «Родные», чему очень рада. Спасибо читающей публике!
Татьяна Попова (Борисова)



 

Затянувшийся август

                Если Любовь погибнет, память о ней может спасти мир?

Я стояла у плиты. Я проклинала август. Где-то там, за окном (рукой подать!), – второе бархатное семидневье обозначилось помидорно-яблочным изобилием. Красота раскидистых древесных гигантов манила свежестью, возможностью отдохновения, но когда я смахнула слезу, присмотрелась – показалось, что и там нет покоя: птицы, насекомые снуют, кружат, ползают, захватывают, растаскивают, стараются выжить…
     Здесь, на кухне, свой лязг и скрежет: звякнуло ведро о кафель, глухо стукнула, не разбившись о пол, тарелка; сало на сковороде скворчало, в закипающий борщ, уныло булькнув, провалился картофель.
     Я – головёшка большой семьи. Глава, а точнее, голова главы, – чуть поодаль, напротив меня, оторвавшись от спинки стула, неопределённо болталась на скособоченных плечах бывшего атлета. Она мычала, хлюпала, сморкалась в изумрудно-персиковую ткань салфетки, корёжила её узорчатые края.
     Моя любовь, как фитиль газовой горелки, полыхала синим пламенем, и я не знала, что мне делать: выброситься из горящего ада вместе с детьми, пока не полыхнуло сознание, или, залив всё и вся лютой ненавистью, жить покуда на месте, сохраняя семью.
     Скорее всего, сначала стукнуло, скрипнуло, потом прошлёпало и только потом бухнулось, но я всё ещё горевала о нынешнем, и если бы не соль для борща, за которой нужно было повернуться к столу, я бы не скоро заметила рыжеволосого носатого красавца, стоящего передо мной на коленях. В этом цирковом антураже я живу уже полтора года. Знаете, как любят совпадать несчастья?! Регулярные запои мужа якобы вследствие рождения третьей дочери вместо загаданного сына, тяжёлая болезнь сестры, загулы зятя, ищущего утешения в складках чужих юбок, борьба с безнадзорностью их дочери, моя каторжная работа на две семьи, – всё весело потрескивало в этом костре отчаяния. Поэтому без удивления увиденным я спросила:
– Что на этот раз, братья-акробаты, придумали?
– Мари...я, – слегка помедлив с окончанием, замычала встревоженная голова, – всё серьёзно… без шуток…
– Ну, и что теперь? – простёрла я пятнистые от бордового свекольного сока руки к кудлатой шевелюре зятя.
– Маш, прости меня!
И ведь по-свойски так, по-доброму попросил Алексей, хоть плачь, и я уныло уточняю:
– За что?
– Любовь говорит, иди к Маше. Маша простит, и я прощу. Маш, прости! – и залихватски так руки к рубахе вскинул: щас и пуговки зазвянькали бы по полу, и сопли между носом и губой захлюпали, и пошла бы у них, запойных, своя потеха, свой куражок извечный: не любит, мол, никто… Я еле уравновесила тело от тяжести схлынувших от груди к коленям рук и надсадно выдавила отвердевшие в  глотке слова:
– У меня своя пьяная с… к стойлу еле приползла, обкушавшись на стороне сервелатов, а тут ещё ты со своими кульбитами… Всё ёрничаешь?
– Я не ё… Я правда прошу. Люба сказала, если ты… то и она, может быть…
– Милок, – я влетела ястребом в широко раскрытые глаза Алексея, – разбирайтесь с женой сами. Иди уже.
Когда входная дверь захлопнулась, я заметалась было у плиты: «Ведь это всё не то! Это же не может быть важным?», но непонятно откуда пришедшее ласковое: «Сейчас для сестры главное – выжить, остальное – мелочи!» успокоило вдруг меня.

 Через три месяца

«Владыко, Вседержителю, Святый Царю, наказуяй и не умерщвляяй… телесныя человеков скорби исправляй… рабу Божью Любовь немоществующу посети милостию Твоею, прости ей всякое согрешение вольное и невольное. Ей, Господи, врачебную Твою силу с небесе ниспосли…» – туповато шептала я многократно повторяемую молитву, расправляя складки свежей простыни под спиной сестры.
– Может, и правда, надо было простить Алексея? – охала Любовь от грубоватой заботливости моих рук.
– Ну и что же не простила?
– Я сама не могла. Я к тебе отправила.
– А я причём?
– Ты о нас заботишься: стираешь, кормишь, врачуешь… А он с любовницами при живой жене балуется… Стыдно. Я без тебя не могла.
– Выходит, последнее слово было за мной? – я прикрыла ладонью красные от недосыпания глаза. – А я-то думала, он просто кочевряжится!
– Да нет, это я его послала.
– Господи! – вырвалось у меня запоздалое.
– Господи, прости, – прошептала сестра устало.
– Может, он ещё приедет, – с надеждой прошептала и я, надевая на неё новую сорочку. И вдруг – после промелькнувшего в сознании: «Опять не угадала! Как с сыном для мужа…» – слёзы проступили в голосе:
– Хорошо тебе? Удобно?
– Удобно, но не хорошо. А мы ведь договорились: не плакать больше?
– Не плакать, – задеревенела и я.

Через три часа

– Поспала, моя красавица? А к нам батюшка заехал!
– Зачем? Уже пора, ты думаешь, и батюшку?
– Он заехал поговорить, ты не волнуйся. Тяжело нам с тобой одним-то. Поддержка нужна, - я подвязала ей белоснежный шёлковый платок, – нам уж одним с болезнью не справиться.
Люба успокоилась как-то сразу, как будто это было её решением – пригласить домой священника, и начала первая, без всякого предисловия:
– Злая я…
– Да ты что! – разрыдалась я, а батюшка почти с восторгом подхватил:
– Ой, как хорошо, Любушка, ты сказала! Почти все говорят: люди кругом злые, а ты про себя: я злая. Молодец.
И всё же сокрушённо уточнил:
– А что так?
– Мужу… измену… не простила…
– Это зря, голубушка, слаб человек. Мужа надо простить. Да и всех надо простить.
Батюшка осенил меня, ещё рыдающую, крестным знамением и закрыл передо мной дверь в комнату.

 Через три дня

Я прятала лицо в расшитом по краям золотыми нитками рушнике. Мне нельзя было плакать, я это помнила. Александр, старший брат Алексея, пыхтел, снимая обувь.
– Проходите так, не беспокойтесь!
– Ах ты, как скоро! – всё же разувшись, обернулся гость к своей спутнице. Лида в их семье младшая. Она ласково отняла мою руку с полотенцем от лица:
– Ему звонили?
– Да… да…
– И что он?
Я развела трясущиеся руки, обнажив пустоту ответа.
– Вот и нам всё: еду, говорит. Где еду?
– Эх, струсит, однако! – сокрушённо вздохнул брат.
– Приедет-приедет! – заволновалась сестра.
– Батюшка был, исповедовал, причастил. Её как будто парализовало. Но это ничего, зато боли прошли, последние две ночи спали спокойно.
– Кого парализовало? – густым эхом отдалось по углам комнаты, в которую мы, набравшись духа, вошли.
– Люба-Любушка, ты молодец! И красавица какая! – Переглянулись мы между собой, удивляясь тонкости слуха больной женщины.
– Меня чуть не парализовало с вами. Пугаете своими болячками, – включила я бодрячка.
– Как ты, подружка? – Александр примостился массивным телом на прикроватную тумбу.
– А Лида?
– Я постою. Отсюда на тебя посмотрю.
– Мужа жду… – вдруг объявляет сразу всем Люба, – …сказать, что простила. Вот и не умираю пока.
– А… ы…, – начал было скулёж Александр, но я затрясла на него кулаками, и он почти отполз к двери. На его место присела Лида и ровненько так (женщина!) заволокла приятным прореху в разговоре:
– Сладости детям привезли, подарки. Сидят, разбирают коробки, радуются!
Потом ещё что-то сказала про какую-то радость, а потом, в тишине, нам послышалось лёгкое шелестение, произнесенное будто бы даже и не голосом:
– Хорошо…
Я вздрогнула от растерянного взгляда Лиды, резко наклонилась к лицу сестры:
– Да что ж она так долго не вдыхает?
– Господи! Защити и помилуй!
Кажется, я начала падать в мягкое облако беспамятства, и тогда из мутного облака неосознанного ещё горя проступила могучая фигура мужа, и я услышала его спасительно-трезвеющий голос:
– Уведите её из комнаты. Пусть отдохнёт, она измучилась. Дайте лекарства: там, на столике. И все успокоились… пока.

Через три года

Опять август смущает меня своей роскошью увядания: вот ведь всё так чудесно, но ненадолго; красота незабудок, настурций, роз и на кладбище – красота...
– Что, так и метут? – обращаюсь я к мужу, который рукой показывает мне направление движения от машины к могиле сестры.
– Так и наметут себе прощение, – обращаюсь уже к детям и крепко сжимаю губы, предчувствуя подступившие рыдания.
Подходим. Сажусь на скамью. Дети и муж стоят около. Могила ухоженная, когда бы ни приехали, будто кто-то убирает здесь каждый день. Мы знаем, что Алексей с молодой женой вернулся в родной город два года назад, и с тех пор с удивлением приходится констатировать идеальный порядок и чистоту около последнего земного приюта Любочки.
– Вот гады! И цветы, главное, садят и садят. Как только не стыдно!– всхлипываю я, как маленькая.
– Мама, ты опять?
– Хватит убиваться по миражам. Мы ведь не знаем точно…
– Что тут знать? Они, конечно.
Я наклоняюсь к цветам:
–  И они у них цветут, главное, пышно как, не то что у меня... А на похороны так и не приехал! – И даю волю слезам.
– Угомонись уже, выпей лекарство, – настаивает и муж. – Люба перед смертью простила всех.
– Ну и молодцы, что метут, – вытирают мне лицо и руки девочки.
– Нам меньше работы…
   Все высказались, молодцы. Я смотрю на их взволнованные красивые лица и просветляюсь душой: затянулся, однако, мой август! Пора, наверно, и мне простить, а то так-то с надорванным сердцем жить тяжеловато.


Родные

Крупные белые снежинки, как маленькие подсолнушки, кружатся около крестовины оконной рамы. Утро ещё чернеет: окна находятся на западной стороне здания. Скоро десять. Жёлтые окна массивных одноэтажных домов напротив жгучими пауками переползают слева направо и наоборот, если я попеременно закрываю глаза. Когда ветер порывами давит на стекло, снежная лавина на мгновение ослепляет и пространство за окном сплющивается в белый холст.
Хорошо, что в кабинет никто не заходит. Разгар рабочего дня, работа налажена. Можно постоять у окна, передохнуть. Я закрываю совсем глаза, и тогда ветер, снежинки и огни начинают раскачивать плечи. Меня знобит… Может, домой? Открываю глаза: снежинки разлетаются и кажется, что прямо в лоб темнота выстреливает яркими глазницами окон. Отпроситься – и домой, в постель. Пусть даже в одежде, но в постель, чтобы плечи и щёки не дёргало жаром и холодом.

– Подвезти вас, или как? – топчет снег около служебной машины шофёр.
Я отмахиваю головой отрицательный ответ, подхватываю отпавший от шляпы мохнатый воротник пальто и мелкими шагами бегу по заметённой тропинке. «В туфлях, что ли? – мужчина вглядывается в поредевшие сумерки. Снег облепил мои ноги почти до колен, и он сомневается: «Не-е, с ума поди не сошла», – и забирается в кабину.
Я думаю, что дома меня никто не ждёт, а оказывается…
– Мама, мы тебя потеряли! Звоню, тебя нет на работе.
– Почему потеряли? Я предупредила…
– Деду плохо!
– Где он? Дай тапки, ноги мокрые.
– Шёл на кухню, упал. То ли сердце прихватило, то ли астма: синий весь был.
– Скорую, ну! – Я рвусь на кухню.
– Мам, деда уже в спальне, – она подхватывает упавшее пальто.
– Скорую, быстро! Папа? – я вбегаю на полусогнутых в комнату. На фоне окна пугающими силуэтами: замаячили чёрная, в серую клетку, рубаха; в крупную седину – чёрные волосы; белая крестовина окна… За окном  – по-прежнему не утихающий снежный подступ ранней весны.
– Ты почему не лежишь! – я падаю на подоконник локтями, запрокидываю голову, чтобы увидеть каменное лицо отца и сдвинутые мохнатые брови:
– Приехала?..
– Да… прибежала. Тут недалеко же… – я ловлю его ласковый взгляд. – Плохо тебе?
– Не отпускает…
– М-м-м! Доча, корвалол, много… весь лей… на сахар…
– Сахар не надо. Я уже всё пил…
– Не отпускает? – охаю и я. Он горько машет головой. Потом тихо (что ж так тихо-то в доме! часы ещё эти лязгают!):
– Дочь, давай сварим картошку в мундирах! И огурцы достанем. Так в детстве мы с мамой – сядем, что там после войны было: хлеб, картошка да огурцы… Я бы поел…
  Отрываюсь от окна и опрометью бегу на кухню. Мне хочется говорить - говорить: в доме очень тихо, эти ещё часы! Туфлю в них, что ли,  бросить?
– Конечно, сейчас сварим! Нам это раз плюнуть…
В коридоре меня перехватывает дочь:
– Мама, успокойся, у нас есть суп, салат! Зачем ещё варить? Ты посмотри, сама огнём горишь!
Я держу взглядом её зрачки и шепчу в малиновые губы:
– Это не составит нам труда, доченька, правда! Мы сделаем всё как надо.

Скорая! Слава Богу, действительно скорая. Хорошо, что медсестра крепкая: я могу повесить ей папу на плечо. Она торопит меня:
– Пот крупный. Довезти бы быстрее.
Я обуваю его. Ботинки кочевряжатся (папино словечко проскальзывает), выламывают мне руки, но я справляюсь и с ними.
– Куда босиком! – басит шофёр, оттесняя меня от больного.
Дочь, клацкая зубами, мечется в коридоре:
– Я тебя в чём пущу? Ты же в туфлях с работы…
– Калоши дедины давай…
– Упадёшь, они скользкие! – но обувает меня.

Мы мчимся по снежному городу. Вчетвером. В жёстком салоне ещё советской кареты скорой помощи. Мотор ревёт. Медсестра кричит что-то то по рации, то шофёру. Никакого реанимационного оборудования в скорой нет – это просто машина. Нас швыряет на поворотах:
– Я держу тебя, папочка! Крепко!
Медсестра затравленно смотрит на нас:
– Пот больно крупный. Да ослабь ты маленько!
– Ничего, а то упадём! – не поддаюсь я.
– Ослабь, говорю, – рычит мне в шляпу медсестра. – Очки зачем-то нацепила. Кого смотреть?
Папа лежит у меня на груди. Вдруг он, не поднимая головы, говорит радостно: «Валя, сердечко моё, это ты! Хо, да всё хорошо… хорошо…» Я открываю рот и глухо кричу куда-то внутрь себя, в утробу. Звуковая волна проходит легко даже через согнутое тело и дробью пробивает пятки. Медсестра долбит меня рукой по щеке:
– Кто эта Валя? Мать, что ли? Жена? Умерла, поди?
Я хватаю воздух горячими губами, больно ударяюсь о заиндевевшее железо машины: шофёр дал по тормозам.
– Да ослабь ты, – уже ласковее рычит на меня медсестра.
Я упрямо сжимаю железные прутья рук. Шофёр рубит по ним ребром своей обветренной пятерни, и я, отпуская тело отца, скатываюсь по скользким ступеням машины через открытую дверь в пушистый сугроб.
Как быстро увозят каталку! Около железных дверей больницы её тормозят, двое в белом бегут открывать ворота приемного отделения. Секунды, но я успеваю подбежать и вцепиться обеими руками в холодный остов тележки. Кто-то лихо отталкивает меня сухим бедром, калоши скользят по закатанному снегу. Я опять падаю, не чувствуя тверди, как во сне, и кричу, уже слыша собственный голос: «А-а-а-а-а!»
Дверь в приёмную захлопывается сама собой. От машины скорой помощи бежит наша медсестра, на ходу поднимая отброшенные при падении очки и шляпу, провожает меня в приёмное отделение.
– А обувь её где? – спрашивает врач. – Почему без обуви, вся мокрая?
Наша медсестра хлопает себя по крутым бёдрам и бежит опять к машине. Через минуту я уже любуюсь на новенькие блестящие калоши, купленные отцу к началу весенней оттепели.
               

Фигня

К красивому дому в уютном переулке подъехала большая машина. Рыжеволосая худенькая девочка-подросток в лёгкой осенней куртке и летних шлёпанцах на босу ногу собирала семена цветов с клумбы около невысокой металлической ограды. Увидев трёх мужчин, вышедших из машины, девочка опрометью бросилась в дом. На крыльце резной веранды запнулась, рассыпала семена, и, оглянувшись, увидела открывающего калитку высокого молодого мужчину в блестящей серой кожаной куртке. Он поднял руку как бы для приветствия, но вдруг сжал пальцы в кулак и пригладил им около виска короткие жёсткие волосы. С запястья вниз по руке скользнула массивная цепь, блеснувшая жёлтым в блёклых лучах заходящего солнца.
Не закрывая за собой двери, девочка вбежала через тёмный коридор на кухню, потом кинулась обратно, и уже около спальни столкнулась с мужчинами. Раскинув руки, она закрыла проход худеньким тельцем, звонко крикнула:
– Мама, смотри, кто к нам!
Длинный в кожанке молча убрал с косяка двери прозрачные тонкие пальцы девочки. Все по-хозяйски вошли в детскую. На нерасправленной кровати сидела светловолосая женщина с трёхлетним ребёнком. В четыре руки они держали большую яркую книгу.
Вошедшие стали напротив, загородив сутулыми спинами окно с догорающими бликами заката. Женщина бережно поставила малютку на пухленькие ножки, собрала в хвост распущенные уже для сна каштановые локоны, и, подтолкнув её к сестрёнке, почти спокойно сказала:
– Почитайте книжку с няней на кухне.
Плечи старшей дочери сотрясал озноб, но она отчаянно, из последних сил, начала выкрикивать:
– Нет, мама! Я не уйду! Я буду с тобой!
Ещё раз легонько подтолкнув к сестре малышку, женщина сказала твёрдо:
– Выйди из комнаты. Возьми книжку и – на кухню! Дверь закрой. Садитесь, – слабым жестом указала она на стулья. Двое сели. Длинный остался стоять у двери.
Говорить начал Седой:
–Ты знаешь про долг?
– Нет.
Лысый, с рваным шрамом от нижней губы к подбородку, мотнул головой: мол, так и есть, не знает. Сверкнув белками, Седой продолжил:
– Долг есть, и немалый. Твой в бегах уже год. Надо рассчитаться.
– Ресторан?
– И сам ресторан, и что в нём, – это немало.
Женщина внимательно посмотрела ему в глаза, потом перевела взгляд на выпуклые тяжёлые складки, перерезавшие вдоль высокий загорелый лоб.
– Мы хотим взять свою долю.
Длинный сделал шаг от двери, наклонился почти к самому её уху:
–Ты поняла?
– Я поняла, – она опять посмотрела на Седого.
Рваный заскрипел стулом, не выдержал:
– Приехала сестра твоего.
– Из Ростова?
Рваный развёл руками:
– Начала делёж: себе и полюбовнице. Мы впряглись. Посадили в машину… Перетёрли… Она показала маляву.
Длинный опять подался к уху:
– Записку.
– Я понимаю…  Любовница, значит, есть… И что он написал?
– Что они могут забрать всё.
Рваный дёрнулся со стула:
– Они забирают всё под чистую. Тебе – ничего.
– Там прям так и написано?
– Там про вас вообще ничего не написано, – усмехнулся Длинный.
– Про детей – ни слова. Тебе деньги нужны детей кормить?
Женщина молчала.
– Нам не нужна огласка. Нам нужен закон. Ты – законная жена. Значит, имеешь право. Мы – при тебе.
Женщина молчала. Седой посмотрел на тонкие, полупрозрачные, как у старшей дочери, пальцы, которыми она поправила светлые волосы. Голову она ещё держала прямо, прикрыв длинными ресницами глаза, но от каждого слова мужчин плечи её опускались, сгибалась спина.
– Тебе не достанется ничего. Про тебя и базара даже нет… По миру с детьми пойдёшь! – Длинный отошёл к двери и оттуда смотрел то на женщину, то на Седого.
– Что ж, если отец решил, что его дети должны голодать, они будут голодать.
Рваный опять не выдержал:
– Одно слова от тебя – и мы впрягаемся! И своё возьмём, и тебя не обидим…
Густое, как мёд, молчание установилось во всём доме.
Лицо женщины как будто свела судорога, но вдруг она очнулась, как от обморока, выпрямила спину, и, как бы извиняясь, медленно сказала:
– Он пусть как хочет, а я против мужа не пойду.

Около крыльца, обходя рассыпанные семена, все трое остановились. Седой и Рваный закурили. Молодой почесал кулаком висок, не вытерпел:
– Там столько бабла! И чё?!
Сделав по три затяжки, мужчины медленно пошли к машине. Когда старшие сели, молодой сплюнул и сказал негромко в пустоту:
– Фигня какая-то…


Рецензии