Александр Македонский. Погибший замысел. Глава 70

      Глава 70

      Гигантская пирамида росла, возносился ярус за ярусом. Смета составила двенадцать тысяч талантов; десять пожертвовал Александр; военачальники настояли на том, что оставшееся внесут они. Не любившие Гефестиона, пока он был жив, они примирились с покойным, и, потом, горе царя было так велико, что дань уважения усопшему нельзя было не оказать. Многие собирались посвятить хилиарху своё оружие, бросив его в погребальный костёр, а пока строительство не закончилось, давали советы по декору и даже самолично устанавливали тот или иной элемент, пусть и мизерно, но участвуя в сооружении и своей собственной рукой.

      Вавилоняне, проходя мимо росшего памятника, взирали на него с благоговейным трепетом: было что-то жуткое в том, что эти двенадцать тысяч талантов, груды золота, великолепные статуи за считанные часы поглотит пламя. Титанический труд тысяч скульпторов, художников, строителей, лесорубов, каменщиков, плотников уничтожится в одночасье — так кем же был Великий визирь, второй человек в империи, если только он имеет на это право? Какой же была любовь к нему первого, чтобы посвятить ему несметные богатства и бросить их в огонь, предать сожжению?

      Но Александру всего было мало. Хотя он ещё не дождался возвращения феоров из Сивы, в центре столицы началась другая стройка — храма Гефестиону; вне зависимости от ответа оракула умерший друг был для царя богом — таким же, как он сам, вторым Александром. Из Греции на траурные церемонии спешили сотни людей. Три тысячи человек должны были принять участие в погребальных играх, и Александр надеялся, что они не успеют уехать после их окончания, потому что на смену одним представлениям придут другие — уже в честь его собственной кончины. Тысячам животных суждено было пасть под ножом в день поминовения — пусть империя проводит Великого визиря в вечность, омыв его последний путь священной жертвенной кровью.

      Возвращаясь со строительной площадки, Александр заглядывал в мастерские, смотрел на новые статуи и картины, изображавших милого, распоряжался о доставке их в свои покои, после посещал драматургов и летописцев, забирал у них свитки, правил их по ночам, вспоминая мельчайшие детали в жизни Гефестиона, расписывал иные варианты развития действий в спектаклях. Царь не знал, что всё это, собираемое им с таким тщанием, с такой любовью, с такой нежностью, поглотят войны, которые разгорятся после его смерти и на долгие десятилетия утопят в кровавой междоусобице некогда единое, он не знал — и любовался, и созерцал, и читал с любовью и с тоской, дописывал при свете ночников — и возвращал авторам. Никто не смел ему возражать: глаза царя горели мрачным огнём, в последние месяцы своей жизни он в действительности более походил на спустившееся из иных пределов неземное создание, чем на человека из плоти и крови.

      На исходе одного из таких дней, возвращаясь из очередного паломничества, у дверей зала, которому скоро предстояло расстаться с драгоценным телом, царь увидел две фигуры. Плотная дорожная одежда скрадывала линии силуэтов; только подойдя ближе, Александр понял, что перед ним стоят мужчина и женщина. Царь не узнал никого; очевидно, они приехали издалека, да и сгущавшийся сумрак вступившего в свои права вечера темнил черты и делал их неразборчивыми.

      — Государь, они хотят проститься с покойным, говорят, что были знакомы с ним, — робко пояснил цель прибытия незнакомцев дежурный.

      Александр смотрел на нежданных посетителей с неудовольствием: он сильно устал и рассчитывал уединиться с Гефестионом поскорее, а тут кто-то заявляет о былом знакомстве, не даёт изливать печаль без помех. Как и все терзающиеся, царь ревниво оберегал своё горе и его причину, не желал допускать до неё посторонних.

      «Но, если они проделали такой путь и хотят отдать дань памяти Гефестиона, я не должен им препятствовать, — подумал Александр и вздохнул. — Пришло время обуздывать свои страсти. Не слишком ли поздно?»

      Кивком головы царь приказал стражникам распахнуть двери, вошёл в залитый светом зал и обернулся к нежданным паломникам:

      — Ступайте за мной. — И что-то далёкое, но стремительно накатывающее огромной лавиной, мучительное, как первый вздох, сладостное, как поцелуй любимого в ночи, и ранящее остро, входящее раскалённым клинком и плавящее сознание, ворвалось в грудь Александра и исторгло стон, когда женщина, вошедшая первой, ступила в сноп света. — Ма… Мария?!

      — Да, — выдохнула Мария почти беззвучно.

      — О боги… Мария… Миеза… — Потрясённый, ещё не пришедший в себя Александр медленно перевёл заворожённый затуманенный взор на остановившегося рядом с Марией мужчину, словно и от него ожидал великого откровения.

      — И Луций, — не замедлило последовать раскрытие второго инкогнито. — В первый раз я видел тебя лишь издали, семь лет назад и немного южнее.

      — Ну да, да… Конечно, я должен был узнать… Серые глаза, пепельные волосы… Луций. Ты тоже не забыл…

      Александр хотел привлечь Луция и Марию к себе, но римлянин был выше, моложе и сильнее; жизнь вдали, государственные дела, страшная весть, дошедшая на месяцы позже того мига, когда она поразила Александра, и бешеный галоп последних недель привели к тому, что скорбь, полгода терзавшая сердце царя, не оплела Луция так беспощадно, как сделала это с Александром. О хладнокровии не могло быть и речи, но Луций приехал вместе с Марией, их было двое против несчастья, и страдающему глубоко, но не безмерно римлянину удалось остаться в менее чёрном трауре — в итоге вышло, что не Луций с Марией прильнули к царю, а Александр, захлёбываясь в рыданиях, пал в их объятия.

      Мария не сдерживала слёз, они взбухли и в серых очах римлянина. Только некоторое время спустя Александру удалось немного совладать с собой, он отстранился и направился к телу.

      — Пойдёмте, пойдёмте, посмо;трите на него… Вы должны ненавидеть меня: десять лет я обещал ему, что вот-вот — и мы вернёмся в Македонию, а горизонты всё убегали вдаль, не приближались — и он не выдержал… Я до сих пор не знаю, была ли это обыкновенная лихорадка или кто-то его отравил. Даже если последнее верно — кто? Багой, Роксана? Но они должны были сознавать, что его смерть разрушит меня — и они сами окажутся у разбитого корыта. С Багоем вообще не будут церемониться, Роксана станет нулём, если разрешится от бремени девочкой, а если родится мальчик, будет игрушкой в руках того, к кому попадёт. Кто же тогда? Приближённые, жрецы, Антипатр — нет ответа… Смотрите, смотрите! — Александр подвёл Марию и Луция к телу. — Он как живой. Первые недели я думал, что в следующий миг он проснётся, и у меня не было сил, чтобы разбить себе голову, когда это не происходило…

      Гефестион лежал недвижим и безучастен. Мария сотрясалась в беззвучном плаче у его тела, черты лица Луция тоже были искажены страданием.

      — Теперь встретимся только на небесах.

      — Правда? — ухватился Александр за неотступно преследовавшую его самого мысль. — Правда, ведь правда! Мы обязательно встретимся, милый! И я счастливей вас, потому что мне осталось совсем немного.

      — У тебя империя, Александр, — попробовал воззвать к здравому смыслу римлянин.

      Царь устало покачал головой:

      — У меня ничего нет. Ни империи, ни миссии: я возненавидел их, всё держалось только на нашей любви — такую удивительную империю я создал. Но она отняла у меня Гефестиона — и мне её нисколько не жаль. Быть рядом с ним — до всего остального мне нет дела.

      Взглянув на Александра, Луций понял, что спорить бесполезно: лицо царя своей мертвенностью ничем не отличалось от лица усопшего.

      Мария не слушала печальный разговор, сердце её разрывалось. Всё время убегавший от неё Гефестион лежал недвижимо, был рядом — и в то же время недоступен как никогда. Семь лет любви без надежды, краткий вечер свершившейся страсти, созревшие ранние яблоки, губы на губах и сладость преступного надкуса, побег любимого, не могущего дать больше нескольких часов, страшное отрезвление, отчаяние в ночи, снова двенадцать долгих лет вдали, изредка озаряемые краткими письмами, ожидаемыми, как манна небесная, — и вот теперь уже здесь им не встретиться. Если бы в тот вечер Мария могла зачать ребёнка от Гефестиона! Она презрела бы всё, схватила бы на руки малышку Сабину — и бежала бы от Диодора прочь, пусть бы он её потом настиг и убил, но этого не свершилось… Но… любовь Гефестиона никогда не принадлежела ей, и его жизнь забрал человек, продолжавший каяться за её спиной:

      — Когда-то мы мечтали, чтобы у всех македонян были просторные каменные дома. Он делал это — насколько мог, но насколько больше он хотел! А я уводил его всё дальше и дальше… Он слал в Македонию деньги, а я только высасывал из неё молодых здоровых мужчин, все соки. Если бы для лучшей жизни!.. Он строил, а я разрушал. Даже здесь, в Азии.

      — Но он стал очень обеспеченным благодаря твоим походам — значит, это и твоя заслуга. Я же отвозил пергаменты, по которым и семья Марии, и гревенчане получили огромные деньги. Его родители очень широко занимались благотворительностью.

      — А я убил их сына… Он созидал — а я крушил. Он строил города — а я сооружаю ему погребальный костёр, который пожрёт сам себя и мою любовь. Я только убивал, а он шёл за мной — разве я этого достоин?

      — Не вини себя. Он пошёл за своей любовью. Это выше и людей, и царей, это не ты, не твоя царская власть, она здесь бессильна.

      — Будь проклята она…

      Мария наконец отошла от тела и обратилась к Луцию:

      — Попрощайся с ним.

      Александр смотрел на женщину, отиравшую слёзы со щёк.

      — Как же ты решилась отправиться в такую даль? Как Диодор тебя отпустил?

      — Физическая измена ему не грозит. А над остальным он не властен.

      — Вы останетесь здесь на… сожжение?

      — Нет, мне ненавистна эта страна, а у Луция, несомненно, государственных дел полно. Сенат, консульство, народ, войска…

      — До завтра вы хотя бы останетесь, чтобы посмотреть на него при свете дня?

      — Да, конечно.

      — Я велю приготовить вам комнаты.

      — Мы обойдёмся и постоялым двором.

      — Нет, хоть в этом мне не отказывайте. У Гефестиона был здесь роскошный дворец. Так он в нём и не пожил… А вы оставайтесь здесь. Всё ближе к нему…

      Александр лично проводил Марию и Луция в отведённые им покои и медленно побрёл обратно — бдить у драгоценного тела. На середине пути к нему под ноги кинулась какая-то тень.

      — Повелитель, позволь мне побыть с тобой хотя бы четверть часа!

      — Не стоит. У нас было много занимательных ночей, но я не в таком хорошем настроении, чтобы всё это возрождать. Если тебе нужны деньги, обратись к казначею.

      Багой отступил. Со смерти Гефестиона Александр ни разу не призвал к себе евнуха, пусть только для того, чтобы облегчить свои муки; об интиме и подавно — не стоило даже мечтать…

      «Горько мне, Гефа, горько. Мне постоянно кажется, что ты присутствуешь здесь, в этом, материальном мире, а не только в том, не доступном живому. Кажется, что я могу услышать звук твоих шагов, увидеть твой силуэт — надо лишь напрячь глаза, затаить дыхание, вслушаться. Если бы моё зрение было чётче — таким, как двадцать лет назад! Если бы моё ухо способно было ловить малейшие колебания воздуха! И я корю себя за то, что могу так мало, озираюсь, всматриваюсь, вслушиваюсь и думаю: ты здесь, ты всё равно здесь, ты кладёшь руку мне на плечо, гладишь мои остриженные волосы — а я слишком толстокож, чтобы это почувствовать. И я начинаю сам трогать себя за плечо, проводить по волосам — так, как ты это делал. Ты бродишь где-то здесь, ты это видишь, а я тебя — нет, но я закрываю глаза — и вижу. Странно, правда, когда с закрытыми глазами можно разглядеть больше? Если бы Аристотель не возненавидел меня после смерти Каллисфена, я написал бы ему и спросил бы, как называется этот парадокс. Или, может быть, просто если большое видится издалека, то и любимое — с закрытыми глазами?

      Ты, конечно, уже знаешь, что сегодня приехали Луций и Мария — отдать дань твоей памяти. Одну ночь они провели с тобой — случайную, скоротечную, а воспоминания об этом сохранили такие, что не побоялись отправиться за тридевять земель. Ты волшебник, ты завораживаешь всех… Одна ночь… А насколько больше было бы у меня с тобой, если бы я измерял всё не только пройденными землями и одержанными победами! Сколько драгоценных часов бездарно потрачены, как часто мы с тобой расставались! Ты выбирал правителя Сидону, прятался от меня после казни Филоты, мы сражались, возглавляя разные отряды, в Бактрии, я плыл по Инду, а ты шёл берегом… Простишь ли ты мне когда-нибудь это всё? Багоя, идиотский трюк с Роксанкой…

      Луций и Мария уедут завтра. С какой бы охотой я бы поговорил с ними, излил бы душу, утонул бы в драгоценных воспоминаниях, но я понимаю, что они тяготятся мной и никогда не извинят, не оправдают того, что я сделал.

      Вот так прилепилась моя варварская душа, наполовину македонянина, наполовину эпириота, к тебе, греку, и не смогла жить без тебя. Всё взвешиваю, взвешиваю, что меня может убить быстрее: вино, страдания, работа на износ… Или действительно отправиться в Аравию и пасть в её песках, как некогда лошади в Гедрозии?

      Тяжко мне, тяжко. Опять я закапал весь пергамент, но ты же меня простишь, верно? Ты всё равно сможешь это прочитать…

      Приснись мне, любимый. Ты знаешь, иногда во сне мне видится всё по-прежнему, я даже не всегда думаю о тебе тогда, вычерчиваю что-то, считаю выплаты армии… Не думаю о тебе, потому что в сознание вбито, что ты со мной — вечно, как не думают о том, что дышат, но не могут без этого. И как же невыносимо просыпаться после этого! Ты снись мне, снись, ходи здесь, спускайся ко мне почаще, пусть сейчас и нет отвратительнее занятия, чем видеть мою зарёванную рожу. Люблю тебя, любимый! Болит сердце и болит…»



      Мария и Луций провели во дворце Александра всего одну ночь. Уезжали они утром: дни стояли долгие, светало рано, вскоре после восхода солнца можно было ещё раз проститься с Гефестионом, взглянув на него в последний раз уже при ярком свете разгоравшегося дня. Подавлена была вся троица — расставание с царём выдалось таким же печальным, как и встреча.

      — Простите меня за всё. Я не хотел, клянусь богами… честью… жизнью, да что она теперь значит…

      — Не вини себя, это был его выбор, — примирительно ответил Луций, но совсем другое говорил его взгляд — Александр это, конечно же, понял. Как всегда, главным оказалось невысказанное.

      — Пожелала бы, чтобы боги хранили тебя, но ты и сам один из них, — простилась с Александром Мария.

      Царь попытался улыбнуться, но улыбка вышла слишком горькой. «Я хотел бы попросить вас, чтобы вы остались и разделили мою боль со мной, но вы не можете: у вас другая жизнь, а вот эта — моя».

      Пожелания счастливого пути и взмахи рукой завершили краткую церемонию.

      Немного погодя Мария, отъехав достаточно, чтобы царь уже не мог её слышать, обратилась к Луцию:

      — Не суди его слишком строго. Мы были вдали, нас это не так травмировало, мы уезжаем, а ему ещё предстоит самое тяжёлое.

      — Разве, оказавшись в Македонии или даже ранее, не доехав до неё, ты не будешь ежечасно задаваться вопросом, не отпылал ли уже погребальный костёр?

      — Да, но всё же видеть это воочию…

      — Ну да, ты права, — вяло согласился Луций.

      А царь, оставшись один, растерянно оглянулся. «Весна, уже весна». И пошёл к себе, неразборчиво шепча под нос Еврипида:

      — «Увы мне! Увы! Ты, смерть, развяжи
            Мне жизни узлы — я её ненавижу».

      Сердце Александра снедало беспокойство. Да, он отвлекался от горя, когда инспектировал сооружение погребального костра и строительство храма, но работы по первому подходили к концу — значит, сердцу скоро предстояло расстаться с телом любимого, хранителем которого Александр так долго был… Что он будет делать дальше, представлялось плохо. Разумеется, оставались скульптуры, картины, свитки, но всё это было лишь отображением, а тело, родная плоть, пусть и не отвечающая на призыв, недвижимая, мёртвая, но видимая, обратится в пепел. «Мне не спрятаться от этой пустоты никуда, она разорвёт меня. Когда же, когда придёт этот блаженный миг небытия? Когда я расплачусь за всё содеянное зло, когда, когда меня позовёт тот час? Да сколько же боли, а я всё ещё жив!»



      Не только Луций и Мария посетили столицу агонизирующей империи — узнав о прибытии в неё Александра, в Вавилон потянулись многочисленные посольства, бо;льшую часть их составляли греки. Естественно, дань памяти Гефестиону они отдавать не собирались — разве что сделать вид, что скорбят вместе с новоиспечённым богом по поводу тяжёлой утраты, а вот почести Александру заготовили: золотые венки и хвалебные речи должны были, по мнению посланцев, расположить царя к воскуриваемому фимиаму и продлить отсрочку возвращения изгнанников, выторгованную в прошлом году произведением сына Зевса в ранг его родителя. Афиняне отчаянно не хотели терять Самос, этолийцы — Эннады, но Александр был непреклонен: почести принял, речи выслушал, венки на свою главу возложить позволил, но заметил, что предел терпения положен и богу, а смертным и так был дан достаточный срок, чтобы уладить все проволочки по поводу принятия ссыльных обратно и грамотно оформить все правовые и финансовые аспекты этой акции. Время вышло — пора была предоставить Самос и прочие камни преткновения их истинным владельцам.

      Антипатия Александра к грекам, хотя он и ценил их культуру, и был воспитан и образован на наследии Эллады, никуда не делась, более того: она увеличилась. Если бы тринадцать лет назад после убийтва Филиппа нового царя Македонии признали бы сразу, если бы не было попыток оспорить положения устава Коринфского союза и высказать сомнения в правах молодого самодержца из Пеллы на власть гегемона на Пелопоннесе, если бы полисы не изгоняли македонские гарнизоны, если бы не восставали вечно мятежные Фивы, Александру не пришлось бы задерживаться в Европе на два года, а, начав поход в Азию в 336 году до н. э., он и вернулся бы в центр империи из Индии двумя годами раньше — Гефестион был бы менее ослаблен укоротившимся на одну пятую походом, получил бы меньше ранений, его организм был бы крепче, и подхваченная лихорадка не стала бы для него роковой. «Все, все завидовали ему, завидовали силе нашей любви, его славе, его положению! — мрачно думал Александр, отказывая грекам в продлении отсрочки. — Все были против меня, против того, что моему сердцу мило, все пытались бросить камень — пусть же получают теперь град камней! Они сами произвели меня, считающегося в Элладе варваром, в боги — пусть теперь исполняют мою волю!»


      За делегациями эллинов прибывали другие посольства, цели их были менее корыстны: они хотели вбогипроизведённого задобрить, улестить его и, если удастся, прощупать на предмет дальнейших намерений. Ведь если Александр дошёл до Индии… Правда, он сейчас сильно подавлен… Но он выжил при таких ранениях, выходил целым из таких передряг, и войско его опять пополняется… Хотя дела в империи далеки от идеального состояния… Но, вообще, кто знает, на что он ещё окажется способен? — словом, и вопросов, и условий, которые повлияли бы на ответ, было множество, и визит, даже просто ознакомительный, лишним бы не был. К тому же установление дипломатических и торговых связей с государством, расположившимся на такой огромной территории, никогда никому ещё не вредило…

      И в Вавилон прибывали и прибывали посольства из разных стран. Кто только ни явился лицезреть царя Азии! У его трона выстраивались ливийцы и европейские скифы, этруски и кельты, бретты и иберы, луканы и тиррены, даже послы гордого Карфагена и далёкой Иберии преодолели путь за тридевять земель и добрались до Вавилона. Александр был признан великим завоевателем, он сидел на троне огромной империи, бесчисленные склонявшиеся перед престолом делегации подтверждали то, что и небожителем, обитателем Олимпа он считается по праву — кому же ещё, как ни всевышнему, по силам было свершить то, что было свершено, и так утвердиться?

      Официальные мероприятия сменялись пирами. Заседая на них, Александр снова пристрастился к вину, но оно не изгоняло щемящей тоски из сердца — она просто превращалась в надгробный камень, давивший своей тяжестью. Царь физически ощущал этот груз и нечеловеческую усталость, в голове раскачивался колокол и сотню раз в час бил одно и то же: «Когда? когда? когда всё закончится?»

      На одной попойке Кассандр стал грубо ласкать Пифона, любимца Эвия. Пифон кидал отчаянные взгляды на своего возлюбленного, но что он мог сделать? Кто такой был он сам, Пифон, кем был простой флейтист Эвий по сравнению с сыном Антипатра? Эвий мучился, пока на залу не прогремел голос Александра:

      — Убери руки и отпусти Пифона! По-твоему, никому и любимым быть нельзя?

      Кассандр ухмыльнулся, изображая презрение: подумаешь, от него без смазливого мальчишки не убудет — и, памятуя о том, как, разгневавшись на его хохот при виде бьющих земные поклоны персов, царь несколько раз приложил его голову к стене, выпустил Пифона из своих объятий. «Ничего, я ещё посчитаюсь с тобой и за мою голову, и за твои окрики, — мрачно пообещал царю Кассандр (разумеется, про себя). — Ты сын Филиппа — я сын Антипатра».

      Пифон со всех ног кинулся к своему любимому, припал к нему на грудь и, бросив благодарный взгляд на царя, спрятал лицо в объятиях Эвия.

      Александр печально улыбнулся: может быть, устроение этого маленького счастья зачтётся ему, приблизит на несколько часов желанный миг встречи с любимым? «Гефестион, Гефестион, как же мне не хватает тебя, друг бесценный! С какой радостью я посадил бы тебя рядом, по правую руку, делил бы с тобой все оды и дифирамбы в свою честь, всё поклонение, всю свою божественность, с любовью смотрел бы в синие глаза! Как я хотел быть красивее — для тебя, выше, сильнее — для тебя, как, понимая, что мне до тебя не дотянуться, нёс тебе то, чем одарило меня моё рождение — от Филиппа ли, от бога ли!.. Как глуп я был, приближая к себе Багоя, позволяя ему участвовать в военных советах! Сажал рядом — а что он мне сейчас, когда тебя уже нет? Ну когда же, когда я с тобой втречусь, почему горе не убивает меня, сколько ещё терпеть до свидания?»

      Александр чувствовал, что время всё больше загоняет его в угол, он ежедневно осматривал погребальный костёр, но, начатый им сооружаться с такой любовью, теперь величественный памятник пугал его. Возвышаясь всё более, возносясь к небу очередным надстроенным ярусом, он приближал тот миг, который вырвет у Александра тело любимого — единственное, что оставалось от Гефестиона на земле. Что Александр будет делать, когда рядом с ним не будет ничего, кроме тёмно-каштановой пряди?

      Царь шёл к другу, признавался в своих страхах, захлёбывался в слезах, содрогался от ужаса вселенского одиночества, предстоявшего ему. Как, как отдалить жуткий миг, остановить время? Какой бог может это сделать, почему это не по силам ему, тринадцатому, самому молодому на Олимпе?

      Продолжение выложено.


Рецензии