Победа сержанта Гришина

Гулкие шаги, раздававшиеся в коридоре, остановились. Лязг открываемых железных дверей. Два солдата вошли в тесную камеру и подняли лежащего на каменном полу человека. Было непонятно, живой он или мертвый. Его тело было сине-чёрным. Опухшая до бревно-образного состояния черная левая нога, сломанные нос и челюсть, кисти рук висели тряпочками. Казалось, в них не было костей совсем. Солдаты молча подтолкнули человека в спину к выходу. Человек шагнул правой ногой, левую волоком подтянул. Еще шаг, еще. Высокий широкоплечий унтер-офицер с большим бульдожьим лицом и маленькими глазами громко застучав кованными сапогами по бетонному полу, пошел по коридору.

Пока человек мыслит, он живой. Интересно, кто из классиков так сказал? Или я сам это придумал? Мне осталось совсем немного продержаться. Я очень долго терпел, почти шесть дней. Это, без малого, полторы сотни часов. Но уже скоро всё закончится. Осталось самая малость. В коридоре всего четыре лампы, между ними от силы метра по три. Итого, не больше пятнадцати метров. Я их должен пройти.
Как же тяжело идти, когда совсем не чувствуешь одну ногу. Каждый шаг отдается болью в правую ногу, а вот левой как будто нет совсем, но она есть. И ее я не чувствую вообще. Иду, скорее по привычке. Стоит ли нога, или висит в воздухе непонятно. А упасть мне сейчас никак нельзя. Этот путь я должен пройти достойно. Черт, этот длинный коридор, кажется, никогда не кончится. Тусклые лампочки, как вехи жизненного пути.
Прямо философом я тут стал…
Одну прошёл. Осталось еще три.
…Сколько раз по этому коридору меня вели на допросы, а потом тащили бесчувственного назад? Даже и не знаю. Но коридор этот, я запомню на всю жизнь.
Силы заканчиваются. Только бы не упасть. И мысли мои медленно, с трудом продираются между нейронами мозга. Тяжело им рождаться в отбитой сапогами голове. Очень тяжело думать. Еще тяжелее идти. Но я должен. Пока мыслишь – живёшь. Главное, не потерять сознание. Потому что это будет моим поражением, а я должен выиграть этот бой. Я Солдат! И я сильный, я пройду до конца…
Две лампы.
Самое страшное испытание еще впереди. Это ступени наверх. Ступени в конце коридора.
…Хорошо, что не подгоняют в спину прикладами, как обычно. Два солдата идут сзади. Молчат. Почему они всегда молчат? Может они глухонемые? И как я раньше этого не понял? Но хорошо, что молчат и не подгоняют. Это помогает сосредоточиться на главном. А главное, это дойти. Унтер тоже не торопит, стоит, ждёт у лестницы. Здоровый он амбал, всё-таки. Это он меня превратил в мочало бесформенное. Удары у него тяжелые, бьёт как кувалдой, но больше всего я боялся его сапогов. Он молотил меня своими здоровенными, наверное, железными сапожищами, без устали, пока я был в сознании, и потом, когда уже был без сознания. Но беззлобно так месил, фашист недоделанный. Не то, что обер-лейтенант. О! Этот злился, орал, брызжал слюной. Противно было смотреть, как слюна после истеричных криков текла по подбородку, а он каждый раз вытирал её платочком…
Одна лампа осталась. Всего одна.
…Подвёл я лейтенанта. Ох, подвёл. Он, наверняка рассчитывал на награду за моё сотрудничество с немецкой контрразведкой. Бедняга. Порвал себе всю глотку, орав на меня, а в результате никаких тебе железных крестов и продвижения по службе.
Первые день со мной он неплохо обращался. По его приказу меня кормили, поили, на первых допросах он даже сигареткой угощал. Но я молчал, тогда сигаретки закончились, зато начались зуботычины. Бил лейтенант со всего размаху и, в основном, в челюсть. Сильно, конечно, но не смертельно. Почти все зубы мне, сволочь, повыбивал. Я был уже готов всё рассказать…
Ну вот и лестница. Сначала четыре ступени, потом поворот. Еще, теперь уже пятнадцать ступеней. Снова поворот и последние пятнадцать ступенек и, после небольшого тамбура, дверь во двор…
Как же всё-таки тяжело подниматься по лестнице-то. Вот так, сначала правую ногу, потом подтягивать левую. Вот так, вот так!
…А что, собственно, рассказывать-то? Что я знал? Ну, конечно, знал я состав группы, которая, наверняка, вся погибла сразу после выгрузки. Как мне удалось, и кто помогал перейти больше восьмидесяти километров по тылам? Да кто-ж его знает. Это и для вас, немчура, и для меня большая тайна. Какая цель заброски? Да не ставили нас в известность. Знал только командир группы. Как его зовут? Да, как его зовут, знал. Но я не знал, что мне делать. Зато за плечами, полный вещмешок взрывчатки в алюминиевом футляре. Река. Мост. Каждые три часа по нему шли составы на восток. Конец марта. Вода холодная, просто ледяная вода. И я ночью по ней плыву, руки-ноги сводит от холода. Вот и опора моста. Опоясал ее своим ремнём, привязал к нему мешок. Бикфордов шнур, короткий, минуты на три четыре, залитые парафином спички. От ледяного холода кажется замерзли даже мозги и глаза….
Четыре ступени пройдено. Поворот и снова вверх.
…Но уже слышен приближающийся поезд. С третьей спички шнур загорелся. Просто оттолкнулся от столба, течение меня медленно понесло. Где-то там, почти за моим сознанием, что-то громыхнуло. Меня куда-то швырнуло. Потом заскрежетало рвущееся железо падающих груженых вагонов.
Еще не рассвело, а меня уже нашли немцы на берегу речки. Надо же, я даже не простудился. Или не успел? Меня оживил немецкий доктор и сразу же повели на допрос. Я молчал. Назавтра стали бить. Я молчал. Я просто боялся заговорить. Скажи я хоть одно слово, уже не остановился бы. Рассказал всё что знаю, от того как вступил в пионеры, а потом приняли в комсомол. Где была разведшкола, в которой нас по ускоренной программе, за два месяца, подготовили к заброскам в тыл врага. Я рассказал бы про первую свою заброску в тыл, как мы перетаскивали через линию фронта очень ценный груз - какого-то мужика. Не знаю, что он за фрукт, но за это, моё первое задание, нас всех наградили медалями. А командира орденом. Я бы всё рассказал. Но я не хотел быть предателем и очень боялся сорваться. Поэтому просто молчал. К концу второго дня, когда до раздолбанных кулаками обер-лейтенанта дёснам больно было даже дотронуться, а этот ублюдок, хотел выбить мне остатки зубов, я замычал от страха. Эта гнида фашисткая, так обрадовался, что даже слюнявый подбородок не вытер, что-то сказал. Фрау Хельга положила на стол лист бумаги и карандаш. Унтер, это скотина здоровая, подвинул меня вместе со стулом к столу. Я взял карандаш. Что писать-то? Откуда-то из памяти долетели слова нашего командира группы, майора Сергеева: «Лучше умрите парни, но не предайте. Потом после войны обязательно разберутся, кто как воевал. И чтобы не быть говнюком в глазах людей, лучше умрите молча».
Рука сама вывела два слова из трёх букв. Последнее было «вам». Фрау Хельга, переводчица, эта сухая вобла, непонятного возраста, и совершенно без эмоций, своим противным скрипящим на высоких тонах голосом что-то, как всегда спокойно, сказала. Зато лейтенант покраснел, забрызжал слюной, заорал, замахал руками. И тогда вот, за меня взялся унтер. Он ударом в ухо свалил меня на пол, сволочь, это ухо у меня теперь до сих пор не слышит, и каблуками топтал кисти моих рук, превращая их в фарш. Что было дальше я не знаю, потерял сознание, но, когда очнулся, был в камере на полу, а тело всё, до последней клеточки, ныло и болело. А руки… Рук у меня не было. Ни ладоней, ни пальцев. Вместо них что-то невообразимое…
Ну вот еще чуть-чуть, последний лестничный марш. Отдышаться бы. Нет, нельзя, подтолкнут в спину – сразу упаду. Нельзя мне сейчас падать. Ни телом, ни духом нельзя падать. Надо что-то вспомнить хорошее.
…Ха! Никогда не забуду растерянных глаз фрау Хельги. Таки я добился от нее хоть каких-то эмоций! После очередного побоища, меня привели в чувство, обливая ледяной колодезной водой. Я опять был на грани срыва, хотел, чтобы просто расстреляли и с трудом об этом попросил. Фрау Вобла перевела. Обер обрадовался, взял стул и подсел поближе, меня тоже посадили на стул. Я повторил свою просьбу: «Расстреляйте меня». Но скрипуче-визглявый и спокойно-брезгливый голос Хельги прямо мне в лицо со своим дурацким акцентом: «Тебья объязательно расстрельяют с почестьями, как великого воина, но сначала отвечай на вопросы господина обер-лейтенанта.» Я уж был готов рассказать господину оберу всё, что он хочет услышать. Расскажу всё, что знаю. А чего не знаю – придумаю, только бы всё это закончилось. Но, глядя в сухое лицо немки, я высунул язык и со всей дури сомкнул челюсти. У неё глаза чуть не выкатились из черепа.
Очнулся от запаха нашатыря. Доктор махал ваткой перед моим носом. Затем поднялся, что-то сказал. Язык откусить совсем, не получилось – зубов-то почти не было, но оставшимися я его насквозь прокусил в двух местах, и он распух, заняв весь рот, я не то что говорить, мычать и то не мог. А у Хельги глаза были круглые, как у рыбы. Вобла, она и есть вобла.
Её худую фигуру немного скрывает офицерская форма. Но глаза! Глаза её безжизненные, бледно-голубые, какие-то совсем блёклые, скрасить ничего не могло. Она всегда спокойно смотрела, как унтер-мясник начинал меня колошматить. Я её ненавижу больше, чем эту гориллу унтера. Я её ненавижу даже больше, чем обер-лейтенанта. Тот орал, махал руками, приказывал меня бить, он меня ненавидел. А я его. У нас были эмоции. А фрау просто смотрела. Я, наверное, был для неё чем-то не живым, даже не скотиной, русской свиньёй, как называли меня обер с унтером. Просто какой-то палкой был для нее, которую стругают ножом без всяких эмоций.
Всё. Уже никаких сил нет. Лучше умереть прямо здесь. Унтер открыл дверь. Там, за дверью было солнечно.
…Вперёд, солдат! Только бы левая нога не подвела. Эта бессовестная левая нога была непредсказуема. В основном я ее не чувствую, но иногда по ней молнией, от пятки, по ноге и дальше по позвоночнику, пролетала дикая боль и впивалась в мозг. Я всегда терял при этом сознание. Хотя, она, моя левая нога, меня и выручала. Редко, правда.  Как-то на допросе. Хотя, какие там, к чертям собачьим, допросы! Простое избиение. Сначала лейтенант что-то спрашивает, Вобла переводит, я молчу. Лейтенант злится, краснеет начинает орать, брызжет слюной, утирается и подаёт знак Горилле. Но однажды, пока платок еще утирал слюнявую морду, я ударил об пол левой ногой. Стрела боли вонзилась в мозг. Унтер топтал своими сапогами меня в уже отключенном состоянии. Но вот сейчас очень бы не хотелось, чтобы левая нога подвела…
Солнце! Какое яркое! Вообще ничего не видно. Один-то глаз у меня заплыл окончательно, ему не страшно, он и так ничего не видит. А вот второй слепит солнце. Ага, вот спина унтера. Смотрю вниз, на сапожищи и иду за ними. Иду. Глаз потихоньку привыкает к свету. Уже стал различать где я. Площадь. Страх подкатывает к самому горлу. Ёлки-палки, до чего же страшно!
Но мне уже ничего не нужно бояться. Страх мешает думать, а это смерть. Как говорил замполит Кудрин Григорий Михалыч в разведшколе? «Страх, чувство не стыдное. Стыдно подчиниться страху. Дать ему овладеть твоей волей». А я живой, пока в голове мысли, и должен управлять своей волей. Иди, солдат, ты не прошёл ещё свой путь.
Ну вот, опять ступени! Когда же они закончатся? Деревянные. Ведут на дощатый помост. Давай-давай, поднимайся! Доски глухо поскрипывают.
Ого! Сколько народу фрицы согнали на площадь. В основном женщины с детьми, да старики. А фрицев-то, фрицев-то сколько! Отдельной кучкой стоит офицерьё немецкое. Посередине какой-то полковник с самодовольной рожей, рядом с ним фрау Хельга. Смотрит на полкана. Надо же, улыбается. Эх, полковник, неужели в Германии нет красивых женщин? А ты себе в полюбовницы высушенную воблу выбрал. Она тебе улыбается, а глаза мёртвые всё равно. Вот и мой мучитель обер-лейтенант рядом. Глазки бегают, как у провинившегося щенка. Не смог он разговорить меня. Трусливый доктор. Он чуть было не надул в штаны. Когда его за грудки из формы вытряхивал лейтенант, кричал, так же, как и мне, брызжал ему в лицо слюной, за то, что он, доктор, не смог ничего поделать с моим распухшим языком…
Мне накинули на шею фанерку с надписью. Скорее всего «Я – партизан». Ну не напишут же они, что я русский разведчик-диверсант. Это придаст собравшимся людям немного уверенности в том, что Родина воюет, и даже посылает своих солдат в тыл к немцам. И скоро прогонит оккупантов. А так, просто партизан. Все партизаны, конечно, герои. Они пошли воевать без призыва. Просто по велению своего сердца и совести. Но партизан вешают и расстреливают почти ежедневно. К этому привыкли. Человек ко всему привыкает, даже к смерти. Если это обыденно. А разведчик, это что-то необычное. Это взбудоражит людей, и вселит страх в немецких солдат.
Впереди, передо мной табурет. Что ж. Правая нога, вперёд!
Я стою выше всех! Я, сержант Красной Армии, Иван Гришин, стою над вами! Не смогли вы меня сломить своими пытками. Не смогли победить меня и мою волю страхом смерти. Этот бой с вами я выиграл! И это моя победа! Моя личная.
Петля на шее. Затянул кто-то сзади.
Это хорошо, что у меня нет зубов, будет куда языку разместиться. Он уже не такой опухший. Когда веревка врежется в горло, язык может вывалиться наружу. Я буду выглядеть не прилично. Надо постараться не дать раскрыться рту, и я буду почти красавчиком висеть. Правда с распухшей рожей и заплывшим глазом, а вместо кистей коричнево-черное месиво, да и все тело такое же, но язык не должен вывалиться.
Что-то кричит, надрываясь какой-то офицеришка, глядя в бумажку. Читает мне приговор, придурок. Зачем? Кто его слушает? Люди на площади? Солдаты ваши? Вряд ли. Никто тебя не слушает. Солдаты вообще ничего не слушают кроме команд. А жители прикрывают детям глаза и сами отворачиваются. Лишь старики смотрят в упор. Потерпите старики, ведь вам не впервой терпеть, скоро, уже совсем скоро, мы отвоюем свою землю.
Говорят, что перед лицом смерти вспоминается вся жизнь, вспоминаются родные люди. Я детдомовский, у меня нет родных.
Тогда нужно помолиться, что ли. Но я же комсомолец, в Бога не верю. Да и не знаю я никаких молитв.
Неужели вот так и помру?
Нетерпимая боль пронзила от пятки, по ноге, по позвоночнику. Острым копьём вонзилась в мозг. Это выбили табурет из-под ног. Я сорвался вниз. Хрустнули в шее позвонки. Дышать… Нечем дышать…
Но мысли мои еще со мной. Странно.
Сашенька!
Я вспомнил Сашеньку!
Она была моей почти невестой…
Я вдруг понял, что безумно её люблю…
Как жаль, что я не успел ничего ей сказать…
Господи!
Если ты есть!
Господи!
Защити её!
Пусть она доживёт до Победы!..

Ноябрь 2019.


Рецензии