Круговерть Глава 53
— Собрались от меня улизнуть? — спрашивает Толстой и прячет глаза в глубине под нахмуренными бровями. — Хотели поговорить и струсили?
— Нет, — отвечает он, — я очень ноги отсидел. Мне бы пройтись, размять ноги.
Они говорят на французском языке. И он почему-то совсем не удивляется тому, что знает французский, а радостно удивляется тому, что знает по-французски такой оборот, как «размять ноги».
— Вы же хотели со мной о чем-то поговорить, — требовательно говорит Толстой. — Вы так и доложились моему секретарю. Говорите.
И он очень ловко отвечает Толстому на французском языке, хотя до этого французского вообще не знал. Он говорит о том, что борьба Толстого с государством как с инструментом насилия имела лишь тот результат, что государство использовало толстовскую проповедь, чтобы расшатать самодержавие, свергнуть его и установить диктатуру, которая беспощадной рукой перетащит его любимого земледельца из земледельческой культуры в промышленную. И через несколько десятилетий мужика-крестьянина не станет. Не станет того самого мужика, адвокатом которого он, граф Толстой, себя объявил и за образ жизни которого так ратовал. А самой нравственной, по мнению Толстого, формы жизни: свободного земледельческого труда не станет, в своей массе люди перестанут кормиться с земли, а станут кормиться с рынка.
— Ничего из того, что вы хотели, не вышло, а вышло всё наоборот, — говорит Андрей и чувствует, как его ноги опять делаются твердыми, и их уже можно поставить на пол, стукнув ими, и опереться на них всей своей тяжестью. Вместе с тем и его аргументы становятся все более и более весомыми — не сдвинешь. А Толстой почему-то всё равно не соглашается и возражает ему:
— Я говорил только, что со злом нужно бороться, но нельзя бороться силою: не противься злу силою. Насилие порождает и множит насилие, то есть зло. Главное зло, насилие, можно победить только добром.
И на самом деле, через листья винограда на террасу проникает всё больше и больше света, и доброта как будто заполняет все пространство, не оставляя места увесистым аргументам Андрея. Его аргументы растворяются в этом свете и исчезают. И не только его, а вообще все аргументы исчезают. Исчезает даже сама возможность существования аргументов. Вместе с аргументами рассеиваются и все смыслы, всё становится лёгким, радостным и бессмысленным.
— Это не я сказал, — говорит Толстой, — это сказал Христос.
И тут должен появиться Иисус, как это бывает во сне. И он появляется. Вернее, он им является. Всё это время он, оказывается, сидел на лавочке под старым вязом и слушал их. Он не чёсан, и на нем какая-то хламида из грубой мешковины, отороченная по подолу полосой из двух шелковых голубых ленточек. Он поднимается со своей лавки и шествует из-под солнца к ним в тень, на террасу. Он идёт им возразить, и он возражает:
— Никогда я такого не говорил, не противься злому силою, я говорил просто, не противься злому.
Он говорит на арамейском языке, они оба, вместе с Толстым, его понимают и тоже могут говорить по-арамейски. Он — Иешуа. Иешуа и Иисус сливаются воедино. Он садится на чурбачок у входа и складывает перед собой руки на коленях. И смотрит он отрешённо и прямо перед собой, а не них. На лице его явная усталость объяснять и растолковывать, в который уже раз, всё это своим слушателям, которые всё равно ничего не поймут. За столько лет он уже привык, что внемлющие его чаще всего не понимают.
— Люди живут по принципу: око за око, зуб за зуб. Это принцип противления. Так они противятся тому, что считают для себя злом. Но в Царстве Божьем, в мире смыслов — зла не бывает. Зло бывает только во внешнем для нас мире: в природе происходит что-то не то, люди поступают как-то не так, обстоятельства складываются не в вашу пользу. Поэтому весь этот внешний мир (он указывает на мир круговым движением глаз) кажется вам наполненным злом. Потому как этот мир не полностью ваш, отчасти вы не от мира сего. Но только займите себя борьбой со злом мира, — и ваш разум полностью будет занят внешним, станет руководствоваться внешним и, в конце концов, окажется полностью повязанным и порабощённым внешними силами. Не успел оглянуться — и весь твой разум служит одному — мамоне, а не богу. Освободить себя означает одно — освободить свой разум от внешних влияний. Только тогда через разум проявится божественная сущность, когда он будет освобожден от подчинения чужеродным внешним силам и обстоятельствам. Это принцип непротивления.
И Андрею не понятно, это Иешуа говорит или это его собственные мысли кто-то вложил в уста Иешуа. Андрей вслушивается в речь Иешуа ещё внимательнее.
— Чтобы добиться этого освобождения, я и создал пять простых заповедей: первая, не противься злому, а делай доброе; вторая, не клянись, не присягай никакому учению или какому-то сообществу, дабы разум оставался живым и свободным в своём выборе — «да, да, нет, нет»; третья, не осуждай других, а осуждай себя, ибо тебе в этой жизни нужно соблюсти себя, а не других; четвёртая, не гневайся, потому что разумом не должны управлять эмоции, а гнев самая сильная и опасная из всех эмоций; и пятая, освободи свой разум от животной тяги к противоположному полу, если сможешь, конечно.
— Да, коли так, тогда ты и в самом деле свободен, — соглашается с Иешуа Толстой, но с приметной неуверенностью в голосе. Он тоже, видимо, заподозрил, что Иешуа говорит это не от себя.
Все эти заповеди от Иешуа были заповедями отрицательными, но все они вели к тому, что разум не просто отрицал плохое, но вместе созидал и что-то своё хорошее, что и является смыслом существования разума в человеке. Это хорошее заполняет всю веранду, и на веранде делается ещё светлее и много легче. Легко становится настолько, что для Андрея окончательно проясняется смысл всех этих заповедей. Это смысл освобождения, которого он так жаждал. Это свобода! Однако во сне Андрей радуется почему-то не этой свободе, а тому, как красиво звучит арамейский язык, а ещё больше тому, что он сам так хорошо владеет этим красивым языком, так ясно выражающим все смыслы.
— И опять ведь у нас выходит, — возражает между тем Толстой, — что мы хотим освободить себя, а не людей. Эту отговорку, что евангельские заповеди нужны лишь для личного спасения, я слышу со всех сторон, а к общественной жизни она якобы никак не применима. Но это вовсе не так, мы должны сделать и этот мир свободным от насилия и зла. Для всех, для каждого. А иначе зачем вообще всё это нужно? Словоблудие одно, да и только.
Толстой сердится и все глубже просовывает за пояс свои большие и кряжистые руки.
— Если мы не можем сделать этот мир прекраснее и радостнее для живущих с нами людей, то грош нам цена. И нам, и всем нашим заповедям.
Иешуа с сожалением морщится:
— Чтобы сделать жизнь человека в окружении себе подобных сносной, достаточно тех заповедей, которые были до меня: не убий, не укради, не лги, не прелюбодействуй и прочая, и прочая, и прочая. Чтобы улучшить свою внешнюю жизнь, большего люди сделать не в состоянии, как только исполнять эти заповеди. По всему видно, что у людей не очень-то это получается и днесь: они всё так же недовольны тем миром, в котором живут, и всё так же хотят его улучшить. Жизнь хотят улучшить, а выходит у них только то, что они подчиняют свою живую жизнь неживым внешним обстоятельствам, которые существуют по своим, неживым законам. Человек же должен жить по своему внутреннему закону, живому закону, заложенному в него Богом. Он должен прожить свою настоящую жизнь, а не жизнь искусственную и для человека несвойственную. А жизнь по обстоятельствам это жизнь для человека — не свойственная. Не своя это жизнь.
Андрей почему-то встаёт и пытается незаметно уйти, но все пути оказываются перекрытыми Толстым и Иисусом, и он незаметно как-то просачивается прямо сквозь виноградные листья. Затаив дыхание, он протискивается через тёмное что-то, ожидая, что наткнётся на ограждение, но не натыкается и оказывается вне веранды. И на цыпочках пытается уйти незамеченным. А с веранды до него доносится всё тот же затихающий с каждым его шагом голос:
— Мои пять заповедей освобождают человека от внешних пут и дают ему возможность жить по закону своего сердца, то есть по своей собственной воле. Тем, естественно, кто к этому готов.
«Всё телесное, всё вещное — порабощает, всё духовное — освобождает». Андрей подумал это без слов и понял, что уже не спит, а когда были Иешуа и Толстой, когда они были там, на веранде, это он спал. Он и сам не заметил, как проснулся. И общий смысл всего — что во сне, что наяву — никак от этого не изменился. Но наяву он мог уже критически относиться ко всему сказанному, мог подвергнуть рождавшиеся в том их разговоре смыслы сомнению, а во сне он всё принимал как последнюю и непререкаемую истину.
Продолжение: http://www.proza.ru/2019/11/13/1976
Свидетельство о публикации №219110801291