Обрывок 8

Душевная у меня просьба: Если кто по-жизни шибко серьёзный; в нашем несмешном бытие ничего смешного не видит-лучше дальше не читайте. Не надо. 

     За три месяца упоительных летних каникул от беспризорной жизни в дикой природе, мы, в нашей ОПГ, уже слегка дичали; обрастали лохмами волос на голове, когтями-ногтями на конечностях; пару раз за лето меняли кожу на теле, а на пятках образовывался панцырь. Больше лазали по деревьям, чем ходили по земле. Эволюционировали назад к предкам.
     Тридцать первого августа родители вылавливали нас до того, как мы успевали убежать в наш лес и, не совсем безболезненными мероприятиями, возвращали нам цивилизованный вид. Отец доставал две волосостригущие с ручным приводом машинки; мы с братом по-очереди усаживались на табуретку и подставляли голову как на плаху.
     В тогдашней советской школе для мальчиков была обязательна короткая стрижка; к ней школьная униформа и белый сменный воротничок на ней. Как подворотничок у солдат в армии. Форма эта шилась из двух сортов ткани: "получше - подороже" и "похуже - подешевле". Это не в смысле: " на богатых" и "бедных", а в смысле "на любой вкус". На вкус моих родителей я носил " подешевле". У девочек была тоже своя форма: платье с тем же воротничком и ещё с обязательным фартучком.
     У мальчиков была даже фуражка военного покроя с кокардочкой и ремешком; а также ремень с бляхой. Ремень был картонно кожанный, зато бляха натурально латунная. Такая униформа делала нас сплошь равными и родителям так было тоже удобней: не надо голову ломать, где и что детям в школу покупать. Когда особенно нечего. Не знаю, как девочек, но нас, мальчиков, униформа очень мотивировала идти в школу. Правда только поначалу, пока была новой.
     Продолжая стрижку; в машинках тех была заложена странная программа: они то стригли волосы хорошо и ровно, то начинали их остервенело рвать с корнем. Нечасто, но так неожиданно и больно, что слёзы почему-то выступали на глазах. Мы, с братом, сидели, как на электрическом стуле и дёргались, соответсвенно, как от ударов переменного тока.
     От "ударов тока" на голове потом оставались такие белые  отметины, и почти каждый пацан носил в школе на голове эти "электрические" отметины. Стрижка "налысо" нам ужасно не нравилась и мы просили отцов оставить хотя бы "чубчик". И где-то со второго класса мы красовались перед девочками разношёрстными чубчиками. Они, так же как хвосты у павлинов, тешили наше мужское достоинство.
     Озорника Вовку Скока, помню, девочки за этот чубчик частенько и с удовольствием таскали. А он получал удовольствие от такого внимания; остальные пацаны ему завидовали. Опять же, за плохое поведение отец мог этот чубчик властным решением и "скосить"; а это был уже страшный удар по имиджу.
     Мать в семье была ответственной за наши шеи, ногти и ноги. С ногами было тоже больно: мать усаживала нас с братом ногами в тазик с водой и добавляла к воде стружку хозяйственного мыла, с девятнадцатью процентами едкой щёлочи. Так у нас и уксус был девятнадцати процентный.
     Раствор разъедал ороговевшую за лето подошву ног и внедрялся в образовавшиеся трещины; и это была, скажу я вам, совсем не щекотка. Но нужно было сидеть и терпеть пока не наступит нужная степень размягчения. Мы с малолетства приучались к терпению, и боли и ещё к тому, что жалеть тебя наверно никто не будет.
     Потом мать обдирала куском кирпича этот отработавший свой сезон "ходовой" материал и ставила нас на ноги. Ноги обувались в начищенные ботинки и несли хозяина с его портфелем в школу.
     Школа в Новодонке была самой замечательной  в моей школьной жизни. Она располагалась в самом лучшем здании нашей одноэтажной деревни и называлась многообещающе: начальной. Мне думалось: отсюда начинается мой путь в начальники.
     Ведь каждый родитель тогда хотел, чтоб его чадо стало хотя бы маленьким начальником и имело более счастливую судьбу. Школа для начальников была деревянная, с высокими потолками, с большими окнами, просторными классами со старомодными партами и круглыми печками-голландками. Бывший хозяин этого дома поменял свой дом на казённый, но думаю он был и сам рад отдать его под школу.
     Снаружи вся школа была в зелени; росли тополя, клёны и акации; и был ещё сад при ней, а дальше уже берёзовая роща.  В коридоре над входом висел портрет Вождя; Вождь был с усами и в погонах генералисимуса. Красиивый. Но смотрел на нас строго и доходчиво. И внушал не сомневаться.
     Позднее я узнал: это из-за него я родился не на Средней Волге, а в Западной Сибири. Но он же это делал из благих намерений, на пользу государству. Какие претензии? Потом как-то пошли негромкие разговоры в народе, что у Вождя при жизни были проблемы с культурой личности и портрет куда-то исчез. Но имя его по сей день вызывает различных оттенков эмоции.
     Потом на его место повесили другого Вождя, без усов и без погон, но с чёрными густыми бровями. У него была сочная фамилия, на очень распространённую в русской речи, букву "Б". С портрета он смотрел просто и приятно; и был тоже красивый. Видно было, что с культурой у него всё в порядке. Хотя власть портит со временем и того кто с усами, и того кто с бровями.
     Как я уже сказал, в школе было уютно и учителя к своим ученикам относились хорошо, но строго. Могли и в угол поставить и родителей вызвать. И родители и ученики тогда учителей побаивались, оттого были к ним уважительными и отвечали детской любовью ко всей школе.
     Мы пёрлись в школу даже в мороз сорок пять градусов, в классе холодно, а лёгкий деревянный туалет на улице. Просто у нас не было радио и градусников тоже не было, а на улице темно и откуда нам было знать, что сегодня в школу не надо. Родители пошли на работу, значит и нам надо.
     Маломощная печка - голландка не могла обогреть охапкой дров просторный холодным воздухом класс. С большими и частыми окнами по внешним стенам; света много, но и холода тоже. Ничего, мы сидели за партами тепло одетыми: в валенках, в фуфайках, а я ещё и в трёх штанах с начёсом. Шапки, как в церкви, снимали. Неморозостойкие чернила замерзали в чернильницах - непроливашках. Но жажда знаний в нас была сильнее морозов зимой, дождей осенью и половодья весной.
     Весной и осенью было конечно легче: не надо было ходить в валенках. А в сапогах. А летом, в жару жажда знаний отдыхала и накапливалась. Для этого и были у школьников каникулы счастья.
     В школе на большой перемене нас кормили в буфете и это была дополнительная радость ходить в школу. Путь к учёбе, он тоже лежит через желудок. И было буфетное равенство: каждый школьник, независимо двоечник ты или пятёрочник, получал гранёный стакан лилового фруктового киселя и кусок белого хлеба.
     Кусок получался из стандарных размеров булки хлеба, если поделить её опытной рукой с ножом вдоль и поперёк на двенадцать равных частей. И имел приятные глазу и удобные руке пропорции. Можно поделить и на четырнадцать, но тогда это уже другие пропорции.
     Как никакой другой артефакт этот кусок был вездесущ на всех столах нашей жизни. И равно, как и гранёный стакан без него не проходило любое застолье. Им, и гранёному стакану и куску хлеба, можно уже и заслуженный памятник поставить. А заодно и головке лука и куску сала.
      А самой вкусной у этого куска была румяная, как поджаренная картошка, корочка. Счастливчиками были те, кто получал кусок с двумя корочками; большинство получали с одной. Буфетное равенство было к тому же справедливым: никто не получал двойную порцию. А очень хотелось.
     Был ещё улучшенный вариант: стакан чая с булочкой, которые появились с ростом благосостояния села. Булочка была из белой муки, а в чае чувствовался сахар. Вкусняяятина. Вот много ли для счастья надо для неизбалованных счастьем маленьких людей. Маленькие радости это тоже счастье.
     За стенами школы суровый деревенский народ ел скоромно чёрный хлеб за четырнадцать копеек. Всего - то. Нет, ну совсем уж чёрным он не был, но и белым тоже. Ели и белый хлеб, но только шибко больные желудком и со справкой от врача. Всё по-честному: какая жизнь - такой и хлеб.
     От такой жизни становишься находчивым; и мы, дети, научились из чёрного хлеба делать белый. Надо было только намазать хлеб маслом и сверху посыпать сахаром - песочком. Я делал ещё каверзней: отрезал ломоть хлеба и клал его осторожно в кастрюлю со сливками. Сливки эти собирались после перегонки молока и ставились в прохладное место. Ломоть напитывался сливками; съесть его надо было украдкой, иначе грозило наказание.
     В народе говорили, что засилье чёрного хлеба, это всё из-за кукурузы. Наш очередной Вождь с фамилией, прости господи, на букву "Х"; некрасивый с бородавками на толстом лице; и пузом толстый и головой лысый повелел "сверху" из Москвы срочно повсеместно "внизу" сажать кукурузу. Не самый страшный вариант: тот, который красивый и с усами, сажал людей.
     Без кукурузы, оказывается, нельзя было догнать и перегнать поганую Америку. Этот толстый и лысый слетал недавно в ту Америку; прикинулся там простачком и эти хвастливые американцы разболтали ему все свои стратегические секреты: про шариковую ручку и разведение кукурузы.
     Наш вернулся домой, собрал правительство и волюнтаристски приказал срочно разводить кукурузу и производить шариковые ручки. Вот так вот , господа американцы: вашим же салом, вам же по мурсалам. С бесчернильными шариковыми ручками получилось сразу, а вот с кукурузой как-то не очень.
     Капризная она оказалась: росла она в наших краях где густо, где пусто. Понятное дело: зона рискованного земледелия. А в зоне посаженные хорошо себя не чувствуют. Лысый хрен на букву "Х" хоть бы сравнил температурный режим наш и ихний. А чего сравнивать, наш-то режим всегда правильный. Если партия сказала надо, значит садам цвесть. То бишь кукурузе расти.
     Пшеницу стали тайно покупать в той же поганой Америке, потом и Канаде и Австралии (с салом по-мурсалам я, кажется, поторопился); потому как места её разведения заняла оккупантка кукуруза. Покупали пшеницу за золото - поганцы - американцы наши рубли брать не хотели - отсюда и пошло  в стихах и песнях: "пшеница золотая".
     Тяжело гружёные корабли с пшеницей из Америки добирались долго, что создало некоторую напряжённость в снабжении страждущего населения хлебом. Ну, временно конечно. Зато население узнало настоящую норму и цену хлебу и не кормили им свиней. Самим не хватало.
     Цена булки хлеба была действительно низкой, норма выдачи в одни руки тоже. Помнится летом, я с сестрой "держали" с утра очередь у магазина вместе с другими детьми и немощными бабками. Все мощные были на работе. Ждали хлебовозку.
     Когда хлебовозка приезжала, дети бежали за взрослыми и те уже всё бросали, прибегали и добывали нелёгкий свой хлеб. Потому что детишек могли придавить в битве за хлеб. Жизнь в деревне это всегда борьба.
     "Наверху" успокаивали, что покупают в Америке  только плохую пшеницу: ту что на корм скоту. И то правда: ну какой зараза-капиталист станет продавать Советам за золото свою хорошую пшеницу. А свою хорошую пшеницу наш сознательный скот как бы уступал своему родному народу. В обмен на кукурузу разумеется.
     И жрал советский скот новомодную кукурузу, от которой значительно росли в скотском теле привесы, а значит росло множество мяса в стране. Привесы-то росли, множества так и не было. Возник такой вражеский анекдот из ответа на вопрос "армянскому радио": "Почему так и нету всем мяса? Так ведь мы к коммунизму идём семимильными шагами и скот за нами просто не поспевает."
     Толстый и лысый Вождь потом ответил за свои волюнтаристские перегибы: его волей партии отправили на пенсию. Не заслуженную, а персональную. "Казнить нельзя. Помиловать" называется. В народе потом говорили: "Дай дураку порулить, так он и машину угробит и пассажиров. А коллективная воля партии она любого дурака остановит. Партия наш рулевой".
     История умалчивает какую норму и какого цвета хлеб этот нехудой персональный пенсионер кушал. Но что-то мне подсказывает: явно не чёрный за четырнадцать копеек, и в очереди за ним он не стоял. И за мясом тоже. В ненаписанную историю страны лысый вошёл под именем "кукурузник", но он почему-то обижался. А ведь не самое плохое прозвище.
     А нам, пацанам шкодливого возраста, кукуруза сразу понравилась: в ней было хорошо играть в войнушку и прятаться от колхозного бригадира. Потом нам понравились "пепси", джинсы и жвачка и в итоге СССР не устоял - распался; коммунизм закончился не начавшись. А всё началось с кукурузы. Причинно - следственная связь.
     Но вернёмся к моей славной начальной школе. Она была ещё замечательна тем, что имелась в ней гармошка. И на большой перемене мой боевой товарищ Колька Новиков без стука заходил в учительскую, без спроса брал эту гармошку, и не без гордости выходил и играл на ней душевно.
     Играл на слух, просто так, для общего удовольствия ученического общества. Мы ели свой кисель с хлебом, слушали Колькину музыку и был праздник. Теперь вы понимаете, почему мы в школе не курили и не дрались? Мы душевную музыку слушали, когда кушали.
     Колька играл хорошо, но вот учился не так хорошо. Ленился. А так-то он сообразительный был. Мы с ним столько экспериментов сделали: с огнём, патронами, порохом, карбидом. Как только целыми и невредимыми остались.
     И деревню не сожгли. Отец драл его за патроны и порох нещадно, Колька молча терпел и мне его было ужасно жалко, потому что порох и патроны были его, а идеи-то были мои. И Колькин зад, по-идее, страдал из-за меня, ну, и из-за идеи тоже.
     Колькин отец, тоже как и мой, трудов Макаренко не читал; времени да и слов на воспитательные беседы не было. Поэтому прибегали к помощи старого доброго кожанного ремня. Кашу маслом не испортишь, ж...пе порка толька польза. Время показало, что в моём случае этот простой метод оказался вполне эффективным. Поэтому я и не в обиде.
     В моей замечательной начальной школе из-за многочисленности детей и малочисленности учителей, школьники учились в две смены. А бывало и по два класса у одного учителя.
     Мне больше нравилось учиться во вторую: можно было подольше поспать. Но тогда не хватало времени на домашние задания. А когда учился с утра, хватало времени и на домашние задания и вечерами был свободен для приключений и кино.
     Кино по завещанию Ленина было главным из всех искусств, несущее культуру и свет, тянущихся к свету масс. Особенно, ещё не электрофицированных крестьянских; и в которых других искусств не устраивалось. Это правда, и вечерами нас тянуло в кино. В клуб в центре села.
     И мы за всего пять копеек жадно в темноте клуба смотрели на этот, свет несущий экран. Почти ежедневно. Смотрели всё подряд; даже какую-нибудь непонятную ерунду, вроде "Разведение нутрий в неволе". Но больше всего любили фильмы военные; в них война была такой героической.
     От массовых просмотров кинолёнка часто рвалась и была клееной - переклееной. Часто плавилась и тогда на экране вдруг возникали разлезающиеся пузыри. Пока бедный киномеханик склеивал плёнку, мы в зале радостно топали, свистели, кричали "Сапожник". Это было безобидной побочной культурой, что принесло кино.
     Если привозили индийское кино, то это было как явление Христа народу. Весь взрослый народ, даже который плохо видел и слышал, бросал все дела, набивался в наш маленький клуб, как селёдки в бочку; и потея в тесноте, страстно сопереживал, полную драматизма и трагизма любовь братьев-индийцев с сёстрами-индийками.
     С коллективными слезами и горькими всхлипываниями; мужчины наравне с женщинами. Несчастная любовь тянулась почти все две серии, кое-кто из сопереживателей был близок к инфаркту, но, к счастью, всё заканчивалось хорошо; в конце все братья-индийцы становились всегда счастливыми. И сёстры-индийки тоже.
     Женщины  выходили после кино зарёванные и просветлённые; мужчины выходили сурово-задумчивые и растерянные. И вроде-как виноватые. Остро чувствовалась нехватка индийских страстей в их сермяжной жизни. А уж Камасутры и подавно. Нету ещё в деревенской жизни гармонии.
     В тот злополучный вечер кино ещё не привезли - нелёгок путь искусства в бездорожье - и мы от безделья полезли под окна школы, которая как назло стояла наискосок напротив клуба. И стали корчить из темноты в окна, грызущим гранит знаний сосредоточенным ученикам, всяческие рожи.
     Понятное дело, это отвлекало их сосредоточиться и грызть. Учительница заметила, вышла и нас прогнала; но это только нас раззадорило и мы продолжили глупое занятие. Закончилось это для меня пренепрятно, да ещё с отягчающими последствиями.
     Учительница снова вышла тихонько на улицу; я был так увлечён лицедейством, что и не заметил её появления за спиной. Зато почувствовал в темноте не по-женски железную хватку женской руки. Мои подельники шустро слиняли и даже не подали мне сигнал "тикай".
     Моё грешное тело пронесли за шиворот прямо в класс и поставили в "красный"  угол (в том углу все, кто стоял, краснели). Стою я в углу, весь красный, в испуге, вид конечно жалкий. Весь класс смотрит и веселиться, а подельники за окнами прямо падают от удовольствия. Вообщем всеобщее и полное сочувствие.
     Железная хватка оказалась у учительницы математики, с многоговорящей фамилией, Железняк. Это была дородная женщина с выдающимися формами и командным голосом. Вполне возможно, она была родственницей легендарного революционного матроса Железняка; кожанная куртка и маузер в кобуре ей вполне бы пошли.
     Мужем у Железняк был тощий и длинный учитель труда, с ничего не говорящей фамилией Глеч. У него во владении был трофейный немецкий мотоцикл, здоровущий БМВ. Как уж этот далёкий "немец" попал в нашу, ещё более далёкую Сибирь, уже не узнать. Наверно в плен попал. Когда Глеч садился на свой БМВ они вместе были похожи на Дон Кихота с лошадью.
     В школе прозвучал наконец звонок, Железняк приказала мне из угла не выходить, и удалилась в учительскую. Мне показалось -  за маузером. Во мне боролись два страха: страх остаться на растерзанье и страх ослушаться и удрать. Пока они между собой разбирались, мои ноги включили ход и вынесли меня из класса на волю. Но на следующий год, придя в пятый класс, я понял, что попал в неволю.
     Математику преподавала, конечно же, Железняк; и она меня, конечно же, с радостью узнала, а я узнал её. Правда совсем без радости. Понял кот в чьи галоши нагадил. Мои нехорошие предчувствия вскорости подтвердились: в матемематике у меня самой лучшей оценкой была одна тройка, остальные двойки.
     И как я из кожи не лез, старался зубрил, всё было без толку. Ремень, в тот учебный год отец доставал, из брюк чаще обычного. Но всевидящий детолюбящий бог увидел откуда-то сверху мои  страдания и освободил меня из железной хватки женщины-математика.
     Приятно-неожиданно Железняк вместе с мужем, детьми и мотоциклом собрались и уехали-переехали. Со мной она даже не попрощалась и адреса не оставила. Должно быть потребовался Железняк на другом участке фронта народного образования. А математику с тех пор я зауважал, хоть и относился к ней не всегда усидчиво.


Рецензии