Фарфор

                I

        Это будет история моей прошедшей молодости, история о жизни совсем не моей, случившаяся и не со мной вовсе. Просто давняя, забытая история чужой любви.
        В ту пору я был еще молод, полон надежд и смутных представлений о дальнейшей жизни. Мы держали адвокатскую контору с моим давним другом и однокашником Николаем Куратовым. Начинали как все: мальчиками на побегушках, которым, кроме простейших исковых заявлений не доверяли ничего, имели вид самых обычных клерков и с болезненной старательностью отглаживали воротнички и начищали ботинки. Через пятнадцать лет мы были уже совладельцами собственной конторы, занимали отдельные кабинеты с кожаными диванами, одевались в дорогих магазинах и ездили на модных авто. Штат наш состоял большей частью из таких же холостых, не обремененных заботами семейной жизни молодых людей, любящих удовольствия, коньяк и покер (это было чуть ли не главным условием приема на работу!).
        Работал тогда с нами еще один, который принадлежал к числу тех немногих, кто был женат. Адвокат он был довольно посредственный, но имел много разных связей во всех сферах и ведомствах. Казалось, куда не кинь, везде работали его родственники, знакомые, знакомые знакомых, одноклассники или давние должники. Он никогда не забывал, кому и в чем делал одолжение или оказывал услугу, и был по природе своей дельцом. Многие его недолюбливали, но все охотно обращались к нему за помощью, которую тот непременно оказывал, занося в виртуальный список обязанных еще одну фамилию. Плохо это или нет, - не знаю, сам я никогда не умел пользоваться выгодными знакомствами и не старался ими обзавестись. На свете сколько людей, столько и мнений, все же, однако, сходились в одном, признавая его удачную женитьбу.
       Жена его была молодая женщина лет тридцати двух. Ее звали Антонина Николаевна, или просто – Тоня, как мы все ее называли. Вернее, Тоня Николаевна, потому как никто не решился бы обратиться к ней просто по имени. Есть женщины, само существование которых предполагает к ним уважение. То ли это заложено в них природой, то ли воспитанием, то ли является следствием той внутренней высокой гордости, которую носят в себе лучшие женские сердца.
       В тот вечер мы собрались своей мужской кампанией в моем кабинете. Тяжелый трудовой день был позади, и мы курили за рюмкой коньяка, травя пошлые анекдоты. Тогда-то к нам и зашла Тоня. Надо сказать, я не в первый раз ее видел, она часто заходила к мужу по семейным делам. Тоня была из тех женщин, которые приносят с собой атмосферу праздника. Они мило улыбаются, никогда не бывают недовольными или усталыми (по крайней мере, никогда не показывают этого). Они являются тем необходимым каждому мужчине поводом, который заставляет их быть галантными кавалерами, героями, суперменами, - одним словом, настоящими мужчинами, а не неотесанными мужланами, отпускающими грубые шуточки и носящими несвежие сорочки.
        Войдя, Тоня сразу же внесла в нашу оживленную беседу некоторую сдержанность и ограниченность, ту ограниченность, которая всегда появляется в мужской кампании с приходом женщины. Некоторые потушили сигареты, кто-то застегнул распахнутый пиджак. Она, словно не замечая всего этого, окинула всех доброжелательной улыбкой, подошла к мужу, подставив напудренную щеку для поцелуя. Потом поздоровалась со знакомыми, протягивая всем поочередно узкую белую руку в дорогих кольцах. Все с радостью приложились к ней, как ко кресту в день Святого воскресенья, стали наперебой предлагать ей кофе; как по волшебству откуда-то появилась коробка шоколадных конфет. Она не смущалась и не была кокетлива или жеманна, но никогда не позволяла переступать ту черту, за которую не должно переходить обожание.
        Она относилась к тем женщинам, которые любят мужское общество, предпочитая его женскому, потому что умны и не лишены самолюбия. Среди их знакомых всегда много мужчин. И когда им бывает нужна какая-нибудь помощь или услуга, они приходят как бы невзначай, распахивают двери кабинетов, не взирая на недовольных секретарш, многообещающе улыбаются, протягивают ручки… Им никогда не отказывают в их маленьких невинных просьбах, радуясь возможности сделать им скромное одолжение. Такие женщины улыбаются всем – и никому в отдельности. К ним нужно относиться очень просто –  как к маленькой радости, как к солнечному утру. Сегодня выдался погожий день, -  что ж, хорошо, а завтра солнце закроют тучи, и пойдет дождь. С жизнью из-за этого не кончают, просто берут с собой зонтик! Я это понял давно, запретив себе влюбляться в них, и поэтому не испытываю к ним ничего, кроме истинного восхищения.
        На таких женщин должно смотреть без страсти и вожделения. Они что-то вроде произведений искусства, дорогие картины талантливых мастеров. Ты можешь восхищаться ими, целыми днями пропадать в музеях, любуясь причудливыми фантазиями великих талантов. Но обладают ими только истинные ценители, которые знают настоящую цену подлинной красоты, которые без труда умеют отличить дешевую подделку от оригинала. Их любовь к прекрасному – одно единственное увлечение, одна единственная горячая, жадная страсть. Они – коллекционеры.
        Ее муж не был «коллекционером». Не потому, что не был пылкой и страстной натурой, а по незнанию. Говоря языком искусства, он был дилетантом и не смог бы отличить Репина от Крамского. Так человек, не умеющий различить бриллиант, не дорожит им, принимая за простую стекляшку, - всего-то и цены, что красиво блестит!
        Между тем, среди нас оказался один «коллекционер», человек жаждущий и страстный, с пылким сердцем и пытливым умом, сосредоточенный и внимательный ко всему, особенно к странностям души человеческой. Человек этот был Николай Александрович Куратов.
        Только тогда я этого не понял (не стану хвастаться своей наблюдательностью). Но стал я замечать, что Николай ходит какой-то задумчивый, пару раз ответил мне невпопад. Признаться, его унылый вид навевал на меня тоску. Однажды, когда он в очередной раз ответил глубокомысленным молчанием на мои рассуждения по поводу предстоящего процесса, я сказал ему напрямик:
        - Послушай, Ник, твоя меланхолия заразительно действует на окружающих. Будь ты женщиной, твой мечтательный и рассеянный взгляд был бы, пожалуй, тебе к лицу. Но в твоем положении…
        - Извини, я задумался…
        - Да что с тобой в самом деле! Уж не влюблен ли ты часом?
        Надо сказать, я, не отличаясь большой проницательностью, спросил это так, в шутку, чтобы развеять плохое настроение. Только Николай Александрович посмотрел на меня так внимательно, словно пытаясь понять, действительно ли я оказался столь догадлив или просто сболтнул первое, что пришло в голову, и просто и серьезно ответил: «Ты прав». Я, конечно, тут же стал допытываться насчет «предмета его страсти», желая заранее предугадать какую-нибудь общую знакомую. На все мои полунасмешливые вопросы он отвечал так задумчиво и серьезно, что я в конце концов спросил:
        - Уж не собираешься ли ты покинуть наши холостяцкие ряды, связав себя священными узами брака?
        - Эти узы, скорее, разъединят нас, - ответил он, немного помолчав, и, заложив руки за спину, бесцельно уставился в окно. - Если б я только мог… если б имел на это право… я весь мир бросил бы к ее ногам!
        Тут он резко осекся и замолчал. В моей душе холодно и неприятно шевельнулось тихое подозрение. Я взглянул на Николая, он не произнес больше ни слова. Только мне вдруг все стало понятно с такой ясностью и отчетливостью, словно его самая потаенная мысль передалась мне по каким-то невидимым телеграфным проводам, всплыла в моем мозгу одним знакомым тонким силуэтом, нежным профилем с напудренной щекой, одним коротким, как выстрел, именем – Тоня!.. И это имя было как предчувствие беды, фатальная неизбежность, насмешка рока. Сам я не любил сложностей – безумных страстей, отчаянных любовных страданий, трагедий, считая их излишним напряжением души, ненужными, а порой даже опасными, что-то вроде скоростной езды по улицам города в час пик. Ник же представлялся мне сейчас камикадзе. Стоит ли говорить, что все мои уговоры, доводы, рассуждения – все было напрасно.
        - Ты не можешь понять меня, говорил он, - никогда не поймешь, потому что никогда не любил… И я тоже! Эта женщина рождена для меня, для того, чтобы я мог любить, мог сделать ее счастливой! Зачем, зачем она принадлежит этому ужасному человеку, который не ценит ее и никогда не сможет оценить! Он не знает, что владеет сокровищем. Глупец! Он погубит ее, уничтожит все редкое и прекрасное, что есть в ней, превратит в дорогую куклу. Будет любоваться ею без восхищения, любить ее, не преклоняясь перед ней… А ведь когда-то, я уверен, и он был нежен и влюблен, делал ей подарки, дарил цветы, говорил красивые слова. А теперь заказывает по телефону букеты к восьмому марта и дню рождения, и их доставляет посыльный с банальным поздравлением на вложенной открытке!
        Что я мог ответить на это? Я не знал, надо ли преклоняться перед женщиной, любя ее, и какие слова написать в поздравительной открытке, чтобы они не выглядели как растиражированная банальность. Только я вдруг понял, что Николай, этот холодный скептик, сомневающийся во всех и всем, рассудительный и ироничный, в душе оказался поэт. И я никогда бы не узнал этого, не встреться ему на пути эта маленькая странная женщина с грустными глазами и гордой улыбкой, тихо мечтающая о каком-то ином, не доступном для нас счастье.


        Придя домой, я упал в кресло. Телевизор смотреть не хотелось, пить тоже… Я стал думать о Нике. Господи, что может быть хуже, чем влюбиться в чужую жену! И при том на свете столько женщин! Зачем добровольно вносить сложности в свою жизнь, отягощая душу ненужным страданием? Все это представлялось мне неким душевным мазохизмом: самобичеванием души и истязанием сердца.  Удовольствие весьма сомнительное! «Тоже мне – коллекционер!» – Мысленно ругался я, давно придумав для себя этот термин.
        Воображение мое разыгралось. На минуту я представил Ника эдаким антикваром, фанатично гоняющимся за какой-нибудь диковиной: китайским фарфором, скифским золотом, черным алмазом. Положившим на это всю свою жизнь, заработавшим состояние только для того, чтобы потратить его на эту одну-единственную вещь, которая украсит его коллекцию, сделает ее бесценной. Этот поиск становится смыслом его жизни, ее единственной целью, вдохновенной мечтой. Зачем? Магазины полны драгоценностей, золота и дорогой посуды… Только ведь это все – жалкие подделки, штамповка. Я понимал это.
        Можно ли было сравнить Тоню Николаевну с редкой картиной или бесценным бриллиантом? С картиной, пожалуй, нет, а вот с фарфоровой статуэткой… Маленькая хрупкая фигурка, прозрачная на свету. Я улыбнулся собственной фантазии. Только что же Николай будет делать с ней, когда наконец-таки заполучит? Поставит за стекло дорогого шкафа в английском стиле и будет любоваться ею каждый день, бережно сдувать пылинки? Что за радость рассматривать в полутемной комнате великие шедевры, пряча их от чужих любопытных глаз, не имея возможности даже похвастаться ими перед друзьями, потому что большинство из них – попросту краденые! Достижение цели, удовлетворенное самолюбие, воплощение мечты?.. Я молча пожал плечами. Разве только он и вправду искал ее всю жизнь…


                II

        На утро я уже больше не думал ни о вчерашнем разговоре с Николаем, ни о Тоне, потому что не любил подолгу размышлять над одним и тем же. Все вроде бы шло своим чередом, только Тоня стала заходить к нам чаще, причем всякий раз для этого находились самые благовидные и невинные поводы, по крайней мере, никто не мог бы упрекнуть ее в непристойности и бесстыдстве. Николай Александрович искал с ней встреч под любым предлогом. Визитки и бланки для всей нашей конторы заказывались только в том бизнес-салоне, в котором она работала, и он самолично ездил туда отдавать заказы, хотя имел собственного секретаря. Корпоративные вечеринки превратились в семейные посиделки, и наш коллектив даже пополнился парой женатых сотрудников. Так прошло около года. Год жизни в постоянном ожидании, надежды, сменяющиеся разочарованиями, разочарования, подогреваемые новыми надеждами. Он научился жить с этим: от встречи до встречи, от праздника к празднику. Это была жизнь на срыве, в чрезвычайном напряжении чувств и нервов, как натянутая тетива громадного лука, стрела которого, если бьет, то без промаха, прямо в сердце.
        Был конец рабочего дня. Я проходил по коридору, вдруг – знакомая легкая походка, мягкий гибкий силуэт в дорогих мехах… Тоня! Я подошел к ней, спросил, могу ли чем-нибудь помочь. Увидев меня, она, мне показалось, несколько растерялась, ее бледное, цвета слоновой кости лицо покрылось легким румянцем. Сказала, что решила зайти к мужу, чтобы тот отвез ее домой. Быстро, скороговоркой, словно давно заученную фразу. Я ответил, что не видел его, возможно, он уже уехал, но можно уточнить у Николая Александровича. Я проводил ее к нему в кабинет, опередив на несколько шагов перед самой дверью, чтобы услужливо открыть ее, потому как, не скрою, тоже попадал под ее обаяние.
Когда она узнала, что ее муж давно уехал в суд и, скорее всего, сегодня уже не будет, изобразила минутное разочарование на своем безупречно ровном и белом, словно фарфоровом, лице, вздохнула: «Ах, как жаль!». Николай Александрович тут же предложил ей свои услуги и чашечку кофе, пока он не закончит необходимые дела. От первого она отказалась, сказав, что поедет на такси, а на кофе охотно согласилась.
        Не знаю, почему я остался тогда в кабинете: то ли из любопытства, то ли потому, что считал неприличным уйти, намекнув тем самым на их желание остаться вдвоем. К тому же у Николая Александровича сидел один студент-практикант, сосредоточенно перебирая весь день какие-то бумаги. Одним словом, я решил остаться, кроме того, я думал, что Николай сейчас вызовет для Тони такси, и она уедет. Однако он не спешил, не торопилась, похоже, и она. Я стал думать, знала ли она, что ее мужа не окажется на месте, и пришла намеренно, рассчитывая на это? Могла ли она знать?
        Их разговор состоял из каких-то намеков и полуфраз, которые передать невозможно. Они говорили о совершенно обыденных вещах, о каких обычно говорят для поддержания разговора, но я в каждом их слове видел иной смысл. Впрочем, может быть, мне это только показалось, потому что я знал несколько больше, чем простой наблюдатель. Тем более, что студент, казалось, не замечал ничего, напротив, еще сосредоточеннее уткнулся в толстый том «Комментариев к гражданскому процессу» и даже стал усиленно шептать что-то губами, видно, пытаясь сконцентрироваться на своей мысли.
        Я же сидел как на иголках. Уйти теперь было бы еще более глупым, чем остаться, тем более, что разговор не выходил за рамки обычной «светской беседы». Я мысленно проклинал себя, и Тоню, и несчастного практиканта, которому почему-то никак не хотелось идти домой. Чтобы хоть как-то скоротать время, я стал рассматривать Тоню Николаевну. Она несколько лениво и непринужденно сидела в углу дивана, небрежно опустив руку на кожаный подлокотник. Ее матовое белое лицо порой розовело каким-то нервным румянцем, в глазах было что-то лихорадочное и беспокойное. И этого никто бы не заметил, если бы не знал ее тихого, безмятежного взгляда, не выражающего ничего, кроме глубокой, скрытой нежности и задумчивости, ее откровенной улыбки, в которой было столько искренности и света. Бог знает, что сказали бы они друг другу, останься сейчас наедине! Я почему-то опять с ненавистью посмотрел на студента, словно зная наперед, уйди я, он все равно остался бы сидеть здесь, точно бельмо на глазу, бессмысленно твердя давно заученные статьи.
        Тем временем, я заметил, что вызванное для Тони такси давно уже стоит, и раздумывал, сказать ли ей об этом, как вдруг она резко встала и, обратившись к Николаю Александровичу, сказала: «Проводите меня до машины!». Она произнесла это быстро, почти шепотом, на выдохе. От этих ее слов у меня внутри что-то оборвалось. Я всегда удивлялся способности женщин так чувственно и проникновенно произносить самые простые слова, вкладывая в них столько страсти и вдохновения, и так холодно и отстраненно твердить самые пылкие признания. Эти ее слова прозвучали как откровение, как обещание, словно пароль, понятный только двоим. Не сказав ни слова, точно повинуясь тайному заклинанию, он накинул пальто и вышел.
        Я, как мальчишка, кинулся к окну. Сквозь неплотно закрытые жалюзи я хорошо мог видеть их в свете фар. Я видел, как Тоня, слегка откинув назад голову, быстро-быстро говорила что-то застывающими от холода губами, и тихие мягкие снежинки опускались на ее запрокинутое, казавшееся почти восковым от желтого света фар лицо. Я не мог видеть лица Николая, не мог знать того, что ответил он ей, только в конце он сжал ее руки и, поднеся к губам, долго и поочередно их целовал…
        Вспомнив, что студент все еще здесь, я, несколько смутившись, отошел от окна, поклявшись себе узнать в мельчайших подробностях их разговор. Перед глазами у меня то и дело вставало запрокинутое Тонино лицо с шепчущими пылкие признания губами (что это было именно так, я не сомневался!). Что поделать, у меня не было своей страсти, я увлекся этой! Может быть потому, что так спокойнее сердцу? Только я ошибся. Ошибся в одном: такие женщины, как Тоня, не говорят, что любят, а позволяют себя любить. А любят ли кого-нибудь вообще – кто их поймет!
        Было же вот что. Когда они вышли, Николай Александрович, останавливаясь у машины, хотел было что-то сказать ей, сказать так много и за такое короткое время, вложить всю жизнь, весь ее смысл в несколько откровенных слов – и не смог, произнеся только одно короткое «Тоня!». Она перебила его:
        - Нет, не надо! Не говорите ничего! Послушайте, я должна сказать вам что-то важное… Мой муж решил бросить юридическую практику. Я знаю, он вам еще не сказал… Он хочет открыть выгодный бизнес в Ростове, к тому же у него там родня… Все уже решено. Мы скоро уезжаем и, наверное, больше никогда не увидимся с вами… поэтому не говорите ничего, о чем можете потом пожалеть.
Потом вдруг взглянула прямо в глаза и быстро, в полголоса, на одном дыхании проговорила:
        - Или, наоборот, скажите сейчас все, что хотите, потому что это уже все равно!
        - Сказать вам все?.. Но иногда мне кажется, мне нужно сказать вам так много – рассказать вам целую жизнь! А потом я думаю, что не нужно, что вы и сами все знаете. Не можете не знать! Потому что, если это чувствую я, то и вы должны чувствовать то же самое. Не может быть, чтобы та, которая создана для меня, которую я так страстно, так безумно люблю, не любила меня! Я в это никогда не поверю. Вы были созданы для меня, вы – мой идол, мой бог, мой кумир! За что судьба так жестоко посмеялась надо мной!
        - Судьба?.. – Повторила она за ним, словно эхо. – Судьба слепа, как и ваша Фемида.
        - Все это только слова.
        - Отчего же? Если может быть слепа справедливость, почему же не быть незрячим провидению?
        Она говорила спокойно и просто, будто и не слышала всех этих горячих признаний. Что делать? Такая уж была женщина: столь же странная, сколько и прекрасная. Из тех, что живут в постоянном надрыве, мучают себя и других, а потом в одно мгновение, не задумываясь, могут совершить величайшую глупость или величайшую жертву, потому что всю жизнь носят скрытое отчаяние в своей душе.
Она не сказала ему больше ничего: не было ни признаний, ни вздохов, ни клятв. Только Николай Александрович пообещал ей одно:
        - Послушайте меня…я хочу, чтобы вы знали… Вы уедете и, быть может, все забудете: время стирает память и чувства. Но помните только одно: я всегда буду любить вас, буду ждать вас всю жизнь! И только одно ваше слово…слышите! Одно слово, -  и я, где бы я не был, с кем бы я не был, я все брошу ради вас! Оставлю все, чтобы быть с вами!
        Впрочем, во всем этом можно, конечно, сомневаться, поскольку я не был свидетелем их разговора и пересказываю его со слов Николая, но, мне кажется (насколько я знал этих двух людей), между ними могло произойти все только так, как произошло, и только это, не больше.


                III

        Через пару месяцев они с мужем уехали. Надо сказать, я поначалу даже несколько обрадовался этому, надеясь, что Николай успокоится и понемногу все забудет, вновь вернется наша беззаботная холостяцкая жизнь. Однако стало еще хуже. Ник опускался, отправляя под откос свою жизнь и, как в огромный водоворот, затягивал туда все, что его окружало. Хождение с ним по барам и ночным клубам превратилось в довольно мрачное занятие, к тому же на утро отчаянно болела голова, а нужно было идти на работу. Ник же частенько пренебрегал своими обязанностями. Я злился. Во-первых, потому, что эгоистически не выносил несчастья вокруг себя. Другая же причина состояла в том, что все дела по руководству конторой автоматически ложились на мои плечи, а я, надо сказать, хоть и был совладельцем нашей фирмы, никогда не занимался ими, не имея к тому особого таланта. Отчеты, налоги, бухгалтерские балансы, переговоры – все это свалилось на меня, как снег на голову. Потерять от всего этого сон и аппетит я еще мог себе позволить, но – прибыли!.. А они неизменно падали, потому что я вместо того, чтобы вести серьезные, хорошо оплачиваемые дела, увязал в бумажной волоките, в которой не понимал ничего.
        Однажды, проводя вечер за очередной барной стойкой, глотая сигаретный дым и отвратительную сладость женских духов, я стал говорить ему:
        - Слушай, Ник, забудь! Подумай, из-за чего ты губишь себя? Из-за женщины, которая тебе не принадлежала и никогда принадлежать не будет! Она живет себе спокойно, вдыхает теплый южный воздух, гладит мужу сорочки, варит по утрам овсянку сыну, а ты мучаешься и страдаешь из-за нее! Ведь у нее есть муж, семья, и даже если она тебя и любила, то это поможет ей забыть. Знаешь, женщины могут находить счастье в таких вещах: повседневные заботы по дому, хлопоты о семье… Моя мать, например, говорила, что обожает варить варенье. Не знаю, почему, но, когда я смотрел на нее в эти минуты, мне действительно казалось, что она счастлива. Послушай, вот тебе мой совет: женись поскорее…или пойди и утопись!
        К моему удивлению он не послал меня к черту, а только задумчиво переспросил:
        - Жениться?... На ком?..
        Не имея ввиду никого конкретно, я молча пожал плечами.
        - На Ире? – Спросил он нерешительно, но почти серьезно.
        Ира была красивой, умной женщиной (настолько умной, насколько женщине предполагалось иметь это качество). Она была современна, хороша собой и молода. Мы с Николаем знали ее давно. И, надо сказать, я думаю, она давно о нем мечтала. Вернее, не именно о нем, а о таком выгодном и перспективном муже, как Николай Александрович.
        Ира была охотницей. Она была из тех женщин, которые всю жизнь заботятся только об одном – удачном замужестве. При этом они могут быть привлекательны и умны, хорошо образованы и воспитаны. И, впрочем, нет ничего зазорного в том, чтобы жениться на таких. Из них получаются хорошие жены, если ты общественный человек и тебе часто приходится бывать на публике. Они знают наименования самых престижных клубов, без труда разбираются в напитках и коктейлях, они в курсе всех новых веяний моды, они умеют носить драгоценности и дорогие декольтированные платья, потому что всю жизнь готовили себя к этому. С такой женой можно показаться на любом приеме, взять с собой на вечеринку по поводу дня рождения босса, пойти в театр. Они умеют поддержать беседу, пофлиртовать, если это необходимо, с твоими партнерами по бизнесу. С ней можно пойти на деловые переговоры, она подскажет, какой лучше надеть галстук, какой цвет сейчас в моде и что лучше выпить, если на утро у тебя ужасно болит голова.
        Их роман развивался быстро и без надрывов. Ира, хоть и была женщиной находчивой и умной, решила тем не менее не тратить свою изобретательность на то, чтобы заполучить желаемого ею мужчину, воспользовавшись самым простым и поистине женским способом, объявив однажды Николаю Александровичу, что ждет от него ребенка. Бракосочетание было спешным и скромным, как не настаивала на обратном Ира. Эту свою давнюю мечту ей пришлось принести в жертву своему дальнейшему будущему. Николай снова вернулся к работе – и с удвоенным рвением. Я радовался, не понимая, что Ира для него – то же виски, своего рода наркотик, который позволяет забыться и не думать.


        Было начало декабря. Я сидел у себя в кабинете, когда раздался телефонный звонок. Я ответил –  холодным снегом за шиворот обрушился на меня знакомый ровный голос. Тоня! Что она хочет, зачем звонит? Отыскала где-то мой телефон? Остался по старой памяти у мужа?.. Однако, что она говорит? Что-то важное… «Решили провести новогодние каникулы в столице…родители просили…хотели повидать внука… Хотим провести новогоднюю ночь в … (называет один из дорогих клубов)». Попросила заранее достать им пару приглашений. «Вам это будет не трудно… Вы ведь не откажете мне в этой маленькой просьбе!». «Конечно, нет! С удовольствием!». Еще пара фраз, брошенных из вежливости – все, молчание, гудки. Я стоял, как в тумане, озадаченный внезапным звонком. Но одна трезвая, беспокойная мысль пробивалась сквозь этот туман: ведь она по сути дела назначила ему свидание! И я теперь должен был пойти и передать это Нику, напомнив ему о том, о чем вспоминать, может быть, совсем не хотелось. Только я почему-то думал, что он охотно окунется в это новое безумие, и именно это-то меня больше всего и беспокоило.
        На следующий же день у нас были приглашения в один из лучших столичных клубов. Жизнь стала измеряться днями, остававшимися до Нового года. Это было снова больное душевное истязание, к которому Николай, не задумываясь, вернулся, как к давно знакомой, родной печали, к которой привыкла и с которой сжилась его душа.


                IV

        В клубе было много народу, душно от толчеи и женских духов. Во всей этой обстановке царило нечто беспокойное – предчувствие праздника, ожидание, нетерпение. Все блестело, сверкало зеркалами, дешевыми стразами и наготой женских плеч.
        Первым я заметил его: высокий, темноволосый, одетый в отличный смокинг, он стоял, по своей привычке немного ссутулившись, словно огромная черная птица, раскрывшая крылья над своей добычей. Мы поздоровались как старые друзья. Николай Александрович представил им свою жену…
        Знала ли Тоня, что он женился, могла ли предполагать? Только это ее, кажется, нисколько не смутило. Она не растерялась, не замешкалась, ни в голосе, ни во взгляде ее не проскользнуло ни малейшего упрека, ни разочарования. Напротив, я заметил в ней какую-то твердую уверенность, отчаянную решимость, которая была во всем ее существе: в этой маленькой протянутой руке, в смелом взгляде, во вскинутом подбородке. В ее глазах не было уже того лихорадочного блеска, как в тот вечер, когда она сидела на кожаном диване у него в кабинете. Лихорадка, нервы, слезы – все это было до того, до того, как она решилась на одно короткое безумие, одну маленькую грешную смелость женской души. А когда решилась – все вдруг стало легко и просто, словно перешагнула ту невидимую черту, за которой оставались сомнения, раскаянья, сожаленья. Я это понял еще тогда, потому что часто видел эту упорную решимость в женских глазах.
        Она танцевала с мужем, слегка откинувшись назад, небрежно бросив руку ему на плечо. И тут я почему-то подумал, что и танцует он сейчас из необходимости, из вежливости и не перед Тоней, а перед всеми этими шумно-веселыми, полупьяными людьми, из обязанности, так некстати навязанной ему выпавшим праздником, и даже теперь продолжает думать о поставках, контрактах, переговорах… или, бог знает, о чем там еще думают эти люди! Чувствовала ли это Тоня? И что, вообще, должна чувствовать женщина рядом с таким человеком?.. Что он сделает, когда узнает о ее измене (и хотя узнавать еще было совершенно не о чем, я думал об этом уже как о свершившемся факте, потому что нисколько не сомневался в его совершении)?.. Насколько будет ужасна его холодная ярость (и ужасней именно от того, что холодна)?.. Как изощренна будет его месть?.. Зачем, почему лезли мне тогда в голову все эти глупые мысли – не знаю.
        Было уже поздно, а вечер тянулся, длился, и, казалось, стрелки часов никогда не дойдут до полуночи, а вместе с ним будет и безвременно длиться это холодное отчаяние и нервное ожидание, которое поневоле заражало и меня, огромной ледяной волной накатывая в душу. Я выпил лишнюю рюмку коньяка и понял это сразу же, как только выпил. Между тем время все-таки шло к полуночи, то есть к логическом разрешению всей этой шабашной и вместе с тем загадочно-манящей ночи, к той единственной цели, ради которой пришли сюда все эти холеные мужчины и оголенные женщины, и после которой она превратиться в дикую, невозможную пьянку.
        Огромный зал глубоко вдохнул и замер с первым ударом курантов и шумно выдохнул на последнем их ударе, разразившись теми радостно-глупыми и счастливыми возгласами, которыми обычно встречают первые минуты Нового года. Бокалы искрились шампанским, женские глаза блестели пьяным, дурным хмелем. Все было до боли знакомо и также пошло. Я был уже изрядно пьян, и душный коньячный угар отвратительным, тяжелым туманом предательски окутывал мои мысли, растворяя в них остатки ясности и разумности. Я выпил еще одну рюмку, которая оказалась уже совсем лишней, и, подумав про себя, что это самая ужасная новогодняя ночь в моей жизни, - вышел из зала.
        В большом пустом холле было все также: претенциозно дорого и пышно, зато немного прохладнее и несколько светлее, чем в зале. Нервы мои начали успокаиваться. Вдоль стен стояли глубокие диваны и кресла, скрываемые иногда до половины раскидистой зеленью. Отражаясь в бесконечных во весь рост зеркалах и стараясь не наткнуться на свое отражение, я прошел в самый дальний угол и упал в мягкое кресло за раскидистое дерево и колонны, украшенные гирляндами, которые загораживали от меня гремящий музыкой, дымный и полутемный вход в зал. Думаю, я задремал, потому что не сразу понял, откуда доносится до меня чья-то речь. Я слышал обрывок какого-то разговора кого-то двоих.
        - … так вы женаты… Обзавелись домом и семьей… и, может быть, у вас есть дети?
        - Н-нет еще…
        Женщина говорила достаточно громко, так что я мог отчетливо слышать каждое ее слово. И каждое это слово я помню до сих пор! Я очень хорошо понимал, кто эти двое, и что пришли они сюда по причине, совершенно отличной от моей, и решил ни за что не покидать своего убежища.
Немного помолчав, женщина снова продолжала:
        - Что ж… это в какой-то мере ставит нас в одинаковое положение. Мы теперь с вами так далеки друг от друга, что дальше невозможно и представить. Но я все равно…
        Тут она резко замолчала, но мужской голос нетерпеливо потребовал, чтобы она продолжала:
        - Все равно – что?
        От нетерпения я даже приподнял голову с кресла. Они не могли видеть меня из-за густой зелени, всех этих колонн и гирлянд, я же стал рассматривать их в прорезь листвы. Я видел, как Тоня еще несколько секунд молчала в нерешительности, потом подняла на него глаза и заговорила – быстро, уверенно.
        - Все равно – люблю вас! И чем дальше вы от меня, чем невозможнее, тем больше я люблю вас! Я знаю: это неправильно и ужасно мерзко – лгать, обманывать, лицемерить. Я не могу так жить и не смогу потом. Моя жизнь летит под откос, как сошедший с рельс поезд, и я собственными руками сталкиваю в пропасть последний вагон! Но это уже все равно. Я решилась… Я ненавижу вашу жену и своего мужа тоже ненавижу. И себя ненавижу: за то, что мне не хватает мужества, во мне так мало сил, так мало воли!.. Нет, не перебивайте!.. Я никогда ни одному мужчине не говорила таких слов, но это не от смелости – это все от отчаяния!
        - Замолчите… прошу вас! Еще одно слово… и я брошу все, забуду обо всем: о чести, долге, о всех своих обязательствах, - и брошусь к вашим ногам! Слышите!..
        Она молчала.
        - Я всем поступлюсь, перешагну через все, вы знаете! Только вы – вы – сможете ли оставить все: семью, мужа? Сможете?.. говорите!
        Она посмотрела на него как-то особенно печально и продолжала – уже без жара, холодно и обреченно.
        - Вы не представляете, как я несвободна. Мои брачные узы сильнее любых кандалов! Мой муж никогда меня не отпустит. Если он обо всем узнает, он убьет меня! Или превратит мою жизнь в ад!.. И я не знаю, что из этого хуже. Только я не буду ждать: я сама тогда вскрою вены или отравлюсь!.. Обещайте мне – вы должны обещать – что никогда, никогда не будете искать со мной других встреч, кроме этой! Обещайте! – И она вложила ему в руку маленький белый треугольник сложенной салфетки…
        Николай стоял бледный как мел и, мне кажется, даже не очень удивился, увидев меня, вышедшего из своего укрытия. Он молча протянул мне салфетку. Я развернул: мелким неровным почерком на ней было написано название гостиницы и номер. Напрасно было спрашивать, что он собирается делать теперь, как жить с эти дальше, -  я знал все наверняка. Это было безумие, величайшая глупость! Обогатит ли их чувство одна короткая встреча в холодном, полупустом гостиничном номере таким же пустым и безлюдным первым январским днем? Усилит безысходность и умножит отчаяние. Оставит нервное воспоминание соленых губ и глаз, опухших от слез. И все это будет множиться и повторяться в каждом прожитом дне, пока не забудется, не сотрется из памяти их чередой, размеренной и неотвратимой, сливающейся в нечто долгое, туманное и далекое, называемое временем. Только забудется ли когда-нибудь?..


        Многое из того, о чем я пишу, я понял уже позже, много лет спустя, когда осознал, что моя жизнь прошла скучно и уныло, и не было в ней ни одной замечательной женщины и ни одного огромного, раненного чувства. Но в ту ночь я, кажется, понял, что ни одно любопытство к чужой страсти двигало мной тогда, а сопричастность, пусть даже такая малая и ничтожная, тому огромному, великому, истинно значимому чувству, которое называют любовью, и от которого мы так часто добровольно отказываемся, считая его страшной бедой, и жалеем потом об этом всю оставшуюся жизнь.


                V

        Ник снова стал куралесить. Ира искала его по всему городу: объезжала рестораны, ночные клубы, дачи друзей, обрывала телефоны. Потом, когда он возвращался, старалась помириться, простить, забыть, быть ему хорошей женой. Выходило одно – скандалы, истерики, слезы. Я злился вдвойне, потому что чувствовал некоторую ответственность за их брак. Глупо, конечно, потому как под венец его, разумеется, никто не тащил. Но ведь это я посоветовал ему тогда жениться и молчаливо одобрил его выбор. На душе у меня было скверно. К тому же Ира еще вздумала (совершенно, надо сказать, безосновательно) требовать от меня, чтобы я, как лучший друг Николая, образумил его. В такие минуты мне становилось искренне жаль ее, она-то уж была совсем не при чем во всей этой истории. Ее и надо было бы пожалеть, но иногда холодная злоба поднималась в моей душе против нее и всего женского рода. «Вот, все они такие, - думал я, - стараются во что бы то ни стало заполучить мужчину, не стремясь знать ни его желаний, ни чувств, не слушая ничьих уговоров, а потом, когда он, их единственная, сокровенная мечта, все-таки уходит, сжигая за собой все мосты, безудержно рыдают на пепелище».
        Ира, конечно, не была мечтательницей, но она была счастлива и, как все счастливые женщины, слепо упивалась своим счастьем, его быстрым и таким удачным свершением, не замечая ничего вокруг. Все это кончилось довольно плачевно и предсказуемо: она потеряла ребенка, а вместе с ним и Николая Александровича, сказавшего, что их семья и совместная жизнь была бы «ошибкой, которую Бог не позволил ему совершить». Правда из-за ребенка он переживал, говорил, что это плата за его «безбожество», за его «темную, заклятую любовь», и что «эту маленькую человеческую душу» он принес ей в жертву. Правда также и то, что говорил он все это, будучи порядком пьян, и я так и не мог понять, всерьез ли он так думает. Пока же безбожным и темным было его теперешнее существование, сводившееся к работе и одиноким и молчаливо-траурным сидениям за бутылкой коньяка по вечерам.
        Их развод с Ирой проходил со скандалами, сценами и упреками. Ник употребил все свои возможности и связи, чтобы как можно скорее покончить с этим. А когда получил наконец-таки прежнюю свободу, успокоился, изменился: не нужно было больше лгать, притворяться. Только это не могло вернуть ему Тоню. Однажды он сказал мне: «Я чувствую себя задыхающимся во сне: густой ледяной туман подступает ко мне, заползает в горло, а я не могу не крикнуть, не проснуться… Я связан по рукам и ногам, и ничего от меня не зависит!». Я думал про себя: «Да ты и не хочешь просыпаться и ни за что не променял бы этот сон на самую живую и яркую жизнь!».
        Что ж, Тоня была, конечно, умна, утонченна и невероятно хороша собой, только какая-то странная: непонятная, одинокая, носящая в своей душе тайну и тишину, никому не открывающая сердца, молчаливо позволяющая себя любить, одним словом – фарфоровая статуэтка. Ну какая из нее жена! Как я не старался, не мог представить ее в этой роли: готовящую ужин по вечерам, гладящую рубашки мужу и сыну. Иногда, когда Николай, пронзительно глядя в темный проем окна, словно желая проникнуть сквозь пространство и время, спрашивал в пустоту: «Интересно, что она теперь делает?.. – я почему-то всегда представлял ее гуляющей по набережной под белым летним зонтиком…
        Я иногда думал, что ей, верно, очень трудно дается жизнь, и все в ней для нее тяжело. Говорят, каждый наш шаг представляет собой падение, и наша ходьба есть не что иное, как ежеминутное, упорное его преодоление. Порой мне казалось, что, подобно этому, все ее существование, каждое движение, каждый его день представляет собой такое же упорное, необходимое преодоление жизни. Как, зачем жила она среди людей, в этом безумном, равнодушном мире, сгибающем и разрушающем все, даже кремень и железо, не то что – фарфор!..


        Был конец лета того самого года, наступление которого мы тогда все вместе отмечали. Я не поверил своим глазам, когда увидел ее у нас в офисе. Она нервно и сбивчиво объясняла секретарю, что ей срочно нужно видеть Николая Александровича, что «по личному делу» и что она не записана к нему на прием. Та с особым бюрократическим равнодушием упорно делала вид, что не узнает ее, твердя как по заученному с бессмысленно-милой улыбкой: «Извините, вам придется подождать… Николая Александровича нет на месте… вам лучше записаться на прием»… Кто из нас не сталкивался со всеми этими секретарями, администраторами, офис-менеджерами, которые, кажется, и существуют только затем, чтобы создавать непробиваемую стену вокруг своих боссов.
        Но Николая и в самом деле не было на месте, он с утра был в суде, и я знал это. Видя, что просить о чем-либо еще не имеет смысла, она отошла и молча села в приемной. Я подошел к ней и, вежливо поздоровавшись, предложил подождать Николая Александровича у него в кабинете, а секретарше велел немедленно подать кофе, решив про себя непременно сделать ей выговор.
        Я заметил в ней некоторую перемену: появилось в ней что-то новое, что-то холодное и упорное. И было это во всем: в долгом, остановившемся взгляде, в преувеличенной, натянутой прямоте всего ее тела, даже в этом узком черном платье, которое было совсем некстати в жаркий летний полдень. Поначалу я готов был объяснить это усталостью от дальней дороги и неудобствами, причиненными ею. Но было в ней что-то еще, то новое, чего я раньше не замечал, чужое, отстраненное – что-то надломленное и невозвратимо ушедшее. Мне было неловко: я не знал, как себя вести, стоит ли спросить ее о причине столь неожиданного приезда. Она молчала. Я бросил несколько казенных фраз, которые обычно говорят из вежливости, потом добавил:
        - Думаю, Николай Александрович будет с минуты на минуту, пока же – располагайтесь, как вам удобно, и чувствуйте себя как дома.
        - Вы всегда очень добры, - ответила она, - но не стоит обо мне беспокоится.
        На мгновение по ее лицу скользнула прежняя откровенная улыбка, и на душе у меня стало, как будто светлее. Само собой ушло куда-то то тяжелое напряжение, которое овладело мной вначале. Я повеселел, стал шутить, распекать глупую секретаршу, которая так бесцеремонно обошлась с ней и почему-то не пожелала ее узнать.
        - Видно, я сильно изменилась, - сказала она как-то особенно грустно.
Она и правда была нездорово бледна и слишком худа, ее руки, открытые летним платьем, казались какими-то прозрачно-голубыми и до боли тонкими. «Неужели и вправду все время гуляет под зонтиком?» - Подумалось мне тогда.
        Между тем нам принесли кофе, и, отпивая маленькими глотками отличную арабику, она закурила тонкую дамскую сигарету. Я не замечал раньше за ней этой привычки. Она молча курила, по-женски неумело выпуская душный дым. Я опять почувствовал неловкость. И эту неловкость почему-то вызывали во мне и ее черное платье, которое было слишком узко, и ее худоба, которая была слишком заметна, и белизна этих мраморно-мертвых рук, и даже отчего-то этот широкий браслет на одной из них. Он смотрелся как-то неуместно и довольно безвкусно на узкой, тонкой руке… И тут я заметил на другой ее руке, на запястье, на том самом месте, где на этой был браслет,  – красной ниткой пересекающий голубые вены тонкий шрам… Мне стало не по себе, я отвернулся и, сославшись на неотложные дела, вышел.


                VI

        Много позже, когда они уже были женаты, я узнал, что с ней случилось, а тогда долго я еще сидел у себя в кабинете, словно оглушенный, пригвожденный к столу, не находя в себе сил сделать ни малейшего движения от парализовавшего меня холодного, отвратительного ужаса. У меня всегда было какое-то внутреннее отвращение к человеческим слабостям. Есть же люди, имеющие необъяснимое, необоснованное предубеждение против всяких уродов, лилипутов, умственно больных. Это было что-то похожее и являлось следствием молодости и душевной отсталости. Больше я ничем не могу это объяснить, потому что прощать людские слабости есть величайшее умение, и немногие из нас обладают им. И не потому ли кажутся отвратительными нам все они, что мы сами боимся их, видя в каждом оступившемся возможного себя, и в страхе закрываем глаза, не желая даже предположить такую возможность. А сколько слабостей у изменчивой женской души! И только тот, кто понял их до мелочей и принял, и простил, будет по-настоящему любить их – верно, беззаветно – потому как, что может быть искренней, чем любить человека, зная все гадкие и низкие струны его души.
        Наконец, овладев собой и приобретя способность двигаться и говорить, я взял телефон и позвонил Нику, сказав, что он мне срочно нужен в конторе, не назвав настоящую причину такой поспешности, боясь, что по дороге, спеша, он может попасть в аварию. Работать я не мог и все сидел и прислушивался к шагам в коридоре, вскакивая с каждым хлопком входной двери.
         О чем думала она тогда, дожидаясь в пустом, прокуренном кабинете: вспоминала прошлое, жалела, думала о будущем? Вряд ли. Думаю, она просто ждала, как ждут письма, приезда, телефонного звонка – терпеливо, безнадежно. Безнадежно потому, что всякая надежда может обмануться. Женщинам, вообще, присуще это свойство – умение ждать. Наверное, она могла просидеть так и час, и два. Она так долго ждала, что эти последние несколько минут не имели для нее никакого значения.
        Когда-то в пустующем гулком холле среди гирлянд и зеркал она сказала, что не сможет жить с ложью, и она не смогла: однажды, не выдержав каждодневного обмана, она сама во всем призналась мужу, который, кажется, ничего и не подозревал. Он пришел в ярость. И, думаю не столько от того, что потерял любимую женщину, сколько от оскорбленного самолюбия. Потом, поостыв, сказал, что не отпустит ее, что не даст ей развода, что она должна остаться, чтобы воспитывать их сына, которого он ей никогда не отдаст, и, что если она будет настаивать, он сделает ее жизнь невозможной. Потом были несколько месяцев развода, судебные процессы, промежутки между которыми заполнялись слезами, вином, кокаином…
        Женское отчаяние порой вызывает отвращение: не потому ли, что мы не умеем понимать и прощать женскую холодность, распущенность и слабость воли? А, между тем, оно существует, и мы с презрением лицемерно отворачиваемся от него, толкая их тем самым на совершение еще больших мерзостей. Не знаю, что случилось однажды: то ли алкоголя оказалось слишком много, то ли отчаяние – слишком велико, только она достала нож и провела наточенным лезвием по хрупким венам, наглотавшись перед этим еще какого-то сильнодействующего снотворного…
        Ее нашли случайно, насилу откачали. Он был в шоке. Этот ее поступок привел его в ужас, он не понимал, как, зачем можно совершить подобную глупость, ибо это было для него прежде всего глупостью, как и любое другое необдуманное, порывистое свершение. Думаю, ему было страшно в тот момент: мы всегда боимся того, чего не понимаем. Наверное, именно тогда, сидя в больничной палате, глядя на это полуживое, немое тело, с бледно-сжатыми губами на безжизненном, молчаливо отвернувшемся к стене лице, он понял, что никогда, никогда не будет принадлежать ему эта странная, непонятная женщина, которой самой-то уже почти что нет, которой могло сейчас не быть и вовсе. И что от нее осталось: вот это маленькое, почти детское, исхудавшее тело, отравленное вином и кокаином и слабостью греха. Думаю, что из страха он ее и отпустил, отдал ей сына и даже сам помогал укладывать ей вещи, украдкой поглядывая на красные, выпуклые, еще не зажившие шрамы. Они были живым, неизгладимым воспоминанием о чем-то страшном, непоправимо отчаянном – о самом страшном, что было в его жизни. Он смог бы жить с ложью, с изменой, с нелюбящей его женщиной…но не с ними.
        Она уезжала в Москву, к родителям, не зная еще тогда, что Николай давно не женат. Потом, уже здесь, в Москве она еще с месяц лежала в реабилитационной клинике.


        На их свадьбе мы гуляли два дня. Тоня казалась совсем девочкой – такой тоненькой, хрупкой, вся в чем-то белом, ажурном, кружевном. После венчания, когда все поздравляли молодых, я впервые поцеловал ее по-дружески в щеку: она была гладкая, словно полированная, упругая и немного холодная, будто и впрямь – фарфоровая. Я никогда этого не забуду – эту фарфоровую холодность ее лица! Это было одно из тех ощущений, которые испытывают только раз в жизни и которые хранят потом до конца своих дней…




                ___________________________


        Сам я так и не женился. Не знаю, почему. Может, от того, что слишком долго увлекался чужими страстями, истратив на них весь жар и пыл молодой души, а, может, потому, что не встретилась мне такая женщина, как Тоня Николаевна, и не одна из них не любила меня с таким отчаянием, навзрыд. Была, правда, одна. Угрожала убить меня, если я ее брошу, потом стала говорить, что умрет сама: отравится или бросится с шестого этажа, чтобы ее тень мерещилась мне по вечерам в темной прихожей. Правда, потом быстро утешилась и вскоре вышла замуж за одного нашего общего знакомого. На свадьбу я не пошел, хотя и получил приглашение, упрекнув ее про себя в слабости и малодушии… Только это уж как-то совсем пошло и мелко.
 


Рецензии