Эвроэндокринология писателей. Достоевский
Эвроэндокринология великих русских писателей и поэтов1
Д-ра И. Б. Галант (Москва).
4. Ф. М. Достоевский.
Федор Михайлович Достоевский, как известно всякому более или менее интересовавшемуся жизнью этого единственного в своем роде гениального писателя психологических (собственно, психопатологических) романов, страдал эпилептическими припадками; начавшимися у него во время каторги и не оставлявшими его до конца жизни. Не надо думать, что каторга была причиной развития эпилепсии у Достоевского, хотя она началась у него на каторге. По рассказу самого Достоевского, каторга повлияла на него “ободряюще и освежающе”, и все те тяжелые нервные расстройства, которыми он страдал до каторги, исчезли непонятным образом совершенно, не оставив ни следа, как только он одел кандалы... но—тут-то развилась, как будто бы при полном психическом равновесии и без вядимых экзогенных воздействий, эпилепсия! Достоевский повествует об этом следующим образом:
“Мои нервы расстроены с юности". “Еще за 2 года до Сибири, во время разных моих литературных неприятностей и ссор, у меня открылась какая-то страшная и невыносимо мучительная нервная болезнь. Рассказать я не могу об этих отвратительных ощущениях, но живо их помню: мне часто казалось, что я умираю, ну, вот, право, настоящая смерть приходила и потом уходила. Я боялся также летаргического сна. И странно—как только я был арестован,—вдруг вся эта отвратительная болезнь прошла. Ни в пути, ни в каторге, в Сибири и никогда потом я ее не испытывал—я вдруг стал бодр, крепок, свеж, спокоен... Но, во время каторги со мной случился первый припадок падучей—с тех пор она меня не покидает. Все, что было со мной до этого первого припадка, каждый малейший случай из моей жизни, каждое лицо, мною встречаемое, все, что я читал, слышал,—я помню до мельчайших подробностей. Все, что началось после первого припадка, я очень часто забываю, иногда забываю соврем людей, которых знал совсем хорошо, забываю лица. Забып все, что написал после каторги. Когда дописывал “Бесы”, то должен был перечитать все сначала, потому что перезабыл даже имена действующих лиц”2 .
Если принять во внимание исключительно тяжелую наследственность Достоевского (см. генеалогичеекую таблицу) то никого не может удивить ни его психоневроз ни последовавшая ему. как бы ничего общего с ним не имеющая, эпилепсия, по описанию самого Достоевского довольно тяжелая. Отец Достоевского был запойный пьяница, а у особенно тяжелых алкоголиков, к числу которых и принадлежал Достоевский-отец, в потомстве очень часто, помимо наследственного алкоголизма, бывает эпилепсия. А чего только в потомстве Достоевских не было! Тут и хронический алкоголизм, душевные болезни, идиотия, прогрессивный паралич, эпилепсия и т.д. Тем не менее следует принять во внимание, что Федор Михайлович—единственный случай эпилепсии среди Достоевских, и что Федор Михайлович гениальный писатель. Если нельзя не допусгить, что эпилепсия Федора Михайловича стоит в связи с отягчающей наследственностью, то, с другой стороны, надо помнить, что сравнительно часто встречающаяся у гениальных людей эпилепсия не есть обыкновенная генуинная эпилепсия уже по одному тому, что генуинная эпилепсия ведет неминуемо" к слабоумию, эпилепсия же гениальных личностей никак не, сказывается пагубной ни для их творчества, ни для их интеллекта. Итак, если мы и допустим, что эпилепсия Достоевского есть гередогенная эпилепсия и связана с алкоголизмом отца, то все еще следует осветить эпилепсию Достоевского эвропатологически, т. е. как эпилепсию гениальной личности, имеющую свои специфические особенности, а это лучше всего удастся нам эвроэндокринологически, тем более, что вообще-то связывают последнее время проблему эпилепсии с вопросами эндокринологии.
Сегалин определяет эпилепсию Достоевского, как аффект-эпилепсию (Bratz) и склонен думать, что эпилепсия гениальных личностей есть вообще аффект-эпилепсия, хотя и допускает исключения из этого правила, определяя открытую им у Льва Тслстоко эпилепсию, как истеро-эпилепсию3. Сегалин допускает даже существование особой аффектэпилептической конституции и находит, что из всех форм эпилептических конституций (в смысле Kleist'a) наиболее благоприятной для разряда гениальной одаренности будет аффект-эпилептическая конституция.
Характерным или основным моментом, определяющим аффект-эпилепсию, как таковую, это помимо того, что эта эпилепсия не имеет своим исходом слабоумие, но что отдельные припадки вызываются в состоянии измененного, большею частью бурного аффекта.
“У Наполеона, свидетельствует Талейран, появление припадка, когда он выбежал из комнаты Жозефины гневный, схватив Талейрана, в соседнюю комнату, где и упал в конвульсиях с пеной у рта.
О Чайковском говорит его биограф, что обычно припадки (или эквиваленты этих припадков), совпадали с тягостными событиями и испытаниями, порой, чисто житейского характера (Игорь Глебов).
У Байрона приступы также вызывются нравственными потрясениями. Так, напр., когда был решен и объявлен поход одной части отряда в Лепанто для взятия этой крепости (во время его участия в греческом восстании), телохранители Байрона и надежнейшие его воины-сулиоты отказались итти против каменных сте. На Байрона это обстоятельство так повлияло, что вызвало у него сильнейший припадок. Этот припадок, по его словам, был сильнейшим во всю его жизнь. Вообще этот период неудач вызвал у него учащение припадков.
Платен описывает свой припадок после того, как пережил повышенную раздражительность при одном споре с приятелями. Точно так же у Эдгарда Поэ, Флобера, Берлиоза припадки связывались с теми или иными аффективными переживаниями. Что касается специально Достоевского, то у него припадки чаще всего наступали после волнений, аффектов и в состояниях экстаза или близких к экстазу. “Страхов в своих воспоминаниях дает описание эпилптического припадка, который он наблюдал в 1856 г. приблизительно, причем, он говорит, что предчувствие припадка у него всегда было. Поздно вечером, часов в 11, Достовский пришел к Страхову и оживленно беседовал с ним. Разговор касался отвлеченной темы, и Достоевский вскоре впал в экстаз и стал ходить взад-вперед. Страхов сидел за столом. Когда последний в репликах с ним соглашался, Достоевский обращался к нему лицом, причем на лице было выражение высшей степеня экзальтированного возбуждения. На момент он останавливается, как будто он хочет найти недостающее ему сяово, и вот он открывает рот. “Я наблюдаю за ним с напряженным вниманием, так как чувствую, что он скажет что-нибудь необычайное; какое-либо откровение.
..."Вдруг из его открыгого рта вышел странный, протяжный и бессмысленный звук, и он без чувств опустиося на пол среди комнаты”... “Вследствие судорог все тело только вытянивалось, да на углах губ показалась пена". “Припадки иногда имели последствием ушибы от падения, боль мускулатуры, красноту лица, иногда выступали пятна на лице. После припадка он чувствовал себя всегда 2-3. дня разбитым, вялым, мысли не вязались, голова не работала, терял память. Душевное состояние его было очень тяжелое, он едва справлялся со своей тоской и впечатлительностью. Характер этой тоски, по его словам (Достоевского), состоял в том, что он чувствовал себя каким-то преступником, ему казалось, что над ним тяготеет неведомая вина, великое злодейство.” (Воспоминания Страхова цнт. по Сегалину I. с.).
В воспоминаниях Милюкова мы находим описания сумеречного состояния у Достоевского. Достоевский, будто, на улице, при встрече с ним знакомых обходил, при встрече в обществе не отвечал на поклоны, а иногда относительно людей, ему очень хорошо знакомых, справлялся, кто это такие. Милюков считает, что эти все случаи должны быть истолкованы не как следствие гордости и самомнения, а как следствие erowwam я в большинстве случаев непосредственно после припадка.
Соловьев описывает состояние Достоевского после припадка. “Но он бывал иногда совершенно невозможным после припадка. Его нервы оказывались до того потрясенными, что он делался совсем невменяемым в своей раздражительности и странностях. Придет он, бывало, ко мне, войдет, как черная туча, иногда даже забудет поздороваться и, изыскивая всякие предлоги, чтоб побраниться, чтоб обидеть, и во всем видеть себе обиду, желание дразнить и раздражать его... Все-то ежу кажется не на месте и совсем не так, как нужно, то слишком светло в комнате, то так темно, что никого разглядеть невозможно... Подадут ему крепкий чай, какой он всегда любил—ему подают пиво вместо чая; нальют слабый—это горячая вода... Пробуем мы шутить, рассмешить его, еще того хуже: ему кажется, что над ним смеются. Впрочем, мне почти всегда удавалось его успокоить, нужно было исподволь навести его на какую-нибудь из любимых тем. Он мало-помалу начнет говорить, оживляться, и оставалось только ему не противоречить. Через час—и он уже бывал в самом милом настроении духа. Только страшно бледное лицо, сверкающие глаза и тяжелое дыхание указывали на болезненное состояние его. Но если, случайно, в подобный день он встречался с посторонними незнакомыми людьми, то дело осложнялось”.
“В сношениях с живыми людьми бовезненное состояние Достоевского часто сказывалось безмерной раздражительностью, почти невероятными и непонятными вспышками. Изможденное лицо, лицо сидевшего в тюрьме... фанатика сектанта, искажалось злобой и приводило в недоумение до испуга, когда он, буквально, накидывался на людей”.
Такова эпилепсия Достоевского в описании его современников. Говорится в этих описаниях не только об эпилвптических припадках, но и о ясно выраженном эпилептическом характере Достоевского, находившем свое выражение во всех мелочах повседневной жизни великого художника.
Теперь перейдем к рассмотрению аффект-эпилепсии сточки зрения эвро-эндокринологии.
Надо однако заметить, что1аффект-эпилепсия, если пенимать под ней эпилепию, припадки которой связаны с аффективными возбуждениями и состояниями экстаза далеко не всегда легко отграничиваются от генуииной эпилепсии. При генуинной эпилепсии мы сплошь да рядом видим, что припадки совпадают с аффективными возбуждениями, волнениями и т. д. Кроме того, у генуинных эпилептиков есть сильное стремление к творчеству и даже у генуинных эпилептиков, находящихся в исходной стадии слабоумия, иаблюдаются состояния настоящего вдохновения и экстаза, когда эти слабоумные эпилептики продуцируют длинные, правда, бессмысленные на первый взгляд, душевные излияний, в которых отражается душевная жизнь автора. В моей монографии: “Неологизмы больных”4 я привожу несколько случаев дементных эпилептиков-стихоплетов, которые, несмотря на свое слабоумие, переживали еще сумеречные состояния с экстазом и “вдохновением”, причем продукты этого вдохновения легко слагались в рифмованные вирши! Итак, творчество, хотя и патологическое, свойственно и генуинной эпилепсии (я подчеркиваю еще раз: большой процент генуинных эпилептиков занимается различными формами творчества, "поэзией” не в последнюю линию), как свойственны ей и припадки в состоянии аффекта.
Таким образом, с этой стороны (со стороны аффекта и творчества) строгого разграничения между генуиниой эпилепсией и аффект эпилепсией быть не может и остается лишь довольствоваться различиями в исходе заболевания (дементность при генуинной эпилепсии и отсутствие таковой при аффект-эпилепсии), а также и тем, что при генуинной эпилепсии припадки бывают и вне состояния аффекта, в то время как при аффект-эпилепсии исключительно в состояниях патологического аффекта. Тем не менее мне кажется, что если действительно верно наблюдение Крепелина, что при аффект-эпилепсии имеется сильный истерический компонент, активирующий, так сказать, эпилепсию, вызывая истероэпилептяческие припадки, то целесообразней было бы говорить просто об истерозпилепсии, а не об “аффект-эпилепсии”, т. к. это последнее обозначение легко вводит в заблуждение и плохо характеризует картину заболевания. Первый шаг по этому пути сделан Сегалиным, т. к. обозначает он эпилепсию Льва Толстого истероэпилепсией, все же он стоит в общем и целом на платформе “аффектэпилепсии” будучи того убеждения, что гениальные эпилептики “аффектэпилептики” и что аффектэпилептическая консттуция благоприятна для разряда гениальной одаренности
Сточки зрения эндокринологической мы склонны разграничить эпилепсию гениальных от генуинной эпилепсии, обозначая эпилепсию первых гипофизарной эпилепсией и указывая, таким образом, на эндокринное происхождеаие эпилепсии гениальных людей.
На гипофизарную эпилепсию, т. е. на эпилепсию, связанную этиологически так-или иначе с особенностями питуитарной железы было уже указано авторами неоднократно. Особенно были склонны некоторые авторы связать мигрень, и эпилептоидные явления, связанные с различными расстройствами глаз с гипофизом, соображая, что увеличенная питуитарная железа (опухоль!) оказывает между прочим давление на двигательные нервы глаза, лежащие ближе всего к питуитарной железе. Указывали также на различные другие эндокринные расстройства, способные вызвать или до крайней мере способствовать развитию эпилепсии; так, у женщин очень часто эпилептические припадки учащаются во время менструаций или же устанавливаются исключительно в период менструации, когда, как известно, эндокринное равновесие в организме женщины нарушено.
У гениальных людей, которые в огромном большинстве случаев являются больше всего питуито-цетнрическямн личностями, вся эндокринная жизнь концентрируется так сказать около этой железы в том смысле, что питуитарная железа должна компенсировать благодаря своей гиперфункции недостаточность других эндокраных желез или же вследствие перенапряжения нуждается сама в компенсаторной корреляции других желез и т. д. Во всяком случае у гениальных людей питуитарная железа находится в весьма лябильном состоянии и тут возможны всякие неожиданные колебания в ту или другую сторону. Кровообращение в питуитарной железе тоже находится в весьма живом переменчивом состоянии, принимая во внимание что высшая эмоциональная жизнь концентрирована в задней доле гипофиза, прилив крови к питуитарной железе, особенно при интенсивных эмоциональных переживаниях, бывает очень большой и у гениальных людей гипофиз находится в гиперемичном состоянии и набухает, принимал необычные размеры.
Гипофиз гениальных людей, как мы вядим, способен принимать размеры, которые при недостаточной вместимости турецкого седла, должны привести к явлениям давления на гипофиз и гипофиза на близлежащие части. Что при такого рода давлении получаются головные боли (мигрень), расстройства со стороны глаз и эпилептические припадка—дело ясное.
Так как проявление сильных аффектов сопровождается сильным приливом крови к тому органу, где эмоционалная жизнь имеет свой регулирующий центр, то понятно, что гипофиз у гениальных людей с особенно богатой аффективной жизнью подвержен усиленной гиперемии со всеми вытекающими отсюда следствиями вплоть до гипофизарной элилепсии при несоответствии размеров гипофиза и турецкого седла, а иногда может быть и без такого несоответствия в силу результирующих от повышенного кровяного давления, в гипофизе инкреторных пертурбаций в самом гипофизе и в общей эндокринной корреляции.
Эпилепсия Достоевского относится безусловно к разряду гипофизарных эпилепсий несмотря на то, что она принадлежит к более тяжелым формам эпилепсии, ибо помимо эпилептических припадков, сумеречных состояний и постэпилетических тяжелых состояний, характер Достоевского имел много эпилептических черт и должен быть отнесен в целом к группе эпилептических характеров. Тут высказалась тяжелая наследственность Достоевского, его в общем и целом психопатическая конституция, которая с появлением эпилептических приладков сделала легко уклон в сторону эпилепсии и всецело обэпилелтизировалась.
Нигде может быть психопатия Достоевского не нашла себе такого выражения как в области психосексуальных переживаний. Правда, мы имеем мало данных о сексуальной жизни Достоевского. Однако, есть основание думать, что сексуальная и психосексуальная жизнь героев романов Достоевского до известной степени отражает самую сущность сексуальности у самого Достоевского. “Любовь-страдание”, как обозначает удачно Вересаев любовную жизнь 5 героев романов Достоевского, до того гармонирует со всей психопатически-страдальческой сущностью Достоевского, что нельзя не считать любовь-страдание частью психопатии самого Достоевского. "Любовь-страдание" самая сущность Достоевщины и Достоевского и нам необходимо с ней познакомиться хотя бы так, как это возможно по главе “Любовь-страдание” в книге Вересаева: “Живая Жизнь”.6
“Из темных углов, из “смрадных переулков” приходят женщины,—грозные и несчастные, с издерганными душами, обольстительные, как горячие сновидения юноши. Страстно, как в сновидении, тянутся к ним издерганные мужчины и начинаются болезненные, кошмарные конвульсии, которые у Достоевского называются любовью.
Глубокое отъединение, глубокая вражда лежит между мужчиной и женщиною. В душах любовь к мучительству и к мученичеству,7 жажда власти и жажда унижения,—все, кроме способности к слияному общению с жизнью. Душа как будто бы заклята злым колдуном. Горячо и нежно загораются в ней светлые огоньки любви,—но наружу они вскрываются лишь темными взрывами исступленной ненависти. Высшее счастье любви—это мучить и терзать любимое существо”.
“Любовь, пишет подпольный человек,—любовь то и заключается в добровольно дарованном от любимого предмета праве над ним тиранствовать”.
В “Униженных и оскорбленных” Наташа “инстинктивно чувствовала, что будет госпожой князя, владычицей, что он будет даже жертвой и она предвкушала услаждение любить без памяти и мучить до боли того, кого любишь, именно за то, что любишь, и потому-то, может-быть, и поспешила отдаться ему в жертву первая”.
Если у Достоевского мужчина ненавидит женщину или женщина мужчину, то читатель должен заключить что они любят. И чем жесточе ненависть, тем это несомненнее.
—“Но какая же ненависть! Какая ненависть -- восклицает подросток про Версилова — и за что, за что? К женщине! Что она ему такое сделала?
—“Не-на-висть!”—с яростной насмешкой передразнила меня Татьяна Павловна.
Ненависть — любовь, любовь — ненависть...
—Неужели он ее любят до такой степени? — думает подросток.
—Или до такой степени ее ненавидит? Я не знаю, а знает ли он сам-то?
Князь Мышкин говорит Рогожину: “Твою любовь от злости не отличишь”. И Маврикий Николаевич говорит Ставрогину про Лизу: “Из-под беспрерывной к вам ненависти, искреннеей и самой полной, каждое мгновение сверкает самая искренняя и безмерная любовь и—безумие! Напротив, из-за любви, которую она ко мне чувствует, тоже искренно, каждое мгнове¬ние сверкает ненависть—самая великая!”
В “Египетских ночах” Пушкина Клеопатра вызывает желающих купить ее любовь ценою казни на следующее утро. Достоевский по этому поводу вспоминает о “сладострастии насекомых, сладострастии пауковой самки, съедающей своего самца”. О “сладострастии насекомых” нередко вспоминает он и по поводу любви собственных своих героев.
Если припустить к куриной семье новую курицу, петух немедленно берет ее под свое покровительство. Он заботливо подзывает ее к пище, не дает обижать другим курам. Если она убежит, он отыскивает ее и ведет назад, и. нежно что то говорит ей на их языке: “ко-o, ко-о!..” Удиветельио и трогательно, до чего доходат эта заботливость. На ночь петух сажает новую свою подругу на самый край нашести, сам садится рядом и таким образом заслоняет ее от клевков старых кур. Когда курице приходит время нестись, петух ведет ее к кошелке, где несутся куры, впрыгивает в кошелку, садится, опять выходит, обхаживает курицу, все время — “ко-o!” и водворяет ее в кошелку.
Но в низах животной жизни любовь часто уродлива в-страшна. У жаб и лягушек самка вываливается из жестоко-страстных объятий самца с продырявленною грудною клеткою, с поврежденными внутренностями, нередко мертвою. Паук подползает к самке с ласками, а она бросается на него и пожирает; или подпустит к себе; отдается его бъятиям, а потом схватит и сожрет.
Жабы и паучихии навряд ли, конечно, испытывают при этом какое-нибудь особенное сладострастие. Тут просто тупость жизнеощущения, неспособность выйти за пределы собственного существа. Но если инстинкты этих уродов животной жизни сидят в человеке, если чудовищные противоречия этой любви освещены сознанием, то получается чтo едкое, опьяняющее сладострастие, которая живет любовь Достоевского.
Страсть сливается не с тупым равнодушием к мукам и гибели любимого существа, а с ненавистью к любимому, с желанием его мук и гибели.
“Я вас истреблю”!—говорит Версилов Екатерине Николаевне. Князь Мышкин, только что познакомившись с Рогожиным, из одного лишь общего впечатления oт него, выносит уверенность, что если он женится на любимой женщине, то через неделю зарежет ее.
Чем несоединимее люди, чем глубже разъединение, чем чудовищнее противоречия, тем как раз страсть ярче и острее, Свидригайлов рассказывает Раскольникову про свою невесту:
— “Мне пятьдесят, а ей и шестнадцати нет... Ведь заманчиво” а? Ведь заманчиво, Ха-ха!... Посадил ее вчера на колени, да, должно быть, уж очень бесцеремонно”—вся вспыхнула. И слезинки брызнули, сама вся горит. Вдруг бросается мне на шею, целует и клянется, что она будет мне верною и доброю женою, что всем, всем пожертвует, а за все это желает иметь от меня только “одно мое уважение”... Согласитесь сами” что выслушать подобное признание наедине от такого шестнадцатилетнего ангельчика, в тюлевом платьице, с краскою девичьего стыда и со слезинками энтузиазма в глазах,—согласитесь сами, оно довольно заманчиво! Ведь заманчиво? Ведь стоит чего-нибудь, а? Ну, ведь стоит? Ну... ну, слушайте,.. ну, поедемте к моей невесте...
—Одним словом, в вас эта чудовищная разница лет и развитий и возбуждает сладострастие! И неужели вы в самом деле так женитесь?
—А что же? Непременно”.
Шатов в исступлений кричит Ставрогину;
— “Знаете ли, почему вы женились тогда так позорно и подло? Именно потому, что тут позор и бессмысленный доходили до гениальности. Вы женились по страсти к мучительству, по сладострастию нравственному. Вызов здравому смыслу был уж слишком прельстителен: Ставрогин—и плюгавая, скудоумная, нищая хромоножка!”.
Федор Павлович Карамазов умеет находить прелесть в-люобой “мовешке и всельфильке”. Нашел об прелесть и в нищей идиотке Лизавете Смердящей;
Любовь упомянутых низших животных, при всей их дисгармоничности, вее-таки дает впечатление силы и какой-то дикой мощи. Глядя на кипящую любовь героев Достоевского, невольно тоже ждешь: вот палящим огнем вспыхнет их сладострастие,— зверино-жестокое, страшное, но цельное и самозабвенное, где отпадают все нравственные мерки, где страсть освящает само зверство. Но нет этого. Дух как будто совсем оторван от тела. Тело холодно, немощно и равнодушно, а горит один дух. В духе происходит кипение страсти, в духе переживаются острейшие моменты сладострастия.
Подросток “терпеть не может женщин”. Осуществляя в фантазии свою идею о власти над людьми посредством денег, он мечтает:
“Не я буду гоняться за женщинами, а они набегут, как вода, предлагая мне все, что может предложить женщина. Я буду ласков с ними и, может быть, дам им денег, но сам от них ничего не возьму. Они уйдут ни с чем, уверяю вас, только разве с подарками. Я только вдвое стану для них любопытнее.
... с меня довольно
Сего сознанья”.
Дмитрий Карамазов предлагает Катерине Ивановне нужные ей деньги под условием, чтобы она “(секретно” пришла к нему на квартиру. Для нее; это единственное средство спасти отца и надменная красавица приходят.
— Вдруг за сердце, слышу, укусила фаланга, злое-то насекомое, понимаешь? Обмерил я ее глазом. От меня, клопа и подлеца, она вся зависит, вся, вся кругом, и с душой, и с телом Очерчена. Эта мысль, мысль фаланги, до такой степени захватила мне сердце, что оно чуть не истекло от одного томленья... Взглянул я на девицу, и захотелось мне подлейшую, поросячью, купеческую штучку выкинуть: поглядеть это на нее с насмешкой .и тут же и огорошить ее с интонацией, какою только купчик умеет сказать:
— Это четыре-то тысячи на такое легкомыслие кидать! Да я пошутил-с, что вы это? Сотенки две я, пожалуй, с моим даже удовольствием”.
Конечно, Катерина Ивановна, "в таком случае ушла бы. Но какой же бы зато сладострастный миг был ппережит в духе! Что в сравнении с ним сладость насильственного телесного обладания красавицей?
Усилием воли Дмитрий побеждает порыв своего “нравственого сладострастия” и благородно отдает Катерине Ивановне деньги, ничего от нее не требуя. Пораженная Катерина Ивановна кланяется в ноги и уходит.
Сам Дмитрий в восторге от своего поступка. Но что вызвало этот поступок? Только ли “искра божия”, вспыхнувшая в разнузданном хаме? Или, рядом с нею, тут было еще то утонченное нравственное сладострастие, которого здоровой крови даже и не понять? “Вся от меня зависит, вся, вся кругом, и с душой, я с телом. Очерчена”. А он, как подросток в своих сладострастных мечтах: “Они набегут, как вода, предлагая мне все, что может предложить женщина. Но я от них ничего не возьму. С меня довольно сего сознания”.
И Катерина Ивановна, по-видимому, поняла, какие тайные наслажденья дала она пережить Димитрию своим посещением. “И самая первая встреча их .осталась у ней на сердце, как оскорбление” .—-сообщает Иван. И сам Дмитрий впоследствии говорит про Катерину Ивановну:
—“Благороднейшая душа, но меня ненавидевшая давно уже, о, давно, давно... и заслуженно, “заслуженно ненавидевшая!... Давно, с самого первого раза, с самого того у меня на квартире еще там...”
Конечно, ненависть эта нисколько не мешает Катерине Ивановне любить Дмитрия. Но иначе она и не была бы женщиной Достоевского. Даже если бы Дмитрий опозорил ее на своей квартире, и это бы не помешало ей любить его. Другая Катерина, в- повести “Хозяйка” говорит:
— “То мне горько и рвет мне сердце, что я рабыня его опозоренная, что позор и стыд мой самой, бесстыдной, мне люб, что любо жадном сердцу и вспоминать свое горе, словно радость и счастье,—в том мое горе, что нет силы в нем и нет гнева за обиду свою”.
Раздражающая соединенность духа от тела, хилость связи между ними делает героев Достоевского совершенно неспособными к яркой, цельней страсти. Что произошло между Ставрогииым и Лизою в Скворещниках в ночь пожара? У нее утром—“неплотно застегнутая грудь”, видно, что она раздевалась. Но случилось что-то загадочное, Ставрогин сконфужен, и странен их разговор. Шут-Верховенский говорит:
-- “Представьте, я, ведь, тотчас же, как вы вышли ко мне, по лицу догадался, что у Вас “несчастие”! Даже, может быть, полная неудача, а? Ну, бьюсь же об заклад, что вы всю ночь просидели в зале рядышком на стульях и о каком-нибудь высочайшем благородстве проспорили все драгоценное время!”
И, однако, если что, то лишь “нравственное сладострастие” я мучительство способно “горячим угольком” зажечь кровь. А нет этого горячего уголька,—кровь холодна, тело сапит, как мертвое. Любовь возможна, но любовь бестелесная, та, которую наши хлысты-богомолы называют “сухою любовью”. Либо жесткое сладострастие, либо сухая любовь.
Раскольников любит Соню Мармеладову. Но как-то странно даже представить себе, что любовь мужчины к женщине. Становишься как-будто бы двенадцатилетнею девочкою и начинаешь думать, что вся суть любви только в том, что мужчина к женщина ckaжym друг другу: “я люблю тебя”. Даже подозрения нет о той светлой силе, которая ведет любящих к тесному слиянию друг с другом и через это телесное слияние таинственно углубляет и уярчает слияние душевное.
Князь Мышкин любит Настасью Филипповну, любит Аглаю, собирается жениться то на той, то на другой. И однако...
— Я ведь... Вы, может быть не знаете, я ведь по прирожденной болезни моей, даже совсем женцин не знаю”
И он бросается от одной к другой.
—"Я так только, просто женюсь; даи сто в том, что я женюсь... Аглая Ивановна поймет".
—"Нет, князь, не поймете—возражает Евгений Павлович—Агяая Иванована любила, как женщина, как человек, а не как отвлеченный дух.
Но вот Рогожин. Казалось бы, уж его то страсть к Настасье Филипповне—чисто звериная. Тяжелая, плотская, безудержная. Даже ответной любви ему не надо: он готов купить ее за деньги. Страсть стихийно-грозная и страшная. С самого начала все чуветвуют, что она пахнет кровью. Однако пахнет она—только, кровью. Каждую минуту Рогожин может забыться духом н зарезать Настасью Филипповву; но никогда он не забудется телом и не овладеет ею. В этом отношении и сама Настасья Филипповна нисколько не боится его, спокойно оставляет у себя ночевать. На вид плотски-звериная страсть Рогожина в действительности упадочно-бесплотна. И в страшную последнюю ночь, когда Настасья Филипповна осталась ночевать у Рогожина, удары ножа в теплое, попуобнаженное тело, по-видимому, с избытком заменили ему объятия и ласки.
Да и сама вакханка Настасья Филипповна, другая вакханка Грушенька,—полно, вправду ли они женщины? Не обольстительные ли это призраки, лишенные плоти и крови? Опьяненно крутясь в вихре поднятых ими страстей, иступленно упиваясь своими и чужими муками, они испуганно ускользают из устремленных объятий, и жадные руки хватают только воздух. Способны ли они опьяниться страстью, хоть на миг? забыться в цельном, самозабвенном экстазе? В горячих объятиях Дмитрия, сама, как будто опьяненная, Грушенька все же шепчет ему: подожди, потом”... И если бы в эту ночь Дмитрия не арестовали,—конечно, на завтра призрак— Грушеныка опять начала бы с ним свою дразнящую, мучительную игру. И иначе не могло бы быть. Тут мы подходим к самому страшному и темному, что есть в страшной и темной любви людей Достйевского.
Что бы действительно, было, если бы на Дмитрия не пало подозрение в отцеубийстве, и он соединился бы с Грушенькой? Что бы было?... Не надо и ответа. От одного лишь вопроса оргийно-мятущееся, грозное море превращается в плосткое, отвратительное болото.
Подпольный человек пишет: “В мечтах своих подпольных я иначе и не представлял себб любви, как борьбою, начинал ее всегда с ненавистью и кончал нравственным покорением, а потом уж представить не мог, что делать с покаренным предметом.
И правда. Ну что, например, делать потом Дмитрию Карамазову с Грушенькой, Ставрогииу с Лизой, Рогожину—с Настасьей Филипповной? Если не откроется выхода в безумие, в самоубийство или убийство, то остается только один выход — лошлость. Рогожин зарезал Настасью Филипповну. А если бы они соединились? Через пять лет она—противная, истеричная баба, без красоты, освещавшей ее изломанность. Он... Да нет, он все равно бы раньше ее зарезал, а женился бы на другой. Женился бы и, как предсказывает князь Мышкин,—то засел бы молча один в этом доме с женой, послушною и бессловесною, с редким и строгим словом, только деньги молча и сумрачно наживая... да на мешках своих с голоду бы и помер”.
— Друг мой, сказал Версилов грустно. Я часто говорил Софье Андреевне в начале соединения нашего, впрочем, и в начале, и в середине, и в конце: Милая, я тебя мучаю и замучаю, и мне не жалко, пока ты передо мною; а ведь умри ты, и я знаю, что уморю себя казнью”.
Лиза говорит Ставрогину: “мне всегда казалось, что вы заведете меня в какое-нибудь место, где живет огромный злой паук в человеческий рост, я мы там всю жизнь будем на него глядеть и его бояться. В том и пройдет наща взаимная любовь”.
И с обычною своею безбоязненностью перед настоящим словом, рисует Дмитрий Карамазов будущую свою жизнь с Грушенькою:
—“Драться будем!”.
Нет, лучше назад, к прежним страданиям и мукам! Может быть, их было слишком мало. Еще увеличить их, еще углубить, не явится ли хоть тогда возможность жизни?
— “Надо как-нибудь выстрадать вновь наше будущее счастье,—говорит Наташа Ихменева,—купить его какими-нибудь новыми муками. Страданием все очищается.
Трудно поверить, что Достоевский, рисующий с такою психологическою тонкостью и до мельчайших подробностей ужасы упадочно-бесплотной любви, жестокое сладострастие, любовь к мучительству и мученичеству и “нравственное сладострастие”, сладострастное убийство и т. д., что Достоевский, рисующий эти и только эти формы любви, не переживал сам описываемое им “нравственное сладострастие”, “не забывался сам духом и не удовлетворял таким образом свою извращенную сексуальность. Достоевский в своих произведениях является слишком реалистом, чтобы с ним этого не случалось. Флобер, описывая, как madame Bovary отравила себя мышьяком, чувствовал себя сам отравленным мышьяком, его вырывало, он чувствовал боль в желудке и т. д. А, ведь, Достоевский и Флобер черезчур родственные гениальные натуры (оба гениальные художники слова и оба эпилептики), чтобы не допускать мысли, что с Достоевским при творчестве не случались такого рода переживания, как с Флобером, и наше подозрение, что упадочно-бесплотная любовь, рисуемая Достоевским, есть любовь не только героев Достоевского, но и самого Достоевского больше чем вероятно.
“Упадочно-бесплотная любовь” Достовского есть та форма любви, которая обозначается научно алголагнией (мазохизм=садизм), и является одним из самых тяжелых извращений полового инстинкта. При “бесплотной” алголагнии” мы влраве подозревать двоякого рода расстройства в эндокринной системе! гипофункцию половых желез и недостаточность постпитуитарной железы. Эта последняя может стоять в зависимости от гипофункции половых желез. Тем не менее вернее думать, что при тяжелых формах алголагнии мы имеем дело с первичной недостаточностью постпитуитарной железы.
С другой стороны, следует предполагать при алголагнии, особенно при активно-садистической алголагнии, специфическую гиперфункцию адреналинных желез, делающую возможной осуществление тех зверских инстинктов, которые лежат в основе садистической страсти. Такого рода адреналинная гиперфункция должна быть исключена тогда, когда инстинкт существует только потенциально.
Что касается щитовидной и околощитовидной железы, то мы склонны были бы думать, что у Достоевского эти железы были на высоте своей функции и отклонений патологического характера у них не отмечалось. Правда, Достоевский с началом эпилептических припадков обнаруживает некоторый дефект интеллекта в форме сильного ослабления памяти. Однако было бы очень рискованно писать этот дефект на счет щитовидной железы. Некоторые авторы8 предполагают, что эпилепсия могла бы быть следствием гипопаратиреоидизма.. Однако, речь, идет в таких случаях о генуинной эпилепсии. Исключая у Достоевского, как и у всех гениальных людей вообще, генуинную эпилепсию, мы тем самым отказываемся от возможного гипопаратереоидизма и оставляем возможным гипотиреоидизм и то самой легкой формы. Более сильные формы недотаточности щитовидной железы имеют своим следствием значительные интеллектуальные дефекты, несовместимые с гениальностью.
В общем и целом Достоевский является питуитоцентриком с недостаточностью постпитуитарной доли, с недостаточностью половых, а может быть и адреналинных желез. Но зато, видимо, антепитуитарная железа была у Достоевского до того хорошо развита, что она компенсировала недостаточность других желез и в результ.те получилась та эндокринная корреляция, которая сделала возможным проявление великого гения Достоевского.
Лев Н. Толстой говорил о Достоевском: Он писал безобразно и даже нарочно некрасиво, я уверен, что нарочно, из кокетства. Он фарсил; в “Идиоте” у него написано:
“В наглом приставании и афишевании знакомства”. Я думаю, он нарочно исказил слово афишировать, потому что оно чужое, западное. Но у него можно найти и непростительные промахи: ”Идиот говорит: “Осел—добрый и полезный человек”, но никто не смеется, хотя эти слова неизбежно должны вызвать смех или какое-нибудь замечание. Он говорит это при трех сестрах, а они любили высмеивать его. Особенно Аглая. Эту книгу считают плохой, но главное, что в ней плохо, это то, что князь Мышкян—эпилептик. Будь он здоров—его сердечная наивносгь, его чистота очень трогали-бы вас. Но для того, чтобы написать его здоровым, у Достоевского не хватило храбрости. Да и не любил он здоровых людей. Он был уверен, что если сам он болен—весь мир болен...” (М- Горький. Лев Толстой. Воспоминания 1923).
Что Достоевский был больной человек, это сказалось особенно в его эндокринной системе. Можно было бы даже говорить о плюригляндулярной недостаточности у Достоевского! Тем больше надо удивляться, что одна единственвая железа в состоянии компенсировать такого рода недостаточность и в то же время выявить необычайную гениальность. Надо припомнить, однако, что питуитарная железа есть, так сказать, основная, “формирующая” железа европейской расы, и сохранность сил этой железы, особенно, если эти силы высшего качества, способны выдвинуть такой удивительный уникум, как Достоевский, даже при эндокринной недостаточности плюригляндулярного характера.
1 Первые три главы “Эвроэндокринология великих русских писателей и поэтов” напечатаны в 1-ом выпуске III тона “Архива Геииальности и одаренности” 1927 г
2 Воспоминаиия В. С. Соловьева. Цит. по Сегалину: “Эвропатология гениальных эпилептиков”. Арх. Ген. и одар. т. II, вып. 4, стр. 143-187.
3 Впрочем эффект-эпилепсия в описании Крепелина, есть всегда своего рода истеро-эпилепсия, где эпилептический момент превалирует нд истерическим.
4 Galant. Die Neologismen der Geistenkrankheiten. Eine psychopatologische Forscbung. .”Archivfur Psychiatrie und Nervenkrankheiten. Bd. 61."
5 Так в подлиннике -- А.Кормушкин..
6 В.Вересаев. "Живая жизнь". Часть первая. О Достоевском и Льве Толстом. Изд. третье. Москва. "Книгоиздательство писателей". 1922 г.
7 Любовь--страдаиие = алголагния; любовь н мучительству= садизм; любовь к мученичеству = мазохизм. Примечание автора статьи -- Галант.
8 Напр.: Bingard A. & NorwigJons. Zeitschrift fur die Ges. Nevrologie u. Psychiatri, bd. 88, s. 469. 1923.
Свидетельство о публикации №219111601789
Валерий Кувшинчиков 15.10.2022 23:44 Заявить о нарушении