Лев Толстой против смертных казней

 К СТОЛЕТИЮ МУЗЕЯ-УСАДЬБЫ "ЯСНАЯ ПОЛЯНА" (2021) мною книга переработана и дополнена. Новая версия получила название "ЛЕВ ТОЛСТОЙ И РОССИЯ УБИВАЮШАЯ", и размещена на моём сайте "Толстой: голос Истины из ясной Поляны".

Ссылки, к сожалению, сайт "Проза.Ру" убивает, так что то, что прикреплю ниже, не будет, вероятно, отображаться. Книгу придётся отыскать общим поиском -- тем, кто заинтересуется.
 

https://cloud.mail.ru/public/XrNy/tyD6Nx1zC
(Эту ссылку надо скопировать и загнать в адресную строку)


АННОТАЦИЯ.

  Проблема применения и применимости смертной казни в современном мире — по прежнему одна из острейших. ВПЕРВЫЕ современный автор из Ясной Поляны (Тульская обл., Россия) предпринимает попытку не просто изложения основных вех общественно-публицистического активизма по этой проблеме своего старшего соседа, Льва Николаевича Толстого, но и обосновывает исключительность и единственность разрешения общественно-этической дилеммы с религиозных позиций, заданных в 1890-е гг. самим Толстым: «христианства не как мистического учения, а как нового жизнепонимания».

    С этих позиций, по мысли автора, можно и должно равно осудить не только производимые государствами официальные казни по суду, но и бессудные расправы в местах недобровольного пребывания людей (казармы, тюрьмы), сводящиеся часто к созданию пыточных условий, ведущих к разрушению здоровья и гибели жертвы, а так же бессудные «приговоры» и расправы со стороны участников криминальных и террористических группировок — подобные убийству имп. Александра II в 1881 г.

    Монография публикуется в авторской редакции.

ОГЛАВЛЕНИЕ.

Введение.
1. Путь к очевидности (Эволюция воззрений Л.Н. Толстого на смертную казнь: 2-я полов. 1840-х — конец 1870-х гг.).
2. «Строк постыдных не смываю...»: казнь солдата Шабунина (1866).
3. Кризис. Письмо царю (1881).
4. «Николай Палкин» (1886).
5. Учитель Дрожжин (1893 - 1895).
6. «Не убий» (1900).
7. «Не могу молчать» (1908).
8. «Смертная казнь и христианство» (1908 - 1909).
9. «Действительное средство» (1910).
Заключение.
Приложение.

ПРИЯТНОГО ЧТЕНИЯ,
РАДОСТНЫХ ОТКРЫТИЙ!
____________________________
Файл с текстом книги (ссылку надо скопировать в адресную строку):
https://cloud.mail.ru/public/3JWH/5NEaDmKRX


                ЛЕВ ТОЛСТОЙ ПРОТИВ СМЕРТНЫХ КАЗНЕЙ

 Когда по суду казнят королей
или  в  дворцовых  революциях убивают  их,   
то об этом обыкновенно молчат; 
но когда убивают их без суда 
и без дворцовых  революций,   
то такие убийства  возбуждают 
среди королей  и  императоров и их приближённых 
величайшее удивлённое негодование, 
точно  как  будто  эти  люди  никогда 
не принимали участия  в  убийствах, 
не пользовались ими, не предписывали их.   

                (Толстой Л.Н. НЕ УБИЙ)

  Масштаб и организованность –
НИЧЕГО не оправдывают!


                Введение.
                ЕВРЕЙСКИЙ ВОПРОС – РУССКИЙ ОТВЕТ

     Несмотря на огромность хора тех общественных голосов, которые в разное историческое время звучали как в пользу, так и против «наказания» смертью, в нашем очерке, не перекрикиваемый никем, прозвучит по преимуществу голос Льва Николаевича Толстого и будут высказаны соображения, так или иначе коррелирующие с тем религиозным пониманием жизни, к которому пришёл Толстой во второй половине 1870-начале 1880-х годов, которое сам называл «всемирным, божеским» и высшим выражением которого полагал первоначальное учение Иисуса Христа.

      Концепция трёх различных жизнепониманий, данная Толстым впервые в сочинениях  «Религия и нравственность» (1893) и «Царство Божие внутри вас…» (1890 - 1893) — недооценённый исследователями по сей день ключ к полноценному осмыслению позиции Толстого 1880-1900-х гг., Толстого-христианина, не только по собственно религиозным, но и по ряду общественных проблем, включая проблему смертной казни.

     Отсылая читателя к текстам названных сочинений, в данном Введении мы изложим эту концепцию и охарактеризуем её применительно к нашей проблеме — достаточно бегло.

         Проанализировав в «Религии и нравственности» различные определения религии, Лев Николаевич приходит к выводу, что сущность всякой религии состоит в ответе на вопросы: зачем я живу и каково моё отношение к окружающему меня бесконечному миру и первопричине его? 

     На выражения этого отношения в различных вероучениях влияют, конечно, и этнографические, и исторические условия, и перетолкования, т.е. нечаянное и намеренное уродование учения его мнимыми последователями, но в сущности — их не более трёх: 1) первобытное личное, 2) языческое общественное, или семейно-государственное и 3) христианское, всемирно-божеское.  При этом, подчёркивает Толстой, второе, общественно-государственное, жизнепонимание есть  «только расширение первого». 

     Первое, низшее, жизнепонимание –  это выражение отношения к жизни детей, нравственно-грубых людей и дикарей: они признают себя самодовлеющими существами, а смыслом своей жизни – благо личное.  Такое жизнепонимание находит своё выражение как в языческих религиях, так и в низших формах исповедания буддизма (который Толстой именует «отрицательным язычеством»), ислама и др. т.н. «мировых» религий. Характеризующая черта молитв при этом отношении к жизни –  ПРОСИТЕЛЬНОСТЬ: человек молит богов, святых о даровании земных благ и избавлении от страданий.
 
    Второму, языческому, семейно-государственному  или общественному,  жизнепониманию соответствует  в  индивидуальном развитии человека возраст возмужания. Человек, сознание которого пробудилось к этому, высшему чем  первобытно-личное,  жизнепониманию, признаёт значение своей жизни уже не в благе одной своей личности, а в благе известной совокупности личностей: семьи, рода, народа, «своей» церкви, «своего» государства, а в пределе  – и всего человечества. Он готов жертвовать своим личным благом ради блага этих совокупностей. «Двигатель его жизни есть слава. Религия его состоит в возвеличении глав союзов: родоначальников, предков, государей и в поклонении богам – исключительным покровителям его семьи, его рода, народа, государства». Это отношение людей к миру исторически выразилось  в  общественно-патриархальных  религиях: государственной религии Рима, иудаизме (как религии избранного народа), исламе (как религии межплеменного единения), религиях Китая  и  Японии,  а  также  –  и  в «исторически сложившихся»  церковно-государственных извращениях  христианства,  включая  сюда  греко-российское православие.
    
       На этом отношении человека  к  миру, указывает  Толстой,  зиждутся  «все  обряды  поклонения  предкам  в Китае и Японии, поклонения императорам в Риме, вся многосложная еврейская обрядность […], все семейные, общественные церковно-христианские молебствия за благоденствие государства и за военные успехи».

    Наконец, третье, и высшее из открытых человечеству пониманий жизни – соответствующее в индивидуальной жизни человека возрасту опыта и мудрости –  признаёт значение жизни человека уже не в достижении целей  отдельной  личности  или совокупности  таковых (вплоть до человечества), а исключительно в служении человеком «той Воле, которая произвела его и весь мир для достижения не своих целей, а целей этой воли». Для исполнения в мире воли Бога такой человек радостно жертвует не только своим личным, но и семейным, и общественным благом. Мир — общая мастерская. Человек – посланник и работник Бога в мире; тело его –  инструмент делания в мире Божьей работы, а вовсе не получения чувственных удовольствий или обслуживания интересов (экономических, военных и пр.) других людей.

    И это высшее жизнепонимание «получило своё полное и последнее выражение только в христианстве – в его истинном, неизвращённом значении» (39, 7 – 10. Здесь и далее ссылки на Полное собрание сочинений Л.Н. Толстого (Юбилейное) даются в круглых скобках, обозначением номера тома и страницы в нём. Все наши ВЫДЕЛЕНИЯ в тексте особо оговариваются. – Роман Алтухов).    

     Перед этим, последним, пониманием жизни — грешны, так или иначе, мы все. Ему не следуют т.н. «преступники», которых мы, в беспомощности нашего безверия, благословляем на тюремное мнимое «исправление» или на «наказание» смертью: они во многих случаях «скатываются» до первобытно-личного, и общественно-государственное жизнепонимание для них невнятно, непостижимо и чуждо. Но так же не постигается и жизнепонимание всемирно-божеское, христианское — головами, не вытрясшими из себя прокисших тараканов «духовного наследства» язычников и евреев, Римского права и Ветхого Завета. И когда эти головы сталкиваются с толстовским, ХРИСТИАНСКИМ разрешением проблематики преступности, наказаний и казней — «кислота» их тараканьих ульев на плечах даёт себя знать: в попытках «опровергать» построения и выводы Толстого, исходя из низшего, нежели христианское, понимания жизни, из «общественных задач», из языческого идеала «справедливости».

     Реальная всевременная и всепланетарная общественная практика, при которой на суевериях насилия, наказания паразитирует орава мундированных бездельников (полицаи, гвардионцы, различные спецназы, тюремщики, охранники и т. п. биомусор), равно и тех особей при деньгах и власти, кто использует «право» и его силовую поддержку для расправы с неугодными — подменяется в очковых интеллигентских головах упрощёнными схемами, а в головах простецов, сторонников казней и даже линчеваний «преступников» — и вовсе схемами примитивными, несущими в себе детерминанту ложных, субъективированных и эмотивно-окрашенных рефлексий. Первые при этом (учёные, журналюжные и иные интеллигенты) с искренним в своей наивности превосходством взирают на вторых, не осознавая, что, пусть и с разной степенью эгоистичности личных мотивов и дисциплинированности ума, подчинённости суевериям и фобиям человека как «общественного животного», но стоят таки они на одном мировоззренческом фундаменте: общественно-государственном, с атавизмами первобытно-личностного.

      Для примера рассмотрим одну из последних НАУЧНЫХ публикаций именно по теме смертной казни в публицистике Л. Н. Толстого, а затем — одно из новейших на данный момент (ноябрь 2019 г.) выступлений ПУБЛИЦИСТА по проблеме смертной казни — и, в частности, отношения Л. Н. Толстого к ней.

     Публикация московского исследователя Кирилла Дмитриевича Гнатюка от 2016 года так и поименована: «Смертная казнь в публицистике Л. Н. Толстого» (см.: Вестник моск. ун-та. Сер. 8. История. 2016. № 4. – С. 44 - 58). В рамках подготовки кандидатской диссертации по весьма обширной теме «Лев Николаевич Толстой: его общественная деятельность и политические взгляды», автор исследует и отношение Л. Н. Толстого к смертным казням. В статье 2016 г. он взялся за важную, имеющую как научную, так и общественную актуальность задачу: проанализировать отношение Льва Николаевича Толстого к смертной казни, систематизируя суждения писателя по этой проблеме. Для анализа задействован целый ряд статей, в которых Лев Николаевич так или иначе выражает своё отношение к институту смертной казни, а в центре внимания К. Д. Гнатюка — пять выступлений Толстого-публициста: «Не могу молчать», «Не убий никого», «Смертная казнь и христианство», «Нет худа без добра» и «Действительное средство», в которых, по мнению, К. Д. Гнатюка, тема смертной казни занимает центральное место (Гнатюк К. Д. Указ. соч. С. 46).

    Проанализировав эти главные выступления Л. Н. Толстого и ряд других источников, автор заключает, что «для Толстого вопрос смертной казни был окончательно решён: смертная казнь должна быть отменена» (Там же. С. 58). Он так же называет «основные аргументы», выдвигавшиеся Толстым в обоснование своей позиции: «запрет на любое насилие согласно христианской религии и ветхозаветной заповеди «Не убий»; падение морали в обществе, так как смертная казнь легитимизирует в глазах народа использование силы и оружия; отсутствие у казнённого шанса на исправление; вероятность казнить невиновного; причинение страданий родственникам человека, приговорённого к смерти; неэффективность этого способа устрашения, зачастую делающего из казнимого мученика и лишь усиливающего ненависть к правительству среди его единомышленников и даже аполитичных людей, способных уже завтра превратиться в ярых противников существующего режима» (Там же).

     Безусловно, все эти аргументы присутствуют в публицистике Л. Н. Толстого; и это помимо того, что со времени трактата «В чём моя вера» для писателя и публициста важнее была Нагорная проповедь, содержащая заповедь «не противься злому» (Мф., 5: 39), нежели ветхозаветная заповедь «не убий» (которую, конечно же, учение Христа только подтверждало). Важнее всего иное: ПРИОРИТЕТ всегда в «поздней» публицистике Л. Н. Толстого именно религиозных аргументов против смертной казни перед всеми иными. По выводам же К. Д. Гнатюка малосведущий читатель мог бы заключить, напротив, о примате для Л. Н. Толстого общесоциальных (развращение!), гуманистических (причинение страданий), юридических (судебные ошибки) и прочих вполне светских и даже утилитарных оснований для отказа от смертной казни. НИ СЛОВА о том, что человек христианин всегда должен стремиться удержать себя В ВОЛЕ БОГА, заповедовавшего, по учению Христа, любить даже ненавидящих и гонителей, а бояться в смирении только СВОЕГО греха. А значит нет для него хрестоматийной дилеммы: «казнить нельзя помиловать» — потому что осуждение греховного поступка не будет приговором, тем более смертным, для грешника.

     Причина того, что К. Д. Гнатюк не выделяет как главный именно РЕЛИГИОЗНЫЙ ответ Л. Н. Толстого на эту дилемму — в том, как нам думается, что московский исследователь и политический либерал, считающий себя, что характерно, «коммунистом» (судя по некоторому содержанию личной его странички ВКонтакте: https://vk.com/id138430 ) сам далёк от того «всемирного, божеского» религиозного понимания жизни, с позиций которого критиковал Толстой институт казней в названных автором публицистических сочинениях. Ниже в нашем исследовании мы покажем, что аргументация светского гуманизма, общественной пользы или вреда и под. – была характерна и для Л. Н. Толстого, но НА ПУТИ к той высшей (не понятой К. Д. Гнатюком) правде-Истине, которую выражал Лев Николаевич Толстой начиная с “рубежного” в этом отношении его письма 1881 года к императору Александру III с просьбой помиловать убийц его отца, императора Александра II. В этом смысле примечательно и одно НЕ публицистическое, художественное сочинение Л. Н. Толстого, рассказ «Дорого стоит» (1890), представляющий собой свободный пересказ отрывка из написанного в форме дневника очерка Гюи де Мопассана «Sur l’eau» («На воде»). Толстой высоко ценил прозу Мопассана, угадав в нём человека, идущего по тому же духовному пути к Богу и Христу, который прошёл он сам (но который не суждено было пройти до конца Мопассану). В рассказе превалируют именно УТИЛИТАРНЫЕ аргументы в пользу неприменения смертной казни и тюремного заключения к преступнику.

     Кстати, нас оставляет в недоумении и то, отчего в центре внимания К. Д. Гнатюка только выступления Л. Н. Толстого в печати в последние годы его жизни, с 1907 по 1910-й. Это годы безусловно и беспримесно ХРИСТИАНСКОЙ проповеди Льва Николаевича против деятельности самых разнообразных участников общественного насилия. Но вот ПОНИМАЛАСЬ российскими либералами эта проповедь и тогда — зауженно, именно как “протест против казней”. Эта тема безусловно главная в ТРЁХ из пяти особо выделенных К. Д. Гнатюком выступлений Толстого-публициста: в знаменитом “манифесте” «Не могу молчать» (1908), вызванном именно известиями о массовых казнях, и в двух выступлениях 1910 гг.: «Смертная казнь и христианство» и «Действительное средство». Последняя, так же как и заметка «Нет худа без добра» (1909), была “выклянчена” у Толстого либеральным в то время К. И. Чуковским. Но она, действительно, служит ответом на заданную тему — о смертных казнях. Иная ситуация с заметкой «Нет худа без добра». К. Д. Гнатюк явно был сбит с толку историей создания этой заметки Л. Н. Толстого, заказанной у него 6 февраля 1909 г. одиозным либеральным публицистом Филиппом Петровичем Купчинским (1844 – 1927?) для публикации в газете «Жизнь». Примечательно, что Толстому, по первой естественной реакции, не хотелось писать для этой сволочи НИЧЕГО, и он хотел сперва, чтобы скорей отделаться, только отдать ему экземпляр «Не могу молчать». Но затем, поразмыслив на уединённой прогулке, в порыве вдохновения он набросал вот такую заметку, буквально в один абзац, в которой ПОВТОРИЛ ГЛАВНОЕ в своей аргументации против казней:

     «Нет худа без добра. Так есть и сторона добрая в тех ужасных преступлениях всех законов, божеских и человеческих, в тех убийствах, которые не переставая и всё учащаясь совершаются под названием смертных казней людьми, именуемыми правительством. Добрая сторона в том, что перед каждым человеком прямо и бесповоротно поставлен вопрос: во что он верит: в Бога или хотя совесть человеческую или в государство и во все то, что будет предписано во имя его? Ужасно сказать, большинство того, что называется высшими сословиями, признаёт обязательным подчинение закона Бога, требований совести «закону» государства и его требованиям. Как ни усиленно и, страшно сказать, успешно идёт развращение так называемых низших сословий, на них одна надежда. Нельзя верить, чтобы русский простой, безграмотный, необразованный, т. е. неиспорченный народ променял Бога на государство, Евангелие на свод законов и статьи: Не убий и Люби врагов, на статьи 1, 129, или ещё какие таких-то отделов. Пора народу опомниться, и народ опоминается.

    Лев Толстой.

    Ясная Поляна. 6 февраля 1909 г.» (38, 49).

    Как видим, краткий ответ Толстого — не о смертных казнях, а о ВЕРЕ. Он указывает на значение жестокости правительственных репрессий для ДУХОВНОГО ПРОБУЖДЕНИЯ общественного сознания к христианскому религиозному пониманию жизни: такому, для которого попросту не существует высокочтимого по сей день либеральной сволочью писанного «права», законов и статей, а достаточно Евангелия и закона Бога. Вся хохма в том, что единомышленники Купчинского напечатали, не заметив подвоха, эту заметку Толстого. Купчинский сопроводил заметку своим, на политическую «злобу дня», очерком «Тишина». В результате получилось уже ОЧЕНЬ нецензурно, и редактор газетёнки Н. П. Лопатин сел за публикацию на 3 месяца в тюрьму. Не заметил особенностей этой статьи и К. Д. Гнатюк — “духовный собрат” Фильки Купчинского и по бездарности, и по либероидным “соплям с сахаром”.

   Такой же вывод мы можем сделать и в отношении анализа московским автором статьи Л. Н. Толстого «Не убий никого» (1907). Она была написана в ответ на арест близкого Толстому Н. Е. Фельтена — за распространение написанной Толстым несколькими годами ранее статьи «Не убий» (1900). Но если «Не убий» направлена в значительной мере именно против правительственного насилия казней, то статьёй «Не убий никого» Толстой лишь повторяет и подтверждает свои прежние аргументы в отношении НАСИЛИЯ В ОБЩЕСТВЕ как такового — никак на протяжении статьи не выделяя и не расписывая тему смертных казней. Если брать пример именно из 1907 года, то наибольшее сближение статья «Не убий никого» имеет с публицистическим выступлением, имеющим длинное, но характеристическое именование: «Почему христианские народы вообще и в особенности русский находятся теперь в бедственном положении». Люди, по мере просвещения, утратили веру в церковное учение, подменившее собой первоначальное, истинное и спасительное, учение Иисуса Христа. А отвернувшись от церковного обмана — люди христианского мира отвернулись и от Христа, от Истины, и не имеют вовсе никакого нравственного руководства. Вот что об этом, по отношению к России, пишет Л. Н. Толстой в «Не убий никого»:

    «Положение России ужасно. Но ужаснее всего не материальное положение, не застой промышленности, не земельное неустройство, не пролетариат, не финансовое расстройство, не грабежи, не бунты, не вообще революция. Ужасно то душевное, умственное расстройство, которое лежит в основе всех этих бедствий. Ужасно то, что большинство русских людей живет без какого бы то ни было нравственного или религиозного, обязательного для всех и общего всем закона: одни, признавая религией отжившие, не имеющие уже никакого разумного смысла, ни, главное, обязательного для поведения значения, старинные верования, руководятся в жизни только своими соображениями и вкусами; другие же, признавая ненужность каких-либо верований (религии), точно так же руководятся только своими самыми разнообразными соображениями и желаниями. Так что большинство людей, действующих теперь в России, под предлогом самых разноречивых соображений о том, в чем заключается благо общества, в сущности руководятся только своими эгоистическими, почти животными побуждениями» (37, 43). И либероидная оппозиционная сволочь бессильна исправить положение, потому что:

     «Люди могут жить согласной человеческой жизнью никак не вследствие каких-либо политических верований,  а только вследствие  своего  соединения  одним  и тем  же  пониманием  основного смысла  жизни» (Там же).
 
     Таким актуальным пониманием и является, по Толстому, «всемирное», «божеское» жизнепонимание, нашедшее своё высшее выражение в первоначальном учении Христа. Смертная казнь не может быть надёжно и навсегда «отменена» в каком-то государстве, «сверху». Если жестокие наказания и смертную казнь отменяет в каких-то своих целях власть — зачастую начинает роптать толпа, одерживая страхами, ненавистью, суевериями «добра с кулаками», то есть оправданного насилия (для убийц, насильников и проч.). Страхи же, ненависть и суеверия изживаются ВЕРОЙ, то есть таким пониманием человеком смысла и задач своей жизни, которые бы СВЯЗЫВАЛИ эту его жизнь и жизнью вечной, в Боге. Христианское религиозное жизнепонимание и единение в нём людей должно помочь ИЗЖИТЬ смертную казнь: вытеснить сперва из сознания всё большего и большего числа людей, а затем и из общественной жизни. Это надёжный путь — не понимаемый светскими гуманистами и либералами ни времён Л. Н. Толстого, ни, к сожалению современными нам — такими, как К. Д. Гнатюк.

     Ниже в нашей книге мы покажем, что, хотя все ОПУБЛИКОВАННЫЕ для современников выступления Толстого в печати выразили уже именно христианский этап эволюции его воззрений на смертную казнь (так как относятся хронологически к периоду с 1886 по 1910 гг.), но этому христианскому этапу предшествовали два других. С христианских же позиций Толстой (это ярко демонстрирует статья «Не убий») равно осуждал ВСЕ формы системно организованного в обществе насилия, ведущего к летальному исходу жертв. Дефиниция смертной казни таким образом делалась достаточно широкой: казни Толстой-христианин именовал «убийством», а к «правительственным убийствам», в свою очередь, относил, например, и жестокие наказания для солдат в армии и заключённых в тюрьме. С этих позиций в число выступлений Толстого против смертных казней МОЖНО и даже необходимо отнести и статьи «Николай Палкин» и «Не убий», и воспоминания Л. Н. Толстого об участии в 1866 году в суде над солдатом Шабуниным, и его же Предисловие к книге о Е. Н. Дрожжине. Ниже мы подробно остановимся на этих сочинениях Л. Н. Толстого и сопряжённых с ними событиях. Удивительно, но ни одно из этих писаний Льва Николаевича Толстого К. Д. Гнатюк не относит к анализируемой теме. Вот что значит — иметь мозги, зашоренные либеральной и светско-гуманистической эрзац-идеологией!
 
     Теперь — о публицистическом выступлении на ту же тему и, по существу, с тех же либеральных и дохристианских идейных позиций.

     Это статья в № 44 (за 30 октября 2019 г.) «Литературной газеты», которую автор озаглавил «Убийство по закону? Почему Лев Толстой отвергал смертную казнь» (интернет-публикация: https://lgz.ru/article/-44-6711-30-10-2019/ubiystvo-po-zakonu/ ). Сам автор, питерский еврей Александр Мотелевич Мейлахс (род. 1947) — стареющий и скучающий на пенсии математик и кандидат физико-математических наук, подвизающийся в писательстве и публицистике. Свою статейку в «Литературке» он подписал псевдонимом Александр Мелихов — и, как и можно было ожидать от публициста с таким «казачьим» псевдонимом, откровенно любуется в ней Толстым-художником, певцом казаков и абреков, дикого «естества», в котором не то, что смертная казнь, а и простое убийство не отрицается никем и ничем. «Мелихову» принципиально важно то, что, по его мнению, «в двух своих кавказских шедеврах – в «Казаках» и «Хаджи-Мурате» – Толстой не находит не то что слов, но даже интонаций для осуждения целой череды бесхитростных убийств». Ему близко остранённая от мировоззрения Толстого-христианина картина, нарисованная Толстым-художником, автором «Хаджи-Мурата», в которой «убийства такая же естественная часть жизни, и совершают их совсем не злые и не жестокие люди – это для солдат просто работа. Да и офицеры в смерти видят лишь её социальную функцию».

     Хотелось бы тут же напомнить г-ну «Мелихову» о ранних (1854-1855 гг.) «Севастопольских рассказах» Толстого, в которых организованное насилие войны находит своё пусть ещё и не христианское, но достаточно критичное осмысление: с позиций светского гуманизма и даже эстетики, вполне соответственных той стадии эволюции воззрений Л.Н. Толстого на смертную казнь, о которой мы подробнее скажем ниже. Моральная риторика в художественных текстах может быть необходимостью для писателей ничтожных, как сам «Александр Мелихов», но вполне сознательна, как выбор, для Толстого. Совершенно справедливо «Мелихов» отмечает, в чём состоит такой выбор Толстого в «Хаджи-Мурате»: свою, с христианских позиций, критику писатель обращает на «бесчинства, творимые по закону», то есть на СИСТЕМНО ОРРГАНИЗОВАННЫЕ ФОРМЫ НАСИЛИЯ, к которым всегда прибегали и прибегают политические режимы, беспомощные и халтурные в решении тех проблем, грамотное решение которых могло бы придать смысл этим режимам и легитимизировать их. Вместо этого насильнические, преступные режимы: от Александров и Николаев в Российской империи до современного путинского — прикрывают свою халтуру системой запретов, административных и уголовных преследований, политических репрессий, обеспечиваемых миллионной ордой хорошо прикормленных чинуш и «силовиков» всех мастей. Апофеозом этой вакханалии предсказуемо стала манипуляция сознанием простецов по вопросу о «необходимости» ужесточения системы «наказаний» (расправ по суду) в целом, и, в частности, о применении смертной казни как «высшей меры социальной защиты» (к такому эвфемизму прибегали в прошлом веке большевицкие палачи).

     Конечно, как и принято в переполненном евреями и их духовными питомцами отечественном толстоведении (не оттого ли — «нет пророка <Толстого> в своём отечестве?»), «Мелехов» будто «не замечает» Нагорной проповеди, в принципе не пишет об учении Христа как главнейшем для Толстого основании. Толстой для ленинградского еврея — «идеалист», «ценящий идеалы выше фактов». «Факты» якобы заставляют Толстого-художника признать, что «убийство в борьбе — это печальная часть жизни [неужели именно ХРИСТИАНСКОЙ жизни? – Р. А.], в которой, однако, можно усмотреть и величие, и красоту», что «убивать, конечно, нехорошо, но ничего не поделаешь – таковы люди, такова жизнь!». Но Толстой идеалистически, так сказать, «волюнтаристски», довёл в своём понимании «Не убий», заповедь Моисея для евреев в их отношениях с «ближними», то есть евреями же, «до бескомпромиссного требования непротивления злу насилием»:

     «…Библейское «Не убий», доведённое в толстовском понимании христианства до бескомпромиссного требования непротивления злу насилием, представлялось Толстому вершиной мудрости и красоты, а мне не раз приходилось писать, что вопрос о применении смертной казни не столько нравственный, сколько эстетический».

    Это признание публициста следует понимать уже не как критику в адрес Толстого, а скорее, как признание автором статьи собственной беспомощности, неспособности, как курице до орла, подняться выше загородок, выставленных носителями ветхого, давно отжитого человечеством еврейского, семейно-общественно-государственного религиозного жизнепонимания — в отношении того высшего, актуального, которое впервые выразилось в первоначальном учении Христа, позднее перетолкованном на еврейский лад «строителями Церкви».

     Вот почему для «Мелихова» сохраняется «неразрешимость вопроса о применении смертной казни». Ценности и смыслы христианского учения для него лежат в «мире идеалов», тогда как в «мире реальностей» (терминология публициста) — убийство, включая системно организованные его формы, всегда найдёт поддержку, и не обязательно аффективно-эмоциональную, а именно «идейную», то есть РАЦИОНАЛИЗАЦИЮ, апеллирующую к неизменным законам выживания в царстве животных существ планеты Земля.

     Это, на самом-то деле, огромная тема, которая вряд ли может быть раскрыта в нашем небольшом исследовании. В убийстве, констатирует наш публицист, можно усмотреть не только пресловутую «справедливость», но и «величие и красоту». Красота же и величественность, внешний «блеск» — это то, что заняло позицию значимой ценности в церковном «историческом» ЛЖЕхристианстве, возводящим само себя к Христу и его учению, но на деле восходящим к ранним еврейским сектам поклонения Христу как мессии и воскресшему богу. Ниже мы проследим ЭТИЧЕСКУЮ эволюцию Толстого — в применении к феномену смертных казней. Но нам важно, чтобы читатель помнил, что эта эволюция не просто имела свою ярко выраженную эстетическую фазу, но и проходила НЕРАЗРЫВНО от эволюции Толстого-художника и эстетика, эволюции его воззрений на природу искусства и прекрасного: от различения истинно прекрасного и ложной красивости в 1850-х, в трилогии «Детство. Отрочество. Юность» — вплоть до утверждения «красоты как венца добра» в трактате 1897 г. «Что такое искусство?»

     Сам Толстой, вероятно, «прошёл мимо» ряда значимых для его и эстетического, и религиозного мировоззрения идей немецких философов-«классиков»: Канта, Фихте, Шеллинга… По крайней мере, в отношении того же Фихте, его зрелой концепции имманентности Бога миру и человеку, уже почти 80-тилетний старец Толстой очень сожалел, что серьёзно прочитал его столь поздно: так, в письме И.Ф. Наживину от 30 октября 1906 г. Толстой пишет: «Всё яснее и яснее СОЗНАЮ ПОСЛЕДНЕЕ ВРЕМЯ, что жизнь не счастливая, а блаженная, как это верно подразделяет Фихте, достигается только заменой своей воли волей Бога, предоставлением ему жить через тебя» (Там же. Т. 76. С. 222. Выделение наше. – Р.А.).

     Этот суждение показывает, что Толстой, вероятно, очень поздно проникся идеями Фихте и видел безусловное сходство главных положений своего религиозного учения и учения Фихте — т.е., по сути, узнал то, что в своих усадебно-философических штудиях отчасти… «изобретал велосипед»: РОВНО ЧЕРЕЗ СТО ЛЕТ после публичных лекций великого немецкого мыслителя самостоятельно переоткрыл для себя то, что уже было описано Фихте в печально малоизвестном подобным «искателям» и наших дней «Наставлении к блаженной жизни» (1806).

     В тот же день, 30 октября 1906 г., как записывает в своих воспоминаниях Д.П. Маковицкий, Толстой заговорил с ним о Фихте:

    «Л. Н. (придя к чаю): Я читал Фихте — вы знаете его?
     Я: Нет.
     Л. Н.: Я читал его в английском переводе. Чертков оставил мне. Он изучил его, отметил места, подчёркивал. Многое, что мне казалось, что я открывал, у него нашёл. Грустно мне читать его.
      Николай Леонидович: Отчего грустно?
      Л. Н.: Что никто его не знает. [...]

     Л. Н. говорил о Фихте:

    — Он пишет, что счастье объективно происходит от внешних условий, а блаженство человек может себе сам создать, оно вытекает из блага, которое человек может всегда достигнуть своим мировоззрением» (Маковицкий Д.П. [Дневник] 1906 // Маковицкий Д.П. У Толстого, 1904-1910: «Яснополянские записки»: В 5 кн. М.: Наука, 1979-1981. Кн. 2. С. 290.).

     Здесь также содержится очень важное указание на то, что Толстой видел совпадение главных положений своего религиозного учения и учения Фихте, причём для Толстого осознание этого явилось совершенной, даже грустной, неожиданностью». Ещё бы не грустить! Фразу 1906 г.: «Многое, что мне казалось, что я открывал, у него нашёл» — однозначно следует трактовать как свидетельство самого Толстого о том, что он НЕ ЗНАЛ до самого 1906 г. учения панэнтеизма Фихте и тупо набрёл на него по “наводке” В. Черткова, подбросившего ему заранее расчёрканную в “нужных” местах книжку.

      Ещё бы не грустить Толстому, когда САМ полвека пополнял собой тот читательский сброд в России, который, «нагрузив» себя с юных лет Руссо и Гегелем пополам с Кантом — «прошли мимо» Фихте: не молодого, а именно того старца Фихте 1800-х, который мог бы ответить на многие вопросы их личных религиозных исканий!

    На полтора десятилетия раньше, осенью 1892 года, Толстой знакомится с русским сокращённым переводом «Задушевного дневника» швейцарского мыслителя Анри Фредерика Амиеля (1821 - 1881), выдающегося моралиста и эстетика, учившегося в 1840-х гг. в Берлине у Шеллинга. В записях в Дневнике Льва Николаевича на 1 октября 1892 г., вместе с первым упоминанием Толстым женевского мыслителя («Читаю Amiel’a, недурно») мы находим и первые, без сомнения навеянные именно Амиелем, толстовские размышления, имеющие не только религиозное и этическое, но и эстетическое значение, прозрения гениального ума о смысле жизни и смерти, о Боге, любви, добре, красоте и радости:

      «Нынче ездил на Козловку, думал в первый раз:

       Как ни страшно это думать и сказать: цель жизни есть так же мало воспроизведение себе подобных, продолжение рода, как и служение людям, так же мало и служение Богу. [...] Жизнь не может иметь другой цели, как благо, как радость. Только эта цель, радость   вполне достойна жизни. Отречение, крест, отдать жизнь, всё это для радости.  И радость есть и может быть ничем ненарушимая и постоянная. И смерть переходит к новой, неизведанной, совсем новой, другой, большей радости. И есть источники радости, никогда не иссякающие: красота природы, животных, людей, никогда не отсутствующая. В тюрьме красота луча, мухи, звуков. И главный источник: любовь   моя к людям и людей ко мне.

     Как бы хорошо было, если бы это была правда!

     Неужели мне открывается новое?

      Красота, радость, только как радость, независимо от добра, отвратительная. Я узнал это и бросил. Добро без красоты   мучительно. Только соединение двух, и не соединение, а красота, как венец добра.

     Кажется, что это похоже на правду» (52, 73).
     Беспристрастное размышление над этими строками способно привести читателя к пониманию того, что искусства истинное и ложное действительно существуют, и они антагонистичны, как Божье и звериное в человеке, как доброе и злое — как мирские «правды», рационализирующие зло и подлинная, единая Божья Правда-Истина.

      В этом отрывке, навеянном первыми впечатлениями от «Задушевного дневника» Анри Амиеля, мы радостно зрим торжество истинно-христианского понимания жизни, преодолевающего и обычный как для церковных обрядоверов, так и для иных безбожников экзистенциальный вакуум в сознании, и союзный с ним страх смерти (парадоксально подстёгивающий в массовом сознании рационализацию режимов «сильной руки», репрессий и казней), и «романтический» кастовый сплин и недовольство жизнью и людьми, характерные для городских очковых интеллигентов, творцов ложного, дистрактирующего людей от истины, добра и подлинной красоты, искусства.

     Рациональным построениям ложных умников мира Толстой противопоставляет ТО САМОЕ, ложно толкуемое «Мелиховым», ПАНЭНТЕИСТИЧЕСКОЕ ЧУВСТВОВАНИЕ ВСЕГО МИРА В БОГЕ (даже тех его местечек, где, по беспомощности или злонравию людей, тигр поедает мальчика, или абрек режет христианина, или палач казнит невиновного!), которое отнюдь не всё здание христианского мировоззрения Толстого, а лишь ИСТИНА ВЕРЫ, тот аксиоматический «фундамент», на котором ещё созиждутся, в сознательном, направленном эволюционном сотворчестве человека сына Богу-Отцу, иные Истины (общенаучной и философской, постоянно пополняющейся, картины мира, смысла жизни человека в нём), Добро и Красота грядущего Царствия Божия на Земле.

     Проникновенную и точную характеристику состояния сознания творцов мирских «правд», то есть лжей: псевдофилософии, псевдонауки и псевдоискусства — мы находим, к примеру, у высокочтимых Львом Николаевичем французского учёного и мыслителя Блеза Паскаля и русского поэта Михаила Лермонтова. В «Мыслях» Паскаля у Толстого на особой примете было суждение о «двух крайностях знания»: неведения естественного, детей и простецов, и   неведения великих умов, понимающих ничтожность всех человеческих знаний именно потому, что «объяли» их все. Но есть и прослойка (и весьма не тоненькая в наши дни!..) между мудрецами и простецами: это простецы, возомнившие себя многознающими и мудрыми. Это те, «кто утратили неведение естественное и не обрели другого, тешатся крохами поверхностного знания и строят из себя умников. Они-то и сбивают людей с толку и ложно судят обо всём» (Паскаль Б. Мысли: Афоризмы.  М., 2003. С. 207).

     А у Лермонтова это — лирический герой хрестоматийного стихотворения «И скучно, и грустно…»:

И скучно и грустно, и некому руку подать
В минуту душевной невзгоды...
Желанья!.. что пользы напрасно и вечно желать?..
А годы проходят — всё лучшие годы!
Любить... но кого же?.. на время — не стоит труда,
А вечно любить невозможно.
В себя ли заглянешь? - там прошлого нет и следа:
И радость, и муки, и всё там ничтожно...
Что страсти? - ведь рано иль поздно их сладкий недуг
Исчезнет при слове рассудка;
И жизнь, как посмотришь с холодным вниманьем вокруг
Такая пустая и глупая шутка...

     Этой хорошо зарифмованной сентенции смакующего своё ложно-мудрое разочарование и мутящего мир полузнайки противостоит гимн жизни, природе и радости от автора «Казаков», настоящие стихи в прозе, каких немало рассеяно по Дневнику Льва Николаевича, его письмам к жене и друзьям и, к несчастью, столь мало известно широкому читателю. Это, для примера, запись 14 июня 1894 года чувств и мыслей, посетивших Толстого также на пешей прогулке, недалеко от вышеупомянутой Козловки, около деревни Овсянниково:

     «Смотрел, подходя к Овсянникову, на прелестный солнечный закат. В нагромождённых облаках просвет, и там, как красный неправильный угол, солнце. Всё это над лесом, рожью. Радостно. И подумал: Нет, этот мир не шутка, не юдоль испытания только и перехода в мир лучший, вечный, а это один из вечных миров, который прекрасен, радостен и который мы не только можем, но должны сделать прекраснее и радостнее для живущих с нами и для тех, кто после нас будет жить в нём» (52, 120-121).

     Христианская вера способна сотворить своё чудо: свершить в мире мистерию преображения человека «от зверя к ангелу»… или, быть может — к подлинно-разумному существу, что тоже немало? В мастерской, которой является вверенный равно всем нам для науки Богом мир, всё всехнее, так что всякий человек может и должен быть именно МАСТЕРОМ… а не обезьяной, забравшейся, пока мастер отлучился, через форточку пошалить. «Шалить» можно с разным ущербом для мастерской и мастеров, но это всегда — грех и вина, прежде всего, перед Хозяином. В меньшей степени невнятной стаи «шалунов», в большей же — тех полузнаек мастеров, которые не находят иного средства, чем выгонять и убивать «злых» обезьян, кормя их жертвами зверя в себе.

                ____________________
                ______________



                Один.
                ПУТЬ К ОЧЕВИДНОСТИ

      Приступая к изложению истории живой, возраставшей и эволюционировавшей десятилетиями мысли Льва Николаевича Толстого в аспекте его отношения к «наказаниям» по суду и приговорам и, в частности, к смертной казни, стоит предварительно напомнить читателю несколько фактов биографии Толстого, так или иначе формировавших как его знаниевый правовой «фундамент», так, одновременно, и общее лично-субъективное отношение писателя и публициста к писанному праву, судам и наказаниям по суду, включая смертную казнь.

       Толстой интересовался правом в течение всей своей жизни. Разумеется, в различные периоды его жизни интерес этот был неодинаков, он менялся в соответствии с изменениями, происходившими в жизни, творчестве, миросозерцании писателя. Самый интерес этот не имел самодовлеющего характера, он был тесно связан со всей его деятельностью как художника и мыслителя, особенно в годы наибольшего развития его художественного творчества.

     В 1846 г. Толстой поступает на юридический факультет Казанского университета, где он весьма заинтересовался энциклопедией права и правом уголовным. Находясь в университете, Толстой пишет работу о «Наказе» Екатерины II в сравнении с «Духом закона» Монтескьё, подвергая в этой работе критике монархический строй и выдвигая требование соответствия государственных законов — законам христианской религиозной нравственности.

      Как сообщает П. И. Бирюков, одной из причин, почему Толстой ушёл из Казанского университета, явилось, по словам самого Толстого, то, что работа над «Наказом» Екатерины II и «Духом закона» Монтескьё «открыла ему новую область самостоятельного умственного труда, а университет с своими требованиями не только не содействовал такой работе, но мешал ей» (Бирюков П.И. Биография Льва Николаевича Толстого: В 4-х тт. – М. – Пг., 1923. – Т. 1. С. 56).

     Так или иначе, но, не окончив юридического факультета Казанского университета, Толстой всё же делает попытку получить высшее юридическое образование, для чего в конце апреля 1849 г. держит кандидатские экзамены при юридическом факультете Петербургского университета, не закончив, правда, сдавать их.

     В 1854 г. в связи с поражением России в Крымской войне молодой Толстой-офицер, по личным впечатлениям и опыту службы в действующей армии, приступает к написанию проекта о переформировании русской армии, в котором резко критикует русский общественно-политический строй, его правовые устои, касающиеся военной жизни и приведшие к поражению в войне. Это одно из первых обличительных произведений публицистики Толстого, в котором прозвучало первое знаменитое толстовское «Не могу молчать», ставшее манифестом Толстого-публициста: «По долгу присяги, а ещё более по чувству человека, не могу молчать о зле, которое открыто совершается передо мной и очевидно влечёт за собой погибель миллионов людей – погибель силы, достоинства и чести отечества». Толстой «решился, сколько может», прямо, открыто действовать против зла «пером, словом и силою» (4, 285 - 286).

     Гибель напрасная людей в боях не могла не навести Толстого и на иной аспект той же проблемы имперской халтуры в управлении страной и армией — на проблему наказаний солдат.

     В 1856 г. Толстой принялся за написание работы «О военно-уголовном законодательстве», в которой, судя по уцелевшему черновику, делает попытки теоретического обоснования различия гражданского общества, целью которого является «осуществление идеалов вечной правды, добра и общего счастья», и «военного общества», являющихся одним «из орудий, которым осуществляется современная правда», при этом военное общество Толстой считает обществом ненормальным, ибо цель его — убийство («то, что  есть  преступленье в гражданском обществе, не таково в военном»), а консолидирующая сила — дисциплина и страх наказаний (5, 237 – 238; ср. 239). Далее, конспективно помечая для себя аспекты проблемы военных наказаний, которые надо расписать, Толстой для прогнания сквозь строй и бития розгами, т.е. для наказаний, заканчивавшихся часто смертью наказуемого, делает пометки очень и очень характеристические: «Палачи все»; «Развращение»; «Нецелесообразность»; «Ужас только в зрителях»; «Кто решил, что мало простой  смерти?»; «Недостижение цели» и др, а в конце, возражая умозрительному оппоненту: «Чем заменить, скажут? Да  докажите ещё необходимость варварского обычая» (Там же. С. 238).

    Путешествуя за границей, Толстой в Париже в 1857 г. посещает лекции в Сорбонне и в College de France, в том числе лекции по правоведению.

     В последующие годы интерес Толстого к праву не ослабевает. В романе «Воскресенье» рассказывается о том, как Нехлюдов, соприкоснувшись с судом, тюрьмой, ссылкой, миром уголовных преступников, в поисках ответа на мучившие его вопросы, обратился к сочинениям Ломброзо, Горофало, Ферри, Листа, Тарда и др. Несомненно, что Толстой, которого мучили такие же вопросы, как и героя его романа, интересовался работами названных авторов, вопросами, служившими предметом их исследования. Вместе с тем, обращают на себя внимание, к примеру, написанное уже в преклонном возрасте «Письмо студенту о праве» (1909), в котором цель права определяется как «охранение» отнятых грабежом у трудящегося народа ресурсов, а содержанием обеспечительных мер правоприменения признаются этически неприемлемые методы: прямое насилие или угроза его; равно как и статья «О государстве» (1909), в которой политическое устройство общества характеризуется, как и право, задачами «вооружённого ограбления трудолюбивых людей». Данные публикации свидетельствуют об интересе «позднего» Толстого к праву, но уже под углом зрения его христианского религиозного миросозерцания.

      Нетрудно заметить из вышеизложенного, что, наряду и в тесной связи с вопросами теории права Л. Н. Толстого всегда интересовало правоприменение как реальное общественное явление, определяющее судьбы общества и отдельных членов его, юстиция как государственное учреждение в её непосредственной деятельности. Именно на этой почве, на почве применения права в жизни, и происходили столкновения уже молодого Толстого с царской юстицией. Со временем острота их становилась тем выше, чем больше сознание Толстого соединялось с истиной христианского учения. Христианство отрицает для человеческих обществ необходимость жизни в СТРАХЕ и возвещает замену для принявших учение Христа людей и обществ прежнего закона насилия – законом доверия, единения и любви:

     «В любви нет страха, но совершенная любовь изгоняет страх, потому что в страхе есть мучение. Боящийся несовершен в любви» (1-е послание Иоанна 4:18)

      Когда нет страха, а есть любовь, будет и сочувствие к грешнику, понимание его положения и, как следствие – умение ему ПОМОЧЬ, а не сбагрить беспомощно к тюремщикам или палачам…

                * * * * *

      Конечно, Толстой, психологически травмированный несколькими случаями жестокости старших в детстве, в сознательном возрасте практически ВСЕГДА был противником жестокости, принуждений, насилия – включая, разумеется, и злейшие, системно-организованные их формы. Смертная казнь отвращала взрослого Толстого всегда… но – достаточно РАЗЛИЧНО с точки зрения идейного «фундамента». В самом упрощённом, схематическом виде мы можем выделить ТРИ СТАДИИ отвержения Толстым смертных казней по суду:

   Первая, НАУЧНО-ТЕОРЕТИЧЕСКАЯ, светски-гуманистическая по преимуществу. Ещё в 1847 г. юный Лев в своём ученическом разборе «Наказа» Екатерины II высказывается против смертных казней и жестокости наказаний:

    «Преступление должно быть совершенно соразмерно наказанию. Может быть скажут на это, что ничто не будет удерживать людей от совершения преступления, ибо тогда сколько преступник может, решаясь на преступление, выиграть столько же, сколько и проиграть. — Пускай и будет так. Ежели начало добра преобладает в людях, то они больше будут иметь стремления не совершать преступлений, чем совершать их; ежели же преобладает начало зла в людях, то они всегда будут следовать ему; ибо оно будет им свойственное начало. […]

     Екатерина говорит: «в благоустроенном Государстве никакой нет нужды налагать смерть преступникам, в Анархиях же это необходимо». Почему? Ещё необходима смертная казнь, говорит она, тогда, когда преступник, даже лишённый свободы, может быть опасен Государству. — Когда бывает преступник, даже лишённый свободы, опасен Государству? Бесполезность смертной казни она весьма справедливо доказывает тем, что сильные впечатления — вид казни — не продолжительны» (46, 16).

     А вот одна из записей Толстого в Дневнике за 1851 год (перевод с франц.):

     «Адриен Дюпр, при обсуждении вопроса о смертной казни, высказался зa отмену её. Он глубоко логично доказал, что общество, оставляя за собою право убийства человека, оправдывает до некоторой степени убийство, совершаемое убийцею, и что самым действительным средством заклеймить убийство и предупредить его было бы — самому обществу выразить перед ним священный ужас. Робеспьер, впоследствии допустивший всякие казни, требовал, чтобы у общества было отнято оружие смертной казни. Если бы предрассудки юристов не превозмогли над здоровыми принципами нравственной философии, кто знает, насколько меньше крови было бы пролито во Франции» (Там же. С. 75 - 76).

     На примере этих отрывков мы видим, что отношение к смертным казням молодого Льва Николаевича не было ещё ни христиански мотивируемым, ни даже самостоятельным: он только познавал точки зрения авторитетных писателей на этот счёт (опирающихся, в свою очередь, на собственные религиозные предпочтения) и – в большей или меньшей степени – соглашался с теми из них, которые одобрял его разум, вооружённый ничтожным на тот момент жизненным опытом.

    Но вот всё меняется, и довольно резко. Толстой достигает второй стадии – ЭТИКО-ЭСТЕТИЧЕСКОЙ. Связан этот перелом был с увиденным им в Париже в апреле 1857 г. зрелищем смертной казни.

     Незадолго до этого Л.Н. Толстой, как многие гениальные люди, пережил очередной приступ депрессии, «сомнения во всём» (запись в Дневнике от 19 марта; ср. 5 апр.). Приступ был связан, как предполагает биограф его, Н.Н. Гусев, с его тогдашним «рассеянным, малодеятельным образом жизни, недостаточной творческой и умственной работой» (Гусев Н.Н. Материалы… 1855 – 1869. С. 190). В облегчённой форме это было то же, что и знаменитая «арзамасская тоска», пережитая писателем гораздо позднее, в ночь на 3 сентября 1869 г., при сходных (рассеянное полубезделие путешественника) условиях и ознаменовавшая собой, пожалуй, самое-самое дальнее предвестие грядущего в 1870-х решающего перелома в мировоззрении Л. Н. Толстого – в частности, переход его к ТРЕТЬЕЙ И ПОСЛЕДНЕЙ, ХРИСТИАНСКОЙ, стадии отрицания смертной казни по суду.

     5 апреля Толстой узнал, что утром на другой день предстоит на площади, перед одной из парижских тюрем, совершение публичной смертной казни посредством гильотины. Он решил поехать посмотреть на казнь.

     Преступник, некий Франсуа Ришё, по профессии повар, был осуждён судом присяжных за два убийства с целью ограбления. В обоих случаях убитые были приятелями Ришё и были убиты им во время сна, когда он ночевал в одной с ними комнате.

     По сообщениям газет, Ришё выслушал свой смертный приговор совершенно спокойно и только просил заблаговременно уведомить его о дне казни, чтобы он мог перед смертью «как следует покутить» на остававшиеся у него деньги.

      В ночь с 5 на 6 апреля при свете факелов на площади перед тюрьмой, в которой содержался Ришё, была сооружена гильотина. Громадная толпа собралась на необычное зрелище. Газетные корреспонденты определяли численность этой толпы, в которой было много женщин и детей, от 12 до 15 тысяч. Ночные трактиры, расположенные на ближайших улицах, бойко торговали всю ночь.

     В семь с половиной часов утра в камеру осуждённого вошли начальник тюрьмы, начальник полиции и священник, в сопровождении которых осуждённый отправился к месту казни, где сам, без посторонней помощи, поднялся по ступенькам на помост гильотины, поцеловал поданное ему священником распятие, — и через минуту всё было кончено.

     На Толстого вид смертной казни произвёл потрясающее впечатление. «Больной встал в 7 часов, — записал он в Дневнике, — и поехал смотреть экзекуцию. Толстая, белая, здоровая шея и грудь. Целовал Евангелие и потом – смерть, что за бессмыслица! — Сильное и не даром прошедшее впечатление».

     Не даром, ибо Толстой кое-что важнейшее понял в себе:

     «Я не политический человек. Мораль и искусство. Я знаю, люблю и могу» (47, 121 - 122).

     И здесь же – ещё более интимно-личное признание:

     «Гильотина не давала спать и заставляла оглядываться» (Там же. С. 122).

     Тургенев через несколько дней пересказал Аксакову, что Толстому «гильотина снилась во сне. Ему казалось, что его самого казнят» (Цит. по: Гусев Н.Н. Указ. соч. С. 194).

     Более подробно о впечатлении, произведённом на него зрелищем смертной казни, Толстой в тот же день, 6 апреля 1857 г., писал Боткину: «Я имел глупость и жестокость ездить нынче утром смотреть на казнь... Это зрелище мне сделало такое впечатление, от которого я долго не опомнюсь. Я видел много ужасов на войне и на Кавказе, но ежели бы при мне изорвали в куски человека, это не было бы так отвратительно, как эта искусная и элегантная машина, посредством которой в одно мгновение убили сильного, свежего, здорового человека. Там есть... человеческое чувство страсти, а здесь до тонкости доведённое спокойствие и удобство в убийстве и ничего величественного. Наглое, дерзкое желание исполнять справедливость, закон Бога.  Справедливость, которая решается адвокатами, которые каждый, основываясь на чести, религии и правде, говорят противуположное» (60, 168).

     Толстой уже не верит в то, что посредством судебных приговоров осуществляется пресловутая «справедливость». Понемногу он подступается к тому, чтобы в принципе отринуть эту языческую категорию общественной этики: суеверие о справедливости, «которая решается адвокатами, которые каждый, основываясь на чести, религии и правде, говорят противоположное». В то же время в этом неприятии немало ЭСТЕТИЧЕСКОГО и этико-эстетического, восходящего как раз к представлениям языческого мира о прекрасном, о красоте, благородстве… Всего этого он не находит ни в «технологичной» казни гильотиной, ни в глазеющей на неё буржуазной толпе «демократических» французов: «Толпа отвратительная, отец, который толкует дочери, каким искусным, удобным механизмом это делается, и т. п.» (Там же).

     Чем-то эта позиция близка восприятию молодого Конст. Леонтьева, будущего православного монаха и исповедника, но… мы помним слово Льва: «Я НЕ ПОЛИТИЧЕСКИЙ ЧЕЛОВЕК». Не человек ПОЛИСА: города, государства. Леонтьев был и оставался человеком политическим… оттого и нашёл своё место в «лоне» церковного лжехристианства!

     В отличие от Леонтьева, эстетика для Толстого не была даже в 1850-е столь жёстко отделена от христианской нравственности, а нравственный суд распространялся и на политику. Со временем, как мы уже сказали, красота сделается для него «венцом добра» — оставшись для Леонтьева и многих прочих его современников, адептов православия, напротив, ФУНДАМЕНТОМ: обманчивым основанием мнимого добра.

      Впрочем… это будет лет через 30-ть с лишком, не ранее... Пока же, в цитируемом нами письме Боткину Толстой рассуждает так:

     «Закон человеческий — вздор! Правда, что государство есть  заговор  не  только  для  эксплуатаций, но главное  для  развращения  граждан. […] Я понимаю законы нравственные, ЗАКОНЫ МОРАЛИ И РЕЛИГИИ, НЕ ОБЯЗАТЕЛЬНЫЕ НИ ДЛЯ КОГО, ведущие вперёд и ОБЕЩАЮЩИЕ ГАРМОНИЧЕСКУЮ БУДУЩНОСТЬ; я чувствую ЗАКОНЫ ИСКУССТВА, ДАЮЩИЕ СЧАСТИЕ ВСЕГДА; но политические законы для меня такая ужасная ложь, что я не вижу в них ни лучшего, ни худшего. Это я почувствовал, понял и сознал нынче» (Там же. Выделения в тексте наши. – Р. А.).

     И, как приговор самому себе и своей карьере в политике или в духовенстве:

     «...Никогда не буду служить нигде НИКАКОМУ правительству» (Там же. С. 193. Выделение в тексте - Л.Н. Толстого).

     Обратим внимание: задачей искусства Толстой 1850-х гг. полагает СЧАСТЬЕ, которое здесь явно синонимично «удовольствию». Этические же законы – НЕОБЯЗАТЕЛЬНЫ НИ ДЛЯ КОГО, хотя и полезны указанием религиозного идеала «гармонической будущности». Важные отличия от христианского мировоззрения «позднего» Толстого!

     Наконец, ТРЕТЬЯ СТАДИЯ – ХРИСТИАНСКАЯ, достигается Л.Н. Толстым во второй половине 1870-х гг. Он становится в эти годы активно и неортодоксально верующим человеком.

     Примечательно, как Лев Николаевич уже с этих, новых, христиански-религиозных позиций вспоминает ту же смертную казнь 1857 г. в третьей главе «Исповеди» (1882):

     «…В бытность мою в Париже, вид смертной казни обличил мне шаткость моего суеверия прогресса. Когда я увидал, как голова отделилась от тела, и то, и другое врозь застучало в ящике, я понял — не умом, а всем существом, — что никакие теории разумности существующего и прогресса не могут оправдать этого поступка и что если бы все люди в мире, по каким бы то ни было теориям, с сотворения мира, находили, что это нужно, — я знаю, что это не нужно, что это дурно и что поэтому судья тому, что хорошо и нужно, не то, что говорят и делают люди, и не прогресс, а я с своим сердцем» (23, 8). Оценка «дурно» имеет здесь уже отчётливо нравственную коннотацию.

    СИСТЕМНАЯ РАСЧЁТЛИВОСТЬ государственного палачества, своего рода ТЕХНОЛОГИЧНОСТЬ «процедуры» над беспомощной жертвой, в услужение обществу, и прежде всего его элитам, к которым причисляли и Толстого — вот то, что будет в смертных казнях отвращать Толстого до конца дней. Уже в социально-обличительном трактате 1884-1886 «Так что же нам делать?» читаем почти то же, что в «Исповеди», но важной прибавой:

     «Тридцать лет тому назад я видел в Париже, как в присутствии тысячи зрителей отрубили человеку голову гильотиной. Я знал, что человек этот был ужасный злодей; я знал все те рассуждения, которые столько веков пишут люди, чтобы оправдать такого рода поступки; я знал, что это сделали нарочно, сознательно, но в тот момент, когда голова и тело разделились и упали в ящик, я ахнул и понял – не умом, не сердцем, а всем существом моим, что все рассуждения, которые я слышал о смертной казни, есть злая чепуха, что сколько бы людей ни собралось вместе,  чтобы  совершить  убийство,  как  бы  они  себя ни  называли, убийство худший грех  в мире,  и что  вот  на  моих глазах  совершён  этот  грех.  Я своим  присутствием и  невмешательством  одобрил  этот  грех  и  принял  участие в нём» (25, 190).

     И о том же — в самом знаменитом публицистическом выступлении Льва Николаевича против казней, статье 1908 г. «Не могу молчать»:

     «Ужаснее всего то, что делается это не по увлечению, чувству, заглушающему ум, как это делается в драке, на войне, в грабеже даже, а, напротив, по требованию ума, расчёта, заглушающего чувство» (37, 85). И важнейший мотив автора, выраженный в статье — снять с себя груз вины за пассивное участие, как бы одобряемое «пользование», такими государственными «услугами».

      Это доброе наследие «этико-эстетической» стадии, которую Толстой забрал с собой в «последний путь» — на главное своё поприще жизни: христианское проповедание и обличение зол общественного жизнеустройства. Ниже мы особенно подробно рассмотрим общественную и публицистическую деятельность Льва Николаевича именно на этой стадии эволюции его неприятия смертной казни.

                ______________________
                _____________


                Два.
                «СТРОК ПОСТЫДНЫХ НЕ СМЫВАЮ»:
                КАЗНЬ СОЛДАТА ШАБУНИНА (1866)

    Для нас наиболее любопытным документом — свидетельством качественного различия второй (этико-эстетической) и третьей (христианской) стадий эволюции отношения Л.Н. Толстого к смертным казням являются его «Воспоминания о суде над солдатом» (см. 37, 67–75), написанные в мае 1908 года в форме письма П. И. Бирюкову, работавшему над вторым томом «Биографии» Толстого, но касающиеся событий, совершившихся более чем за 40 лет до того: участия Толстого в 1866 г. в защите рядового Василия Шабунина. Это уникальный случай ЛИЧНОГО УЧАСТИЯ Толстого в судебной защите человека от смертной казни, на ряде обстоятельств которого мы, специально изучив эту тему, намерены задержать внимание читателя достаточно подробно.

      Одним из главных «камней преткновения», делавших позицию как Толстого-гуманиста 1860-70-х гг., так и Толстого-христианина 1880-1900-х совершенно непримиримой было то антихристово ЛУКАВСТВО, с которым в России и всём лжехристианском мире производили смертные казни — даже часто формально, по законам, запрещённые, но фактически применявшиеся в разнообразных «экстраординарных» случаях или по «особым» законам.   

     Именно таким случаем было осуждение и казнь в 1866 г. солдата пехотного полка, расположенного близ Ясной Поляны Василия Шабунина, не выдержавшего издевательств над собой офицера.

     Это одна из самых ярких статей против смертной казни, написанная под впечатлением от чтения Толстым собственной речи в защиту солдата, опубликованной в газете «Право» в 1903 г. и приводимой Бирюковым в его «Биографии Л.Н. Толстого» по тексту этой публикации (см.: Бирюков П.И. Биография Л.Н. Толстого: В 4-х тт. М. – Л., 1923. Т. 2. С. 39 - 43).

     В воспоминания 1908 г. писатель включил и присланную ему накануне Е. И. Поповым выдержку из книги Э. Геккеля «Мировые загадки», в которой смертная казнь оправдывалась с точки зрения естествознания, и развил мысль, записанную в Дневнике 2 мая: «Разве не ясно, какой полный невежда этот профессор Геккель! Каковы же его ученики? Возражать не стоит, возражение в Евангелии, но они не знают его, безнадёжно не знают, решив, что они выше его. А если люди так невежественны, что могут по закону убивать, то что же закон? И всё рушится» (56, 126).

     Впервые «Воспоминания о суде над солдатом» были опубликованы с цензурными пропусками в книге: П. Бирюков. «Лев Николаевич Толстой. Биография», изд. «Посредник» (1908), полностью – в сб.: «Л. Н. Толстой. “Не могу молчать” и другие статьи о смертной казни», изд. «Единение» (1917).

    Приводим ниже полный текст этого недлинного сочинения Л.Н. Толстого, а следом — некоторые дополнения, взятые из других источников.


                ВОСПОМИНАНИЯ О СУДЕ НАД СОЛДАТОМ

     Милый друг Павел Иванович

     Очень рад исполнить ваше желание и сообщить вам более подробно то, что было передумано и перечувствовано мною в связи с тем случаем моей защиты солдата, о котором вы пишете в своей книге. Случай этот имел на всю мою жизнь гораздо более влияния, чем все кажущиеся более важными события жизни: потери или поправление состояния, успехи или неуспехи в литературе, даже потеря близких людей.

     Расскажу, как всё это было, а потом уже постараюсь высказать те мысли и чувства, которые тогда вызвало во мне это событие и теперь воспоминание о нём.

     Чем особенно я занимался и увлекался в это время, я не помню, вы это лучше меня знаете; знаю только, что жил я в это время спокойной, самодовольной и вполне эгоистической жизнью. Летом 1866 года нас [семью Толстого в Ясной Поляне. – Р. А.] посетил совершенно неожиданно Гриша Колокольцов, кадетом ещё ходивший в дом Берсов и знакомый моей жены. Оказалось, что он служил в пехотном полку, расположенном в нашем соседстве. Это был весёлый, добродушный мальчик, особенно занятый в это время своей верховой, казачьей лошадкой, на которой он любил гарцовать, и часто приезжал к нам.

     Благодаря ему мы познакомились и с его полковым командиром, полковником Юношей [ударение в фамилии на «О». – Р. А.], и с разжалованным или отданным в солдаты по политическим делам (не помню) А. М. Стасюлевичем, родным братом известного редактора, служившим в этом же полку. Стасюлевич был уже немолодой человек. Он только недавно из солдат был произведён в прапорщики и поступил в полк к бывшему своему товарищу Юноше, теперь его главному начальнику. И тот и другой, Юноша и Стасюлевич, тоже изредка езжали к нам. Юноша был толстый, румяный, добродушный, холостой ещё человек. Он был один из тех так часто встречающихся людей, в которых человеческого совсем не видно из-за тех условных положений, в которых они находятся и сохранение которых они ставят высшей целью своей жизни. Для полковника Юноши условное положение это было положение полкового командира. Про таких людей, судя по-человечески, нельзя сказать, добрый ли, разумный ли он человек, так как неизвестно ещё, каким бы он был, если стал бы человеком и перестал бы быть полковником, профессором, министром, судьёй, журналистом. Так это было и с полковником Юношей. Он был исполнительный полковой командир, приличный посетитель, но какой он был человек —  нельзя было знать. Я думаю, не знал и он сам, да и не интересовался этим. Стасюлевич же был живой человек, хотя и изуродованный с разных сторон, более же всего теми несчастьями и унижениями, которые он, как честолюбивый и самолюбивый человек, тяжело переживал. Так мне казалось, но я недостаточно знал его, чтобы поглубже вникнуть в его душевное состояние. Одно знаю, что общение с ним было приятно и вызывало смешанное чувство сострадания и уважения. Стасюлевича я потом потерял из виду, но недолго после этого, когда полк их стоял уже в другом месте, я узнал, что он без всяких, как говорили, личных причин лишил себя жизни, и сделал это самым странным образом. Он рано утром надел в рукава ваточную тяжёлую шинель и в этой шинели вошёл в реку и утонул, когда дошёл до глубокого места, так как не умел плавать.

     Не помню, кто из двух, Колокольцов или Стасюлевич, в один день летом приехав к нам, рассказал про случившееся у них для военных людей самое ужасное и необыкновенное событие: солдат ударил по лицу ротного командира, капитана, академика. Стасюлевич особенно горячо, с сочувствием к участи солдата, которого ожидала, по словам Стасюлевича, смертная казнь, рассказывал про это и предложил мне быть защитником на военном суде солдата.

     Должен сказать, что приговоры одними людьми других к смерти и ещё других к совершению этого поступка: смертная казнь, всегда не только возмущала меня, но представлялась мне чем-то невозможным, выдуманным, одним из тех поступков, в совершение которых отказываешься верить, несмотря на то, что знаешь, что поступки эти совершались и совершаются людьми. Смертная казнь, как была, так и осталась для меня одним из тех людских поступков, сведения о совершении которых в действительности не разрушают во мне сознания невозможности их совершения.

     Я понимал и понимаю, что под влиянием минуты раздражения, злобы, мести, потери сознания своей человечности человек может убить, защищая близкого человека, даже себя, может под влиянием патриотического, стадного внушения, подвергая себя опасности смерти, участвовать в совокупном убийстве на войне. Но то, чтобы люди спокойно, в полном обладании своих человеческих свойств могли обдуманно признавать необходимость убийства такого же, как они, человека и могли бы заставлять совершать это противное человеческой природе дело других людей — этого я никогда не понимал. Не понимал и тогда, когда в 1866 году жил своей ограниченной, эгоистической жизнью, и потому я, как это ни было странно, с надеждой на успех взялся за это дело.

     Помню, что, приехав в деревню Озёрки, где содержался подсудимый (не помню хорошенько, было ли это в особом помещении, или в том самом, в котором и совершился поступок), и войдя в кирпичную низкую избу, я был встречен маленьким скуластым, скорее толстым, чем худым, что очень редко в солдате, человеком с самым простым, непеременяющимся выражением лица. Не помню, с кем я был, кажется, что с Колокольцовым. Когда мы вошли, он встал по-солдатски. Я объяснил ему, что хочу быть его защитником, и просил рассказать, как было дело. Он от себя мало говорил и только на мои вопросы неохотно, по-солдатски отвечал: «так точно». Смысл его ответов был тот, что ему очень скучно было и что ротный был требователен к нему. «Уж очень он на меня налегал», сказал он.

     Дело было так, как описано у вас, но то, что он тут же выпил, чтобы придать себе храбрости, едва ли справедливо.

     Как я понял тогда причину его поступка, она была в том, что ротный командир его, человек всегда внешне спокойный, в продолжение нескольких месяцев своим тихим, ровным голосом, требующим беспрекословного повиновения и повторения тех работ, которые писарь считал правильно исполненными, довёл его до высшей степени раздражения. Сущность дела, как я понял его тогда, была в том, что, кроме служебных отношений, между этими людьми установились очень тяжёлые отношения человека к человеку: отношения взаимной ненависти. Ротный командир, как это часто бывает, испытывал антипатию к подсудимому, усиленную ещё догадкой о ненависти к себе этого человека за то, что офицер был поляк, ненавидел своего подчинённого и, пользуясь своим положением, находил удовольствие быть всегда недовольным всем, что бы ни делал писарь, и заставлял его переделывать по нескольку раз то, что писарь считал безукоризненно хорошо сделанным. Писарь же, с своей стороны, ненавидел ротного и за то, что он поляк, и за то, что он оскорблял его, не признавая за ним знания его писарского дела, и, главное, за его спокойствие и за неприступность его положения. И ненависть эта, не находя себе исхода, все больше и больше с каждым новым упрёком разгоралась. И когда она дошла до высшей степени, она разразилась самым для него же самого неожиданным образом. У вас сказано, что взрыв был вызван тем, что ротный командир сказал, что накажет его розгами. Это неверно. Ротный просто вернул ему бумагу и наказал, исправив, опять переписать.

     Суд скоро состоялся. Председателем был Юноша, двумя членами были Колокольцов и Стасюлевич. Привели подсудимого. После не помню каких-то формальностей я прочёл свою речь, которую мне не скажу странно, но просто стыдно читать теперь. Судьи с очевидно скрываемой только приличием скукой слушали все те пошлости, которые я говорил, ссылаясь на такие-то и такие-то статьи такого-то тома, и когда всё было выслушано, ушли совещаться. На совещании, как я после узнал, один Стасюлевич стоял за применение той глупой статьи, которую я приводил, то есть за оправдание подсудимого вследствие признания его невменяемым. Колокольцов же, добрый, хороший мальчик, хотя и наверное желал сделать мне приятное, всё-таки подчинился Юноше, и его голос решил вопрос. И был прочтён приговор смертной казни через расстреляние. Тотчас же после суда я написал, как это у вас и написано, письмо близкой мне и близкой ко двору фрейлине Александре Андреевне Толстой, прося её ходатайствовать перед государем — государем тогда был Александр II — о помиловании Шибунина. Я написал Толстой, но по рассеянности не написал имени полка, в котором происходило дело. Толстая обратилась к военному министру Милютину, но он сказал, что нельзя просить государя, не указав, какого полка был подсудимый. Она написала это мне, я поторопился ответить, но полковое начальство поторопилось, и когда не было уже препятствий для подачи прошения государю, казнь уже была совершена.

     Все остальные подробности в вашей книге и христианское отношение народа к казнённому совершенно верны.

     Да, ужасно, возмутительно мне было перечесть теперь эту напечатанную у вас мою жалкую, отвратительную защитительную речь. Говоря о самом явном преступлении всех законов божеских и человеческих, которое одни люди готовились совершить над своим братом, я ничего не нашёл лучшего, как ссылаться на какие-то кем-то написанные глупые слова, называемые законами.

     Да, стыдно мне теперь читать эту жалкую, глупую защиту. Ведь если только человек понимает то, что собираются делать люди, севшие в своих мундирах с трёх сторон стола, воображая себе, что, вследствие того, что они так сели, и что на них мундиры, и что в разных книгах напечатаны и на разных листах бумаги с печатным заголовком написаны известные слова, и что, вследствие всего этого, они могут нарушить вечный, общий закон, записанный не в книгах, а во всех сердцах человеческих, — то ведь одно, что можно и должно сказать таким людям, — это то, чтобы умолять их вспомнить о том, кто они и что они хотят делать. А никак не доказывать разными хитростями, основанными на тех лживых и глупых словах, называемых законами, что можно и не убивать этого человека. Ведь доказывать то, что жизнь каждого человека священна, что не может быть права одного человека лишить жизни другого, — это знают все люди, и этого доказывать нельзя, потому что не нужно, а можно и нужно и должно только одно: постараться освободить людей-судей от того одурения, которое могло привести их к таком дикому, нечеловеческому намерению. Ведь доказывать это — всё равно, что доказывать человеку, что ему не надо делать то, что противно, несвойственно его природе: не надо зимою ходить голому, не надо питаться содержимым помойной ямы, не надо ходить на четвереньках. То, что это несвойственно, противно природе человеческой давно уже показано людям в рассказе о женщине, подлежащей избиению камнями.

     Неужели с тех пор появились люди настолько праведные: полковник Юноша и Гриша Колокольцов с своей лошадкой, что уже им не страшно бросить первый камень?

     Я не понимал этого тогда. Не понимал я этого и тогда, когда через <двоюродную тётку Александру Андреевну> Толстую ходатайствовал у государя о помиловании Шибунина. Не могу не удивляться теперь на то заблуждение, в котором я был, — о том, что всё, что совершалось над Шибуниным, было вполне нормально и что также нормально было и участие, хотя и не прямое, в этом деле того человека, которого называли государем. И я ПРОСИЛ этого человека помиловать другого человека, как будто такое помилование от смерти могло быть в чьей-нибудь ВЛАСТИ. Если бы я был свободен от всеобщей одури, то одно, что я мог сделать по отношению Александра второго и Шибунина, это то, чтобы просить Александра не о том, чтобы он помиловал Шибунина, а о том, чтобы он помиловал себя, ушёл бы из того ужасного, постыдного положения, в котором он находился, невольно участвуя во всех совершающихся преступлениях (по «закону») уже тем, что, будучи в состоянии прекратить их, он не прекращал их.

     Тогда я ещё ничего не понимал этого. Я только смутно чувствовал, что совершилось что-то такое, чего не должно быть, не может быть, и что это дело не случайное явление, а в глубокой связи со всеми другими заблуждениями и бедствиями человечества, и что оно-то и лежит в основе всех заблуждений и бедствий человечества.

     Я смутно чувствовал ещё тогда, что смертная казнь, сознательно рассчитанное, преднамеренное убийство, есть дело прямо противоположное тому закону христианскому, который мы будто бы исповедуем, и дело, явно нарушающее возможность и разумной жизни [и] какой бы то ни было нравственности, потому что ясно, что если один человек или собрание людей может решить, что необходимо убить одного или многих людей, то нет никакой причины, по какой другой человек или другие люди не найдут той же необходимости для убийства других людей. А какая же может быть разумная жизнь и нравственность среди людей, которые могут по своим решениям убивать друг друга. Я смутно чувствовал тогда уже, что оправдание убийства церковью и наукою, вместо достижения своей цели: оправдания, напротив того, показывает лживость церкви и лживость науки. В первый раз я смутно почувствовал это в Париже, когда видел издалека смертную казнь; яснее, гораздо яснее почувствовал это теперь, когда принимал участие в этом деле. Но мне всё еще было страшно верить себе и разойтись с суждениями всего мира. Только гораздо позднее я был приведен к необходимости веры себе и к отрицанию тех двух страшных обманов, держащих людей нашего времени в своей власти и производящих все те бедствия, от которых страдает человечество: обман церковный и обман научный.

    Только гораздо позднее, когда уже я стал внимательно исследовать те доводы, которыми церковь и наука стараются поддерживать и оправдывать существование государства, я увидал те явные и грубые обманы, которыми и церковь и наука скрывают от людей злодеяния, совершаемые государством. Я увидал те рассуждения в катехизисах и научных книгах, распространяемых миллионами, которыми объясняется необходимость и законность, убийства одних людей по воле других.

      Так, в катехизисе, по случаю шестой заповеди — не убий — люди с первых же строк научаются убивать.

     «В. Что запрещается в шестой заповеди?
      О. Убийство или отнятие жизни у ближнего каким бы то ни было образом.
      В. Всякое ли отнятие жизни есть законопреступное убийство?
      О. Не есть беззаконное убийство, когда отнимают жизнь ПО ДОЛЖНОСТИ, как-то: 1) когда преступника НАКАЗЫВАЮТ по правосудию, 2) когда убивают неприятеля НА ВОЙНЕ за государя и отечество».

      И дальше:

     «В. Какие случаи относиться могут к законопреступному убийству?
     О. Когда кто УКРЫВАЕТ ИЛИ ОСВОБОЖДАЕТ убийцу».

     В «научных» же сочинениях двух сортов: в сочинениях, называемых юриспруденцией с своим уголовным ПРАВОМ, и в сочинениях, называемых чисто научными, доказывается то же самое ещё с большей ограниченностью и смелостью. Об уголовном праве нечего и говорить: оно всё есть ряд самых очевидных софизмов, имеющих целью оправдать всякое насилие человека над человеком и caмое убийство. В научных же сочинениях, начиная с Дарвина, ставящего закон борьбы за существование в основу прогресса жизни, это самое подразумевается. Некоторые же enfants terribles этого учения, как знаменитый профессор Иенского университета Эрнст Геккель в своём знаменитом сочинении: «Естественная история миротворения», Евангелии для неверующих, прямо высказывает это:

     «Искусственный подбор оказывал весьма благоприятное влияние на культурную жизнь человечества. Как велико в сложном ходе цивилизации, например, влияние хорошего школьного образования и воспитания. Как искусственный подбор, и смертная казнь оказывает такое же благодетельное влияние, хотя в настоящее время многими горячо защищается, как "либеральная мера", отмена смертной казни, и во имя ложной гуманности приводится ряд вздорных аргументов. Однако на самом деле смертная казнь для громадного большинства неисправимых преступников и негодяев является не только справедливым возмездием для них, но и великим благодеянием для лучшей части человечества, подобно тому, как для успешного разведения хорошо культивируемого сада требуется истребить вредные сорные травы. И точно так же, как тщательное удаление зарослей принесёт полевым растениям больше света, воздуха и места, неослабное истребление всех закоренелых преступников не только облегчит лучшей части человечества "борьбу за существование", но и произведёт выгодный для него искусственный подбор, так как таким образом будет отнята у этих выродившихся отбросов человечества возможность наследственно передать человечеству их дурные качества».

     И люди читают это, учат, называя это наукой, и никому в голову не приходит сделать естественно представляющийся вопрос о том, что если убивать дурных полезно, то кто решит: кто вредный. Я, например, считаю, что хуже и вреднее г-на Геккеля я не знаю никого. Неужели мне и людям одних со мною убеждений приговорить г-на Геккеля к повешению? Напротив, чем грубее заблуждения г-на Геккеля, тем больше я желаю ему образумиться и ни в каком случае не хотел бы лишить [его] этой возможности.

     Вот эти-то лжи церкви и науки и довели нас теперь до того положения, в котором мы находимся. Уже не месяца, а годы проходят, во время которых нет ни одного дня без казней и убийств, и одни люди радуются, когда убийств правительственных больше, чем убийств революционных, другие же люди радуются, когда больше убито генералов, помещиков, купцов, полицейских. С одной стороны раздаются награды за убийство по 10 и по 25 рублей, с другой стороны революционеры чествуют убийц, экспроприаторов и восхваляют их, как великих подвижников. Вольным палачам платят по 50 рублей за казнь. Я знаю случай, когда к председателю суда, в котором к казни было приговорено 5 человек, пришёл человек с просьбой передать ему дело исполнения казни, так как он возьмётся сделать это дешевле: по 15 рублей с человека. Не знаю, согласилось ли, или не согласилось начальство на предложение.

     Да, не бойтесь тех, кто губит тело, а тех, кто губит и тело и душу...

     Всё это я понял гораздо позже, но смутно чувствовал уже тогда, когда так глупо и постыдно защищал этого несчастного солдата. От этого-то я и сказал, что случай этот имел на меня очень сильное и важное для моей жизни влияние.

     Да, случай этот имел на меня огромное, самое благодетельное влияние. На этом случае я первый раз почувствовал, первое — то, что каждое насилие для своего исполнения предполагает убийство или угрозу его и что поэтому всякое насилие неизбежно связано с убийством. Второе — то, что государственное устройство, немыслимое без убийств, несовместимо с христианством. И третье, что то, что у нас называется наукой, есть только такое же лживое оправдание существующего зла, каким было прежде церковное учение.

     Теперь это для меня ясно, тогда же это было только смутное сознание той неправды, среди которой шла моя жизнь» (37, 67 - 75).

     Письмо Толстого своему биографу, превратившееся позднее в особенную статью, как видим, ИСКЛЮЧИТЕЛЬНО информативно: не только последовательностью изложения главных событий, избавляющего нас от необходимости рассказывать их от себя, но и ИСПОВЕДАЛЬНОЙ составляющей, раскрывающей ряд подробностей ДУХОВНОЙ биографии Льва Николаевича — как раз в аспекте эволюции его мировоззрения к христианскому неприятию смертных казней и вообще расправ людей над людьми по «праву» и по суду.

     Всё же позволим дополнить себе, при этом кое-что и повторив, некоторыми подробностями рассказ Толстого.  «Путеводителями» в воссоздании драматических подробностей нам послужат, во-первых, материалы 37 тома Полного (юбилейного) собрания сочинений Л. Н. Толстого: его воспоминания о суде над солдатом и его защитительная речь на суде. Во-вторых, воспоминания о событиях весны-лета 1866 г. Николая Петровича Овсянникова, служившего в то время юнкером, просмотренные Л.Н. Толстым и опубликованные позднее толстовским книгоиздательством «Посредник» (в нашем распоряжении издание 1912 г.). Задействуем, конечно, и ЛУЧШИЕ биографии Толстого авторства лично знавших его современников, друзей и единомышленников во Христе – Николая Николаевича Гусева и Павла Ивановича Бирюкова.

    П.И. Бирюков – чрезвычайно скрупулёзный, но при этом и несколько неряшливый в работе с источниками биограф. Глава о суде над Шабуниным и его казни – одна из тех, которым всё-таки можно доверять: над сбором материала для неё и правкой чернового варианта очень немало потрудился сам Л.Н. Толстой.

     За судебными материалами по делу Шабунина Толстой обратился к давнему своему тульскому знакомому, всегда очень любезному и отзывчивому, Николаю Васильевичу Давыдову (1848 - 1920), в то время уже прокурору Московского окружного суда. В ответ Н.В.  Давыдов прислал материалы о процессах в  военных  судах по делам, кончающимся смертными  приговорами,  и о приведении в  исполнение смертных  приговоров.  Сведения были кропотливо и любовно собраны Давыдовым от знакомых адвокатов, от члена военно-окружного суда и от чиновника окружного суда, присутствовавшего при смертной казни. Оценив по достоинству труды старого тульского приятеля, Лев Николаевич отписал Давыдову 3 мая 1908 г. благодарность с такими словами:

     «Очень, очень благодарен вам, милый Николай Васильевич, за полученные мною нынче через  П. И.  Бирюкова две записки о смертной казни.  […]

     Я пишу теперь для моего  друга  Бирюкова,  составляющего мою  биографию,  воспоминания  о  моей  защите  в  военном  суде солдата,  ударившего  офицера  и  за  это  приговоренного  к  расстрелянию.  Это было так  давно,  более  40  лет  тому  назад,  что я мог что-нибудь забыть  и  описать дело не так, как оно происходило.  Я  просил  Бирюкова  побывать  у  вас  и,  рассказав, как  у меня описано,  спросить,  нет ли в моём описании неверностей.

     Простите,  что  утруждаю  вас.  Очень вам благодарен.  И как бы  желал  суметь,  благодаря  вашей  помощи,  хоть  в  сотой  доле выразить  и  вызвать  в  людях  ужас  и  негодование, которые я испытывал,  читая  вашу записку.

     До свиданья, дружески  жму  руку. Лев Толстой» (78, 130).

     А 10 мая того же 1908 года Толстой обращался с запросом к М. М. Стасюлевичу – и так же получил от него необходимые сведения о покойном его брате, Александре Матвеевиче, участнике трагических событий 1866-го (Там же. С. 139 – 140).

    Другой великий биограф Толстого, Н. Н. Гусев, в то время личный секретарь Льва Николаевича, вспоминает, как 1 мая 1908 г. Толстой диктовал ему свои, тогда ещё черновые, «Воспоминания о суде над солдатом»:

     «Три раза плакал Лев Николаевич во время диктования: первый раз при упоминании о том, что общение с офицером Стасюлевичем, принимавшем участие в этом суде, «было приятно и вызывало смешанное чувство сострадания и уважения»; второй раз после слов: «Я прочёл свою слабую, жалкую речь, которую мне – не скажу странно, но просто стыдно читать теперь. Я тут ссылаюсь на законы, статьи такие-то, такого-то тома, когда речь идёт о жизни и смерти человека»; и третий раз после слов: «Да, не бойтесь тех, кто губит тело, а тех, кто губит тело и душу. И душу эту убили и убивают всё больше и больше» (Гусев Н.Н. Два года с Л.Н. Толстым. – М., 1973. – С. 148).

     Это чистое, искреннее, евангельски-христианское чувство Льва Николаевича и его страстные убеждения в пользу непротивления Христа, против всякого, тем более системно организованного, насилия или принуждения человека человеком, следует иметь в виду при работе как с его «Воспоминаниями о суде над солдатом», так и с изложениями этих воспоминаний в трудах лучших его биографов и единомышленников во Христе – П. И. Бирюкова и Н. Н. Гусева.

     О воспоминаниях Н. П. Овсянникова как источнике тоже стоит сказать особо. Николай Петрович Овсянников (1848 - ?), помещик Венёвского  уезда Тульской губ., познакомился с Толстым 13 апреля 1889 года,  когда навестил Льва Николаевича в его московской усадьбе в Хамовниках, дабы переговорить по  поводу  печатания уже написанных им воспоминаний  о  суде  над рядовым  Василием Шабуниным. Известны и два письма Николая Петровича Толстому от 3 и 15 апреля 1889  г., в которых  Овсянников просил  разрешить напечатать свои воспоминания о суде над  Шабуниным  и  подтвердить правильность  рассказа. Толстой ответил ему 16 апреля следующим кратким письмом:

     «Очень сожалею, что никак не могу исполнить  вашего желания;  как  я  вам  говорил <при личной встрече 13-го апреля 1889 г. – Р. А.>,  я  всю  свою  жизнь  по отношению к писаниям обо мне, к переводам,  извлечениям  и т. п. поступал всегда  одинаково:  ничего  не  запрещал  и  не  разрешал.  Иначе я никак не могу поступить и по отношению  к  вашей  статье. Пожалуйста, не сердитесь на меня  за  это.  Право, мне невозможно иначе.

      Ваш Л.  Толстой» (64, 247).

      Итак, Толстой ничего не разрешал и не запрещал Овсянникову, не подтверждал и не опровергал ничего в его сочинении и позднее… Это важно помнить, потому что воспоминания содержат характерные для многих мемуаристов вольности. Наивный отставной вояка передаёт диалоги персонажей своих мемуаров в виде прямой речи, сообщает нам о МЫСЛЯХ, ЧУВСТВАХ И НАСТРОЕНИЯХ Льва Толстого, Николая Шабунина и ряда других лиц – то есть, очевидно, прибегает в ряде мест к явному сочинительству, претендующему к тому же на красоты стиля и слога. Как следует из предисловия к брошюре, сам Л. Н. Толстой, ознакомившись весной 1889 года с её рукописью, помог автору с рядом запамятованных им подробностей и фактов, но наотрез отказался подтверждать или опровергать соответствие догадок и домыслов Овсянникова давно и им самим запамятованным фактическим мыслям и настроениям более чем 20-тилетней давности.  Делая здесь и в дальнейшем тексте оговорки о необходимости ОСТОРОЖНОГО исследовательского отношения к книжке Овсянникова, мы всё же будем приводить цитаты и факты из неё – хотя бы для того, чтобы познакомить массового читателя с давно забытым и малодостоверным в ряде своих страниц, но правдивым в основной фабуле и увлекательным сочинением.

                * * * * *

1. КАПИТАН ЯЦЕВИЧ (по воспоминаниям Овсянникова)

     «Капитан как-то сразу отделился от всех своих товарищей и стал в стороне. Он был безукоризненно-вежлив со всеми, но строго ограничивал все свои сношения с начальством и товарищами одними служебными сухими отношениями.

     Среднего роста, сухощавый блондин, скорее даже рыжеватый, с тонкими, правильными но такими сухими чертами лица и холодным, стальным взглядом серовато-карих глаз, Яцевич производил какое-то неприятное впечатление. В его присутствии всё как будто леденело и свёртывалось. Всякий чувствовал себя как-то не по себе. […] На него косились — он старался этого не замечать». При этом Яцевич «по службе был необычайно исправен […] и, следовательно, вполне обеспечил себя со стороны служебных отношений.

     …Субалтерн-офицеры 2-й роты чуть не со слезами на глазах просили полковника о переводе их в другие роты; говорили, что Яцевич буквально истязает солдат, мучая их и, конечно, мучаясь сам целыми днями на учении, стрельбе и проч. […] Но ведь, если это и так, разве можно винить такого ретивого офицера за его ревностное отношение к обязанностям службы и исполнение долга присяги? Его нужно поощрять и награждать за это, но капитана не поощряли и пока ещё не награждали… его просто забыли… Солдаты же втихомолку глубоко его ненавидели, ибо Яцевич за малейшие проступки очень жестоко их наказывал, хотя никогда, ни во фронте, ни вне его, не только не ругался <…>, но никогда не позволял себе возвысить голоса… Всё делалось спокойно, без суеты и холодно-рассудительно» (Овсянников Н. П. Эпизод из жизни Л.Н. Толстого. – М., 1912. – С. 17 - 18).

       Такое поведение справедливо возмущало русских людей, поляк же бесился на то, что его «забыли», и никаких поощрений за служебное рвение пока не ожидалось… Безропотный до времени писарь Шабунин стал тем, на ком Яцевич полюбил срывать свою злость.

2. ПИСАРЬ ШАБУНИН (по кн. Овсянникова).

     «Ротным писарем во 2–й роте числился только что переведённый туда, находившийся в разряде штрафованных, рядовой Василий Шабунин, поступивший в военную службу «охотником», т. е. нанявшийся за другого рекрута.

     Бывши строевым и готовясь к какому-то экзамену, чуть ли не в юнкерское училище, на что он почему-то серьёзно рассчитывал, хотя не имел решительно никаких видимых законных прав, он совершенно случайно как-то попал, что называется, «под горячую руку» батальонному командиру, который, видя, что Шабунин очень плох по фронту, страшно его распалил. Оскорблённый Шабунин вспылил и тут же, во фронте, что-то ответил подполковнику. Был за это судим и переведён в разряд штрафованных на 3 года.

     […] Роста он был небольшого, коренастый, с толстой красной шеей и несколько рыжеватыми волосами, — вообще фигура его не производила особенно приятного впечатления. Незаконнорожденный сын, по слухам, какого–то довольно значительного барина, Шабунин начал помнить себя в деревне в одной из центральных губерний, куда он был отдан двухлетним ребёнком «на воспитание» от одной из известных московских акушерок, принимавших и «секретных» рожениц и «детей на воспитание».

      Небогатая, но довольно зажиточная крестьянская семья, приютившая у себя воспитанника, до 15-летнего его возраста исправно получала за него от той акушерки условленное вознаграждение, так что Васютке жилось привольно. Местный священник […] обучил его грамоте и первым четырём правилам арифметики». Способности мальчика к учению оказались невелики, а тут ещё, вдруг, в 15 его лет взносы на его содержание прекратились… «…Его воспитатели… оставили его у себя, но взамен этого заставили работать и по дому, и в поле и в ночном. […] Началась обычная жизнь сиротства — попрёки и колотушки, и они-то окончательно озлобили и без того крайне необщительный и угрюмый характер мальчика». В 18 лет он отказывается от присватанной ему деревенской невесты и уходит из ставшего чужим дома… (С. 19 - 20).

     Тут мы немного дополним мемуариста. Ни отчества, ни точной даты рождения Василия Шабунина исследователям восстановить не удалось. Н. И. Бурнашёва называет 1837 год (со ссылкой на П. А. Сергеенко), но как второй вероятный вариант называет 1842 год. Остаётся неизвестной и биография Василия Шабунина с 18 лет – вплоть до 21-го года его жизни, до ноября 1862 года, когда он «...появился в N-ском рекрутском присутствии в качестве «охотника», т. е. наёмника, за какого-то мещанина. Василий получил от него 350 рублей и был сдан в солдаты» (Там же. С. 20).

     Во время службы, вплоть до 24 лет, он продолжал ожидать личного счастья: возможности увидеться с настоящим своим отцом, поступить в юнкерское училище и стать офицером… Сослуживцы не находили ничего «умнее», как зло подсмеиваться над этими его мечтами. «Постоянные насмешки товарищей ещё более ожесточили его душу против всех людей вообще, и кончилось тем, что он стал положительно нелюдим, но зато очень религиозен, и одновременно, раньше почти не пивши вовсе водки, он к ней пристрастился…» (Там же. С. 21).    

     Как видим, цена жизни и судьбы простого человека была в тогдашней Российской империи безмерно выше, нежели в теперешней, путинской, России — если пересчитать 350 рублей на современные нам деньги… Для Шабунина, однако, эта сумма оказалось ценой утраты физического и душевного здоровья, интеллектуальной и личностной деградации (пьянство и религия) — и, наконец, гибели.

     Помимо пристрастия к спиртному, в Шабунине развилась постепенно и болезненная агрессивность: «…За последнее <перед роковым конфликтом с Яцевичем> время, если над ним случайно подшучивали товарищи, решительно не сдерживался: страшно раздражался и, не обращая ни на кого внимания, старался ударить обидчика чем попало — прикладом ружья, поленом, или послать ему камень вдогонку, а потому его стали остерегаться, читая за полоумного» (Там же. С. 21 - 22).

     Дальше судьба Шабунина напрямую оказалась связана уже с равнодушием или неотёсанным невежеством тех, кто решал его судьбу. Вместо больницы продолжавший пить Шабунин, зачисленный в разряд «слабосильных» но годных к службе солдат, был, как знающий грамоту, определён командиром батальона на должность писаря — и именно к капитану Яцевичу, субъекту, чьё душевное здоровье так же можно бы поставить под сомнение...

3. ЗАКОН (мой Комментарий)

     Шабунину, конечно, крепко не повезло. Соверши он свой поступок хоть бы двумя годами позже… И польские «события» к тому времени отдалились бы, и изменились бы существенно законы. Уже в следующем, 1867 году, в рамках т. н. «милютинской» (по имени военного министра Милютина) военно-судебной реформы Александра II явился новый Устав о военно-полевых судах, самый либеральный в истории России… уничтоженный только в начале XX столетия, в ходе столыпинского террора, когда военно-полевые суды стали инструментом расправы над несогласными с политическим курсом.

     Но Шабунин, как мы увидели, был не из везучих. А потому судить его должны были в соответствии с узаконениями, принятыми Александром I в грозном 1812 году применительно к военному времени. После судебной реформы 1862 г. они, впрочем, существенно либерализировались: в суде позволено было быть прокурору и адвокату — причём по выбору подсудимого. Прокурор, как и адвокат, полагались во всех военно-судебных случаях, кроме экстраординарных — «усмирения восстаний». Например, военно-полевые процессы без участия обвинителя и защитника (соответственно, преимущественно розыскные) проводились под эгидой гр. М. Н. Муравьёва в рамках «усмирения» польского восстания 1863 – 1864 гг.

     По действовавшему на 1866 г. Уставу, в ходе судебного процесса подсудимого допрашивались свидетели, обвинитель (прокурор) представлял свои объяснения, а подсудимый или его защитник возражал ему, причём обыкновенно стороны произносили целые речи. Затем презус спрашивал подсудимого и его защитника, не имеют ли они ещё чего-либо представить в оправдание вины и после подписи ими соответствующего объявления удалял их из залы заседания и спрашивал судей, не имеют ли они каких-либо замечаний. По удалении публики и прокурора и по закрытии дверей залы заседания презус предлагал судьям вопрос о виновности подсудимого в том преступлении, в котором он обвинялся, собирал голоса членов, начиная с младшего, и после всех заявлял своё мнение. Основанием решения о вине или невиновности подсудимого должно было служить внутреннее убеждение судей, а не теория формальных доказательств, как в судах мирного времени.

     Если суд признавал подсудимого невиновным, то решение представлялось на утверждение полевого аудиториата, а на ревизию главнокомандующего восходило только при разногласии полевого аудиториата с полевым военным судом.

     Полевой аудиториат, как судная часть полевого штаба, учреждался на всё время войны в составе четырёх членов: председателя (в чине не ниже генерал-лейтенанта) и двух членов (в чинах не ниже генерал-майора) и делопроизводителя.

      В случае признания подсудимого виновным председатель определял род преступления, приказывал делопроизводителю приискать соответствующий закон, прочитывал его вслух и предлагал судьям вопрос о применении закона к преступлению, причём мера наказания избиралась единогласно, а при разногласии назначалось слабейшее из предложенных наказаний. Затем делопроизводитель составлял приговор, двери присутствия снова открывались… Приговор и закон, на котором он основан, оглашались после выступления защитника, обвинителя и совещания судей, обязательно в присутствии подсудимого, после чего приговор направлялся на «ревизию» полевому аудиториату.

     В военное время решения военных судов не подлежали обжалованию, а только РЕВИЗИИ, которая по особому представлению производилась Императорским полевым аудиториатом.   Председатель военно-полевого аудиториата, ознакомившись с материалами дела и приговором, составлял письменно своё мнение, с которым вместе представлял приговор главнокомандующему – для утверждения или отмены. По утверждении приговора главнокомандующим он, уже в окончательном виде, снова объявлялся подсудимому.

     Особо строго соблюдались сроки приведения в исполнение смертных приговоров: осуждённого должны были казнить не позднее двух суток после утверждения аудиторами и главнокомандующим приговора полкового суда.

                * * * * *

      65-й Московский пехотный полк, в котором служил Василий Шабунин, выполнял военное распоряжение в МИРНОЕ время. Отчего же осудил его военно-полевой суд, и осудил именно по законам военного времени?

      Дело в том, что полевые военные суды в тогдашней России могли учреждаться и в мирное время. Чаще всего это делалось для суждения преступлений политического характера в некоторых местностях Империи (Польша, Закавказье и др.). Делалось это специально, для того чтобы можно было назначить в качестве наказания именно смертную казнь. И с той же жестокой целью волей Александра II было введено предание в мирное время военному суду, с применением законов военного времени, в случаях совершения важных НАРУШЕНИЙ ВОЕННОЙ ДИСЦИПЛИНЫ и общественной безопасности. Как ни парадоксально, такая мера стала неизбежным в условиях Российской Империи «противовесом» известнейшему гуманному Указу того же Александра II от 17 апреля 1863 г. об отмене телесных наказаний. До этого суды попросту назначали преступнику такое число ударов шпицрутенами, которое было равнозначно жестокой смертной казни.

      Кассаций военно-судебных приговоров не было вовсе, а в случае «особых» дел приговор не допускался до ревизии и в Императорский полевой аудиториат, а рассматривался и, как правило, УТВЕРЖДАЛСЯ непосредственно командующим военным округом.

     Так случилось и с Василием Шабуниным. В его случае «соединились» несколько неблагоприятных обстоятельств, как то ПОЛИТИЧЕСКОЕ (дело касалось «больной» в тот период темы: поляков…), а так же ПРЕЦЕДЕНТ, то есть имевший место ранее схожий случай в этом же полку. Именно поэтому, ознакомившись со следственным делом Шабунина, командующий войсками Московского военного округа генерал-адъютант Александр Иванович Гильденштуббе (1800 - 1884) *) направил дело простого полкового писаря не кому-нибудь, а военному министру Д. А. Милютину.

 _______________   
 
     *) В. А. Гиляровский, в 1871 году служивший вольноопределяющимся в одном из провинциальных пехотных полков, в своей книге «Мои скитания» пишет, что солдаты не выговаривавшие языколомную “балтийскую” фамилию командующего Московским военным округом, произносили её как «Крендель в шубе».
 _______

      В свою очередь Милютин, ознакомившись с материалами дела, счёл нужным доложить о поступке Шабунина царю. «Так как это был уже второй за короткое время случай нанесения солдатом удара офицеру, было решено применить строгие меры. Александр II приказал судить писаря по полевым военным законам» (Гусев Н.Н. Материалы к биографии Л.Н. Толстого. 1855 – 1869. С. 659).

    Кроме всех вышеназванных исключений, заметим наконец, само по себе «Полевое уголовное уложение» не было столь юридически безупречно, как «Устав полевого судопроизводства». Уже в середине XIX столетия оно было безнадёжно устарелым — и архаика его, к несчастью, обернулась гибелью для Василия Шабунина.

4. СУД И ЗАЩИТИТЕЛЬНАЯ РЕЧЬ Л.Н. ТОЛСТОГО
(разные источники + мой Комментарий)

     В момент своего согласия Толстой не мог знать ничего о предрешённости в верхах злосчастной судьбы полкового писаря. Но и узнав кое-что в ходе подготовки к суду и после него — не отказался ДО КОНЦА от своей роли защитника Василия Шабунина. Воля «доброго батюшки-царя», «освободителя» и благодетеля народного была — УБИТЬ русского солдата за оплеуху польской благообразной харе. И Толстой — зная всю ничтожность своих шансов — со смертью за жизнь принял бой: СХЛЕСТНУЛСЯ в неравном бою с этим заглазным смертным приговором. Вероятно, в первый раз — БИЛСЯ ЗА ЧЕЛОВЕЧЕСКУЮ ЖИЗНЬ С ДРЯНЬЮ ПО ИМЕНИ ГОСУДАРСТВО РОССИЙСКОЕ. Ещё не с Христовых евангельских позиций, а — используя врагом же данное орудие: либеральные нормы действовавшего на 1866 год военно-судебного законодательства.

                * * * * *

      В выборе судей жребий и судьба благоволили Толстому: ими были назначены, помимо уже помянутого старого Юноши, ребята не просто знакомые, а ДАВНО И ХОРОШО знакомые Л.Н. Толстому и его семье. Одним из них был бедолага прапорщик Стасюлевич, о котором мы уже рассказали выше. Другим же был – спутник Стасюлевича в недавнем «просительном» визите к Толстому, 21-летний подпоручик Григорий Аполлонович Колокольцев. О нём Лев Николаевич сообщает Бирюкову, своему биографу следующее:

     «Летом 1866 года нас посетил совершенно неожиданно Гриша Колокольцов, кадетом еще ходивший в дом Берсов и знакомый моей жены [друг детства Софьи Андреевны. – Р. А.]. Оказалось, что он служит в пехотном полку, расположенном в нашем соседстве. Это был весёлый, добродушный мальчик, особенно занятый в это время своей верховой казачьей лошадкой, на которой он любил гарцовать и часто приезжал к нам» (37, 67).

     Да, «мальчик» Колокольцев, действительно, был уступчив и мягок… женственно мягок. Но, как увидит наш читатель из дальнейшего изложения — эта «мягкость», это андрогинное, полуженственное начало в характерах и Гриши, и самого Толстого, отнюдь не помогло Льву Николаевичу в спасении писаря Василия Шабунина.

* * * * *

          В самый день 16 июля заседание суда было назначено на 11 часов утра. Местом проведения заседания был помещичий дом Юноши в Ясенках. В 11 ч. 05 мин. явился суд. Председатель объявил о предстоящем разборе дела и приказал ввести подсудимого. Прочитали определение о предании Шабунина военно-полевому суду, заменявшее собою обычный обвинительный акт. Пока читалась основная часть определения, Шабунин хранил спокойствие, и только когда речь прокурора зашла о «предумышленности совершённого преступления» (то, что наверняка грозило Шабунину казнью) — русский солдат ПРЕЗРИТЕЛЬНО УЛЫБНУЛСЯ. На вопросы председателя он сначала не желал вовсе отвечать, потом же нехотя и равнодушно опроверг обвинение в «преднамеренности»… и снова замолчал.      

     Лев Николаевич решил обратить эту апатию в пользу подсудимого, и обратился к суду с аргументами в пользу «идиотизма» и предложением направить Шабунина для обследования в психиатрическую больницу. Но, посоветовавшись с судьями, председатель ответил Льву Николаевичу именно тем возражением, которого он более всего ждал и опасался:   

      «— Вопрос о состоянии душевных способностей рядового Шабунина уже поднимался. В деле имеется акт освидетельствования его тремя полковыми врачами, которые, после внимательного изучения особенностей природы подсудимого, признали его только духовно крайне неразвитым и озлобленным человеком, но, по отношению к совершённому им преступлению, действовавшим вполне сознательно» (Овсянников. С. 43 - 44).

     Лев Николаевич, как сторона защиты, естественно, попросил вызвать своих свидетелей, всего троих: уже известного нам фельдфебеля Бобылёва и двух сестёр, хозяек той избы, где помещалась канцелярия и где жил два с половиной месяца Шабунин: «Путём весьма  обстоятельного расспроса их  граф с поразительною  ясностью  установил  ту  несчастную обстановку, в которой находился обвиняемый,  его крайнюю несообщительность и ничтожную степень  умственного развития, а равно и множество отдельных  фактов, ничтожных самих по себе, но совершенно достаточных, чтобы убедить в некоторых  ненормальностях  его ума. Симпатии «залы» всецело принадлежали подсудимому, который, однако, по-прежнему не проронил  ни  слова» (Там же. С. 45).

     На этом следственная часть судебного заседания завершилась. Слово было предоставлено представителю обвинения. Прокурор сказал сухую, совершенно формальную речь, всю пересыпанную статьями закона, ссылками на них и пр. Почему-то все ожидали, что он откажется от обвинения в предумышленности, но прокурор поддержал обвинительную часть определения во всём её объёме и в заключение потребовал от обвиняемого применения 604-й статьи, т.е. смертной казни.

     Прокурор закончил речь. В напряжённой тишине с места снова поднялся Лев Николаевич – настала очередь главного выступления защиты… 

     И Лев Николаевич сказал свою речь… столь неудачливую по последствиям, что сам на десятилетия постарался забыть о ней. Речь была отыскана в выходившем в 1866 г. «Тульском справочном листке» (№ 33 за 21 августа) и опубликована в 1903 году М. Ипполитовым *).
_______________      
     *) См.: Ипполитов М. Судебная речь Л.Н. Толстого // Право. Еженедельная юридическая газета. – 1903. - № 35. – С. 2013 – 2022.
________    

     Вероятно, именно М. Ипполитов первым из исследователей предположил связь той резкой неприязни к судам, которая была выражена Толстым в романах «Война и мир» и «Воскресение» с пережитыми им неприятными впечатлениями суда над Шабуниным 1866 г.: «Может быть, образ Шабунина стоял перед великим художником, когда он под свежим впечатлением писал сцену военного суда над Пьером, когда он описывал потрясающими чертами картину расстреляния» (Право. – 1903. - № 35. - С. 2015).

        ОСНОВНЫЕ ПОЛОЖЕНИЯ отысканной М. Ипполитовым судебной речи Л.Н. Толстого в защиту писаря Шабунина таковы:
   
     1.Шабунин «душевнобольной, лишённый одной  из  главных способностей человека, способности  соображать последствия своих поступков»; поэтому он «подлежит действию ст.  109 и 116,  определяющих уменьшение наказания по доказанности тупости и  глупости  преступника  и  невменяемости по доказанному умопомешательству» (Там же. С. 2016).    

     2. Доказательством неподсудности Шабунина являются его «крайняя глупость, простота и тупость», явленные даже в ходе судебного заседания: «Он душевно спит теперь, как он и спал всю свою жизнь, он не понимает значения совершённого им преступления, так  же  как  и  последствий,  ожидающих  его» (Там же. С. 2017).   
 
     3. Другими доказательствами идиотизма Шабунина служат ряд фактов его биографии и его систематическое пьянство (Там же).    

      4. Работа писаря только способствовала «отупению» Шабунина (здесь Толстым даётся описание условий этой работы, рассчитанное на жалость слушателей): «О пишет и пьёт, и душевное состояние его доходит  до  крайнего расстройства» (Там же. С. 2018).      

     5. Недостаточность для здорового рассудка мотивов для преступления. Шабунин – жертва «состояния отупения  в  соединении  с  раздражением,  производимым  вином». (Там же. С. 2018 - 2019).    

     6. Признательные показания Шабунина не имеют юридической силы, так как написаны им тоже в состоянии «отупения». 

     «Сознание это, очевидно, бессмысленно списано его рукой с  тех  слов,  которые  за  него  говорили  следователи  и  которые  он  подтверждал  словами:  ТОЧНО  ТАК,  ВАШЕ  БЛАГОРОДИЕ, которыми он и теперь готов бессмысленно и бессознательно подтвердить  всё  то,  что  ему  будет  предложено» (Там же. С. 2019).

7.«Он  писарь,  он  знает  закон,  казнящий  смертью  за  поднятие  руки против начальства,  тем более должен бы знать этот закон,  что за несколько дней перед совершением преступления он собственноручно  переписывает приказ по корпусу о расстрелянии рядового  за  поднятие  руки  против офицера,  и,  несмотря на то,  он в присутствии фельдфебеля,  солдат и посторонних лиц совершает своё преступление» (Там же).

     ПРИМЕЧАНИЕ. О том, что Шабунин собственноручно переписывал такой приказ, мы знаем только из данной речи Л. Н. Толстого. Вероятно, Шабунин же и поведал своему защитнику эту подробность. Для Толстого в суде она – ещё один довод в пользу «невменяемости» писаря.

     8. Капитан Яцевич сам спровоцировал слабо контролировавшего себя «идиота»:

     «…Вдруг входит сам  ротный  командир, лицо, с которым связан ближе  всего  его  пункт  помешательства,  лицо, против которого направлено  его  озлобление,  усиленное  в  одиночестве выпитым  вином,  и  лицо  это  делает  ему  вновь  упрёки и подвергает его наказанию.  Ш.  встаёт, ещё  не  очнувшись  от дремоты,  не  зная,  где он и что он, и совершает поступок, в  котором  он  отдаёт  себе  отчёт уже гораздо позже его совершения» (Там же. С. 2020).

      9. «Итак, суд  поставлен  в  необходимость — либо, безусловно применив  к  настоящему  случаю  ст.  604,  тем  самым  отступить от  смысла  ст.  109 и 116, полагающих облегчение наказания при нахождении преступника в тех ненормальных душевных условиях, в которых  находится  Ш., либо, применив ст. 109 и 116, уменьшающие наказания, тем самым изменить смысл ст.  604. <…> Для решения в этом выборе суд может руководствоваться только духом всего нашего законодательства, заставляющим всегда весы правосудия склоняться на сторону милосердия, и смыслом ст. 81,  которая  говорит, что суд должен оказывать себя более милосердным, нежели  жестоким, памятуя,  что  и  судьи —  человеки» (Там же).

    И это – всё. Все аргументы Толстого-защитника исчерпаны. Больше ничего нет! И – завершается речь…

       Причём, заметим здесь же, по собственному своему позднейшему признанию, речь свою Лев Николаевич произнёс «робея, как всегда» (Цит. по: Гусев Н.Н. Материалы… 1855 – 1869. С. 661).

      В беседе с П. А. Сергеенко, автором одного из первых исследований по теме участия Толстого в процессе над Василием Шабуниным, Толстой признавался, что «волновался во время речи, что должен был сдерживать себя» (Там же // ЛН. Т. 90: В 4 кн. - Кн. 2. [Примечания.] - С. 612).

       Конечно же, Толстой со своей речью — «поплыл». Как «плывёт» не очень ещё искусный в сдаче сессии первокурсник на зимних экзаменах… Ему было сказано председателем суда ещё ДО произнесения главной его речи: «ВОЕННО-ПОЛЕВОЙ СУД РУКОВОДСТВУЕТСЯ ИЗВЕСТНЫМИ СТАТЬЯМИ ОСОБОГО ЗАКОНА,  И  ДЛЯ  НЕГО  ИМЕЮЩИЙСЯ  АКТ МЕДИЦИНСКОГО ОСВИДЕТЕЛЬСТВОВАНИЯ ВПОЛНЕ  ДОСТАТОЧЕН» —  …и этими словами сухого казённого определения уничтожалась вся «домашняя заготовка» его словесной стряпни.

    ЧтО он мог противопоставить им в своей речи? Разве это:  «…состояние  душевного  расстройства,  которое,  ежели  не  подлежит  докторскому  освидетельствованию,  как  безумие, тем не менее не может не быть принято,  как обстоятель-ство,  уменьшающее виновность»? (Там же).   «Между строк» здесь так и читается: ДА НАПЛЮЙТЕ ВЫ НА ЭТИХ ЗЛЫХ ВРАЧИШЕК! НИЧЕГО ОН НЕ ПОНЯЛИ! НА НЕГО САМОГО ВЗГЛЯНИТЕ – КАК ЖАЛОК, БЕДОЛАГА!

    И это – при наружной юридической формалистике, даже сухости. Воистину прав был Толстой, когда бросил учёбу в университете и НЕ СТАЛ юристом!

    Совершенно справедлив вывод М. Ипполитова, что в речи Толстого все, и без того «провальные», доводы его «вращаются в общепринятых границах и шаблонах. Толстой в речи занимается толкованием закона, сопоставлением статей, говорит об общем духе нашего законодательства, о невменении и пр. Речь Толстого носит совершенно “адвокатский” характер; он старается в ней соблюсти все внешние приёмы судоговорения» (Там же. С. 2015).   

     М. Ипполитов приводит ещё одно, косвенное, свидетельство слабости и провальности речи Толстого: кроме вышеупомянутого «Тульского справочного листка», где подробно излагались разные сугубо местные новости, защитительная речь Толстого в суде над Шабуниным нигде более в печати «замечена не была»… за исключением тогдашней крайне консервативной газеты «Весть», которая «похвалила эту речь, находя, что она выгодно выделяется отсутствием изворотливости и легальностью точки зрения». Но ведь похвала из подобного источника – равносильна оскорблению!      

     Конечно же, речь Толстого не совершенно бездарна. Более того, он СДЕЛАЛ ВСЁ, ЧТО МОГ В ТОТ ДЕНЬ И ПРИ ТЕХ ОБСТОЯТЕЛЬСТВАХ. Но… всё-таки это речь и «ученическая» (первый, и, слава Богу, последний подобный его опыт!), и объективно недостаточно подготовленная… как следствие — обречённая на провал.   Главной своей цели — доказательства НЕПРЕДНАМЕРЕННОСТИ проступка Шабунина — Толстой своей аргументацией не достиг.      

   Вероятно, сам Василий Шабунин, боявшийся «облегчения» своей участи заменой расстрела каторжными работами (что справедливо представлялось ему хуже смерти) был доволен речью своего горе-адвоката. Не надо быть сильно умным, чтобы понять, что вся она “вертится” вокруг ключевого, эмоционального, но довольно-таки беспомощного аргумента – в стиле вечных щуплых мальчиков В. Крапивина и вкусе поклонников такого чтения. Выразить его можно было бы так:    «ДА НУ ВСЕХ ЭТИХ ВАШИХ ВРАЧЕЙ! НИЧЕГО ОНИ В ВАСЬКЕ НЕ ПОНЯЛИ! ВЫ НА НЕГО ТОЛКО ПОСМОТРИТЕ – ЖАЛКИЙ-ТО КАКОЙ! КАК ТАКОГО НЕ ПОМИЛОВАТЬ? ЛЮДИ ВЫ ВСЕ, ИЛИ?!..» 

     «Аргументация» любящей мамы непутёвого сына или преданного друга-мальчишки, ребёнка… или… не сознательного ещё, но – ХРИСТИАНИНА. «Человеческая душа по природе христианка», сказано много веков назад. А душа РУССКОГО человека, да к тому же состоявшегося уже ГЕНИЯ художественного слова и гуманистической педагогической мысли – не чувствительней ли стократ?..      

     Было бы лучшим, если бы в суд явился уже ТОТ Лев Николаевич, которого мы знаем по «Воскресению» или страстной статье-манифесту «Не могу молчать». ПУСТЬ он, ОБЛИЧИВ их, сам оказался бы в глазах засевшей в доме Юноши военщины ещё безумней пьяницы Шабунина!.. Безумное для мира — не мудрейшее ли иногда перед Богом?    

     И ещё одно было очень-очень хорошее в этой речи. Вспоминая о ней в одной из бесед 8 июня 1905 г. с участием личного доктора и секретаря Д.П. Маковицкого, Толстой заметил:  «ХОРОШО БЫЛО ТО, ЧТО Я ВО ВРЕМЯ ЭТОЙ РЕЧИ РАСПЛАКАЛСЯ»   (Цит. по: Гусев Н.Н. Материалы… 1855 – 1869. С. 667).

      После слово было дано подсудимому Шабунину, который сбивчиво повторил свои уверения в ненамеренности совершённого и попросил у всех прощения.

     Конечно, кроме немногочисленной публики и давно вышедшего в отставку Льва Николаевича, никого в этой зале искренние слова русского солдата не могли твёрдо подвигнуть к милосердию, к прощению: в казённо-служилых мозгах помещаются только пункты законов и уставов, да представления о казённом «государевом» интересе. Подлость, выслужничество — побеждают естественное христианство души человеческой. Так и в современной нам путинской России вряд ли пощадили бы русские соотечественники в суде своего же, русского, человека, который бы ЗА ДЕЛО хрястнул по свиньей морде какого-нибудь влиятельного дружка Путина или Кадырова…   

   Вернёмся, однако, в несчастливый день 16 июля 1866 года. Суд удалился для совещания. Льва Николаевича со всех сторон кинулись поздравлять с впечатлившей всех речью, пожимать руки… и только сам он «конфузился», как и при произнесении своей речи, ибо понимал свой провал и теперь «в глубине души меньше всего был спокоен за участь своего клиента» (Овсянников. С. 51), вместе с тем сознавая, что сделал всё, что мог — всё, что должен был, как ЧЕСТНЫЙ человек — в противостоянии антихристовой системе, лукавому разбойничьему гнезду по имени “государство Российское”.

     Система вырывала у него победу. Рвала из его могучих, Львиных, но всё-таки живых, не всемогущих пальцев жизнь бедолаги-солдата. «Граф, как сам военный, с горечью сознавал это. А тут все кругом него толпятся, с чем-то поздравляют... бесплатный спектакль — лотерея человеческой жизни... Ах! как всё это мучительно больно» (Там же).

      Писарь Василий Шабунин был приговорён к смертной казни посредством расстрела. Заседание суда завершилось… Вскоре приговор был, конечно, утверждён, и 9 августа 1866 г. приведён в исполнение.

5. ПОСЛЕ ПРИГОВОРА
(Воспоминания, письма Л.Н. Толстого и к нему; воспоминания Овсянникова; мой Комментарий)
       
     Любое огромное по территории разбойничье гнездо (государство), не управляемое нормальными, хозяйственно-общинными, имманентными природе человека средствами, да при этом хреново, слишком медленно осваивающее особенные управленческие навыки и технологии передовых крупных демократий — всегда одержимо жестокостью в отношении “простых”, не титулованных, не богатых своих обитателей. Если при этом в иных сферах — «силовой» (военщина, полицейщина), промышленной, информационной (лживые проправительственные СМИ, церковь…) и других —  модернизация задаётся, и новые техника, технологии и методики осваиваются, неизбежно возникают диктатуры полицейско-авторитарного и фашистского толка.   На примере ещё соломенно-лапотной России «модернизационных» 1860-х можно видеть образец того, как даже чистые сознания людей, выдвинувшихся на «государеву службу» из народа (из подпорченной церковной ложью и бытовыми суевериями, но всё-таки стихийно христианской культурной среды), быстро отравлялись психологией и менталитетом ИМПЕРСТВА. Того самого, которое, на высших стадиях своей эволюции, в Италии, в Германии 1920-х, в современной России — до поры до времени прикрывалось и прикрывается «демократическими» фразеологией и декором, но в свой час неизбежно должны явить все моральные уродства, циническую жестокость и системно организованные зверства фашистской диктатуры, репетицией которой на русской земле была ещё в чём-то традиционалистская, полупатриархальная диктатура «отца» и палача народов упыря Сталина.   
   
     Трагедия рядового солдата и писаря Василия Шабунина в раннебуржуазной России 1860-х – далёкое предвестие этого, ещё грядущего для России XXI столетия, буржуазного фашистского рабства. Нормы закона вперемежку с «понятиями» военной среды, под «отеческой» опекой золотопогонников и «батюшки-царя» — это знак беды и стигмат безысходности для огромного большинства населения России… Только в ТЕ времена оно не знало и не задумывалось о том. Аристократ-граф Лев Николаевич Толстой, начиная ещё с тяжёлых, но исполненных надежд предреформенных 1850-х (чем-то напоминающих нашу «перестройку» 1980-начала 1990-х…) был и оставался в числе МЕНЬШИНСТВА знающих и задумывающихся. Ещё далёк от 1866-го его религиозный переворот, ещё не написана им великолепная (и спрятанная на 100 лет от читателей…) программная статья 1906 года «О значении Русской Революции»… но и ТОТ Лев Николаевич, 38-летний (без малого) молодой человек на «взлёте» творческих вдохновения и карьеры – уже имеет внутренний, духовный «якорь». Его гуманистические и АНТИимперские идейные ориентиры – вне сомнений. И в 1860-х он СУЩНОСТНО, самой львино-благородной природой своей — ИСТИННЫЙ революционер той народной революции, которую опишет только через 40 (!) лет: мирного, ненасильственного пробуждения сознания народов к христианскому религиозному пониманию жизни и исполнению сыном-человеком воли Бога-Отца. 
               
     Поэтому он предсказуемо не сдаётся, даже мучительно-позорно провалив защиту Шабунина в суде. Не сдаётся не по одной «социальной ответственности» официального адвоката, но ИМЕННО ПОТОМУ, что духовно чувствует, что у него вырывает жизнь солдата НЕПОБЕДИМАЯ в лжехристианском мире адская машина: система организованного и общественно благословляемого людьми убийства. НЕЖИТЬ, которую оживляют, одушевляют и направляют друг на дружку одержимые страхами и суевериями люди.   

  И Толстой не сдался. Как истинный революционер, он готов был использовать для смертной борьбы за живое с машиной убийства — ЕЁ же «винтики и болтики»: свой социальный статус, свои знакомства и связи «наверху», а если понадобится — и деньги… Так он впоследствии поступал до конца жизни — защитив многих и многих. Не смог только — себя… в 1910-м.    

     Первая после антихристова судилища ночь была для Льва Николаевича бессонной. К утру были готовы три письма: одно в Москву и два в столицу. Все три Толстой предусмотрительно отсылает не через казённую почтовую контору в Ясенках, а – переправляет сперва нарочным до Тулы…    

    Все три письма — лицам, влиятельным в России. КОМУ И ЧТО? Тут ответ затруднителен. В те годы у Толстого не было ещё секретарей… да и вряд ли бы он разрешил им снимать копии с ЭТИХ посланий. Вероятнейший адресат одного из них — военный министр Милютин, так как дело касалось непосредственно до него. А чтобы окровавленные «колёсики» имперской машины смерти провернулись в нужную сторону — было отправлено ГЛАВНОЕ письмо. Письмо человеку, женщине, даже через столетие благоухающей на нас с каждой страницы её текстов высоким интеллектом и дорогими духами. Чудо-женщине, которая НЕ УМЕЛА подвести или предать и на которую была главная надежда: родственнице, двоюродной тётке Александре Андреевне Толстой (1817 - 1903), камер-фрейлине императорского двора, в то время — воспитательнице 13-тилетней княжны Марии Александровны.      

      К несчастью, и в этом случае нам приходится полагаться исключительно на память Льва Николаевича: эта часть переписки его с А.А. Толстой не сохранилась. 

     Кратко изложив тётиньке суть дела, Толстой просил её, со своей влиятельнейшей стороны, добиться от Милютина доклада о деле Шабунина лично императору. Аргументации горе-адвокат не изменил, настаивая на «идиотизме» злосчастного писаря…      

     После этого он отправился в дом Юноши, где готовилось заседание для объявления приговора в окончательной форме и… передал составленную по всем правилам КАССАЦИЮ приговора. Это был плевок в коллективную харю всего судилища в целом и по плевочку в каждую судейскую морду в отдельности. Напомним, что Шабунин, тайным распоряжением «батюшки государя», судился в мирное время не просто военным судом, а ПО ЗАКОНАМ ВОЕННОГО ВРЕМЕНИ — специально, чтоб наверняка приговорить его к смертной казни. Кассации такими судами не принимались. Но по состоянию 16 и утра 17 июля 1866 г. «секрет полишинеля» о распоряжении Александра II ещё необходимо было обеспечивать внешне, играя по правилам в «обычный военный суд». Шабунин не хотел медленно погибать на каторге. Александр II не хотел, чтоб солдат остался жить даже каторжником. Толстой мог даже знать, или догадывался обо всём этом — но продолжал игру, уже по СВОИМ правилам. Это был его моральный реванш за провал предшествовавшего дня.      

      И после этого – внутренне удовлетворённый – Толстой воротился в Ясную Поляну, к делам семейным и хозяйственным… внутренне не теряя надежды на эффект своих тайных посланий.    

      В чём состояла ошибка Толстого — мы видим теперь полной картиной. В личной беседе с Н. Овсянниковым в 1889 г. он был откровенен:    

     «Я рассчитывал, что наш закон, основанный на духе милосердия, сам решит это дело в пользу Шабунина, но… я ошибся. […] Тогда я принял другие меры; но, к сожалению, они опять-таки не помогли, и здесь уже было явное нежелание тогдашнего военного министра Милютина…» (Овсянников Н. П. Указ. соч. С. 2).    

     Толстой не сразу узнал о политическом характере дела Шабунина и вмешательстве в него императора. Но ВЛЕЗ в него… и при этом ещё и потерял время, надеясь на собственное мастерство защитника и на «справедливость» российского суда. Нет, идиотом, в отличие от Шабунина, он не был точно. Он просто НЕ ЗНАЛ о безнадёжности дела и просто, по неопытности, ОШИБСЯ.      

     Только через три дня – роковых, потерянных три дня! – после второго заседания суда и окончательного объявления приговора Толстой получил из Петербурга ответное письмо от Alexandrine. Прочитал — и застонал… как стонет от беспомощной ненависти обложенный собаками или загнанный в ловчую яму прекрасный лев.    

      Текст тётинькиного письма отсутствует в сборниках переписки Толстого с Александрой Андреевной. Его цитирует Н. Овсянников. Вероятнее всего, текст был позаимствован мемуаристом при визите 1889 г. из подлинного документа семейного архива Толстых – с разрешения Льва Николаевича… Приводим его по книге Н. Овсянникова:      

      «Сейчас я виделась с Милютиным и передала ему твою просьбу.  Он внимательно прочёл твоё письмо и, возвратив мне, ответил: как жаль, что граф упустил из виду указать адрес, где квартирует в настоящее время Московский полк. К сожалению, — прибавил он, — до получения подробного адреса, я пока ничего не могу сделать. Тороплюсь известить тебя, чтобы пополнить этот пробел.  Графиня Толстая» (Цит. по: Овсянников Н. Указ. соч. С. 60).    

     И дальше – так же, очевидно, с помощью Л.Н. Толстого и на основании его изустных воспоминаний:      

     «Прошло две-три минуты глубокого  раздумья.  — Да, теперь я всё понимаю, — с горькой усмешкою произнёс граф. — Военный  министр не знает,  где расквартированы его полки! Какая злая ирония!..  Какой политичный отказ!  Пока я  успею сообщить подробный адрес, приговор будет конфирмован и приведён в исполнение. Что же мне теперь делать? Значит, всё кончено... бедняк должен погибнуть, — с глухим стоном проговорил он и прошёл в свой кабинет.  Л. Н. хотел остаться один» (Там же).

     В письме П.И. Бирюкову он изложил обстоятельства своего окончательного провала в нескольких скупых фразах, намекающих на неприятность для него, даже в отдалённом от событий 1908 году, этих воспоминаний:

     «Я написал Толстой, но по рассеянности не написал имени полка, в котором происходило  дело.  Толстая обратилась  к  военному министру  Милютину,  но  он  сказал,  что  нельзя  просить  государя, не  указав,  какого  полка  был  подсудимый. Она написала это мне, я поторопился ответить,  но полковое начальство поторопилось, и когда не было  уже препятствий  для  подачи  прошения  государю,  казнь  уже  была  совершена» (37, 70 - 71).    

     Однако, судя по огромности срока, отделяющего второе письмо Льва Николаевича тётке – вряд ли позднее 21 июля – от дня казни Шабунина, 9 августа… всё было не совсем так. Время для подачи прошения на «высочайшее» имя было предостаточно… но не было ВОЗМОЖНОСТИ. Вероятно, но неофициальным каналам Толстого чётко и доходчиво известили, что участь Шабунина давно решена, а его дальнейшее вмешательство… может иметь последствия для него самого и его семейства. Сомнительно, что об этом обстоятельстве Толстой мог ЗАБЫТЬ даже через десятки лет, но более чем понятно его желание СКРЫТЬ эту страницу своего беспомощного позора от П. И. Бирюкова, слишком любопытного и бесстрашного перед царской цензурой биографа, бывшего ещё и религиозным единомышленником Льва Николаевича, «толстовцем».

     Итак, всё было предрешено ещё до судебного спектакля в доме Юноши.   «Но пробовать-то стоило?» — спросит нас читатель. Конечно, ДА! Ради чести народной и своего достоинства человека…

     Государство Россия извечно функционировало по принципу разбойничьей «малины». Разбойник Россия мог схватить и мучить жертву, и приговорить к «неминуемой» смерти… но мог вдруг и разжать когти, зачехлить топор и нож. Это знал о своём проклятом «отечестве» и молодой Толстой, и старец-христианин 1880-1900-х годов… и, по апостольскому примеру, использовал не раз «свои» каналы, влиятельных людей и собственное письменное и устное красноречие, чтобы вырвать из когтей поганого имперского орлуши намученную им, окровавленную, но ещё дышащую жертву… И не раз он терпел и в будущем фиаско.       

   В 1866 году было только ПЕРВОЕ, оттого самое болезненное, из поражений Льва Николаевича-гуманиста и – позднее – свободного христианина в его противостоянии антихристовой ЛЖИ и системно организованному НАСИЛИЮ, прикрывающим и оправдывающим выгодные элитам пороки общественного строя буржуазной России.
   

6. ПОСЛЕДНИЕ ЗАМЕЧАНИЯ И ВЫВОДЫ

     На 38-летнего Льва Николаевича весь эпизод ареста, защиты и казни Шабунина произвёл, повторимся, очень угнетающее, тягостное впечатление, которое он бессознательно попытался стереть – и почти стёр на долгие годы! – из памяти. Визит весной 1889 г. Овсянникова с рукописью мемуаров — вытащил из забвения многое… и заставил переосмыслить. В сознании 61-летнего старика, свободного (недогматического) христианина случайное напоминание об этих давнишних трагических событиях пробудило целый ряд мыслей и чувств – христиански-религиозных и социально-обличительных. Теперь, в 1889-м, он видел КОРЕНЬ ЗЛА, продуцирующего общественную жестокость: безверие лжехристианского мира (включая и «Русь православную»), и с этих позиций – христианского жизнепонимания – оценивал события лета 1866 года и свою роль в них. Ещё почти через два десятилетия, в 1908 году, старец, уже признанный миром (но не своим отечеством) пророк и проповедник чистого, первоначального, нецерковного христианства – Толстой, как мы уже неоднократно упоминали, возвращается в памяти к этим событиям ещё раз, по просьбе своего биографа, в письме к нему, приведённом нами в начале, в котором выразился ИТОГ ЭВОЛЮЦИИ ВОЗЗРЕНИЙ Л.Н. ТОЛСТОГО НА СМЕРТНУЮ КАЗНЬ.

     Это письмо — взгляд сквозь сорок с лишним лет: старца Толстого, Толстого-христианина на СЕБЯ САМОГО, молодого православного обрядовера и суевера, светского гуманиста и либерала, человека мирского и очень гордого. Арестованного солдата Шабунина он берёт под защиту из жалости, но не христианской, а, скорее, сословной, идущей ИЗВНЕ, по зверю, а не по Христу: как «низшего», простого и падшего, жалеет «высший» — “благородный”, образованный, преуспевший, уважаемый и уважающий себя… тщеславно уверенный в возможностях своего социального статуса, образования и знакомств. Это выразилось и в судебной речи Толстого, и в светских общениях «равного с равными» — с осудителями и убийцами Шабунина. В письме Бирюкову Лев Николаевич решительно осудит такие свои умонастроения.

     Конечно, не это предопределило поражение Л.Н. Толстого в роли защитника солдата Шабунина в процессе 1866 г.: он далеко не сразу узнал или догадался, что ещё до суда высокое военное начальство, с благословения царя, решило сделать процесс над ударившим офицера солдатом «показательным», провести его, вопреки уставам, «по законам военного времени» — то есть, по существу, приговорило Шабунина к смерти ещё до суда… Но именно это сделало фиаско НЕПРИЯТНЫМ ПОЗОРОМ, который в последующие годы Толстой и помнил, и одновременно бессознательно старался “вымарать” из памяти. Это было поражение этико-эстетического компромисса молодого Толстого (писателя, землевладельца и семьянина) с мировым злом, злом организованного и оправданного насилия казней.

                _________________
                ___________



                Три.
                КРИЗИС. ПИСЬМО ЦАРЮ (1881)

      Хронологически первой важной вехой, свидетельствующей о достижении Л. Н. Толстым стадии христианского отношения к смертным казням, стало его знаменитое письмо императору Александру III (1881) с призывом по-евангельски простить террористов, убивших его отца и даже выступить с манифестом, проповедующим христианское непротивление.

       1 марта 1881 г. два агента Исполнительного комитета Народной воли реализовали своё постановление от 26 августа 1879 г. о казни императора Александра II.

     Об убийстве царя Толстой узнал 3 марта. Вот как описывает С. А. Толстая обстоятельства и впечатления, сопутствовавшие описываемому событию: «Третьего марта 1881 г. поехала я в Тулу.... У заставы меня спрашивали люди: «Слышали вы, нашего царя убили!» — Как? — с ужасом спросила я. — Мало ли мин под него подводили. Вот карету разорвало и убили.

     С тяжёлым сердцем приехала я домой в Ясную Поляну с этим известием. …Я видела как искренно был огорчён Лев Николаевич. Вообще же нас поразило, как общество и народ спокойно и равнодушно отнеслись к этому событию, по крайней мере у нас, в Туле и её окрестностях.

     Льва Николаевича особенно огорчало то, что молодой царь, вступая на престол, сразу должен был совершить жестокое дело — казнить убийц отца. Ещё до суда, в марте, Лев Николаевич решил написать Государю Александру III письмо, в котором он просил о помиловании убийц и убеждал молодого царя не начинать своего царствования с дурного дела, а стараться тушить зло добром и только добром, и слова свои Лев Николаевич основывал на Евангелии, которым был в то время уже весь духовно пропитан» (Толстая С.А. Моя жизнь. – М., 2014. – Т. 1. – С. 333 - 344).

     Лев Николаевич искренне переживал о душе молодого наследника престола… между тем как официальный воспитатель и «духовный окормитель» его, хорошо известный К. П. Победоносцев, от имени церковного ЛЖЕхристианства так же благословлял – из государственных интересов исходя – смертную казнь, как некогда, по сведениям «Повести временных лет», благословили такие же, византийского извода, лукавые «духовники» приговаривать к разнообразным наказаниям преступников князя Владимира I, только что принявшего крещение и наивно надеявшегося исполнять познанное и понятое было учение Христа: «Владимир же жил в страхе Божьем. И умножились разбои, и сказали епископы Владимиру: «Вот умножились разбойники; почему не казнишь их?» Он же ответил: «Боюсь греха». Они же сказали ему: «Ты поставлен Богом для наказания злым, а добрым на милость. Следует тебе казнить разбойников, но расследовав». Владимир […] начал наказывать разбойников» (Повесть временных лет. М. – Л., 1950. Ч. 1. C. 286).

      О тех же событиях марта 1881 г. в своих воспоминаниях рассказывает, со своих позиций, и домашний учитель Василий Иванович Алексеев, живший в то время у Толстых:

     «Наступил 1881 год. 1 марта был убит Александр II. Конечно, Лев Николаевич под влиянием учения Христа не мог относиться равнодушно к убийству Александра II. Но его беспокоила мысль и о казни, которая предстояла убийцам царя. Этот момент был как бы пробным камнем для него: — как он, освещённый словами божественного учителя, отнесётся к данному событию. Конечно, убийц все осудили, никто не отнёсся к ним сочувственно, исключая их немногочисленных сторонников, особенно, в виду того, что Александр II был Государь любимый и уважаемый, давший свободу стольким миллионам лиц, произведший реформы, в основание которых было положено справедливое чувство, одинаковое ко всем людям и сословиям. Но предстояла казнь этих убийц. Христос учил: «не противься злу насилием», «подставь левую щёку, когда ударили тебя в правую». Как примирить эти высокие слова с казнью убийц — лиц, посягнувших на убийство — вот мысли, которые мучили Льва Николаевича. В истинности слов Христа он не сомневался. «Неужели же можно оставаться равнодушным к казни только потому, что она будет исполнена не моими руками» — думал он. Он чувствовал, что именно теперь он должен громогласно произнести слова божественного учителя, чтобы не чувствовать себя участником этой казни. Помню, утром Лев Николаевич мрачный, точно сам присуждённый к казни, входит в столовую, где мы все с детьми пили кофе, и глухим голосом зовёт меня к себе в гостиную, где он обыкновенно пил кофе. Он сказал, что его очень мучит мысль о предстоящей казни лиц, убивших Александра II, что он, следуя учению Христа, думает, по крайней мере, написать письмо Александру III с просьбой о помиловании преступников, что никакого другого поступка для предотвращения их казни он не представляет себе, и просил об этом моего мнения. Такое обращение ко мне глубокоуважаемого мною Льва Николаевича по такому важному вопросу меня смутило. Я подумал и сказал:

     — Кроме письма к сыну убитого отца, в воле которого казнить и помиловать преступников, тут ничего придумать нельзя. Напиши такое письмо я, — замешанный в студенческие годы в революционной пропаганде, — меня тотчас же заподозрят в сочувствии убийцам и упрятали бы, не имея достаточных улик для обвинения, под надзор полиции в отдалённые края. Что же касается вас, всем известного русского писателя, пользующегося уважением и в придворных сферах, — ваше письмо прочтут и обратят на него внимание, поверят, что вами движет именно то чувство и те идеи, о которых вы пишете. Поступят ли по вашим словам или нет, — это их дело. Но вы, написав это письмо, сделаете то, что внушает вам совесть, что предписывает заповедь Христа. Самое худое для вас может быть то, что вам за это письмо сделают выговор, — «не в своё, мол, дело суёшься». Ну что ж, это такое наказание, которое легко перенести за правду. Главное то, что вы этим письмом снимете с себя в вашем сознании вину участия вашего в казни и никогда не будете раскаиваться, что написали его. Ведь государь ослеплён теперь чувством мести. Ему теперь все внушают, что убийц нужно казнить для устрашения вообще врагов государственного строя. Всякий ему говорит теперь: «око за око, зуб за зуб» и «возненавидь врага твоего» и никто не говорит: «не противься злу насилием», «благодари ненавидящих тебя». И вот вы своим письмом напомните ему слова божественного учителя. Какое счастье и радость будет, если, прочитав это письмо, он поступит по учению Христа. И как вы будете раскаиваться, если государь вспомнит эти слова после казни и скажет: «Ах, жаль, что никто мне не напомнил раньше этих слов спасителя».

      Слова эти подслушала графиня Софья Андреевна за дверьми из своей комнаты. Вдруг дверь отворяется, выбегает взволнованная графиня и с сердцем, повышенным голосом говорит мне, указывая пальцем на дверь:

      — Василий Иванович, что вы говорите... Если бы здесь был не Лев Николаевич, который не нуждается в ваших советах, а мой сын или дочь, то я тотчас же приказала бы вам убираться вон...

      Я был поражён таким выступлением графини и сказал:

     — Слушаю, уйду....

     После обеда Лев Николаевич пошёл к себе в кабинет и на диване задремал, и видел во сне, что убийц Александра II казнят, и будто бы казнит их он сам, а не палачи по постановлению суда. С ужасом Лев Николаевич проснулся и тут же написал письмо к Александру III, в котором указывал на евангельскую истину о непротивлении злу насилием. Просил Государя простить лиц, просил испытать это средство для уничтожения крамолы, так как прежние средства, — ссылка, тюрьма, казни не уничтожают зла» (Цит. по: 63, 53 - 54).

     В письме к П. И. Бирюкову от 3 марта 1906 г. Толстой рассказывал об этом несколько иначе:

     «О том, как на меня подействовало 1 марта, не могу ничего сказать определённого, особенного. Но суд над убийцами и готовящаяся казнь произвели на меня одно из самых сильных впечатлений моей жизни. Я не мог перестать думать о них, но не столько о них, сколько о тех, кто готовился участвовать в их убийстве, и особенно об Александре III. Мне так ясно было, какое радостное чувство он мог бы испытать, простив их. Я не мог верить, что их казнят, и вместе с тем боялся и мучился за их убийц. Помню, с этою мыслью я после обеда лёг внизу на кожаный диван и неожиданно задремал и во сне, в полусне, подумал о них и готовящемся убийстве и почувствовал так ясно, как будто это всё было наяву, что не их казнят, а меня, и казнит не Александр III с палачами и судьями, а я же и казню их, и я с кошмарным ужасом проснулся. И тут написал письмо» (Бирюков П.И. Биография Л.Н. Толстого. М. – Л., 1923. Т 2. С. 171).

     Известясь о теракте, Толстой наверняка снова живо вспомнил виденную им в молодости, в 1857 году, казнь в Париже. Россия с той поры миновала четвертьвековую эпоху бурного реформаторства, отнюдь не вдохновившую и не политизировавшую его. Именно поэтому в своей поздней публицистике он говорил об убийствах, производимых обеими сторонами — правительством и террористами — с одинаковым беспристрастием, как человек и христианин, а не евро-американский «индивид» с возбудившейся гражданственностью и обострённым правосознанием. И русский царь был для Льва Николаевича ЧЕЛОВЕК, должный, в силу своего положения, смотреть на мир, как и он сам — с высоты Нагорной проповеди, дабы виднее было великое — НАРОД и не заметны мелкие эгоистические интересы «верхушки».

       Как представитель именно этой сословной «верхушки», Л.Н. Толстой остро чувствовал свою невольную причастность к готовящейся казни молодых «революционеров» (Там же). И, к ужасу своей жены, Софьи Андреевны, Толстой действительно пишет «крамольное» письмо сыну убитого монарха, новому императору Александру III.

     Вряд ли Софья Андреевна тогда могла знать, что у Толстого-просителя за жизни террористов был пусть и не такой значительный в писательском мире, но вполне достойный и хорошо, лично знакомый ему близкий предтеча: писатель Всеволод Гаршин. Предшествующие году рокового цареубийства 1870-е стали десятилетием начала жестоких, но вполне заслуженных испытаний России на христианскость — испытаний, закончившихся окончательным и предсказанным Толстым провалом в 1917-м.

    Начался 1880-й. До убийства императора Александра II ещё год. В связи с небывалой дерзостью революционеров, пытавшихся взорвать царя в Зимнем дворце, была образована Верховная Распорядительная Комиссия по охране государственного порядка. Её главой назначен граф Михаил Тариэлович Лорис-Меликов (1824 - 1888) — человек достаточно либеральный и умнейший, готовый откликнуться на реальные нужды России. Вскоре после назначения Лорис-Меликова в различные концы европейской части империи были снаряжены сенатские ревизии. Итогом их деятельности стало резкое уменьшение количества политических дел на местах. Материалы ревизий позволили Лорис-Меликову сделать вывод о том, что главной причиной общественного недовольства стала незавершённость реформ 1860-70-х гг. Это касалось и крестьянского малоземелья, и разорительных для их хозяйств выкупных платежей, и недопущения представителей общества к решению государственных вопросов…

     Конечно, революционаристской сволочи его назначение виделось иначе: как крах собственной их программы расшатывания страны. 20 февраля 1880 г. в Лорис-Меликова стреляет Ипполит Иосифович Млодецкий (1855 - 1880), сын слуцкого мелкого торговца, типичный неудачник, симпатизировавший деятелям «Народной воли». Конечно, промахивается… Его сразу схватила стража, и 21 февраля Петербургским военно-окружным судом злосчастный крещёный еврей был приговорён к смертной казни через повешение. Известясь об этом, Вс. Гаршин в тот же день отсылает Лорис-Меликову — не как чиновнику, а как просто человеку, жертве покушения на убийство — письмо такого содержания:

      «21 февраля 1880 г. Петербург
   
      Ваше сиятельство, простите преступника!
   
      В Вашей власти не убить его, не убить человеческую жизнь (о, как мало ценится она человечеством всех партий!) — и в то же время казнить идею, наделавшую уже столько горя, пролившую столько крови и слёз виновных и невиновных. Кто знает, быть может, в недалёком будущем она прольёт их ещё больше?

   Пишу Вам это не грозя Вам: чем я могу грозить Вам? Но любя Вас, как честного человека и единственного могущего и мощного слугу правды в России, правды, думаю, вечной.

   Вы — сила, Ваше сиятельство, сила, которая не должна вступать в союз с насилием, не должна действовать одним оружием с убийцами и взрывателями невинной молодёжи. Помните растерзанные трупы пятого февраля, помните их! [Теракт в царском Зимнем дворце авторства Стёпки Халтурина, в «честь» которого в некоторых городах России до сих пор названы улицы. – Р. А.] Но помните также, что не виселицами и не каторгами, не кинжалами, револьверами и динамитом изменяются идеи, ложные и истинные, но примерами нравственного самоотречения.

   Простите человека, убивавшего Вас! Этим Вы казните, вернее скажу, положите начало казни идеи, его пославшей на смерть и убийство, этим же Вы совершенно убьёте нравственную силу людей, вложивших в его руку револьвер, направленный вчера против Вашей честной груди.

   Ваше сиятельство! В наше время, знаю я, трудно поверить, что могут быть люди, действующие без корыстных целей. Не верьте мне, — этого мне и не нужно, — но поверьте правде, которую Вы найдёте в моём письме, и позвольте принести Вам глубокое и искреннее уважение
   
   Всеволода Гаршина
   (Подписываюсь во избежание предположения мистификации.)
   
   Сейчас услышал я, что завтра казнь. Неужели? Человек власти и чести! умоляю Вас, умиротворите страсти, умоляю Вас (для) ради преступника, ради меня, ради Вас, ради Государя, ради родины и всего мира, ради Бога» ( http://az.lib.ru/g/garshin_w_m/text_0250.shtml ).

     Толстой почти ровно через год очень близко повторит кратко, сбивчиво высказанные в письме Гаршина «наивные» мысли. Не все современные российские критики полагают их столь уж наивными. К примеру, журналист С. Лисовский в брошюрке 1994 г. под названием «Слово о русском писателе В.М. Гаршине» сожалеет, что, хотя Лорис-Меликов и обещал Гаршину пересмотреть дело, казнь всё-таки отменена не была:

     «Так террор народовольцев породил ответный террор царского правительства, а последний ещё больше подогрел страсти революционеров, что в конечном итоге привело к трагедии на Екатерининском канале: 1 марта 1881 года государь-император Александр II был зверски взорван революционерами» ( http://www.ecogazeta.ru/archives/15809 ).

     Можно мысленно продлить рассуждение публициста — на 1917-й год, когда «зверски взорвана» радикальной сволочью была уже вся Россия.

      Вероятно, связанные с казнью переживания (стоившие ветерану войны с турками и депрессивному психопату Гаршину остатков психического здоровья) подвигли его на свидание в Ясной Поляне с Л.Н. Толстым. К этому времени, по «наводке» И.С. Тургенева, Толстой уже прочитал и довольно высоко оценил опубликованные рассказы Всеволода Михайловича. Единственная встреча их состоялась 16 марта. Следующую за этим днём ночь писатели провели бессонно — в интимном, ласковом общении, в ходе которого Лев Николаевич, безусловно ощутил в Гаршине духовного христианского единомышленника: как и В.И Алексеев, младшего по летам, но «старшего» по индивидуальному духовному опыту. «Это была вода на мою мельницу» — говорил позднее Толстой (Старикова В. А. Гаршин // Лев Толстой и его современники. Энциклопедия. Изд. 2-е, испр. И доп. – М., 2010. – С. 133). Вряд ли в их долгой беседе обойдена была тема смертных казней, и о злосчастном письме своём Гаршин поведал Толстому наверняка во всех подробностях…

                * * * * *

      В начале своего письма Толстой искренне излагает мотивы, по которым он дерзнул писать царю. Увы! В этом изложении мы без труда можем опознать голосок сектанта и бывого революционера В.И. Алексеева:

     «Я думаю себе: Если ты напишешь, письмо твоё будет не нужно, его не прочтут, или прочтут и найдут, что оно вредно, и накажут тебя за это. Вот всё, что может быть. И в этом для тебя не будет ничего такого, в чём бы ты раскаявался. Но если ты не напишешь и  потом узнаешь,  что  никто не  сказал Царю то, чт; ты хотел сказать, и что Царь потом, когда уже ничего нельзя будет переменить,  подумает  и  скажет: Если бы тогда кто-нибудь сказал мне это! — Если это случится так, ты вечно будешь раскаиваться, что не написал того, что думал» (63, 44).

     Толстой оговаривается, что он будет писать не в том тоне, в котором обыкновенно пишут письма государям, — «с цветами подобострастного и фальшивого красноречия, которые только затемняют и чувства, и мысли». А будет он «писать просто, как человек к человеку» (Там же. С. 45).

     И, обращаясь к царю таким образом, Толстой сразу указывает ту точку зрения, на которой он будет стоять в своём письме. Он пишет: «Кто бы мы ни были — цари или пастухи, мы — люди, просвещённые учением Христа... Прежде обязанностей царя есть обязанности человека, и они должны быть основой обязанностей царя и должны сойтись с ними» (Там же).

     Опираясь на заповеди Христа о непротивлении злому насилием и об отвечании враждующим любовью на вражду, изложенные в Евангелии Матфея, Лев Николаевич убеждает царя простить убийц его отца и воздать им «добром за зло». Если вы поступите так, — писал Толстой царю, — то «вы сделаете величайшее дело в мире», «дадите миру величайший пример исполнения учения Христа» (Там же. С. 46 - 47).

     Толстой старается внушить царю правильное — с его точки зрения — представление о революционерах, убивших его отца. Это — люди, «ненавидящие существующий порядок вещей и правительство», они «разрушают существующий строй общества». С этими людьми пытались бороться прямыми средствами насилия. Другие государственные деятели предлагают провести либеральные мероприятия, которые, по их мнению, «должны были удовлетворить беспокойные силы и утишить напор враждебных сил». Но ни та, ни другая система борьбы с терроризмом, по мнению Толстого, ни к чему не привела. Новое средство борьбы со злом — исполнение христианского учения прощения и любви — «никогда ещё не употреблялось». Это новое средство — «таково, что оно не только свойственно душе человека, но доставляет высшую радость и счастье для души человека» (Там же. С. 47 - 49).

      Далее Толстой обращается к царю с таким увещанием:

     «Простите, воздайте добром за зло, и из сотен злодеев 10-ки перейдут не к вам, не к ним (это не важно), а перейдут  от  дьявола  к Богу и у тысяч, у миллионов дрогнет сердце от радости и умиления при виде примера добра с престола в такую страшную для сына убитого отца минуту.

      Государь, если бы вы сделали это, позвали этих людей, дали им денег и услали их куда-нибудь в Америку и написали бы манифест с словами вверху: «А я вам говорю: любите врагов своих...», — не знаю, как другие, но я, плохой верноподданный, был бы собакой, рабом вашим. Я бы плакал от умиления, как я теперь плачу всякий раз, когда бы я слышал ваше имя.

     […] Знаю, каким потоком разлились бы по России добро и любовь от этих слов. Истины Христовы живы в сердцах людей, и одни они живы, и любим мы людей только во имя этих истин» (Там же. С. 50).

     Как видим, многословность в письме толстовская, а эмоции — неожиданно вполне гаршинские.

     Толстой предвидит то возражение, которое советники царя приведут против его призыва простить преступников. «Они скажут: «христианское прощение и воздаяние добром за зло хорошо для каждого человека, но не для государства... Если простить преступников, выпустить всех из заключения и ссылок, то произойдет худшее зло»! Да почему же это так? — задает Толстой вопрос царским советникам. — Кто сказал это? Чем вы докажете это? Своей трусостью? Другого у вас нет доказательства» (Там же. С. 51).

     Под конец Толстой пытается вразумить царя относительно того, что представляют собой те революционеры, которые убили его отца. «Что такое революционеры? Это люди, которые ненавидят существующий порядок вещей, находят его дурным и имеют в виду основы для будущего порядка вещей, который будет лучше. Убивая, уничтожая их, нельзя бороться с ними. Не важно их число, а важны их мысли. Для того, чтобы бороться с ними, надо бороться духовно. Их идеал есть общий достаток, равенство, свобода. Чтобы бороться с ними, надо поставить против них идеал такой, который бы был выше их идеала, включал бы в себя их идеал... Есть только один идеал, который можно противуставить им. И тот, из которого они выходят, не понимая его и кощунствуя над ним, — тот, который включает их идеал, — идеал любви, прощения и воздаяния добра за зло». Автор письма прибегает к евангельскому образу закваски, справедливо подчёркивая то, что «не число <пойманных и казнённых> важно, не то, чтобы уничтожить или выслать их  побольше,  а  то,  чтобы  уничтожить  их закваску,  дать  другую  закваску» (Там же. С. 52).

     Здесь Толстой впервые изложил своё новое отношение к революционерам, которое сложилось у него под влиянием пропаганды Алексеева и ему подобных. По мнению Толстого, революционеры, несмотря на то, что они не признают учение Христа и употребляют насилие в своей борьбе против правительства, в действительности бессознательно исходят из учения Христа о любви к ближнему и стремятся к переустройству общества на основании христианских идеалов братства и равенства.

     Но Толстой понимает и положение царя, стремится войти в него. Двадцать лет, пишет он, мучительно реформирующееся государство вынуждено бороться с «гнездом» терроризирующих общество радикалов, «ненавидящих существующий порядок вещей и правительство». Но и спустя этот немалый срок помощники, приближенные к новому царю, не могут и не смогут посоветовать ему более действенных методов обуздания социального насилия, кроме старых двух: «или пресекать — строгость, казни, ссылки, полиция, стеснения цензуры и т.п., или либеральные потачки – свобода, умеренная мягкость мер взысканий и даже представительство – конституция, собор». Оба эти пути, подчёркивает Толстой, в создавшемся в стране кризисном положении неприменимы, гибельны для народа и монархии. Но есть третий путь, революционный и спасительный, «путь христианского исполнения воли Божией царём как человеком».

     «Только одно слово прощения и любви христианской, сказанное и исполненное с высоты престола, и путь христианского царствования, на который предстоит вступить вам, может уничтожить то зло, которое точит Россию.

     Как воск от лица огня, растает всякая революционная борьба перед Царём человеком, исполняющим закон Христа» (Там же).

       Надо помнить, что в те годы в умах православных подданных нового царя ещё жило доверие к истине христианства, пусть и поколебленное «открытиями» учёных книжников. Не меньшим было и доверие самому «Божьему помазаннику», тем более новому: традиционно «ротация кадров» активизировала слухи и надежды. Эмоциональная связь нового царя с народом могла бы только укрепиться его мудрой реакцией на кощунственное цареубийство. Была ли проявлением такой мудрости казнь преступников? Не исключено, что письмо Л.Н. Толстого, призвавшего монарха услать шокировавших Россию злодеев на дикий «демократический» Запад, «куда-нибудь в Америку», и написать манифест со словами «а я говорю вам: любите врагов своих», следует признать не столько наивной теократической утопией, сколько хитроумным советом государю: страна ведь действительно стояла на «распутье» и неизбежный для Александра III шаг мог, как справедливо писал Толстой, «связать всё будущее» (Там же. С. 49).

     Подлинный текст письма, отправленного Толстым Александру III, остался навсегда неизвестным для нас. Регулярного копирования писем Льва Николаевича тогда ещё не было налажено. Но известный нам текст – пожалуй, лучше, интереснее того, который попал в лапы Победоносцева. В результате советов многих знавших придворные приличия людей письмо, как сообщал Толстой Н. Н. Страхову, было несколько раз переделано, и, наконец, «вышло нехорошо. Я написал сначала проще, и было хотя и длиннее, но было сердечнее, как говорят мои, и я сам это знаю», но потом, после исправлений письма по советам знакомых, «знающих приличия», многое было вычеркнуто, «весь тон душевности исчез, и надо было брать логичностью, и оттого оно вышло сухо и даже неприятно» (63, 59).

     Письмо было послано Н. Н. Страхову с просьбой передать его К. П. Победоносцеву, незадолго до того (в 1880 году) назначенному обер-прокурором «святейшего» синода. В письме к Победоносцеву, тут же приложенном, Толстой писал, что «знает его за христианина» и потому «смело» обращается к нему «с важной и трудной просьбой» передать царю написанное им письмо «по поводу страшных событий последнего времени». В объяснение своего поступка Толстой далее писал, что им руководит «не самонадеянность..., но единственно мысль или, вернее, чувство, не дающее мне покоя, что я буду виноват перед собою и перед Богом, если никто не скажет царю того, что я думаю, и что мысли эти оставят хоть какой-нибудь след в душе царя, — а я мог это сделать и не сделал» (Там же. С. 57). Легко увидеть, что Толстой и здесь повторяет внушение, сделанное ему бывшим революционером В.И. Алексеевым.

     Да и обратился Лев Николаевич именно к Победоносцеву во многом под влиянием речей Алексеева. Тот поведал ему, как в 1875 году Победоносцев, в то время член Государственного совета, помог освобождению из тюрьмы друга Алексеева, Александра Капитоновича Маликова, привлекавшегося за проповедь среди рабочих учения о Богочеловечестве. Софья Андреевна, возненавидев Алексеева после вышеприведённого эпизода, скептически и не без страха отнеслась и ко всей затее Толстого. В письме мужа Н.Н. Страхову она сделала приписку, в которой просила адресата не передавать письма, если хоть что-то в нём может вызвать гнев царя (Там же. С. 60).

     Точный и исполнительный Н. Н. Страхов поспешил исполнить просьбу своего друга: отправился к Победоносцеву и лично переговорил с ним о письме Толстого. Но в душе обер-прокурора «святейшего» синода, конечно же, не нашлось тех христианских чувств, на которые рассчитывал Толстой. Он решительно отказался передать письмо царю и возвратил его Страхову, обещав написать Толстому о причинах отказа. При этом он цинически признался, что он вообще сторонник смертной казни, но не публичной, а тайной (Ивакин И. М. Записки // Литературное наследство. Т. 69. Кн. 2. С. 59).

     Страхов немедленно уведомил Толстого (это его письмо до нас не дошло) и в ответ получил телеграмму о новом способе вручения письма (текст этой телеграммы также не сохранился). Толстой просил доставить письмо профессору-историку Константину Николаевичу Бестужеву-Рюмину.

     Но Победоносцев после беседы с Николаем Николаевичем скрысился, встревожился и предпринял упреждающий манёвр. 30 марта он пишет Александру III вот такое верноподданническое и премудрое, аки библейский Змий, письмо:

     «Сегодня пущена в ход мысль, которая приводит меня в ужас. Люди так развратились в мыслях, что иные считают возможным избавление осуждённых преступников от смертной казни. Уже распространяется между русскими людьми страх, что могут представить Вашему величеству извращённые мысли и убедить Вас к помилованию преступников... Может ли это случиться? Нет, нет, и тысячу раз нет — этого быть не может, чтобы Вы перед лицом всего народа русского в такую минуту простили УБИЙЦ ОТЦА ВАШЕГО, русского государя, за кровь которого вся земля (кроме немногих, ослабевших умом и сердцем) требует мщения и громко ропщет, что оно замедляется. Если бы это могло случиться, верьте мне, государь, это будет принято за грех великий и поколеблет сердца всех Ваших подданных... В эту минуту все жаждут возмездия. Тот из этих злодеев, кто избежит смерти, будет тотчас же строить новые ковы. Ради бога, Ваше величество, — да не проникнет в сердце Вам голос лести и мечтательности» (Цит. по: Гусев Н.Н. Лев Николаевич Толстой. Материалы к биографии. 1881 – 1885. М., 1970. С. 13).

     Обратим внимание, что аргументация Победоносцева в пользу казни цареубийц – здесь предельно ЧЕСТНА. Это аргументы не представителя религии, но преимущественно ИМПЕРЦА, по-своему талантливого государственного человека. Это не христианство. Это – полноценный макиавеллизм. Сознательно ПРОТИВОСТОЯЩИЙ всей политически наивной, Христовой и евангельской, аргументации письма Л.Н. Толстого.

     На всеподданнейшем письме своего воспитателя и духовного авторитета, содержащем психологическую установку для молодого царя, Александр III всепокорнейше начертал: «Будьте покойны, с подобными предложениями ко мне не посмеют прийти никто, и что ВСЕ ШЕСТЕРО БУДУТ ПОВЕШЕНЫ, за это я ручаюсь» (Там же).

     3 апреля Лев Николаевич впервые письменно – в письме другу Н.Н. Страхову – негативно охарактеризовал будущего своего многолетнего противника:

     «Победоносцев ужасен. Дай Бог, чтобы он не отвечал мне и чтобы мне не было искушения выразить ему мой ужас и отвращение перед ним» (63, 61).

     В этом же письме – важное свидетельство того, что Лев Николаевич находил неожиданную поддержку со стороны достаточно отдалённых и не единомысленных ему людей, как молодой В.С. Соловьёв, 28 марта в ходе публичной лекции в зале Кредитного общества в Санкт-Петербурге выступивший против казни цареубийц, и не находил — в собственной жене, которой не давали покоя страхи перед «последствиями» письма мужа царю. Это в мемуарах своих, писавшихся более чем через 20-ть лет, она спокойна и даже одобрительна…

     Как и следовало ожидать, царь, если он и получил письмо Толстого, не внял его увещаниям. 3 апреля 1881 года террористы были казнены.

      История эта имеет значительнейшее для нашей темы продолжение. 12 июня Н. Н. Страхов известил Толстого, что он побывал у Победоносцева с единственной целью спросить его, что он знает о письме Толстого к Александру III. Победоносцев ответил, что не знает ничего. Быть может, он и действительно ничего в тот момент не помнил, закрутившись по государственным делам: необходимо было идеологически поддержать абсолютистский режим, получивший болезненный удар.

     Но визит Николая Николаевича напомнил ему обещание, данное ранее: написать объясниловку Толстому. В мемуарах С. А. Толстой можно прочесть лишь скупое сообщение по поводу письма Толстого: «На письмо это Александр III велел сказать графу Л. Н. Толстому, что если б покушение было на него самого, он мог бы помиловать, но убийц отца он не имеет права простить» (Моя жизнь. Указ. изд. Кн. 1. С. 334).

     Но это был только ВНЕШНИЙ ПОВОД для отказа – голос официальности... В личном же, от 15 июня, письме Толстому обер-прокурор – от имени всей православной России – объяснил откровенно ПРИЧИНЫ, по которым ЛИЧНО ОН не исполнил просьбу Толстого:

     «Не взыщите, достопочтеннейший граф Лев Николаевич.

     Во 1-х — за то, что я оставил до сего времени без ответа письмо Ваше, вручённое мне Н. Н. Страховым. Это произошло не от неучтивости или равнодушия, а от невозможности опознаться вскоре в той суете и путанице мыслей и забот, которые одолевали и не перестают ещё одолевать меня после 1 марта.

     Во 2-х — не взыщите за то, что я уклонился от исполнения вашего поручения. В таком важном деле всё должно делаться по вере. А прочитав письмо ваше, я увидел, что ваша вера одна, а моя и церковная вера другая, и что наш Христос — не ваш Христос. Своего я знаю мужем силы и истины, исцеляющим расслабленных, а в вашем показались мне черты расслабленного, который сам требует исцеления. Вот почему я ПО СВОЕЙ ВЕРЕ и не мог исполнить ваше поручение.

     Душевно уважающий и преданный К. Победоносцев» (63, 58 - 59).

     Обратим внимание, что ЭТО, задержанное, писанное на досуге письмо Константина Петровича – уже совершенно О ДРУГОМ, нежели НЕОТЛОЖНОЕ его письмо молодому императору 30 марта, приведённое нами выше. В нём уже не государственный интерес выражен (хотя всё и напрямую связано с ним), а, по внешности – ЛИЧНЫЕ РЕЛИГИОЗНЫЕ УБЕЖДЕНИЯ обер-прокурора Синода, чувствующего, однако, за собой молчаливую, косноязычную, но страстную поддержку миллионов православных в России.

      Двадцать лет спустя, в 1901-м, постаревший, сплешививший и ещё более высохший ОБЕР-ПРОКУРАТОР (так обозвали его подросшие в годы его “правления” вольнодумные юнцы) уже не чувствовал такой массовой поддержки. Народ тянулся к просвещению, к городской жизни – неизбежно наталкиваясь на своём пути на царивший в образованных кругах религиозный скепсис. При этом влияние проповедей Толстого было поистине тотально – и фатально для земных интересов самозванки во Христе, Православной церкви. Это сделало для Победоносцева необходимым ту хитрую игру манипуляции волей не столь вольнодумных, православных молодых иерархов Церкви, которая закончилась знаменитым Определением Синода об «отпадении» Л.Н. Толстого от церкви.

      Голос Победоносцева в письме Л.Н. Толстому — это голос ИМПЕРИИ. Вроде той, языческой Римской, которая исполнила еврейский приговор над Христом. Слова: «НАШ ХРИСТОС — НЕ ВАШ ХРИСТОС» вызывают в памяти знаменитый мрачно-остроумный ответ могилёвского, минского и гродненского губернатора М. Н. Муравьёва — брата казнённого декабриста и верного царю палача мятежных польских областей Российской Империи, восставших в 1863 г. против российского господства. По воспоминаниям П. В. Долгорукого, когда губернатор только-только приехал в 1831 г. в Гродно, ему передали, что один из жителей города справлялся о нём, не брат ли он повешенному в 1826 г. Сергею Муравьёву. Вскипев гневом, Михаил Николаевич ответствовал следующим образом:

     «Скажите этому ляху <т.е. поляку. – Р. А.>, что Я НЕ ИЗ ТЕХ МУРАВЬЁВЫХ, КОТОРЫХ ВЕШАЮТ, А ИЗ ТЕХ, КОТОРЫЕ ВЕШАЮТ!» (Будущность. 1860. № 5-6; по тексту этой заграничной бесцензурной публикации эпизод пересказали впоследствии Герцен и Бакунин. – Р. А.).

     У Константина Петровича Победоносцева был с Михаилом Николаевичем Муравьёвым, без сомнения, ОДИН НА ДВОИХ Христос. Тот, которого жаждали себе иудеи и явления которого в иудейских провинциях Империи так боялись римляне. Царь. Божественный Император. Иисус на крови. Спаситель не спасающий, а казнящий. НЕ ТОТ, КОГО КАЗНИЛИ РАСПЯТИЕМ, А ТОТ, КОТОРЫЙ НЕ ПРОЧЬ И САМ…
 
                * * * * *

     Как можно видеть и даже почувствовать, Победоносцев отказывает Толстому решительно и со знанием дела: не только «новых» взглядов Льва Николаевича, но даже как будто и его самого — как определившегося идеологического противника. И это не случайно… Костика и Льва с первого детства развели и характер, и обстоятельства жизни — жестоко и непоправимо!

     Родился Константин Петрович более чем за год до Л.Н. Толстого — 21 мая 1827 г., в Москве. Скончался — с казённым «повышением»: в имперской столице, в Петербурге, 10 марта 1907 г. – то есть когда Лев Николаевич приближался уже к своему 79-летию. Но в прочем, во всём почти жизненном пути и многих аспектах мировоззрения их можно считать антагонистами. Толстой родился в небогатой, но вполне материально независимой и родовитой аристократической семье, провёл детство в усадьбе – среди ОБЫКНОВЕННЫХ в отношении религиозной веры людей: либо равнодушных, либо даже скептиков. Костя же Победоносцев – был ВНУКОМ священника, а сыном – и одиннадцатым уже ребёнком в семье! – профессора Московского университета Петра Васильевича Победоносцева, выпускника Заиконоспасской академии, специалиста по русской словесности и ярого консерватора. Религиозным его воспитанием руководила мать. В 1841 г. по инициативе отца он поступает в Императорское училище правоведения. С этим «профессиональным рубежом» жизни сам Константин Петрович связывает свою судьбу – не исключая сомнительного поприща политико-идеологической борьбы с антигосударственными и антицерковными влияниями. В 1902 г., в письме своему другу кн. А.В. Шаховскому, вспоминая юность, он даже выделяет особенного «дьявола», на борьбу с которым благословили его отец и профессия:

     «Нынешний день 22 июля для меня знаменателен, ибо в этот день в 1841 году старец отец двинулся из Москвы везти меня на экзамен в училище Правоведения… Отсюда и началось волею Божией течение, приведшее меня напоследок на здешнее поле брани – увы! Ныне брань сия с князем мира сего иже рыкающе ходит по стогнам града, иский кого поглотити, и нередко Львовым образом подвизается на мя» (Цит. по: Победоносцев К. П. Государство и Церковь. М., 2011. — Т. I. Предисловие. — С. 5-6).

     Легко догадаться, что под Львом, одержимым «князем мира сего», разумеет Победоносцев не иного кого, как Л. Н. Толстого.

     Пожалуй, настоящим, необратимым в судьбе Констанина Петровича было не поступление в обучение правоведом, а ОКОНЧАНИЕ этого курса. Толстой-студент НЕ СУМЕЛ, как мы знаем, примириться ни с казённой системой профессионального образования в России, ни с скушными перспективами карьерных «успехов». Он оставляет сначала языковой факультет, а вскоре — и факультет права. В.Н. Мартышкин по этому поводу справедливо замечает:

      «Юридическая наука от этого решения графа Л.Н. Толстого, по видимому, не пострадала, но важно то, что именно на юридическом факультете Казанского университета Толстой твёрдо выбрал для себя «область самостоятельного умственного труда», благодаря чему стал гением в литературе, прославив в веках своё отечество» ( ).

    К.П. Победоносцев не был гением. То, что для Толстого было лишь одним из “попутных”, “для разгона” жизненных опытов — для Победоносцева было необходимым этапом стандартной для служилых людей России карьерной дороги. Толстой смог в годы военной службы, семейной жизни и свободного творчества в родной усадьбе сохранить независимые от идеологических условий России идеалы юности, Победоносцев же — быстро сделался сам сперва частью этих условий, а затем и созидателем их… Его отношения в 1850-х гг. с либералами, участие в 1860-х в разработке законодательной базы для судебной реформы — всё это не делает его либералом. Как справедливо отмечает О. С. Суржик:

     «Для решения вопроса о «либерализме» Победоносцева необходимо обратиться к его системе ценностей. Константин Петрович видел выход не в идеальном законодательстве, а в правильной организации его исполнения. Победоносцев говорил о законе как о возможности, тогда как либералы принимали закон как осуществление права, как бы не замечая его декларативности. Закон был для Константина Петровича средством, а не целью» (Победоносцев К. П. Государство и Церковь. – Указ. изд. – Т. I. – Предисловие. С. 7).

     Вослед за Г. Флоровским (см. ст. «У истоков», 1936), современный нам автор, прот. Г. Л. Ореханов совершенно справедливо прослеживает культурные и лично-психологические черты СХОДСТВА Победоносцева и Толстого, которое, однако, не предвещало их единомыслия, согласия:

     «При всём различии темпераментов и настроений они сближаются в исходных пред¬посылках, как были идейно близки Руссо и Эдмунд Бёрк. Победоносцев был тоже «архаистом», как и Толстой, и тоже мечтал и старался удержать «народ» вне культуры и истории и тем спа¬сти от порчи и погибели. Победоносцев верил в народ и не верил в историю. Он верил в прочность патриархального быта, в расти¬тельную мудрость народной стихии и не доверял личной инициативе. Он верил в простой народ, в силу народной простоты и пер¬вобытности и не хотел разлагать эту наивную целостность чувства ядовитой прививкою рассудочной западной цивилизации».

     И тут же – о коренных различиях в ЭВОЛЮЦИИ названных идейных предпосылок:

    «От собственной безбытности Победоносцев хотел бы укрыться в народном быте, вернуться к «почве». Он был уверен, что вера крепка и крепится нерассуждением (ср. у Бёрка «pr;judice», предубеждение). Он дорожит КОРЕННЫМ и ИСКОННЫМ больше, чем истинным. Победоносцев боялся просвеще¬ния народа, боялся пробуждения религиозного СОЗНАНИЯ в наро¬де, потому что для него это были отрицательные и ложные нача¬ла. Он верил в ОХРАНИТЕЛЬНУЮ прочность патриархальных усто¬ев, но не верил в СОЗИДАТЕЛЬНУЮ силу Христовой истины и правды. Он опасался ВСЯКОГО действия, ВСЯКОГО движения — охра-нительное БЕЗДЕЙСТВИЕ ему казалось НАДЁЖНЕЕ всякого действия, ДАЖЕ ПОДВИГА. Он не хотел усложнения жизни, — «что просто, только то право»...

    Победоносцева привлекал тот же чувствительный англосаксонский пиетизм, что и Толстого, тот же сентиментальный дух… Внутренняя свобода православия пуга¬ла и отталкивала Победоносцева. Потому и настаивал он так на государственной опеке. Он не угадал святости преп. Серафима, не любил ни еп. Феофана (Затворника), ни о. Иоанна Кронштад-тского...

     Сходство означает принадлежность к единому культурно-психологическому типу. …Во многом они одинаково веруют в природу и не веруют в человека – верят в закон и не доверяют творчеству» ( www.marsexx.ru/tolstoy/pro-et-contra/47_floro.pdf ).

      Приведя сравнительную и очень глубокую, точную характеристику Толстого и Победоносцева Г. Флоровским,  Г. Л. Ореханов “попутно” сообщает ВДУМЧИВОМУ своему читателю ценный материал для ОБЩЕЙ оценочной характеристики различий этих двоих исторических персоналий.

     Проще говоря, в сознании Л.Н. Толстого постепенно укреплялась АНТИИМПЕРСКАЯ система идейных и этических установок, даже эстетических предпочтений — коррелирующая с ХРИСТИАНСКИМ религиозным пониманием жизни. Частное выражение своё она нашла на ВТОРОЙ, и в особенности ТРЕТЬЕЙ, ХРИСТИАНСКОЙ, стадии эволюции воззрений Л.Н. Толстого на институт смертной казни. В сознании же К. П. Победоносцева одинаковые с Л.Н. Толстым просвещенческие «буквари» обратились в торжество жизнепонимания древнейшего, языческого и еврейского, и торжества ИМПЕРСКИХ парадигм. Так, для примера, недоверие к человеку как носителю греха, к народу, пребывающему во «власти тьмы» для Толстого вылилось в его публицистические настояния в необходимости религиозной и светско-образовательной реформации в России, свободы воспитания и чтения, религиозной веротерпимости, гуманизации отношений власти и общества. Для Победоносцева же «гуманизация» неизменно пахла Европой и ненавистной западной «демократией» (на которую, кстати, скептически взирал и Л.Н. Толстой – как в молодости, начиная в особенности с европейского путешествия 1857 г., так и старцем). Религиозное просвещение народа в «издании» Победоносцева – это не что иное как система убогих церковно-приходских школ, получившая развитие в России как раз под его началом. А уж об отношениях взаимного уважения и доверия между гражданами страны (в особенности образованным меньшинством, интеллигенцией) и «богоустановленной» властью — не могло быть и речи. Идеалом Победоносцева была православная Империя с преданно подчинённым власти, аскетичным в бытовой повседневности и безоговорочно православным населением. Иноверчество на словах терпелось — на деле же не было никакой веротерпимости, что и отметил в опубликованной в 1902 г. статье «О веротерпимости» Л.Н. Толстой.

     Разумеется, это фундаментальное мировоззренческое различие не могло не сказаться на отношениях Толстого и Победоносцева.

     Кстати. Когда точно установились отношения личные этих двух выдающихся людей России – мы не знаем. Только в записках домашнего учителя Толстых И. М. Ивакина есть скудная, неточная информация (со слов самого Толстого) о том, что Толстой виделся с Победоносцевым в годы их молодости. Уже тогда Константин Петрович был длинен, тощ и как будто «высушен», и не произвёл на Толстого особого впечатления (Ивакин И. М. Записки // Литературное наследство. Т. 69. Кн. 2. С. 59).

    В 1865 году К. П. Победоносцев был назначен членом консультации министерства юстиции, в 1868 году – сенатором, а в 1872 году – членом Государственного совета. Наконец, в апреле 1880 года К. П. Победоносцев был назначен обер-прокурором Святейшего Синода, а 28 октября того же года – членом Комитета министров.

     Особенные отношения связали Константина Петровича с императорской семьёй. Константин Петрович был наставником будущих царей Александра III и Николая II, а также по просьбе императрицы Марии Александровны преподавал историю цесаревне Марии Фёдоровне.

     Именно в качестве воспитателя и духовного «окормителя» он сохранял близкие отношения с императором Александром III, в первые, драматические дни его императорства оказав, как принято считать, значительную духовную поддержку. Иногда, впрочем, она была, как мы здесь показали, достаточно специфической… Едва ли не единолично, инициативой Победоносцева, но с молчаливой своей поддержкой, правящая элита страны сделала для неё и (что традиционно!) ЗА неё гибельный выбор в пользу «исцеления» социального недуга «силой» чудотворной троицы самодержавия, православия и народности в диком сочетании с принудительной эвтаназией тяжелобольных – духовных жертв затяжного и исполненного кричащих противоречий реформирования. Не был и не мог уже быть услышан и понят призыв великого писателя противопоставить идеалу молодых оппозиционеров, жаждущих «общего достатка, равенства, свободы», идею общенародную и христианскую, идеал прощения, ненасилия и любви, частью которого, при утверждении его идейным базисом всех преобразований, стали бы и достаток, и равенство, и подлинная свобода для всех.

    Да и МОГ ЛИ быть кем-то услышан подобный, христианский призыв – в Империи, да ещё и в эпоху нараставших безверия и ожесточённости?

     Как и можно было ожидать, письмо Победоносцева вызвало в Л.Н. Толстом теперь уже устойчивое, не проходившее позднее никогда, чувство ужаса перед бессердечием и тупостью одного из высших сановников в России. Это чувство проявлялось у Толстого всегда, когда ему позднее приходилось говорить или писать о Победоносцеве.

      Победоносцев же – по крайней мере, при Александре III, симпатизировавшем Толстому как писателю и бывшему военному, участнику Крымской кампании – еле сдерживал свою личную неприязнь в отношении вероучительства и общественной деятельности Толстого. Неприязнь была вызвана тем, что в публичном проповедании Толстого Константин Петрович увидел ВЛИЯТЕЛЬНОЕ слово оппозиции практически всем его идеологическим установкам. Как и в современной (весьма чтущей Победоносцева…) путинской России, Россия имперская, по мысли Константина Петровича, могла обеспечить своё развитие лишь через рост пресловутого «национального самосознания», в котором – в духе той эпохи – должны были синтезироваться монархизм и православие, то есть земное, имперское идолопоклонство масс – «синтезированное» с суеверием религиозным.

     Надеемся, что выше мы в достаточной степени демифологизировали передаваемые в массовой литературе подробности сношений Толстого с царём и Победоносцевым по поводу казни народовольцев. ХРИСТИАНСКОСТЬ в её церковной ипостаси служила Победоносцеву не более чем прикрытием макиавеллистских хлопот об ИНТЕРЕСЕ ГОСУДАРСТВЕННОМ. Разумеется, современная российская церковь православия судит навыворот. Так, вышеупомянутый протоиерей Г. Л. Ореханов идёт обратным путём: он внушает читателю ложное заключение, что содержанием «диалога» Победоносцева с Толстым в марте – июне 1881 г. была защита Константином Петровичем некоего истинного добра – от опасных «заблуждений» Толстого. Дескать, обер-прокурор придержал письмо Толстого царю, потому что был уверен:

     «…Что победа добра, реальная в эсхатологической перспективе, здесь и теперь, на грешной земле, требует подчас решительности, жёсткости и даже жестокости». В особенности это важно тогда, когда значительная часть общества, разделяющая этику «добра с кулаками», требует казни цареубийц.

      Любопытно и неприкрыто-лживое, неискреннее «возражение» Г. Л. Ореханова своему собрату по писательскому цеху – П. В. Басинскому с его книгой «Святой против Льва» (о Толстом и Иоанне Кронштадтском). В этой книге П. В. Басинский уже плагиатно, но всё так же не без оснований повторяет мысль своих более достойных предтеч, о том, что помилование народовольцев «лишило бы революционное движение в России морального основания». Ореханов контраргументирует характерной для околонаучного шарлатанства апелляцией к “историческому опыту”, сводящимся к тому, что:

     «…История показывает, что любые уступки воспринимались революционным движением как проявление слабости правительства» (Ореханов Г. Л. Лев Толстой. Пророк без чести. С. 351-356).

     Мы видим, что «отвечает» Ореханов не о том, о чём говорит П. В. Басинский, имеющий в виду (как и Толстой в своём письме) влияние ожидавшегося жеста царя не на мораль и поведение радикалов, а на ОБЩЕСТВЕННОЕ МНЕНИЕ, которое – как сторонников казни, так и противников – можно было склонить к единению в христианской этике неупотребления насилия в сопротивлении злому. В это смысле, действительно, прав был в своём письме Толстой, предсказавший, что один шаг царя «свяжет всё будущее»: для России на десятилетия, для императора же – на весь срок его земной жизни… Победоносцев же, исходя из собственных зауженных, зашлакованных религиозными предрассудками представлений о «нуждах» общества и государства, сделал выбор – и за Россию, и за царя.

                ___________________
                ____________



                Четыре. «НИКОЛАЙ ПАЛКИН» (1886)

        В глазах всякого христианского единомышленника Льва Николаевича Толстого все три стадии в развитии его воззрений на смертную казнь совершенно справедливо должны выглядеть как путь великого писателя и мыслителя к Богу и к исповеданию Божьей правды-Истины в учении Христа. НЕ прошедшие этот путь до конца бессильны адекватно оценивать и справедливо критиковать его.

     Несколько публицистических выступлений Л.Н. Толстого 1880-1900х гг., о которых мы скажем ниже, уже все относятся к третьей, высшей, христианской стадии.

     В письме к жене от 9 апреля 1886 г. Толстой, в числе прочего, сообщал:

    «Ночевали по 12 человек в избе и спали прекрасно. Я засыпал поздно, но зато мы выходили не так рано. […] Благодарю M-me Seuron за книжечку и карандаш, я воспользовался ими немножко по случаю рассказов старого, 95-летнего солдата, у которого мы ночевали. Мне пришли разные мысли, которые я записал» (83, 561).

     В скупых строчках о ночёвке у бывшего солдата — прекрасная история рождения одного из безусловных шедевров христианской публицистики Льва Николаевича, статьи «Николай Палкин». 95-тилетний старец рассказал путникам, как истязали, прогоняя сквозь строй, солдат во времена царя Николая I, прозванного в народе Палкиным. Там же, в избе старика, в новенькой записной книжке, подарке гувернантки детей Толстых мадам Сейрон, Лев Николаевич начал набрасывать черновик будущей статьи. Сам Толстой не видел подобных истязаний, и рассказ старика потряс его. Л.Д. Опульская справедливо замечает, что, судя по резкости статьи, Толстой «печатать её, во всяком случае в России, не собирался» (Опульская Л.Д. Материалы к биографии Л.Н. Толстого с 1886 по 1892 год. М., 1979. С. 33). Действительно, статья осталась незавершённой, но получила огромную известность и распространение, несмотря на жесточайший запрет цензуры (а отчасти и благодаря ему). Именно в 1887 г. в отношении Л.Н. Толстого была открыта особая папка в цензурном ведомстве и заведено дело в Департаменте полиции.
 
     Одна из тем статьи — СКРЫТЫЕ КАЗНИ В РОССИИ, замаскированные под жестокие «наказания», фактически истязания и убийства, военнослужащих в армии.

    Николаем Палкиным прозвали солдаты царя Николая Павловича за особо строгие телесные наказания: «Тогда на 50 палок и порток не снимали; а 150, 200, 300... насмерть запарывали [...] хуже аду всякого». Старый солдат рассказал о том, как «водят несчастного взад и вперёд между рядами, как тянется и падает забиваемый человек на штыки, [...] как сначала ещё кричит несчастный и как потом только охает глухо с каждым шагом и с каждым ударом, как потом затихает и как доктор […] подходит и щупает пульс, оглядывает и решает, можно ли ещё бить человека, или надо погодить и отложить до другого раза, когда заживёт, чтобы можно было начать мученье сначала и додать то количество ударов, которое какие-то звери, с Палкиным во главе, решили, что надо дать ему»:

     «Унтер-офицер; до смерти убивали солдат молодых. Прикладом или кулаком свиснет в какое место нужное: в грудь, или в голову, он и помрёт. И никогда взыску не было. Помрёт от убоя, а начальство пишет: “властию Божиею помре”. — И крышка» (26, 556).

     В статье звучит и антивоенная тема. На вопрос Толстого старому солдату, не мучает ли его совесть, тот лишь удивился: «Это на войне, по закону, за царя и отечество». И это самое страшное для Толстого: человек не видит зла, которое совершает, потому что оно прикрыто пеленой языческой, антихристовой «законности», суевериями патриотизма, гражданского долга. Людям внушали и внушают по сей день, что убийства на войне, телесные расправы в армии, жестокие наказания и пытки в тюрьмах — необходимость, а участие в них «государевых служилых людей» указывает на их служебное усердие, даже доблесть. В этом Лев Николаевич видел болезнь невежественного и омрачённого общества, одурманивание его. Потрясённый воспоминаниями старого служаки, Толстой призывает задуматься над причинами того, что «люди, рождённые добрыми, кроткими, люди, с вложенной в их сердце любовью, жалостью к людям, совершают – люди над людьми – ужасающие жестокости, сами не зная, зачем и для чего» (Там же. С. 558).

     В статье Толстой ставит десятилетиями буржуазящейся на его глазах России грозный, но заслуженный диагноз: прогрессирующее безверие и ожесточение, регресс от христианства к древнему языческому жизнепониманию со всеми его низостями. Среди них – не только жестокость власти, но и рабья покорность ей со стороны граждан, готовность даже продаться и бесстыдно служить ей в её обманах и насилиях. Все ужаснейшие имперские «традиции», во всём их «цвете», обслуживаемые самым слепым, рептильным этатизмом простых граждан.

     Особенно актуально звучат в наши дни слова Льва Николаевича о том, что недопустимо ни замалчивать, ни искажать, ни забывать ужасные, преступные или просто неприятные страницы отечественной истории. В той мере, в которой к преступлениям власти причастны люди трудящегося народа, всем им необходимо не пенять только на «личные недостатки» правителей, а — признать СВОЙ (пусть и в лице своих отцов и дедов) грех, назвать зло своим именем, а не скрывать за витиеватыми идеологическими масками.

     Безбожна и обречена та страна (будь то Российская империя времён «позднего» Толстого или современная путинская Россия), которая в ответ на призыв к честности перед самой собой, общему смирению и покаянию за преступления в прошлом царей и вождей, в которых участвовал народ — злобно огрызается, агрессивно, напористо лжёт, переписывает в угоду лжи исторические учебники, вводит табу на честные обсуждения тех или иных исторических тем, жжёт тайком архивы и растит таким образом во лжи и имперской гордыне поколения таких же самоуверенных гордецов, способных не только повторить преступления, не признанные и не названные таковыми, но и совершить новые, ещё худшие…

     Вот что пишет об этом Толстой в статье:

     «Солдат старый провёл всю свою жизнь в мучительстве и убийстве других людей. Мы говорим: зачем поминать? Солдат не считает себя виноватым, и те страшные дела: палки, сквозь строй и другие — прошли уже; зачем поминать старое? Теперь уж этого нет больше. Был Николай Палкин. Зачем это вспоминать? Только старый солдат перед смертью помянул. Зачем раздражать народ? Так же говорили при Николае про Александра. То же говорили при Александре про павловские дела. Так же говорили при Павле про Екатерину. Так же при Екатерине про Петра и т.п.

    Зачем поминать?

    Как зачем поминать? Если у меня была лихая болезнь или опасная и я излечился или избавился от неё, я всегда с радостью буду поминать. Я не буду поминать только тогда, когда я болею и всё так же болею, ещё хуже, и мне хочется обмануть себя. И мы не поминаем только оттого, что мы знаем, что мы больны всё так же, и нам хочется обмануть себя.

      Зачем огорчать старика и раздражать народ? Палки и сквозь строй – всё это уж прошло.

     Прошло? Изменило форму, но не прошло. […] Если мы прямо поглядим на прошедшее, нам откроется и наше настоящее. Если мы только перестанем слепить себе глаза выдуманными государственными пользами и благами и посмотрим на то, что одно важно: добро и зло жизни людей, нам всё станет ясно. Если мы назовём настоящими именами костры, пытки, плахи, клейма, рекрутские наборы, то мы найдём и настоящее имя для тюрем, острогов, войск с общею воинскою повинностью, прокуроров, жандармов.

     […] Если мы только перестанем закрывать глаза на прошедшее и говорить: зачем поминать старое, нам ясно станет, в чём наши точно такие же ужасы, только в новых формах.

     […] Не нужно иметь особой проницательности, чтобы видеть, что в наше время всё то же, и что наше время полно теми же ужасами, теми же пытками, которые для следующих поколений будут так же удивительны по своей жестокости и нелепости.

     Болезнь всё та же, и болезнь не столько тех, которые пользуются этими ужасами, сколько тех, которые приводят их в исполнение. […] Ужасная болезнь эта — болезнь обмана о том, что для человека может быть какой-нибудь закон выше закона любви и жалости к ближним...» (Там же. С. 558 - 561).

     Лев Николаевич выражает убеждение в том, что «если бы была у людей в наше время хоть слабая вера в учение Христа, то они считали бы должным Богу хоть то, чему не только словами учил Бог человека, сказав: «не убий»; сказав «не делай другому того, чего не хочешь, чтобы тебе делали»; сказав: «люби ближнего, как самого себя», – но то, что Бог неизгладимыми чертами написал в сердце каждого человека: любовь к ближнему, жалость к нему, ужас перед убийством и мучительством братьев».

     Но в буржуазно-православной, то есть лжехристианской, антихристовой, имперской России — этого нет и не может быть. Нет и быть не может исполнения христова правила: «Отдавайте кесарево кесарю, а божье – только Богу» (Там же. С. 561).

     Это очень важная для Льва Николаевича мысль из евангельской притчи о динарии (Мф. 22: 15 - 22); к ней он будет возвращаться в ряде последующих публицистических выступлений — в том числе против смертной казни. Притча устанавливает важный признак христианского сознания: свободу от обязательств, кроме откупа от прямого грабежа, перед разбойничьим, грабительским гнездом того или иного государства. Откупаться можно всем, кроме ПОСТУПКОВ или обещания их (кстати, для этого в Нагорной проповеди и запрещается клятва). Вот как характеризует это благое состояние сам Толстой:

     «Если бы люди верили Богу, то они не могли бы не признавать этой первой обязанности к нему, исполнять то, что он написал в их сердце, то есть жалеть, любить, не убивать, не мучать своих братьев. И тогда слова: кесарево кесарю, а Божье Богу имели бы для них значение.

     Царю или кому ещё всё, что хочешь, но только не Божие. Нужны Кесарю мои деньги — бери; мой дом, мои труды — бери. Мою жену, моих детей, мою жизнь бери; всё это не Божие. Но нужно Кесарю, чтоб я поднял и опустил прут на спину ближнего; нужно ему, чтоб я держал человека, пока его будут бить, чтобы я связал человека или с угрозой убийства, с оружием в руке стоял над человеком, когда ему делают зло, чтобы я запер дверь тюрьмы за человеком, чтобы я отнял у человека его корову, хлеб, чтобы я написал бумагу, по которой запрут человека или отнимут у него то, что ему дорого, - всего этого я не могу, потому что тут требуются поступки мои, а они-то и есть Божие. Мои поступки — это то, из чего слагается моя жизнь, жизнь, которую я получил от Бога, я отдам Ему одному. И потому верующий не может отдать Кесарю то, что Божие. Идти через строй, идти в тюрьму, на смерть, отдавать подати кесарю, - всё это я могу, но бить в строю, сажать в тюрьму, водить на смерть, собирать подати — всего этого я не могу для кесаря, потому что тут кесарь требует от меня Божие.

      Но мы дошли до того, что слова: «Богу Божие» — для нас означают то, что Богу отдавать копеечные свечи, молебны, слова – вообще всё, что никому, тем более Богу, не нужно, а всё остальное, всю свою жизнь, всю святыню своей души, принадлежащую Богу, отдавать Кесарю!» (Там же. С. 561 - 562).

     И никудышеньки с той поры Россиюшка ни на шаг ближе к Христу не подвинулась! Всё, что изменилось: прямого открытого насилия стало меньше, но прикрытого юридической казуистикой (как «показательная», с судом, расправа над русским солдатом Шабуниным), припрятанного в местах недобровольного пребывания людей (детдома, казармы, тюрьмы…) равно как угроз и в особенности навязчивой лжи (насилия над массовым сознанием, или, проще выражаясь, ебли людям мозгов) — гораздо больше.

      Чрезвычайно интересны и актуальны по сей день и взгляд Толстого на русскую историю, выразившийся здесь (в черновых вариантах статьи), и психологическая зарисовка состояния сознания массы его — и наших — соотечественников, и, конечно, автобиографические страницы статьи, на которых Лев Николаевич выразил кредо уже вполне осознанного им нового пути в литературе и в жизни — антиимперского и христианского:

     «И стал я вспоминать всё, что знаю из истории о жестокостях человека в Русской истории. О жестокости этого христианского, кроткого, доброго, Русского человека, к счастью или несчастью, я знаю много.

     […] Иоанн Грозный топит, жжёт, казнит как зверь. Это страшно; но отчего-то дела Иоанна Грозного для меня что-то далёкое, вроде басни. Я не мог видеть всего этого. То же и с временами междуцарствия Михаила, Алексея, но с Петра так называемого Великого [т. е. с начала имперского периода российской истории. – Р. А.] начиналось для меня что-то новое, живое. Я чувствовал, читая ужасы этого беснующегося, пьяного, распутного зверя, что это касается меня, что все его дела к чему-то обязывают меня.

    Только очень недавно я понял, наконец, что мне было нужно в этих ужасах, почему они притягивали меня. Почему я чувствовал себя ответственным в них, и что мне нужно сделать по отношению их. Мне нужно сорвать с глаз людей завесу, которая скрывает от них их человеческие обязанности и призывает их к служению дьяволу; не захотят они видеть, пересилит меня дьявол, они, большинство из них, будут продолжать служить дьяволу и губить свои души и души братьев своих, но хоть кто-нибудь увидит: семя будет брошено. И оно вырастет, потому что оно семя Божье» (26, 563 - 564).

     «Семя Божье» — в обличении, с позиций христианского понимания жизни, суеверий оправданного насилия, обманов государства и церкви. Обличении ИМПЕРСТВА в психологии и этике масс, политическим, на уровне крупных общностей людей, выражением которого явились в истории и являются авторитарные, полицейские и фашистские режимы — и которое только потому и непобедимо по сию пору, что НЕТ ВЕРЫ в христианском мире: не церковных догм и обрядоверческого храмового идолопоклонства, а разумного смысла жизни всех и живого руководства каждому в его помыслах и поступках.

      В строках этой, к несчастью малоизвестной даже в России, статьи Л.Н. Толстого — ключ к пониманию того, почему, начатый в начале 1870-х гг. роман о Петре I и его эпохе Толстой так и не написал, оставив проект романа в 1879-м, когда уже значительно оформились его новые убеждения. Чем больше Толстой знакомился с фактами и ПОДЛИННЫМИ документами петровской эпохи — тем больше совесть его настаивала на необходимости НЕ ХВАЛЫ, А ОБЛИЧЕНИЯ политического имперства России в его истоках. Но именно ОБЛИЧИТЬ эти, несовместимые с верой Христа, образ жизни и состояние сознания масс было невозможно с тех прогрессистских, этатистских, частью и либеральных, светско-гуманистических и наивно-народнических позиций, на которых стоял автор сохранившихся набросков романа. Чтобы проклясть зло — надо было в своём сознании стать ВОВНЕ его: на позиции Христа и первых христиан, а не осудителей и убийц Христа, не Пилата и не Каиафы.

      Заканчивалась в черновике статья призывом-восклицанием писателя помнить волю Бога, выраженную в словах Христа об отдаче кесарю кесарева:

     «Царю или кому ещё всё, что хочешь, сказал бы верующий человек, но не то, что противно воле Бога, а мучительство и убийство противно воле Бога.

      Опомнитесь, люди! Ведь можно было отговариваться незнанием и попадаться в обман, пока неизвестна была воля Бога, пока непонятен был обман, но  как  только  она  выражена ясно,  нельзя  уж отговариваться.  После этого ваши поступки уже получают  другое, страшное значение. Нельзя человеку, не хотящему быть животным, носить мундир, орудия убийства; нельзя ходить в суд, нельзя набирать солдат, устраивать суды, тюрьмы.

    Опомнитесь, люди!» (Там же. С. 567).

     С таким же эмоциональным накалом мы встретимся и ниже, в анализе другого знаменитого памфлета Л.Н. Толстого против насилия и казней — статьи уже 1908 г. «Не могу молчать».

                * * * * *

      Как мы сказали выше, статья «Николай Палкин» формально не является оконченной. В 1887 году, когда Лев Николаевич ещё работал над нею, текст её, без ведома автора, был скопирован и распространён Михаилом Александровичем Новосёловым (1864 - 1938), в то время студентом-филОЛУХом Московского университета. Как многие юные и самоуверенные олухи всех времён, сей грядый православный мученик и «святой» принюхивался тогда к столичному воздуху, ища примкнуть к какой-либо «оппозиции» вере и строю жизни отцов и дедов. На краткий период ему показалось подходящим для этого своеобразно понятое им «толстовство». Окончив учёбу, он с осени 1887 года занялся переписыванием и распространением «нецензурного» Толстого. И не удержался — утяпал текстик и попытался распространить его… из-за чего Льву Николаевичу пришлось заступиться за молодого дурня, попавшего за свою глупость под арест (См. подробнее комментарии к статье Толстого «О социализме» в томе 38 Полного собрания сочинений; также см.: Переписка Л. Н. Толстого с М. А. Новосёловым. // Минувшее. Исторический альманах. – СПб, 1994).

     Распространённый Новосёловым, черновой, не отредактированный Толстым, и потому слишком эмоциональный текст вызвал большой скандальный шум, что охладило писателя и публициста к окончанию работы над статьёй. В 1888 году в письме другу, единомышленнику, будущему своему биографу и издателю П.И. Бирюкову Лев Николаевич подтвердил, что не намерен публиковать ни в каком виде злосчастного «Николая Палкина».

     Судьба, однако, распорядилась этим текстом Толстого по-своему… Несмотря на отказ автора от публикации статьи, с 1887 года состоялось несколько нелегальных её изданий в России и за границей (в издательствах Элпидина в Женеве, Дейбнера в Берлине, Гуго Штейница в Берлине же, в изданиях В. Г. Черткова в Англии). Первое печатное издание статьи состоялось в Женеве в изд. М. Элпидина в 1891 г. В России статью впервые пытались опубликовать в годы Первой российской революции, в журнале «Всемирный вестник» в № 10 за 1906 г. (весь тираж номера за это был конфискован и уничтожен). Эффект «запретного плода» лишь усилился… Статья ходила по рукам, от руки переписывлась, перепечатывалась на машинке или гектографе, всячески распространялась в России нелегально, а опубликована была лишь в победном, революционном 1917 году, уничтожившем Империю — но, к несчастью для отечества Льва Николаевича, НЕ имперство в поведении и мышлении её бывших обитателей, и НЕ безверие, как питательную почву для него.

                _______________________
                _______________


                Пять. УЧИТЕЛЬ ДРОЖЖИН (1893 - 1895 гг.)

     4 марта 1895 г. Толстым было закончено Предисловие к книге Е.И. Попова «Жизнь и смерть Евдокима Никитича Дрожжина». Евгений Иванович Попов (1864 - 1938) был одним из единомышленников Льва Николаевича во Христе. Написал он книгу о замученном до смерти в 1894 г. «отказнике» от военной службы по заданию Толстого — для публикации в основанном им народном книгоиздательстве «Посредник».

     Главный персонаж книги, Евдоким Никитич Дрожжин (1866 – 1894) был крестьянином, уроженцем деревни Толстый Луг Суджанского уезда, Курской губернии. Характер у молодого человека был бунтарский, что проявилось особенно в годы учения в Белгороде, в учительской семинарии: «Он не мог выносить начальнического обращения с собою кого бы то ни было, и в подобных случаях приходил в раздражение и чем-нибудь выражал свою непокорность». При этом единственным его подлинным другом — на всю недолгую жизнь — сделался простой крестьянин из соседней с Толстым лугом деревни, Николай Трофимович Изюмченко, с которым Дрожжин познакомился в 1885 г., во время каникул. Прочие же «друзья» не сделали ему добра, затянув на сходки некоего пропагандёра-социалиста. Из-за участия Дрожжина в этих сходках, а более всего — в отместку за живой, непокорный характер семинарское начальство не допустило его весной 1886 г. до выпускных экзаменов. Только через год Дрожжин сумел сдать независимый экзамен на звание народного учителя и получил место в глухой деревушке Черничина. Попытки его «поделиться» там с учащимися некоторыми глупостями и гадостями, узнанными на «революционных» сходках, предсказуемо привели к доносу местного попа в адрес инспектора народных училищ. С издевательской характеристикой инспектор перевёл Дрожжина на работу в другое село (Попов Е.И. Жизнь и смерть Евдокима Никитича Дрожжина. – 2-е изд. - Purleigh, Essex, England. 1898. – С. 6-13).

     Видимо, на почве естественной для неиспорченнного русского человека неприязни к попу-доносчику духовный поиск привёл Дрожжина летом 1889 г. к роковому в его судьбе знакомству — с «аристократом в толстовстве» князем Д.А. Хилковым, к этому времени отказавшимся и от военной карьеры, и от богатств, и от земельной собственности, почти даром перешедшей крестьянам Сумского уезда. Дальше всё было очень традиционно:

     «Сближение с Хилковым и с его часто гостившими у него единомышленниками, знакомство с религиозно-нравственными сочинениями Л. H. Толстого совершили в это время в душе Дрожжина тот внутренний переворот, который имел своим последствием всё то, что случилось с ним. […] Вместо обеспеченного положения сельского учителя, пользующегося исключительным положением среди народа, он стал мечтать о простой крестьянской трудовой жизни, в которой бы можно было, не отнимая ничего у народа, служить ему своею жизнью. Вместо деятельности революционера — насильнической и потаённой, он стал искать деятельности христианской — терпения, прощения, миролюбия. Употребление вина, распущенная жизнь, ругательства были оставлены, началась борьба с курением табаку, раздражительностью и другими слабостями» (Там же. С. 13).

     Самым «страшным», конечно, было то, что этой же праведной христианской жизни осенью 1889 г. Дрожжин попытался учить и детишек села Князева, куда был отправлен к службе. Начальство, настроенное доносами на противостояние «революционеру» — конечно, опешило: придраться было, казалось, не к чему, так как Дрожжин учил теперь разумной и доброй христианской жизни, а не «классовой борьбе» с правительством и эксплуататорами. Так «добрая» тётя родина Россия подарила Дрожжину нечаянно целый год нормальной человеческой жизни: общение с любящими и благодарными детьми, с их родителями крестьянами, тоже потянувшимися к религиозной Божьей правде-Истине, с девушкой (имени биограф не называет), с друзьями и родными в летние каникулы 1890 года…               

     Но тут подвёл Евдокима Никитича друг Изюмченко,  ступавший буквально по тем же «граблям», от которых уже было больно Дрожжину. Изюмченка осенью 1889 г. забрили в солдаты. Жил он в Курске, где, для самоутверждения среди сверстников, стал пропагандировать завлекательное «революционерство», узнанное им прежде из рассказов Дрожжина. В начале лета братику Изюмченки Семёну, наслышанному об успехах пропаганды старшего брата, тоже захотелось чего-нибудь такого, запретного, попроповедовать. Чтобы узнать, какое оно, это «революционерство», тот стал выпрашивать у Евдокима Никитича «настоящую» революционную литературу. Но у того, бывшего уже «толстовцем», конечно же её не оказалось… кроме единственной завалявшейся брошюры — популярной и жестоко-запретной «Легенды о четырёх братьях». И Дрожжин совершил ошибку: отдал её ребёнку. Стёпке немедленно захотелось похвастаться в училище со старшим, 16-тилетним, мальчиком. У того загорелись глаза, он отобрал у Стёпки «революцию» и решил переписать для себя (для взрослых — уголовная статья по Уложению тех лет, чего оба мальчика не знали.) За этим занятием его и застал всегда и везде в казённых школах России имеющийся пай-мальчик — любимец учителей и, по совместительству, осведомитель начальства…

     Стёпкин старший приятель был, без дальнейших последствий, из училища исключён — мужественно не выдав товарища и предоставив имперским полицаям самостоятельно «выйти» на Изюмченко-младшего.

     Год 1890-й был в Российской Империи годом Великого Запрета: на публикацию скандальнейшей «Крейцеровой Сонаты». В юных, неумных и горячих головах, помимо страстного желания добыть для прочтения «запретный плод», возникли, под влиянием слухов, едва ли не порнографические его осмысления. Возмущённая молодая учительница К., знакомая Дрожжина, наслушавшись всякого, отругала Толстого и его повесть в письме к Дрожжину — и тот, зная не больше её, конечно, вступил в диспут… забыв, что в России переписку читают не одни прямые её участники.

    На Дрожжина обратили неблагосклонное внимание, но и тогда, конечно, не тронули бы, но… Он сам, вдруг спохватившись, выдал себя, написав Стёпке Изюмченко, за которым уже следили, письмо с предупреждением: мол, брошюру могут отобрать «с последствиями», и её лучше уничтожить. Письмо, конечно, тоже прочли полицаи… Ранним утром 28 сентября, во главе с ротмистром Деболи, они ворвались — ВЕСЬМА традиционный в России метод! — в дом насмерть перепуганной мамы Дрожжина в селе Толстый Луг. Погромив и перерыв всю хату… конечно, не сыскали ничего «крамольного». Им, однако, помог местночтимый поп, не любивший «слишком умного» Дрожжина: накатав полицаям собственнолапо донос о «вольных трактовках» сельским учителем евангельских текстов. Это было правдой… Итого: статьи 252 и 318 в действующем Уложении. Дрожжин был отправлен в тюрьму в Курске: в камеру одиночную, но просторную, сухую, светлую, из которой через низкое окно мог свободно выходить погулять по городу и вдоволь общался с роднёй…  Между тем полицаи искали на него в Толстом Луге и Князеве компромат, и — таки нашли: брошюру «какого-то» Эпиктета, совершенно подозрительного («заумного» для полицаев) содержания. (Это было издание толстовского народно-просветительского книгоиздательства «Посредник»). Результата было два: первый тот, что сельчане, прежде недолюбливавшие «умника» Дрожжина — теперь расположились всем сердцем в его пользу. Второй же тот, что в апреле 1891 г. ротмистр Деболи, получив за Эпиктета нагоняй «сверху», сам повинился перед Дрожжиным, что дело его было искусственно «раздуто», и пообещал «скорое» освобождение. Получив от отца Дрожжина с трудом собранные 400 руб. залога – он в июне 1891 г. исполнил обещание (Там же. С. 14 - 24).

     Всё это было бы только смешно, но… Учительская карьера была для Дрожжина закрыта, и он подлежал теперь призыву на военную службу. Лев Николаевич в таких случаях рекомендовал в письмах молодым призывникам ИДТИ СЛУЖИТЬ, если нет мужества поступить по христианской совести. Но Дрожжин ПО ХАРАКТЕРУ не мог смириться с идеей мелочного, хоть на один день, подчинения муштре и глупейшим, чем сам он, мелким военным начальникам. И тут ему опять помог Изюмченко-старший, такой же духовный бунтарь. Дрожжин со скуки писал ему из тюрьмы в казарму часто, и в числе прочего, конечно — о религии и о Толстом. В результате, после очередной ссоры с ротным командиром (из-за чтения книг) Изюмченко сбежал в самоволочку — сперва к только что вышедшему из тюрьмы Дрожжину, а опосля, от палева подальше — на хутор князя Хилкова. Но там самые радикальные толстовцы убедили Изюмченку не прятаться от ареста у Хилкова (как, между прочим, делали сами), а вернуться в часть, чтобы заявить свой отказ от службы и принять добровольно «благие страдания» от гауптвахты и штрафного батальона. Тот так и поступил… и Евдоким, которому предстоял в августе 1891-го призыв, решил идти тем же путём: «лобового» отказа и мученичества (Там же. С. 25).

     Во всём этом тоже трудно усмотреть что-либо, кроме молодой дури. Но тогдашняя, имперская Россия, как и её политические наследницы, была и остаётся подозрительна и деструктивно-неуклюжа в своей тупой жестокости… в особенности в случаях, мало отмеченных в ту эпоху в юридических анналах. Империя в те годы просто НЕ ЗНАЛА, что делать с духовными, по вере, «отказниками» от военной службы: нельзя было заставить служить, но нельзя было и отпустить, чтобы не создать прецедент для массовых отказов.

     Конечно, Дрожжин был не первым, и даже не одним из первых «отказников» в России. Одним из первых был, к примеру, Залюбовский, в судьбе которого активно участвовали и Лев Николаевич, и Софья Андреевна Толстые.

     Дело было в 1885-м году. Жили-были на свете два брата-дворянина, из рода Залюбовских, именами Анатолий и Алексей. Старший, Анатолий — умный был детина (в мирском понимании), и сделал блестящую карьеру военного, став офицером в Артиллерийской академии. Младший же, Алёша, человек Божий, успев на заре туманной юности прочитать запрещённое, сладко-притягательное сочинение Л.Н. Толстого «В чём моя вера?» — уверовал, благодаря Льву Николаевичу, в учение Христа и, на основании текстов Евангелия, ОТКАЗАЛСЯ ОТ ВОИНСКОЙ ПРИСЯГИ (как разновидности запрещённой Христом клятвы). Будучи за то к злодеям причтён, юноша мученик Алексий был отправлен с гауптвахты, вместе с военными уголовниками, в дисциплинарный батальон. В Закаспийскую область, находившуюся в те годы «в исключительном положении» по отношению даже к военным законам Российской Империи. То есть, в отличие, скажем, от солдата Шабунина, прошедшего хотя бы официальные процедуры ареста, суда и расстрела, Алёшеньку, Божьего человека, могли за неповиновение просто-напросто расстрелять без суда – на месте.

     Для Толстого это был первый случай мученичества единомышленника во Христе, связанный именно с ЕГО влиянием. И – один из немногих случаев в тогдашней России… Понимая всю опасность положения, он посылает ближайшему другу В.Г. Черткову, его тётке, влиятельной графине Шуваловой, П.И. Бирюкову, В.В. Стасову,  и, конечно, «дежурной» в таких случаях любящей жене Софье Андреевне письма с одной и той же мольбой: СПАСТИ ЮНОШУ ЗАЛЮБОВСКОГО. Главное – нужно было ПОДНЯТЬ ШУМ, дабы тётя родина, буржуазная гадина Россия, не могла прикончить юношу-христианина так, как она всегда любила и любит это проделывать — втихаря.

     Из письма Л.Н. Толстого жене, 20 ноября 1885 г.:

     «Нужно непременно попросить за него; главное затем, чтобы начальствующие  знали, что положение этого человека и поступки с ним известны в обществе.

    Боюсь, что у тебя много дела, и что ты задосадуешь на меня за то, что я тебе наваливаю это дело. Здесь я не знаю, к кому обратиться» (83, 530).

     Откликнулись, так или иначе, все, кому Толстой писал просьбы (кроме, кажется, графини Шуваловой). Но только Софье Андреевне удалась эта, самая настоящая, «операция по спасению»!

     Профессор Академии генштаба Александр Казимирович Пузыревский (1845 — 1904), прежде знавший и любивший только сочинения Мужа (Льва Толстого), был покорён при встрече умом, красотой и манерами Жены, и — «пробил»-таки для неё встречу с Николаем Николаевичем Обручевым (1830 – 1904), начальником Главного штаба. Софья Андреевна не успела описать этот визит в своей переписке. Если же верить мемуарам, и в беседе с Обручевым, встретившим было её с иронией — «дама в военном штабе!» — она снова выказала себя как человек выдающегося ума, психологического чутья, немалых решительности и житейской сноровки:

     «Я изложила ему свою просьбу о смягчении судьбы Залюбовского, отказавшегося от военной повинности и находящегося в дисциплинарном батальоне.

     — Дайте мне честное слово, что вы его не убьёте там, — просила я Обручева.

     — В этом я могу вам дать слово, но освободить его — невозможно. Ведь если все будут отказываться, то и войска не будет.

     — Этого бояться нечего; религиозных людей очень мало. Я прошу вас смягчить его участь, назначив или писарем, или в больницу. Мне очень тяжело, что вследствие учения моего мужа страдают люди, и вот я и хлопочу по этой причине.

     Тут Обручев остроумно и бойко начал говорить об убеждениях, жизни и работе Льва Николаевича.

     — Вы, верно, студент Московского университета? — вдруг прервала я его.

     — Да, я кончил курс в Московском университете. Почему вы догадались, графиня, ведь я военный? – спросил он.

    — Чтоб я не узнала СВОЕГО, московского, студента! Да я выросла почти в среде Московского университета, люблю его, сама там экзаменовалась и везде узнаю московского студента!

     Это рассмешило Обручева. И вдруг — всё официальное исчезло, и мы начали дружескую беседу, окончившуюся обещанием сделать всё, что можно, для Залюбовского, что и было исполнено.

    После того, побывав и у родственников и окончив все дела, я отправилась с восторгом домой» (Толстая С.А. Моя жизнь. М., 2014. Книга первая. С. 497).

      Кажется, сложно отрадней картину нарисовать, не так ли?.. Для справедливости стоит заметить, что Алексей Залюбовский успел “хлебнуть” издевательств в дисциплинарном батальоне до того, пока был переведён в нестроевую службу, и лишь в марте 1887 г. был совершенно выключен из военной службы.

     Общавшиеся с Дрожжиным друзья и духовные единомышленники Льва Николаевича Толстого наверняка рассказали ему эту историю, настроив на такой же — тяжёлый, но приемлемый — исход. И не учли, что, во-первых, ЛИЧНЫЕ ОТНОШЕНИЯ супругов Толстых изменились не в лучшую сторону, и у Дрожжина, попади он в дисциплинарный, могло не оказаться такого влиятельного и умнейшего ходатая, какой была в 1885-м Соня Толстая для юноши-дворянина Залюбовского. Дрожжина настроили на то, чтобы он не принимал присяги: такие отказники приговаривались, как Залюбовский, к ссылке в Восточную Сибирь и нестроевой службе. Так уже отбыл ссылку хорошо знакомый толстовцам отказник Любич и был «очень доволен». У Дрожжина, оставленного без учительского места, сохранялось ЗВАНИЕ учителя, дававшее не только «привилегию» свободы от телесного наказания в ходе отбывания дисциплинарного и ссылки, но и перспективы вернуться к профессии после окончания её срока:

     «…Ещё будучи учителем и постоянно терпя стеснения от начальства, он хотел перевестись на должность учителя в Уссурийский край, думая, что там можно пользоваться большей свободой в действиях, и уже наводил справки о формальностях перевода туда» (Попов Е.И. Указ. соч. С. 32).

     И несчастный Дрожжин захлопнул за собой ловушку — отказавшись от присяги. Е.И. Попов поясняет в книге:

     «Мечтая о ссылке на Амур и готовясь к ней, Дрожжин, очевидно, думал, что есть специальный закон относительно отказывающихся от военной службы по религиозным убеждениям; на самом же деле, такого закона не было. Во всех этих случаях отказов от присяги и ношения оружия ближайшие власти относились к отказывающимся различно и неопределённо, и или отпускали их под каким-либо благовидным предлогом, или, содержа их под секретом, подвергали различным, назначаемым высшими властями, наказаниям. Но есть одна общая черта, присущая всем начальникам, к которым попадались эти всегда секретные дела, — это желание отделаться от такого странного и беспокойного человека, желание удалить его от себя, снять с своей совести ответственность за те страдания, которым будет неизбежно подвергнуть этот смирный, безобидный человек, виноватый только в том, что он считает для себя обязательным исполнение самых низших требований христианства — неубивания своих братьев» (Там же. С. 32 - 33).

    Но с понятливостью и совестливостью сперва тюремщиков в харьковской тюрьме, а позднее, и в особенности, офицерья в Воронежском дисциплинарном батальоне, куда он был отправлен 26 сентября 1892 г. и где пробыл долгих и мучительных 14 месяцев, Дрожжину не повезло. Как минимум двое из начальников, по фамилиям Буров и Астафьев, задались целью успеть, до отправки Дрожжина в Окружной военный суд и решения о ссылке, ЛЮБОЙ ЦЕНОЙ сломить непокорного «солдата» — юридически солдатом не бывшего, так как присяги Дрожжин так и не принял. Они не сумели принудить его к занятиям с другими штрафованными: помешала сама система дисбата, по которой продолжающий «не покорствовать» арестант переправлялся в отдельный карцер и в общих занятиях не участвовал. Но Бурову необходимо было встречаться с Дрожжиным и при посещении карцера, и при прогулках арестанта. Тот же, за более чем год смертного карцера, не только не был сломлен, но, уже чувствуя начинающееся заболевание, продолжал отказывать Бурову и другим офицерам в отдании чести:

      «Дисциплина с её грубостью, которую он начал на себе испытывать, попав в военную среду в качестве низшего чина, возбудила в нём два совершенно противоположные друг другу чувства, которые он не успел ещё разделить рассудком: одно — оскорблённое самолюбие, которое вообще было развито у Дрожжина и составляло его порок и источник страданий; другое же чувство — совершенно законное — сознание своего человеческого достоинства, попираемого грубой, неразумной силой, и нежелание подчиниться этой силе, действующей во имя каких-то непризнаваемых им прав и законов, нежелание признавать её власть над собой. […] …Он чутьём пришёл к […] признанию необходимости одновременно и непротивления властям, и неподчинения им» (Там же. С. 35).

     Это был психологически верный ход: офицерьё, обслуживающее дисбат, было настолько деморализовано, что на втором годе пребывания в нём Дрожжина уже ПРЯТАЛОСЬ от него, не желая встретиться с ним — и быть «униженным» неотдачею чести. Все, не исключая жесточайшего Алексея Бурова, которого, по сведениям Е.И. Попова, боялась мучимая им жена и ненавидели дети (Там же. С. 62 - 63). Все… КРОМЕ Астафьева. Единственно он продолжал, напротив, пытаться «дисциплинировать» уже больного туберкулёзом Дрожжина. До того, как сдаться, Буров ТРИЖДЫ отправлял Евдокима Никитича на военный суд — для добавления «солдату» дисциплинарного срока за неповиновение начальству. При этом Дрожжина приходилось волочь или нести до самого суда и обратно, ибо он по-христиански справедливо полагал, что «глупо идти добровольно на суд, если его не признаёшь. Если мы, уклоняясь от судов, и подаём повод отдельным лицам увеличивать против нас греховные меры, то, с другой стороны, не поддерживаем общественного мнения, что суд есть торжественный акт» (Там же. С. 36).

     Вот ещё некоторые наблюдения и размышления народного учителя и Христова праведника, сделанные в «дисбатовский» его период и взятые из письма его к Н.Т. Изюмченко:
 
     «Человек по существу своему должен быть разумным, свободным и безгрешным. То есть он тогда только человек, когда стремится к человеческим идеалам. Это одинаково подтверждается и наукой, и религией: разумом он отличается от животных и владычествует над природой. Поэтому он свободен от подчинения существам физической природы и подчиняется только тому, что выше его самого: совести, Богу. Будучи свободен, имея Божий дар — совесть, человек этим самым так высок, что уподобляется Творцу и имеет в себе зачаток Его святого духа.

       Существует мнение, что разум, свобода и совесть не есть высшие дары, а более низшие, даже настолько низкие, что служат только средством для физической жизни человечества. Про эти дары говорят, что они культивируются сообразно развитию вообще, и так как условие развития есть борьба человека не только с природой, но и с человеком, то проявление их и видели во все времена в непрерывной вражде народов. Всё это, действительно, было и есть, и быть не могло иначе. Но нехорошо то, что это дало повод думать и уверять других, что так и должно быть.

      Всем очевидно, что мир лежит во зле. Но почему же ни в один момент истории человечество не переставало чтить Бога и добродетель? Почему каждый из нас, будучи в известной мере хорошим или дурным, в душе предпочитает хорошее и, в противность дурному, старается даже и показать его людям?  Возьмите, для примера, отъявленного негодяя, и тот не похвалится тем, что, по его убеждению, скверно, и, наоборот, не прочь похвастаться такими добродетелями, каких ему и не снилось совершать. Из этого ясно, что не всё то, что есть, есть то, что должно быть; и, во-вторых, побуждение отличать добро от зла и стремиться к добру составляет неотъемлемое достояние человека. (Всякий, имеющий это побуждение, верит в Бога).

     Впрочем, это убеждение, будь оно и не моим одним, никого не обязывает выражать его, потому что всякое обязательство лишает человека свободы и т. д. Но всё-таки не лишнее разбудит то чувство, которое в дремлющем состоянии приводит к ошибкам. Совесть, этот высший судья, всегда заявляет свои права, наказывая за ошибки раскаянием. 

    […] Что такое солдат? В военном учебнике есть ответ: слуга государя и отечества. И это для меня совершенно непонятно. Ещё будет непонятнее, если прибавить, что он в то же время и человек. Несколько лет тому назад я как будто бы понимал, что означает слово „слуга" и т. д., но и тогда слуги, рабы представлялись мне ниже, чем должны бы быть (вероятно, вследствие логической ассоциации контраста, ибо господин раба представлялся не выше, чем должен бы быть), и вообще несчастными, вызывавшими к себе жалость. Теперь я слово „слуга" понимаю так: он служит людям, помогает им жить, как было во времена рабства или крепостничества, т. е. главная обязанность их состоит в том, чтобы питать и покоить господ. Это ещё я понимаю; но никак не могу понять, как солдат может служить государю, не видя его, и служить отечеству которое даже представить себе не в состоянии. Солдат видит, что служит своим ближайшим начальникам.

     Ещё мне приходилось слышать от образованных военных, каков должен быть идеальный солдат? Такой, который слепо исполняет волю начальника и никогда не рассуждает: так или не так, хорошо ли или нехорошо то будет. Это ещё раз подтверждает, что солдаты суть машина, рычаг от которой находится в руках начальников, но менее всего человек.

     Меня как-то раз начальство назвало сумасшедшим на том основании, что я составляю исключение из миллионов, которые уважают службу. Ещё офицер назвал дураком за то, что не слушаюсь начальства.

     Слова первого заслуживают того, чтобы на них остановиться. Правда ли, например, что миллионы „уважают"? Начать хоть с низших. Солдат служит по грубому принуждению, освящённому законом. Офицер служит по принуждению более тонкому, удостоверившись предварительно в своей непригодности к более разумной службе и часто оставаясь довольным собой за мундир и 50 руб. жалованья. Высшие лица военного звания, производя свой род от таких предков, которые более всего пользовались славой и властью, соблазнённые уже одним этим, не желают умалять эту славу, тяготеют к Петербургу и часто сами достигают высшего положения, богатеют и блестят…

    Таким образом, все, от солдата до генерала, служат поневоле, и, может быть, самое незначительное меньшинство по убеждению. И, несмотря на это, военное начальство, служа своим похотям, уверяет, что оно служит государю, отечеству и защищает… веру.

    Последняя выдумка так незамысловата и ей так все мало верят, что скоро перестанут печатать, а говорить даже и перестали.

    Конечно, будущего знать нельзя, хотя и история прямо подсказывает это. Я только припомню то, что с течением времени воинственный дух падает: все племена в кочевой период своего развития любили войну более всего в жизни, весь мужской и даже отчасти женский пол были искусными головорезами. С оседлостью же народ не только неохотно идёт в сражение, но даже по объявлении всеобщей воинской повинности начинает смотреть на это, как на насилие, и оплакивает новобранца с причитаниями. Взамен старых идеалов счастья, выражавшихся в торжестве победителя, возвращавшегося с золотом, оружием, пленниками и воспеваемого за это, как героя, теперь стали иные идеалы, идеалы семейной жизни и труда.

       Ко всему этому я мог бы обратить внимание на учение Христа, но слова его для меня так святы, что считаю грехом применять их там, где ложь так очевидна, что разоблачение её достигается при помощи обыкновенных человеческих усилий.

     И вот, мне, глубоко убежденному во всём сказанном, предлагают стать солдатом, и даже не предлагают, а просто арестовывают и именуют солдатом. Хотя я много ожидал, однако многое показалось мне диким, а многого и совсем не предвидел; например, я радикально изменил мнение об офицерах. Может быть, это оттого, что во всё время я более всего терпел от ихней грубости и несправедливости, — не знаю, но знаю только и убеждён, что эта золотая молодёжь есть самый вредный элемент в государстве (как в семье). Их отношения укрепили во мне решимость и сделали из меня бесповоротного врага всякой военщины. Не стану приводить бесчисленные и все, похожие друг на друга примеры их безобразий.

     Чаще всего приходилось слышать слово „заставят”. Это слово наиглупейшее, противнейшее и злокачественнейшее из всего русского словаря. Слово это меня всегда возмущало, потому что я нисколько не верил этому, а доказать не мог, потому что всех других обстоятельства действительно заставляют, в ходячем смысле этого слова. Не знаю, имелось ли в виду заставить меня или нет, но я перетерпел всё то, что должен бы был перетерпеть в том случае, если бы меня решились заставить» (Там же. С. 82 - 86).

                * * * * *

     Наконец срок Дрожжина в дисциплинаром батальоне был продлён до… 1903 года. И это при том, что более двух лет мало кому в пыточных условиях Воронежского дисциплинарного удавалось выжить без болезни или увечья (Там же. С. 92). Дрожжина, как бывшего учителя, хотя бы не избивали и не секли розгами. Другим, за ту же провинность, суд назначал не годы дисбата, а СОТНИ ударов розгой (обычно 200 или 300). Секли в ту эпоху ещё УМЕЮЧИ, и с 200 ударов более крепкие (каким поначалу был и Дрожжин) либо делались калеками, либо погибали. От 300 же ударов «только самые крепкие натуры оставались в живых» (Там же. С. 64 - 65).

     В этом, однако, пара садистов в погонах не отступила от российских законов: Дрожжина не секли. Дождавшись, однако, очередной встречи с Дрожжиным и очередной НЕ отдачи ему чести, Астафьев, холодной осенью уже 1893 г., заметив, что несчастный учитель уже очень болен и падает в карцере с табурета, «ходатайствовал» об отобрании у больного из карцера единственного тюфяка (унизительно именовавшегося в этом заведении «подстилкой»). Так как койка в дневное время укреплялась на стене, больному, теряя сознание, приходилось ложиться на пол — теперь без всякой «подстилки»… Невольное лежание на холодном полу вызвало тяжёлое воспаление лёгких… и вот тогда-то полуживого Дрожжина отправили — но уже не на Окружной суд, а на медкомиссию. Та безусловно и единогласно (как будто по чьей-то команде) выключила его из военной службы. Но решения суда: тюрьма? ссылка? свобода? — нужно было ещё дождаться: разумеется, в гражданской тюрьме. И вот тут, как будто «нечаянно», Дрожжина добили:

     «5-го января <1894 г.> дежурным офицером по батальону был капитан Астафьев, тот самый Астафьев, благодаря которому у Дрожжина была отнята в карцере подстилка и ему пришлось валяться на полу. Теперь Астафьеву пришлось отправлять умирающего Дрожжина в тюрьму, куда отправляют из батальона всех безнадёжно больных, большею частию для того, чтобы они там умирали. […] День был сильно морозный и ветренный. Отправляемых одели в тулупы, валенки и тёплые шапки и под охраной конвойных повезли к воинскому начальнику.

     Управление воинского начальника находится в Воронеже, верстах в четырёх от батальона. У воинского начальника совершили формальность перечисления арестантов из военного ведомства в гражданское. Затем их обоих повезли в Губернское правление. Здесь конвойные сдали их в руки полиции. Всю тёплую одежду, данную им в батальоне, с них сняли…» (Там же. С. 118).

    В этой подробности особенно узнаётся «Россия — щедрая душа», гадина во все времена равнодушно и безжалостно жестокая. Как и в последующей детали, когда Дрожжина с другими арестантами «по-быстрому» прогнали по морозцу три версты… лишь для того, чтобы у «полицейской части» тюремного замка «традиционно» ни к чему не готовая охрана, а следом и застигнутое врасплох тюремное начальство задержали арестантов перед входом — до уяснения и выяснения… Наконец, пропустили, но отнюдь не к лучшей жизни:

     «Дрожжин препровождался в тюрьму как очень важный политический преступник, и потому, по приезде туда, его заперли в отдельную камеру при больнице. К вечеру у него сделался сильный жар и кашель. Одиночная палата, где помещался Дрожжин, была сырая и холодная…» (Там же. С. 119)

     Многочисленные подробности мучений Дрожжина, собранные Поповым в книге, которые мы уже не будем здесь подробно пересказывать, — свидетельства актуальных по сей день, ни в какое "прошлое", увы, не отошедших, стиля и методов взаимоотношения России и её правительства, а в особенности любых местных начальничков, шишек на ровном месте, с «простым» народом: неуважение, обманы, унижения, использование как средства, навязывание, принуждение к повиновению, насилие «в законе» и, гораздо большее и жесточайшее, циничнейшее насилие ПОД ПРИКРЫТИЕМ закона и в обстановке безнаказанности мучителей и беззащитности жертвы... С Евдокимом Никитичем Дрожжиным, строптивым интеллектуалом из народа, высказавшим христианские и антивоенные убеждения, ПРОСТО НЕ ЗНАЛИ, ЧТО ДЕЛАТЬ: всё имперское законодательство и вся репрессивная махина Империи 1890-х были архаично сориентированы на невежественного и послушного раба, бездумно верящего в патриотическую и религиозную ложь и повинующегося попам и начальству. Возможность отказа от присяги, от военных учений принудительно призванного в солдаты «презренного мужика» и даже «бывшего учителишки» — просто не была «запрограммирована».

      Отсюда — вся затяжная по времени и неуклюжая ожесточённость, годы издевательств в «штрафниках» (при том, что Дрожжин не присягал и формально не мог даже считаться солдатом), и отсюда — длительный тюремный срок, к которому приговорили уже больного туберкулёзом лёгких Дрожжина, и который он наверняка бы не перенёс. Отсюда — рискнём предположить — и тёмное дело со «случайным» раздеванием Дрожжина и оставлением его полицейскими без тёплой одежды на морозе: чтобы убить наверняка, и не исключено, что по чьему-то тайному распоряжению... в условиях, когда, в начале 1894 года, стараниями Л.Н. Толстого и В.Г. Черткова, дело Дрожжина стало уже публичным, вызвав резонанс за границей, а в России — всеобщие симпатии к мученику, вплоть до придворных сфер.

     ВТИХАРЯ, где-то в «высоких» военно-министерских кабинетах, было решено Дрожжина убить. И осуществлено это было тоже «традиционным» в Империи методом (заимствованным позднее палачами большевизма и фашизма и сохранившимся до наших дней): замораживанием ослабленного, больного человека без одежды на улице. Несчастный, запуганный Попов, подвергшийся летом 1894 г., когда писал о Дрожжине книгу, налёту полиции и обыску, сообщает об этом убийстве в Предисловии к книге кратко и изящно, ничем не намекая на то, о чём говорилось между приближёнными Толстого устно, шёпотом:

     «…Когда у него от непрерывных страданий и лишений развилась чахотка и он был признан негодным к военной службе, его решили перевести в гражданскую тюрьму, где он должен был отсиживать ещё 9 лет заключения. Но при доставлении его из батальона в тюрьму в сильный морозный день полицейские служители по небрежности своей повезли его без тёплой одежды, долго стояли на улице у полицейского дома и поэтому так простудили его, что у него сделалось воспаление легких, от которого он и умер через 22 дня» (Там же. С. 3 - 4).

     Проклятая, проклятая, проклятая гадина по имени «государство Российское» по сей день УМЕЕТ не только заметать следы собственных преступлений, но и затыкать рты живым свидетелям!

     Чертков, ближайший друг Л.Н. Толстого, так же навещал Дрожжина в тюрьме и добился допуска к нему полноценного, платного врача «с воли» — но и тот уже ничем не мог помочь Дрожжину… и ушёл, крепко озадаченный и сконфуженный попыткой «жалостливой» беседы с умирающим о его страданиях в дисциплинарном батальоне:

     «— Вам там очень тяжело было?
       — Нет, мне там было хорошо, - ответил Евдоким Никитич тихим нежным голосом.
      — Как-же хорошо, когда человек лишён наибольшего блага — свободы?
    — Нет, я был свободен.
    — Как свободен? — переспросил доктор.
    — Я думал, что хотел, — сказал Евдоким Никитич» (Там же. С. 126).

     Прекрасен и эпизод с тюремным фельдшером, который единственным «лечением» мог предложить Дрожжину… тюремного же ПОПА для исповеди. Мученик Христов, собрав остатки сил, спровадил обоих: «Я те дам священника. Я сам себе священник» (Там же. С. 122).

     Запоздало, лишь 12 января, пришло и решение о пересмотре дела в суде — бывшее откликом на письмо В.Г. Черткова царю, о котором мы подробнее скажем ниже. Дрожжин уже не чаял дожить до нового суда, да и в целом не связывал с пересмотром дела никаких надежд. В одной из последних записей его «тюремного дневника» читаем:

     «…Надо мной учинили суд. Суд этот более чем странен. Непринятием присяги и отказом исполнить малейшее приказание военного начальства я показал полнейшее отклонение от военной службы вообще, но меня судили только за неисполнение приказания и так, как и тех солдат, которые в течении нескольких лет службы всегда были послушны, а потом почему-либо один раз ослушались. О присяге же даже как будто забыли. Из этого ясно, что в нашем писанном законе моё преступление является не предусмотренным, а так как преступление весьма очевидно, то суд действует „применительно". Но вот меня ещё судили и также несерьёзно. Наконец, будут судить окружным судом, который, я это предвижу, отличится не хуже полковых. Конечно мне дадут наказание самое строгое, но дело в том, что это произойдёт от совершенной новизны дела, и потому, не умея обойтись с ним по закону, и машинально судьи будут озабочены одним: как бы не оказаться снисходительными» (Там же. С. 132).

     Дрожжин не дожил до этого очередного акта его медленного убийства. 25 января присланному Чертковым доктору удалось в последний раз поговорить с больным:

    «Он застал его в очень плохом состоянии. Евдоким Никитич сидел скорчившись, дыхание стеснённое, со свистом, губы, концы пальцев — синие. В разговоре он сказал доктору: „Жил я хотя не долго, но умираю с сознанием, что поступил по своим убеждениям, согласно с своей совестью. Конечно, об этом лучше могут судить другие. Может быть… нет, я думаю, что я прав", — сказал он утвердительно» (Там же. С. 127).

    А в ночь с 26 на 27 января 1894 г. два других «отказника», Судаков и Середа, ухаживавшие за умиравшим в общей камере Евдокимом Никитичем, стали свидетелями его кончины:

     «…Отсидев свой срок до полночи, в четыре часа утра Середа разбудил его со словами: „Судаков, Дрожжин помирает". Судаков вскочил. Они подошли к койке, на которой сидел Евдоким Никитич. Он стал чуть слышным голосом просить, чтобы они положили его, что ему так трудно. Они, боясь, чтобы он не умер тотчас же, если ляжет, уговаривали не ложиться. Но он жалобным голосом сказал: „Что же, вы мне и помочь не хотите?" Они его положили. Он полежал тихо немного времени, потом стал махать руками, подзывая Судакова. Судаков подошёл. Евдоким Никитич хотел что-то говорить, но уже не мог. Потом у него на глазах показались слёзы, он вздохнул раза два, потянулся и умер» (Там же. С. 128).

     Что ЭТО ВСЁ, как не описание самой жертвой и несколькими свидетелями КАЗНИ, УБИЙСТВА — даже и с многими судами, но при этом — максимально подлой казни, КАК БЫ нечаянной и безо всякой связи затяжной смертной расправы с «преступлением»?


* * * * *

     Остановимся теперь подробнее на позиции по делу Дрожжина Льва Николаевича Толстого и ближайшего друга его, «толстовца № 1» Владимира Григорьевича Черткова — в эти годы уже не простого помощника и единомышленника, а человека, активно влиявшего на мысли и поступки Толстого.

     Первые сведения о подвиге Дрожжина Лев Николаевич получил из январского, 1892 года, письма «князя-толстовца» Д.А. Хилкова. Конечно,  эти сведения, при всей суровости условий, в которых в дисциплинарном батальоне был помещён Евдоким Никитич, не могли произвести первоначально на Толстого большого впечатления — на фоне наблюдаемых им месяцами страданий голодавших в России в то время крестьян, для которых Толстой с членами семьи и друзьями собирал тогда еду и деньги и открывал столовые, и на фоне поведения самого кн. Хилкова, приговорённого в то же время к ссылке за христианские проповеди среди крестьян и пример собственной доброй жизни для них. Да и Хилков вряд ли в своих письмах (одно из которых не сохранилось, а второе не опубликовано) отзывался о Дрожжине особенно лестно. Не забудем, что в его судьбе, как и в судьбе друга его, Н.Т. Изюмченко, «князь-толстовец» со товарищи сыграл довольно мутную роль — подбив пропагандой обоих молодых людей на роль мучеников. Судя по одному из ранних отрывков, цитируемых Е.И. Поповым, оказавшись в неволе, Дрожжин, как некогда и сам Иисус, пережил «момент слабости», сомнений в правильности совершившегося — не столько с ним, сколько с его единственным на тот момент настоящим другом:

     «Припоминаю слова Хилкова и мои, с одной стороны, и M. с другой и нахожу что M. была права говоря: Зачем Изюмченку добровольно возвращаться в Курск с тем, чтобы подставить своё тело под удары? Я не проповедую избегания наказаний, но говорю против проповеди подставления тела под розги. Раз Изюмченко ушёл, ему должно заканчивать побег. Я старался опровергнуть её и, как сейчас помню, был блистательно разбит» (Попов Е.И. Указ. соч. С. 129).

     Очевидно, столь же «блистательно» выставил Дрожжина в дурном свете юродивый князюшка перед Толстым — ибо тот 31 января отвечая ему из Бегичевки («штаба» благотворительной помощи крестьянам), пропел о Дрожжине явно с Хилковского голоса:

     «Помогай вам Бог [в связи с предстоящей ссылкой. – Р. А.]. Трудно, как бедному Дрожжину. Я говорю: «бедному», потому что он сердится и  ненавидит, страдает и ненавидит. Это очень тяжело» (66, 147).

     Любопытно, что одновременно с посылкой Толстому писем Дрожжина в начале 1892 г. князь — быть может, и безо всякой задней мысли — наводит Льва Николаевича на разговор о БУДДИЗМЕ, с его отношениям к страданию как к имманентной данности бытия и поисками «просветления» как пути выхода из страданий. Под влиянием размышлений о буддизме, об иллюзорности бытия, Толстой снова упрекает Дрожжина в недостаточном умиротворении и смирении в страданиях: «Ужасно жаль его. Думается, что ему бы надо быть радостнее» (Там же. С. 157).

     Но на следующий год Толстому ПРИДЁТСЯ начать уважать народного учителя, а не унижать жалостью… Летом этого же года в дело Дрожжина «впрягся» уже не князюшка, а ГЕНЕРАЛ ОТ ТОЛСТОВСТВА — так издавна учёные толстоведы именуют В.Г. Черткова. Тот навестил Евдокима Дрожжина в карцере дисбата 9 июля 1893 г. и беседовал с ним наедине целый час — как уверяет Попов, только «благодаря счастливой случайности» (Попов Е.И. Указ соч. С. 94).

     «От этого посещения, — уверяет Чертков, — я вынес глубоко поучительное впечатление. Я думал, что мне придётся его утешать и ободрять, но что сам я увижу грустное и мучительное зрелище. Ожидания эти не оправдались. Он, правда, был очень обрадован и тронут моим неожиданным для него посещением, и мы, раньше знавшие друг друга только понаслышке, бросились в объятия, как родные братья после долгой разлуки. Но в духовном отношении я ничего не мог дать, потому что он ни в чём не нуждался от меня. Он в своём заточении был независимее меня, пользовавшегося свободой» (Там же. С. 96).

     Помимо решения ходатайствовать за полюбившегося ему страдальца, Чертков своим визитом облегчил его участь: «Начальство увидало, что судьба его известна посторонним, что за его жизнью следят, интересуются им, и к нему стали менее жестоки: разрешили чтение книг, переписку. Кроме того, Черткову удалось установить переписку с Дрожжиным, минующую руки начальства, которая не прекращалась во всё время пребывания его в батальоне» (Там же).

      Конечно, Владимир Григорьевич передал свои лестные впечатления от Дрожжина Льву Николаевичу — а доверял тот ему куда больше, чем Хилкову! От Черткова Толстой узнал и о состоявшемся ещё в сентябре 1892 г. переводе Дрожжина из тюрьмы в Харькове в Воронежский дисциплинарный, и о явленных им там уме и мужестве, «спокойствии и твёрдости» (66, 375). К 1893 г. относятся ряд писем Л.Н. Толстого, помимо Черткова, другим толстовцам (М.В. Алёхину, М.А. Новосёлову, Б.Н. Леонтьеву), в которых он с глубокой почительностью характеризует поведение Дрожжина. Письмо Михаилу Новосёлову от 3 августа 1893 г. любопытно не только тем, что адресат его очень нескоро, через несколько десятков лет, сам примет мученичество от лап красной большевистской нечисти и будет в 1938 г. расстрелян, но и тем, что в нём Толстой высказал один из главных мотивов его как личных, с начала 1880-х гг., прошений «царю и помощникам» за обречённых тюрьме и казни, так и позднейших, уже 1900-х гг., выступлений против террора и массовых приговоров к казни:

     «…Приехал Чертков, который проездом был в Воронеже у  Дрожжина. Его мучают страшно, но это удивительной силы человек.  Хотел бы послать вам его записку о себе…  Вот тоже надо стараться помочь ему, хотя он и не просит. И такое странное отношение: просить мучителей поменьше мучить.  Чувствуешь, что если можешь  просить,  и  просьба  принимается,  то  сам  стоишь  на одной доске  с ними, и стыдно» (66, 376).

      2 августа 1893 г. в родной деревне в Костромской губ. умер от туберкулёза 29-летний Александр Иванович Аполлов: первый известный истории погибший мученик именно толстовского движения. Он был священником, но оставил сан и «православие» из-за очевидной (по сей день!) несовместимости реального образа жизни духовенства с нравственными принципами христианства. Аполлов стал писателем и просветителем, сотрудником народного книгоиздательства Л.Н. Толстого «Посредник». Весной 1893-го Аполлов уже сильно болел и Толстой хлопотал об отправке его на лечение кумысом. Не успел… В письме от 9 августа члену кавказской земледельческой общины толстовцу Б.Н. Леонтьеву Толстой смерть Аполлова и мученичество Дрожжина относит к двум событиям, наиболее «тронувшим» его (66, 379).

     Особняком стоит переписка этого года Толстого с В.Г. Чертковым, в связи с его деятельностью помощи Дрожжину. В июле 1893-го, ещё находясь в Бегичевке по делам закрытия спасавших в голодные месяцы крестьян столовых, Лев Николаевич получил от Черткова письмо с подробностями об условиях содержания Е.Н. Дрожжина и своих планов помощи ему:

     «Держат Дрожжина так строго, что он почти из камеры не выходит.  Доступ к нему невозможен.  Он приговорён к 6 л. дисциплинарного батальона, но там больше 2-х  не  сохраняют  здоровья; следовательно, это равносильно медленной казни. Я решился сделать всё, что могу, для облегчения его участи.  Хочу написать о нем записку и попросить Воронцова  показать  ее государю.  Для получения самых точных сведений завтра  провожу  до  Воронежа  Ваню,  возвращающегося  в  Москву,  и  в  Воронеже  наведу  справки.  Врач дисциплинарного батальона, оказывается,  мой  старый знакомый.  Когда окончу свою записку,  то пришлю вам для просмотра. Хочу написать, как можно короче, яснее и убедительнее, главным образом  ходатайствую  об  этом  частном  случае,  но  попутно  касаясь  жестокости  таких  преследований  вообще» (Цит. по: 87, 212).

     Об этом письме Черткова  Толстой  писал  С. А.  Толстой  в  письме от  15  июля:  «Поразительно письмо Попова и Черткова о  Дрожжине.  Не будет таких людей,  никогда  узел  не  развяжется,  а когда  есть  эти люди, становится  страшно,  особенно  за  мучителей»  (84, 190).

     Конечно, как и самого Черткова, Дрожжина в «чертковской сервировке» Толстой идеализировал. Это проявилоось, например, в том, что, начав было в октябре 1893 г. писать Евдокиму Никитичу письмо, Толстой, по признанию в письме Черткову, вдруг раздумал писать его — дабы «не повредить» чем-нибудь святому настроению мученика и праведника (87, 227). Чертков между тем начал составлять (не ранее 8 сентября, точная дата не установлена) самое значительное в судьбе не одного Дрожжина, а всех тогдашних «отказников», письмо — царю. Ниже мы приводим частично его текст по публикации в томе писем Л.Н. Толстого. Изложив в начале письма сущность дела Дрожжина и сообщив о мучительных наказаниях, которым Дрожжин подвергался в то время в Воронежском дисциплинарном батальоне, Владимир Григорьевич просил не только облегчить его положение,  но  и  обратить  внимание  на  несправедливость и жестокость мер, которые применяются в России по отношению к людям, отказывающимся от военной службы по  религиозным  убеждениям:

      «Не только несправедливо, но и в высшей степени жестоко  помещать в  военные  исправительные  учреждения  и  военные тюрьмы  людей,  не  могущих по чистой совести исполнять военные обязанности. Это жестоко потому, что в сущности такою мерою  этим  людям предлагается на  выбор  только  один  из  двух  исходов:  или,  пожертвовав своей  совестью,  стать  обманщиками;  или  же,  жертвуя  своею  жизнью, быть  мучениками  за  то,  что  они  не  согласны  стать  обманщиками.  Мера эта, сверх того, и не благоразумна  с  правительственной  точки  зрения. Как секретно  ни содержали  бы  таких  людей  за  стенами  военных  тюрем и карцеров, существование их всё  же останется известным их страже и её начальству,  т.  е.  целому кругу  людей,  в  которых  человеческая  душа никогда  не  бывает  вполне  заглушена.  А между  тем  каждый,  в ком  ещё хоть  сколько-нибудь  сохранилась  простая  человечность,  не может не  испытывать  самого  глубокого  сострадания  к  человеку,  хотя  бы  и заблуждающемуся, но  заживо  губимому  единственно  из-за  его  несогласия изменить требованиям своей совести.  Всякое мученичество, хотя бы  и  из ошибочных  побуждений,  в  настоящее  время  внушает  свидетелям  его  неотразимое уважение  к мужеству  и самоотречению мученика,  и невольное внутреннее  осуждение  того  начала,  вследствие  которого  подобные  мучения  становятся  необходимыми.  Таким  путём незаметно,  но  неизбежно изнутри,  в  самом  корне  подтачивается  та  самая  преданность  к  государственному  началу,  ради  поддержания  которой  и  предпринимаются  подобные  меры.

      Такое положение дела, разумеется, не может  быть  желательным  для правительства и вероятно существует  единственно вследствие невыясненности ещё наиболее  целесообразного со стороны  правительства  отношения к подобным до сих пор лишь изредка встречающимся случаям.  А между тем удовлетворительное для  всех  разрешение  этого  вопроса,  казалось  бы,  самое лёгкое и простое.  С точки зрения справедливости человек не может считаться виновным в том, что он родился в таком, а не другом месте.  И если, возмужав, он убеждается в том,  что  не  может  по  совести исполнять  государственные  требования,  господствующие  там,  где  он родился,  то,  казалось  бы,  самая  простая  справедливость  требует  того, чтобы  такому  человеку  была  предоставлена  возможность  удалиться  из пределов  своей  родины.  Если  правительству  не  желательно,  чтобы  примеру  людей,  не  могущих  по  своим  религиозным  убеждениям  поступать в  военную  службу,  следовали такие,  которые,  единственно  ради  личной своей  выгоды,  хотели  бы  уклониться  от этой службы,  то совершенно  достаточно для этой  цели,  лишив отказывающихся  от  воинской повинности решительно  всех гражданских прав,  предоставить  им  на  выбор:  или  выехать из пределов государства,  или же быть переселёнными в такую местность  России,  в  которой  их  влияние  сочтётся  наименее  опасным.  Всякому человеку  мучительно  тяжело  быть  изгнанным  из  своей  родины, и  потому  такая  мера  оказалась  бы  более,  чем  достаточной,  для  устранения малейшей привлекательности для кого бы то ни было  отказа от военной  службы.  Если же было бы  признано  необходимым подвергать таких людей тюремному заключению,  то  по  крайней  мере следовало  бы  заключать  их  в ГРАЖДАНСКИЕ  тюрьмы,  в  которых  срок  заключения  не  мог  бы постепенно  увеличиваться;  но  отнюдь  не в ВОЕННЫЕ  учреждения, где, в силу  неизбежных  недоразумений,  заключение даже  на самый короткий срок  легко  может  обратиться  в  пожизненное  одиночное  заключение» (Цит. по: 87, 222 - 223).

     Письмо царю Чертков подписал оригинально: «В. И. В., покорный подданный». Почему «покорный», Чертков особо пояснил в письме 5 ноября 1893 г. хорошо понявшему его в этом моменте Толстому:

     «Подписать «ВЕРНОподданный» и «имею СЧАСТЬЕ» я не в силах, так как это слишком диаметрально противоположно тому, чт; я  чувствую.  Но я подпишусь так: «вашего императорского величества покорный  подданный»,  что  будет  и правда  и вполне  почтительно в особенности после предшествующих  слов  об  уважении  и  доверии  к  его  личности» (Там же. С. 231).

     Без сомнения, «толстовец № 1» был хорошим учеником «друга и учителя» из Ясной Поляны. Мы помним, что письмо своё императору Александру III Толстой писал, стараясь так же встать на точку зрения мирской «власти»: предложить молодому царю бескровное разрешение дела с его цареубийцами, говоря языком не одного проповедника, но и расчётливого политика.

    И «ученик» Чертков оказался успешнее своего «учителя» — конечно же, не исключительно благодаря урождённому своему положению в России: положению отпрыска одного из богатейших аристократических родов в России, особо приближённого к императору и особо влиятельного… Важнее, на наш взгляд, то, что в письме вообще очень «приземлённого», прагматичного человека Черткова гораздо меньше эмоций и проповеди, нежели в письме о террористах  Гаршина в 1880-м году или Толстого — в 1881-м… и много больше рационализма конкретных предложений. Так или иначе, но, по личным воспоминаниям старца В.Г. Черткова, записанным уже в 1930-е годы подготовителями Полного собрания сочинений Л.Н. Толстого, выше процитированное письмо было с пониманием встречено и с толковыми комментариями прочитано Александру III умным балтийским немцем — и таким же, как Чертков, ловким, хитрым и прагматичным до мозга костей — начальником «Канцелярии по принятию прошений,  на  высочайшее имя приносимых» генералом О. Рихтером (Otto Demetrius Karl Peter von Richter; 1830—1908). И, с таким содержанием и в такой подаче, оно встретило благоприятное отношение и способствовало замене для отказывающихся по религиозным убеждениям от военной службы заключения в дисциплинарном батальоне ссылкой в  Восточную  Сибирь  на  срок  нахождения  на  военной  службе  и в запасе  армии (Там же. С. 223).

      К несчастью, Е.Н. Дрожжина все принятые меры уже не успевали спасти…

     Первоначальный вариант этого письма, с пометками Толстого, который Толстой имеет в виду в комментируемом письме, в архиве Черткова не разыскан. С вкрадчивостью хитрого лиса «послушный ученик» поверг его — уже 12 октября, что говорит о длительности не одной эпистолярной, но всей, к подаче письма, подготовительной работы — к очам Льва Николаевича. В письме-сопроводиловке (которое уцелело) Чертков писал:

      «Посылаю вам, дорогой Лев Николаевич, с этою же  почтою заказным  на Тулу  черновое моего письма о Дрожжине.  Раньше чем списать его набело и отослать, мне очень хотелось бы знать ваше мнение о нём, так как вы со стороны можете лучше судить о впечатлении,  которое  оно  производит. Пожалуйста отметьте  в  нём  неудовлетворительные  места,  если  таковые окажутся;  и вообще,  если по вашему что не так, то скажите.  Хотелось бы по возможности скорее отправить это письмо, так как если оно будет иметь какое-нибудь влияние, то желательно, чтобы это влияние сказалось раньше  окончания  нынешнего  набора, в  течение  которого  какой-нибудь неизвестный нам брат наш может оказаться в таком же положении,  как Дрожжин» (Там же. С. 229).

     В эти же дни Чертков переправляет Толстому письма Е.Н. Дрожжина и записки Н.Т. Изюмченко об условиях их пребывания в Воронежском дисциплинарном батальоне. Вероятно, уже тогда Толстой обдумывал свои формы отклика на то, что он оттуда узнал. Примечательно, что в то время он как раз работал над статьями «Религия и нравственность» (той самой, в которой изложил своё учение о Трёх Религиозных Жизнепониманиях), а также, параллельно, над статьёй «Христианство и патриотизм» и (немного ранее) над трактатом «Царство Божие внутри вас», в которых получила развитие тема несовместимости исповедуемого в России НА СЛОВАХ христианства с реальной МИЛИТАРИЗАЦИЕЙ политической жизни и общественных дискурсов и, конечно, с ПРИЗЫВНОЙ АРМИЕЙ, с обязательной службой в войске.

     Черновое письмо к царю было возвращено Толстым, и Чертков было переписал его набело, когда узнал через Толстого о драматических событиях — изъятии 21 октября 1893 г. детей у «еретиков», мужа и жены Хилковых. Мать князя, Ю.П. Хилкова, через Победоносцева добилась у имп. Александра III «повеления» передать ей детей сына для «воспитания в православном духе». Впоследствии В.Г. Чертков соберёт об этом, тоже вполне «типовом», преступлении российского режима обличительный материал и опубликует за границей… тогда же, в ноябре 1893-го, он решил ещё раз отредактировать своё письмо царю о Дрожжине, убрав выражения о «доверии» (см. 87, 244). Толстой не мог контролировать своего подлайного писорчука, а сам Чертков, кажется, НЕ СПЕШИЛ, как бы уже приговорив Дрожжина к смерти — в пользу собственных амбиций…

     Этот момент тем досадней, что внимание Толстого, кроме текущих работ, переключилось на событие с детьми Хилковых. За Дрожжина, ещё живого, он, как ни желал, больше не успел вступиться ничем и никак. О Хилковых же, по примеру ближайшего друга, он подготовит особенное письмо царю (см.: 67, 4 - 9), но… совершенно «провальное» по результатам.

     Наконец, Дрожжин погибает. Кажется, первым оповестил о его смерти Черткова и Толстого Е.И. Попов, тут же «застолбивший» себе место биографа (агиографа?) Евдокима Никитича:

     «Дрожжин умер. Нам здесь всем кажется, что следует, как можно скорей, издать  его  дневники,  письма,  его  биографию,  из  которой  бы  ясно было  значение  его  жизни,  подвига,  смерти. […] Книга эта была бы разъяснением значения его поступка, а его жизнь  была  бы  прекрасной  иллюстрацией  к  ней,  указывающей  то,  что  следует делать, или, по крайней мере, к чему должно готовиться всякому искреннему человеку. […] Я писал об этом Льву Николаевичу и жду от него ответа или совета» (Цит. по: 87, 256).

     Желая угодить «другу и учителю Льву Николаевичу», Чертков, затычка в каждую бочку, сперва набивался к Попову в соавторы, но охладел к ней из-за отговаривания его от писания самим Толстым, а уж после полицейского налёта и ареста рукописей Попова летом 1894 г. совершенно потерял к «опасной» биографии всякий интерес.

     В письме от 7 февраля Е.И. Попову Толстой по поводу задуманного Поповым писания биографии народного учителя высказывается, конечно, положительно. А 8 февраля Толстой упоминает, уже как об известном факте, о смерти Е.Н. Дрожжина в письмах ряду лиц.

     Из письма В.Г. Черткову:

     «Как много важных значительных для нас событий: насилие над детьми Хилкова,  смерть  Дрожжина.  Непременно надо написать его житие. […] Пусть Евгений Иванович пишет, так как он вызывается» (87, 254).

    Тема ДУХОВНОГО ЗНАЧЕНИЯ смерти Дрожжина, казнённого Россией посредством создания пыточных условий (на которые она так истинно ЩЕДРА во все времена, говно-душонка!) продолжается Толстым в письме этого же дня толстовцу-пахарю Б.Н. Леонтьеву:

    «Смерть Дрожжина очень поразила меня.  Что-то очень значительное совершается  вокруг нас. Такое моё чувство.  И смерть  Дрожжина особенно усилила во мне сознание  важности  переживаемой  минуты.  Всякая минута всегда  важна,  но не  всегда  сознаешь  это,  как  я  сознаю  теперь. Мысль,  выраженная  вами  о  том,  чтобы  составить  биографию Дрожжина,  пришла всем нам…» (67, 35).
    
    Наконец, весьма интересен, и, что особо ценно, практичен и здрав ответ Василию Кондратьеву, рабочему-печатнику из г. Николаева Херсонской губ., поведавшему Толстому в письме от 31 января 1894 г. о готовящемся призыве на военную службу и желании отказаться:

     «Вы, вероятно, уже знаете [откуда?? – Р. А.] о судьбе сельского учителя крестьянина Дрожжина, который года два тому  назад отказался,  будучи  призван  к  военной  службе,  от  присяги  и ношения  оружия  и  был  за  то  приговорен  в  дисциплинарный батальон  в  Воронеже,  где  его  замучили,  так  что  он  на  днях умер от чахотки.  Совет мой во всех такого рода делах такой: не загадывать вперёд, не возбуждать  в  себе  желание  отказаться; напротив,  возбуждайте  в  себе  желание  покориться,  что  для вас вполне естественно,  так как своим отказом вы повергнете в отчаяние своих близких,  любящих вас;  откажитесь же только в том  случае,  если  вы будете  не  в  силах поступить  иначе.  При этом, главное, постарайтесь отрешиться от мнения людей, чтобы оно не влияло на вас, а поступайте  так,  как  бы  вы  поступили перед  Богом,  если  бы  никто  никогда  не  узнал  про  то, что вы сделали» (67, 35).

     Смерть Дрожжина, кажется, вернула к нему запоздалое внимание Л.Н. Толстого. Теперь, в феврале и весной 1894 г., она стоит для него по значительности на равных с отобранием детей у сектантов Хилковых, что видно, например, из письма молодому И.А. Бунину, в то время, по горячности юности, возжелавшему последовать Христу и Льву:

     «Смерть Дрожжина и отнятие детей Хилкова суть два важные события, которые призывают  всех  нас к большей  нравственной требовательности  к  самим  себе  и  к  всё  большему  и  большему освобождению  себя  от  всякой  солидарности  с  той  силой,  кото рая  творит  такие  дела» (67, 48).

     Это, наверное, лучшая формулировка Толстым христианского значения мученичества и гибели народного учителя. Но важное, не столь «корпоративное», даже отчасти интимно-личное, прибавление к сказанному мы находим в письме Толстого от 6 марта 1894 г. толстовцу М.В. Алёхину:

     «Вы спрашиваете — понимаю ли я вас?  Совершенно. С радостью чувствую, как одним  пульсом  с  вами  бьётся  моё духовное  сердце.  Так же, как и вас, меня  неотступно  после смерти  Дрожжина  нудит  мысль  последовать  его  примеру  и сделать то,  что он.  Будем желать этого не переставая, готовиться, не забывать,  не  ослабевать  и,  может  быть,  и  нам  придётся так же ярко сгореть, как он, а не придётся — сотлеем всё тем же огнём» (67, 72 - 73).
    
     Толстого, как известно, «не трогали» волей самого императора Александра III, «карая» его при этом самым изгалённо-обдуманным, типично российским, сволочным и антихристовым образом: зло преследуя и без того немногих его искренних учеников. Поэтому желание «присоединиться» к мученикам Толстой высказывал уже и в эти годы, и будет высказывать, как мы покажем, позднее, в 1900-е — как раз в связи с темой смертных казней.

     Вероятно, пиша Алёхину цитированные нами строки, Толстой вспоминал и имел в виду строки куда более знаменитые, обожаемого им Тютчева, сполна выражающие его многолетнее настроение:

Как над горячею золой
Дымится свиток и сгорает,
И огнь, сокрытый и глухой,
Слова и строки пожирает —

Так грустно тлится жизнь моя
И с каждым днём уходит дымом,
Так постепенно гасну я
В однообразье нестерпимом!..

О Небо, если бы хоть раз
Сей пламень развился по воле —
И, не томясь, не мучась доле,
Я просиял бы — и погас!

     «Просиял — и погас» — так кратко мог бы выразиться Толстой о судьбе Дрожжина, в отличие от Черткова, завидной ему ИСКРЕННЕ, до всей глубины благородного сердца.

     Из письма Б.Н. Леонтьеву, 9 марта 1894 г.

     «Тут совершается то, что говорил Христос про себя и что верно и относительно учеников его. Чем выше духом и жизнью поднимется кто-нибудь из них, тем сильнее он привлечёт к себе и к тому, во имя  чего  он  поднялся,  всех  остальных.  И это сделал с особенною силою Дрожжин» (67, 75).

    Особняком в «дрожжинской» переписке Л.Н. Толстого этих дней стоит ещё один его ранний подступ к обличающему зло казённых смертных расправ памфлету 1908 г. «Не могу молчать». Это письмо одному из двоих мучителей и убийц Евдокима Дрожжина, начальнику (в 1892-94 гг.) Воронежского дисциплинарного батальона Алексею Васильевичу Бурову. Сохранился только черновик письма, датируемый приблизительно 23-25 февраля 1894 г. По некоторым сведениям, Толстой не отредактировал и не отправил адресату это письмо (87, 259; комм. с. 262). Так или иначе, но, по причине значимости в нашей теме, мы приводим здесь полный его текст.

      «Милостивый государь,

      Вам, вероятно,  известно  уже,  что  мучимый  в  продолжение 2-х лет  в  том  ужасном  заведении,  которого вы  состоите начальником, Дрожжин умер от этих мучений. Причиной его страданий  и  смерти  многие,  но  преимущественно  вы,  так как от  вас  исходили приказания  о  его  мучениях.  Знаю, как целым рядом обманов и заблуждений люди, находящиеся  в  одном положении  с  вами,  приводятся  незаметно  к  совершению  самых ужасных злодейств, с убеждением, что они делают хотя тяжёлое, но  необходимое и потому полезное  дело,  поэтому  не  упрекаю  и не  осуждаю  вас.  Я не имею на это никакого права,  так как, вероятно,  совершал  и  совершаю,  не  видя  их  значения,  такие же,  как и те ваши поступки,  которые  были причиною смерти Дрожжина,  но  пишу,  потому что считаю  это  своею  обязанностью перед  Богом.  Будучи случайно поставлен  в  такие  условия,  в  которых мне  со  стороны  видно  всё  значение  совершившегося дела, я считаю своею братскою обязанностью перед вами указать  вам на  значение  вашей деятельности. 

     Поступок, совершённый вами (и поступков  таких,  сколько мне известно,  совершено  вами  сотни, и такие дела постоянно совершаются в вашем ужасном заведении), поступок ваш по отношению к Дрожжину один  из  самых  ужасных  грехов,  которые  только  могут  совершать  люди.  — Вы в  страшных  физических  страданиях  убили не   только  невинного,  но  святого  человека,  страдавшего  за истину,  за  учение  того,  кого  ваши  же  начальники  и  вы  сами признаёте Богом. Вы думаете в своей душе и скажете,  вероятно, что,  делая  то,  что  вы  делали,  вы  исполняли  закон службы  и присяги, приказания высшего начальства, государя, которому вы  не  могли  не  повиноваться. Вы скажете  это,  но  в  глубине души,  перед  Богом,  вы  знаете,  что  это  неправда.  Есть закон выше  всех  законов  гражданских  и  военных,  закон,  незнанием которого действительно  никто  не  может  отговариваться,  и есть  начальство  гораздо  более  высшее,  чем  все  императоры в  мире  и  от  власти  которого  и  обязанности  повиноваться которому мы никогда  не можем  освободиться.  И  по этому  закону  вы  не  могли  участвовать,  а  тем  более  руководить  истязаниями  и  убийством  невинного  человека,  поставленного  виновным только за то,  что он не хотел убивать и готовиться к убийству.  Истязая и  убивая  этого  человека,  вы  поступали  прямо противно  воли  известного  вам  закона  и  против  высшего  начальства.  И это вы  в  глубине  души  знали.

     Простите меня, пожалуйста, если  письмо  это  огорчит  вас.  Я  повторяю,  что в  мыслях  не  имею  осуждать  вас,  а  пишу  только  потому, что боюсь  — молчание будет нарушением того самого высшего закона,  которому мы  все  одинаково  подлежим.  Если я  ясно и  несомненно  вижу  ваше  ужасное  заблуждение,  позволяющее вам продолжать  служить  вообще  в  военной  службе  и  в  особенности  в  том  зверском  учреждении,  в  котором  вы  состоите начальником,  то  я не имею права молчать об  этом перед вами и другими  людьми,  находящимися  в  таком  же  заблуждении, как и вы.  От вас зависит сказать  себе:  с  какого  права  он лезет учить меня,  в  таком духе  осветить и продолжать  свою вредную деятельность  или  подавить  в  себе  то  неприятное  чувство, которое  вызовет  в  вас  это  письмо,  подумать  перед  богом,  заглянуть  в  свою  совесть  и  бросить  то  ужасное  дело,  которым вы  заняты,  каких  бы  это  ни  стоило  вам  лишений.

     Братски любящий. Л. Т.» (67, 53-54).

     Как видим, манифест христианского обличителя присутствует и в этом частном письме Л.Н. Толстого, писанном более чем за десятилетие до манифеста «Не могу молчать». И не важно, если даже письмо не отправилось к адресату и не задело его совести: оно сохраняет свою содержательную актуальность и по отношению к сотням и тысячам позднейших палачей при казённой должности (сталинских, гитлеровских, путинских… всё сорта одного говна!), прикрывающих ею свои личные ущербность и садизм. 

     Сказанное можно отнести и к Предисловию к книге Е.И. Попова «Жизнь и смерть Евдокима Никитича Дрожжина», над которым Толстой работал с конца января по начало марта 1895 г. — уже имея на руках многострадальную рукопись книги Попова, которую ему пришлось писать фактически дважды: ДО обыска 18 июня 1894 г. и ПОСЛЕ него, частично восстанавливая отнятое по памяти, частично же — по копиям, спрятанным в тайниках «не ленившимися на переписывание толстовцами» (Опульская Л.Д. Лев Николаевич Толстой. Материалы к биографии с 1892 по 1899 год. М., 1998. – С. 124).

     По совету В.Г. Черткова Толстой позднее решил публиковать этот текст как Послесловие:

     «…Ваше предисловие к этой  жизни  не  есть  предисловие, а ПОСЛЕСЛОВИЕ. Это, во-первых, фактически верно, так как оно в вас было вызвано жизнью  Дрожжина  и  после  неё.  А во-вторых, в интересах убедительности для читателя оно гораздо уместнее именно как послесловие, ибо для того, чтобы понять  и  перечувствовать  то,  что вы пишете под впечатлением Дрожжина, так же ясно и сильно, как вы это понимали и чувствовали,  необходимо сначала самому быть  под  впечатлением Дрожжина, что для  читателя  достижимо  только путем прочтения сначала его жизни, а потом вашего послесловия» (Цит. по: 87, 324).

     Мы тоже следуем разумному совету Владимира Григорьевича, помещая Послесловие Толстого к книге о Дрожжине — в заключение соответствующей главы нашей книги. Разумеется, НЕ целиком. Для нас особенно интересен этот текст тем, что его, как и ряд позднейших публицистических работах Льва Николаевича, направленных на обличение мирской лжи и утверждение христианской истины, представители различных политических лагерей и связанные с ними пишущие критики, подкупаемые эмоциональностью толстовских текстов, полюбили считать манифестацией «социального обличения», идейной поддержкой либеральной и радикальной оппозиции в России. Консерваторы ненавидели за это Толстого, радикалы, до и после большевицкого переворота — славословили, либеральная сволочь — считала ВРОДЕ КАК своим, но ставя (как и безбожники социалисты) «барьер невосприятия» по отношению к основе всех подобных публицистических писаний Толстого-христианина — к религиозной проповеди. Тем важнее нам сосредоточить внимание НАШЕГО читателя именно на этой идейной основе христианских писаний Льва Николаевича против смертных казней — как открытых убийств, совершавшихся Россией, так и завуалированных, особенно подлых, совершаемых по сей день.

     В начале Послесловия Толстой, как и в недавно оконченном им трактате «Царство Божие внутри вас…», подчёркивает всю несуразицу, нелепость «обязательной» военной службы в христианской стране: обязательства для массы ЯКОБЫ последователей Христа Иисуса связывать себя с системой, созданной для организованных преступлений российского правительства, для военных убийств, учиться убийствам, повиноваться начальственным приказам, требующим убивать… Снова, как и в статье «Николай Палкин», Толстой критикует лживые переосмысления и восстановляет первоначальный христианский смысл евангельской притчи об отдаче «кесарю кесарева, а Божьего — только Богу». Отдавать же «Богу богово» в отношениях с разбойничьим гнездом «государства Российского» — означает ничем, ни словом ни поступком, не участвовать в его безбожных и преступных делах, не искать в службе этой машине смерти личных денежных или статусных выгод. А для этого — возвысить в себе высшую, духовную, природу, подлинно человеческое, и помогать только ему, а не зверино-атавистическому: «отдаваться своей  природе,  быть  добрым  и  правдивым  перед  Богом и собою» (39, 86). Кто не лукавит перед собой, ища приложения собственным гнусным влечениям корысти, честолюбия или властолюбия, а в перспективе — лёгкости и приятности жизни для своего животного, эгоистического «я», тот не выберет должности полицая, шпиона, палача, военного, сборщика мзды и под.

     Людям легче было обманывать себя, оправдывая своё участие во власти, повиновение ей, в традиционалистских обществах, с их массой невежественных или полуневежественных людей, суеверно наделявших политических, военных и «духовных» (попы) вожаков теми или иными идеальными качествами. Но в обществах модерновых, обществах неотделимой от массового просвещения машинной эры, конца XIX столетия (а тем более нашей эры информационной — конца XX-XXI столетий!) «повиновение власти - не  из  страха,  но  по совести  стало  невозможно  потому,  что  вследствие всеобщего  распространения  просвещения  власть,  как  нечто  достойное  уважения,  высокое  и,  главное,  нечто  определённое  и цельное,  совершенно  уничтожилась», и все люди, кроме изнасиловавших сами свой же мозг казённой или поповской ложью, понимают, что правители и их прислужники суть «не  только  не  особенные,  святые,  великие, мудрые  люди,  занятые  благом  своих  народов,  но,  напротив, большею  частью  очень  дурно  воспитанные,  невежественные, тщеславные,  порочные,  часто  очень  глупые и злые люди, всегда развращённые  роскошью  и  лестью,  занятые  вовсе  не  благом своих  подданных,  а  своими  личными  интересами,  а,  главное, неустанной заботой о том,  чтобы поддержать свою шатающуюся, только  хитростью  и  обманом  поддерживаемую власть» (Там же. С. 89-90).

    В тексте толстовского «Послесловия…» нет ни ненависти к кому-то лично, ни того задорного «обличения церкви и государства», которое стремятся увидеть поклонники меча и силы, верящие в то, что Иисус стегал кнутом в храме скотину и людей без разбору, а перед арестом — желал от учеников защиты посредством меча и насилия. Гнев Толстого здесь, как и в иных публицистических работах, адресован не на лиц (даже таких непривлекательных, как Буров) и не на сами общественные институты, а на ЛОЖЬ и ЗЛО, связанные с их (и лиц, и институтов) бытием. Практически до самого последнего своего публицистического текста (статьи 1910 г. «О социализме») Лев Николаевич подчёркивал НЕВАЖНОСТЬ для людей христианского понимания жизни того, сохранится ли тот или другой из общественных институтов: если ложь вытесняется Божьей правдой-Истиной, то и старое устройство жизни крупных общностей людей может замениться только ЛУЧШИМ, более близким к этой Истине. Ложный, насильнический мировой строй враждующих государств — мирным безгосударственным сожительством и самоуправленрем общинников. Церкви разделявших, ссоривших веками людей АНТИрелигий — единой Церковью Христа первоначального и единой религией Истины, при которой само слово «религия» будет соответствовать своим этимологическим истокам. И так далее… И неважно, ТАК ли точно будет: для христианина важно удержать слияние своей воли с волей Бога, а значит — не обдумывать вперёд последствий, а делать для Бога, в Его воле: дорога всегда явится под стопой идущего...

    В воле Бога, а не человеческой… Вот почему неправы те, кто при жизни Толстого винил ЕГО, что он «создаёт мучеников», таких, как Аполлов или Дрожжин. Человек христианского жизнепонимания не творит кумира и из того, от кого познал Божью Истину — будь то Христос или Лев Толстой. Он следует не авторитетному слову, распоряжению вожака (как делают адепты церквей и сект АНТИрелигии), а именно воле Бога, выразившейся в этом слове учения, проповеди. Воля же Бога не может быть различна или быть злом. Зло — в самообманах и своеволии людей, поклоняющихся Богу и даже учителям Божьей Истины (как Иисус), но НЕ СЛУШАЮЩИХСЯ их, губя на таком пути жизни и других, и себя, свою душу:

     «…Если  мы даже  сумеем  поставить   разумных  и  добрых  людей  во главу  других,  то  не  перестанут  ли  эти  разумные  и  добрые  люди быть  таковыми,  если  они  будут  насиловать  и  казнить  неразумных  и  недобрых?  И самое  главное:  вы  говорите,  что  для  того, чтобы  помешать  некоторым  ворам,  грабителям  и  убийцам  насиловать  и  убивать  людей,  вы  учредите  суды,  полицию,  войско,  которые  будут  постоянно  насиловать  и  убивать  людей,  обязанность которых будет состоять только  в  этом,  и в эти учреждения привлечёте  всех  людей.  Но ведь таким  образом  вы  наверное заменяете  небольшое  и  предполагаемое  зло  большим,  всеобщим и уже  наверно  совершающимся  злом.  Для того, чтобы  противостоять  некоторым  воображаемым  вами  убийцам,  вы  заставляете всех  наверное  быть  убийцами.  И потому  я  повторяю,  что  для осуществления  братского  общежития  людей  не  нужно  никаких особенных усилий,  ни умственных,  ни телесных,  а нужно только быть  тем,  чем  нас  сделал Бог:  разумными  и  добрыми  существами  и  поступать  сообразно  этим  свойствам» (Там же. С. 95).

     Вот как в «Послесловии…» Толстого к книге Е.И. Попова выразилось всё то же его откровение о Трёх Жизнепониманиях:

     «Было время, когда человечество жило, как  дикие  звери, и  каждый  брал  себе  в  жизни  всё,  что  мог,  отнимая  у  другого то, что  ему  хотелось,  избивая  и  убивая  своих  ближних.  Потом пришло время, когда люди сложились  в  общества,  государства, и  стали  устраиваться  народами,  защищаясь  от  других  народов. Люди стали менее звероподобны, но всё-таки  считали не только возможным,  но необходимым и потому достойным убивать  своих врагов  внутренних  и  внешних.  Теперь же приходит  время  и пришло  уже,  когда  люди,  по  словам  Христа,  вступают  в  новое
состояние братства  всех людей,  в то новое  состояние,  давно  уже
предсказанное пророками, когда все люди будут научены Богом, разучатся  воевать,  перекуют  мечи  на  орала  и  копья  на  серпы, и наступит царство  Божие,  царство  единения  и  мира.  Состояние
это было предсказано  пророками,  но  учение  Христа  указало, как  и  чем  оно  может  осуществиться,  а  именно  братским  единением,  одним  из  первых  проявлений  которого  должно  быть  уничтожение  насилия.  И необходимость уничтожения насилия уже сознаётся  людьми,  и  потому  состояние  это  наступит  так  же  неизбежно, как прежде после дикого  состояния наступило  состояние  государственное.

     Человечество в наше время  находится  в  муках  родов  этого устанавливающегося  царства  божия,  и  муки  эти  неизбежно кончатся родами.  Но наступление этой новой жизни не сделается само собой, наступление  это  зависит от нас.  Мы должны сделать
его.  Царство Божие внутри нас» (Там же. С. 94).

     Возвещение Царства Божия на Земле, как на Небе — подлинный мотив публицистических писаний Толстого-христианина, которым люди различных политических, научных или религиозных сбродов, выставившие против Божьей правды-Истины удобный «барьер невосприятия», приписывают значение антиправительственной, революционной или какой-то иной оппозиционной пропаганды.

     Вообще подвиг Дрожжина настроил Толстого очень серьёзно, строго к себе и к своему слову — что выразилось в «Послесловии…» во всём, включая особенную проповедь необходимой строгости каждого к тому, как он влияет словом на общественное мнение, в особенности же — на сознание тех, кто берётся участвовать в мире в деле Божием, приближении Царства Его: 

     «Все люди, которые  двигают  вперед  человечество  и  первые  и  одинокие  выступают  на  тот  путь,  по  которому скоро  пойдут  все,  выступают  на  этот  путь  не  легко  и  всегда  со страданием  и  внутренней  борьбою.  Внутренний голос  влечёт по  новому  пути,  все  привязанности,  предания,  слабости,  всё тянет  назад.  И в  эти  минуты  неустойчивого  равновесия  всякое слово  поддержки  или,  напротив,  задержки  имеет  огромное  значение.  Самого сильного  человека  перетянет  ребёнок,  когда  этот человек  напрягает  все  свои  силы,  чтобы  сдвинуть  непосильную тяжесть.

    …Как бы далеко  ни стояли от событий,  мы участвуем в  них нашим мнением и суждением.  И неосторожное, легкомысленно сказанное  слово может  быть  источником  величайших  страданий  для  самых  лучших  людей мира.  Нельзя быть достаточно  внимательным в  употреблении этого  орудия: “От  слов  своих оправдаешься и от слов своих  осудишься”» (Там же. С. 97).

     Кто же выпутает себя из паутины мирской словесной лжи, оправдывающей существующее устройство жизни — сумеет выпутать себя и из участия в том зле, которое оправдывает и освЯщает мирская ложь:

     «…Я говорю про участников этих угнетений,  начиная  от  государя, министров,  судей,  прокуроров,  до  сторожей  и  тюремщиков, мучащих  этих  мучеников.  Ведь все вы,  участники  этих  мучительств,  знаете,  что  человек этот,  которого  вы мучите,  не только не  злодей,  но исключительно  добрый человек, что мучится  он  за то,  что  хочет  всеми  силами души  быть  хорошим;  знаете,  просто, что  он  молод,  что  у  него  есть  друзья,  мать,  что  он  любит  вас и  прощает  вам. И его-то вы  будете  сажать  в  карцер,  раздевать, морить  холодом,  не  давать  пить,  есть,  спать,  лишать  его  общения  с  близкими,  с  друзьями?..

     Как же вам, императору,  подписавшему  такой  приказ,  министру,  прокурору,  начальнику тюрьмы,  тюремщику,  сесть  обедать,  зная,  что он лежит на холодном полу и,  измучившись,  плачет  о  вашей  злобе;  как  вам  приласкать  своего  ребёнка;  как
вам  подумать  о  Боге,  о  смерти,  которая  вас  приведёт  к  нему?
Ведь сколько вы ни  притворяйтесь  исполнителями  каких-то неизменных  законов,  вы  просто  люди,  и  добрые  люди,  и  вас жалко,  и  вам  жалко,  и  только  в  этой  жалости  и  любви  друг к  другу  и  жизнь  наша.

     Вы говорите:  нужда  заставляет  вас  служить  в  этой  должности.  Ведь вы  знаете,  что  это  неправда.  Вы знаете,  что  нужды нет,  что  нужда  —  слово  условное,  что  то,  что  для  вас  нужда, для  другого  роскошь;  вы  знаете,  что  вы  можете  найти  другую  службу,  такую,  в  которой  вам  не  придётся  мучить  людей, да  еще каких людей.  Ведь как мучили пророков,  потом  Христа, потом  его  учеников,  так  всегда  мучили  и  мучают  тех,  которые, любя  их,  ведут  людей  вперёд  к  их  благу.  Так  как  бы  не  быть вам  участниками  этих  мучений?

     Ужасно замучить невинную птичку, животное.  Насколько же ужаснее замучить юношу, доброго,  чистого,  любящего  людей и желающего им  блага.  Ужасно быть участником  в  этом  деле. И, главное, быть  участником  напрасно  —  погубить  его  тело, себя,  свою  душу,  и  вместе  с  тем не только  не  остановить  совершающегося  дела  установления  царства  Божия,  но,  напротив, против  воли  своей  содействовать  торжеству  его.

     Оно приходит  и  пришло  уже» (Там же. С. 98).

     Этим провозвестием заканчивает Толстой своё «Послесловие» к многострадальной книге о житии и об убиении народного учителя Дрожжина. В дальнейшем Л.Н. Толстой упоминал Дрожжина в статьях «Две войны» (1898), «Одумайтесь!» (1904), «Закон насилия и закон любви» (1908) и др., признавая его одним из самых святых, чистых и правдивых людей, какие бывают в жизни, в ряду великих человеческих героев и мучеников за Истину (см.: 31, 99-100; 36, 128-129; 37, 187; 39, 102). Отрывок из книги Попова Лев Николаевич включил в свой «Круг чтения» (42, 404 - 405).

     Закончим на этом и мы, оставив СОВРЕМЕННЫХ служителей смерти наедине со своими разумом и совестью, для осмысления прочитанного — в особенности в странах, в которых, как в нынешней России, убийство в виде ОФИЦИАЛЬНОЙ смертной казни, по суду, не применяется, но казнь СУЩНОСТНАЯ, с осуждением и приговариванием к смерти, и убиением людей людьми или даже одним человеком, следующим низшим, эгоистическому или языческому, еврейскому жизнепониманию, совершается повседневно и в самых грубых, жестоких формах: расстрелов, пыток, избиений до смерти, всяческих самосудов и прочего, на что извечно так щедра «щедрая душа», безбожная, безжалостная, проклятая, проклятая, проклятая страна Россия.

                __________________
                __________


                Шесть. «НЕ УБИЙ» (1900)

     Статья 1900 г. с характерным библейским заглавием «Не убий» имеет с проанализированным нами выше письмом Толстого имп. Александру III важное сближение: она посвящена критике суеверия насилия, суеверия «оправданного» убийства, и не в правительственных «верхах», а в НАРОДНЫХ МАССАХ. Тому самому суеверию, которое и по сей день определяет чувства и поступки сторонников политических переворотов или казней посредством самосуда. Если Александра II приговорили к смерти «народовольцы», то в стихийных протестах против «недостаточно суровых» наказаний, публичных призывах к расправам как с рядовыми гражданами, так и с членами и прислужниками правительства — выражается убогое, ветхое МАНИХЕЙСТВО церковно-православной, то есть ЛЖЕхристианской, России: желание хоть умозрительно «материализовать» зло, объективно выражающееся в несправедливостях, настоящих и мнимых, со стороны представителей власти, в мучающих страхах и пр. — в личностях конкретных людей (изобличённых «преступников»), и, уничтожив их изъятием ли из общественной жизни (тюрьма, сумасшедший дом) или физическим уничтожением посредством смертной казни — тем ИЛЛЮЗОРНО разрешить общественные проблемы, истинные, коренные причины которых были и остаются в религиозном БЕЗВЕРИИ, в недоверии людей Богу, в НЕУСТУПАНИИ Ему, Его воле, известной по евангелиям и по учениям святых людей, народных учителей и пророков.

       Статья «Не убий» была написана Толстым в 1900 г. Она явилась непосредственным откликом Льва Николаевича на совершённое 29 июля 1900 г.  анархистом Гаэтаном Бресси (Бреши, 1869 - 1901) убийство итальянского короля Умберто (Гумберта) I (1844 - 1900), на совести которого были, как минимум, вполне «традиционные» для итальянцев проигранные сражения, колониальные авантюры, союзничество с Бисмарком, обнищание народа и вооружённые расправы с бастующими рабочими.

     Для нас в этой давней истории интересно лишь то, кто кровопиец Умберто был похоронен в римском Пантеоне, в его честь названы больница, галерея искусств, ряд улиц… А Бресси, пытавшийся освободить свой народ от зла, которое он связывал с политикой короля – погиб в тюрьме при невыясненных обстоятельствах (документы расследования утрачены).

     Но есть у статьи Льва Николаевича и очень актуальная для нас история: за её распространение добрые, нравственные, христиански-верующие люди с активной общественно-гражданской позицией подвергались репрессиям: обыскам, арестам, судилищам, тюремным заключениям, пыткам и прочим мерзостям, весьма похожим на то мракобесие, что творится в современной (2019 г.) путинской России. Аресту и заключению в тюрьму издателя статьи Николая Фельтена Толстой посвятил в 1907 году статью «Не убий никого».

    И надо отдать должное имперским цензорам. Они, вполне вероятно, поняли, что статья Толстого – не очередная беззубая проповедь по поводу ветхозаветной заповеди. Они разглядели истинную опасность статьи в отношении неправого, нехристианского устройства общественной жизни в России и всём лжехристианском мире. А вот советские литературоведы – или ослепли, или, что вероятнее, просто боялись, пиша про «Не убий», развивать эту тему... Так наверстаем же их упущение!

     У лешаков обер-прокуратора фарисейского синода г-на Победоносцева, отлучивших в 1901-м от своей церкви Льва, исповедника Христова, были на него свежие обиды отнюдь не за одно «Воскресение», как принято думать. Чутких «духовных» цензоров должны были привести в ужас хотя бы уже эпиграфы, выбранные Львом Николаевичем для статьи «Не убий». Библейские:

     1) Не убий (Исход XX, 13).
     2) Ученик не бывает выше своего учителя, но и усовершенствовавшись, будет всякий, как учитель его (Лк. VI, 40).
     3) ...Ибо все, взявшие меч, мечом погибнут (Мф.  XXVI, 52).
     4) И так во всём, как хотите, чтобы с вами поступали люди, так поступайте и вы с ними (Мф.  VII, 12).

     Что же привело в ужас великорусских прислужников Ирода, Пилата, Каиафы и сатаны диавола?

     А то, что эти эпиграфы ИМЕННО В ТОЙ ПОСЛЕДОВАТЕЛЬНОСТИ, В КАКОЙ ДАНЫ ТОЛСТЫМ, считываются как ЕДИНЫЙ СВЯЗНЫЙ ТЕКСТ, как одна идейная «матрица», мотивирующая человека на актуализацию в своей повседневной жизни Христова идеала совершенства, на стремление к его посильному осуществлению. «Дети Бога, будьте совершенны, как совершен Отец ваш». И – нечего противопоставить попам! Отрицать можно слова Толстого, доказавшего в «Соединении и переводе четырёх евангелий», что Христос говорит о сыновстве Богу и посланничестве в мире как работника Отцу – всякого человека. Но что возразить «священным», как они сами признают, текстам, словам Христа – того, кого они считают самим Богом?

     А считывается смысл эпиграфов примерно так:

     «Не убивай, не касайся в земной жизни ни меча, ни иных адаптированных специально для убийства орудий. Ибо сам Христос отнял меч у ученика, запретил кровь. А ты – Христов и Божий. Идеал твой – стать как Отец. Посильная в земной жизни степень его достижения – стать таким СОЗНАТЕЛЬНЫМ сыном и работником Отца Бога, как убитый поклонниками меча и «традиций» Иисус. Да и нерасчёт тебе быть поклонником меча, противиться насилием, ибо этим поддерживаешь и усиливаешь то зло, которое может погубить и погубит и тебя. Ведь даже греша ты не желаешь себе за грех кары? Значит – предоставь её Богу, а сам не смей карать другого, даже грешника».

     Это – революционные слова. В смысле той истинной революции, о которой писал Лев Николаевич в закрытой уже более столетия от массового читателя статье «О значении русской революции». Смена жизнепониманий. Смягчение нравов во всех отношениях людей с миром и друг с другом. Уничтожение всех обманов церковных и научных, оправдывающих насилие всех уровней – начиная от самого злостного и опасного, правительственного системно организованного принуждения к повиновению.

     Первобытные гады атавистической животной агрессивности человека «разумного», жажды власти и доминирования, стяжания, делёжки трофеев и территорий – все лишатся своих ложных, маскирующих облачений, все окажутся ослеплёнными, парализованными светом христианского жизнепонимания. И невозможны станут ни правительства, ни войска, ни иные правительственные или антиправительственные бандиты, бандыри и бандюки: в том числе и те «анархисты»-террористы, которые совершили убийство в Италии. При этом даже худшие, самые порочные – не погибнут, а только подчинятся общественному мнению, просветлённому светом Божьего учения о разумной жизни разумного сына Его.

     Но это при христианском жизнепонимании, для которого уже не действителен закон «око за око и зуб за зуб»… Мир церковных обрядоверов-лжехристиан России, Европы, Америки – знает, но не принимает его, тем думая уйти совершенно из-под действия Божьих законов. Но ведь они ИММАНЕНТНЫ всей природе и самого человека и Божьего мира, и не могут не совершаться на судьбе и отдельных людей, и обществ. Просто работа их проявляется уже не благом, а закономерным злом для таких людей и обществ.

     К примеру, «власть имущие» не могут не погибать и даже не имеют права – пред Высшей справедливостью – протестовать против своего уничтожения рабами и прислужниками того же низшего, общественно-государственного, а не Божьего, жизнепонимания, оправдывающего убийство, какое исповедуют сами. Это возвращаются на их седеющие - лысеющие черепушки их же грехи, не признанные и нераскаянные ими. Ибо, как справедливо отмечает Лев Николаевич, даже «самые добрые из убитых королей, как Александр II или Гумберт, были виновниками, участниками и сообщниками, — не говоря уже о домашних казнях, — убийства десятков тысяч людей, погибших на полях сражений» (34, 200).

     Это не об одних «королях», но на самом деле — обо ВСЕХ греховодниках при деньгах и власти: и императорах, и президентах, и патриархах и папах римских и о всех их прислужниках, включая мельчайших «шестёрок», таких, как полицаи или учителя казённых школ – обо всех, кто когда-либо оправдывал системное, организованное насилие того или иного правительства, государства, участвовал в нём, выгодно пользовался им… На примере последних лет: Украина и Сирия, коррупция под «крышей», рост нищеты и пенсионного возраста — более чем достаточный материал для смертного приговора не только режиму Путина, всей его воровской нефтегазовой и чекистской кодле, но и всем их подпевалам из числа рептильных попов или журналюг. Среди коих, кстати сказать, гваздаются, как видные членЫ партии «Единая Россия» и недостойные потомки Льва – Пётр и Владимир Толстые…

     Но «необходимость» их уничтожения представляется только таким же, как они, носителям антихристова жизнепонимания, находящимся по иную сторону политических баррикад: сволочи либероидной, левацкой, националистической, анархической и под. Для христианина же (а всякая неиспорченная душа человека христианка от начала) – очевиден другой путь.

     «Прорваться» к этой очевидности массам – однако, нелегко. Ибо провоцируют на убийство, бунт, ложную (насильническую) «революцию» своих единомышленников во антихристе – сами короли, императоры, президенты, сами толстосумы эксплуататоры, сами брехливые попы и очковые интеллигенты, самуверенные, чующие поддержку воровского режима «силовики» всех мастей… Опять же – это невежественное пускание ими против самих себя тех Божьих законов жизни, которые могли бы служить ихнему и общему благу. Их гордыня, их особость, которую они приписали себе – противостоят учению Христа, определяющему как необходимое СМИРЕНИЕ, отказ от влечения к любому доминированию в социуме, к любому стяжанию материальных и статусных «благ» для себя и «своих», от всякой организации насилия. Превознесение своих ничтожнейших пред Богом достоинств ведёт их к соблазну устроительства для себя особой позиции в обществе: позиции авторитетных в глазах безбожников распорядителей жизнями и судьбами других людей. Такая самоуверенная поза обеспечивается всегда ложью и насилием, но почти никогда – истинным ЗНАНИЕМ. И представитель «элиты» поступает не по Божьей истине, а так, как подсказывают ему атавистические животные поведенческие детерминации в его собственных мозгах, «традиции» следования тем же зоологическим детерминациям «великих» и ужасных правителей и толстосумов прошлого, а также полуневежественным, суеверным, а иногда заведомо лукавым и лживым советам обладателей лишь немного лучших мозгов: дипломированных платных шлюх, разных «консультантов» и «экспертов», учёных и не очень…

      Как результат – колёсики-то и шестерни общественной машины проворачиваются, но… кровь повседневно на них, ибо, прокручиваясь, они ранят и губят живые жизни. Льются слёзы и кровь людей, а сама «элита» и её субэлитарные приблуды на господачках – образно выражаясь, собирают на свои седомудые бошки горящие головешки, готовят себе то падение, первым предвестием которого явилась их гордость, убеждённость в своей общественной значимости, их внутреннее, для самих себя, согласие, ради денег и карьеры вертеть судьбами других людей.

     Уже тем готовят они себе злую погибель (и не одной души, а и тела – от убийц), что, пребывая в позиции авторитетных общественных вожаков, развращают своим примером множество простецов (детей и малодумающих людей), а часть из них – прямо учат и готовят к убийству в войске, будучи слепо уверены в том, что временно обманутый, подкупленный или принужденный ими к военной службе человек уж навсегда пребудет, со своими навыками казённого убийцы, -- именно ИХ доверчивым и преданным военным или полицейским рабом.

     Гибель «элит» и прислужников эксплуататорского, насильнического и лживого строя носит не социально-обусловленный, а сакральный характер: оправдана не мирскими толками, а судом Божьим. Все же мирские толки в пользу насильственной борьбы с насилием – та же ложь либероидной или революционаристской сволочи, как и ложь единомысленной ей в антихристе сволочи правительственной, церковной, интеллигентской, как «корпоративные» суеверия полицейщины и военщины… Как безумно и бессмысленно казнить обычных преступников – так бессмысленны и злобезумны все политические убийства, бунты, майданы, революции, вся парламентская и околопарламентская демагогия т.н. «оппозиции», прикрывающая одно желание её деятелей: примкнуть к рядам народных захребётников и кровопускателей… 

     Уже потому глупо убийство королей и императоров, иронически замечает Лев Николаевич, что они «давно уже устроили для себя такой же порядок, как в магазинных ружьях: как только выскочит одна пуля, другая мгновенно становится на её место. Le roi est mort, vive le roi!» (34, 202).

     А на «освободившиеся» места садятся «достойнейшие» предшественников, в смысле безнравственности, наследники – их убийцы, воспитанные в общественном суеверии оправданного насилия. И зло насильнического строя не побеждается, а увеличивается уже их насилием.

     Истина в том, что зло не имеет воплощения в людях – президентах или императорах. Нет в мире «виноватых», нет «преступных злодеев»! Есть или порочные, социально слабые, грешные, заблуждающиеся люди, или – те же греховодники, но окрепшие во грехе, получая поддержку и одобрение таких же заблуждающихся и одержимых фобиями, соблазнами и грехами людей. Социальный заказ мотивирует их не на раскаяние, а на институционализацию своих поведенческих программ и их рационализацию как социально приемлемых и даже обязательных, необходимых, истинных. Зло социальное, констатирует Толстой, не от людей таких или этаких, а – «от такого устройства общества, при котором все люди так связаны между собой, что все находятся во власти нескольких людей, или, чаще, одного человека, который или которые так развращены этим своим противоестественным положением над судьбою и жизнью миллионов людей, что всегда находятся в болезненном состоянии, всегда в большей или меньшей степени одержимы манией grandiosa, которая незаметна в них только вследствие их исключительного положения» (34, 202).

    Российский политический режим сам провоцирует сынов противления на грех: глупо дразнит их самим своим скрепообразующим и традиционным имперским «стилем» взаимоотношения власти и граждан, неотделимым от недоверия и неуважения к ним. Но что делать людям, не поддающимся такой провокации и не желающих опустить дубину народного протестного движения на головы даже таких существ, как Иоанн Грозный, Бонапарт, Николай II Кровавый, не менее кровавый упырь "товарищ" Сталин или бывый "товарищ" Чекистская Моль Обыкновенная, он же Вовочка Путин? Как ИМ исполнять волю Отца?

     А опять же в начале всего – покаяние и смирение: надо осознать СВОЮ долю вины в торжествующей неправде. Толстой ведь подсказывает в статье: «поддерживает теперешнее устройство обществ эгоизм людей, продающих свою свободу и честь за свои маленькие материальные выгоды» (34, 204). Надо «перестать поддерживать то устройство обществ», которое выводит наверх самых порочных людей. Не поддерживать ни поступками (напр., на выборах), ни словами.
 
     Достаточно вычистить из своих мозгов (и помочь в этом ближним!) все своекорыстные мотивации поддержания строя эксплуатации и насилия, прикрываемые ложью казённо-патриотической, научной и религиозной, — и обрушится весь этот мерзкий «конус», о котором пишет Толстой в статье, т.е. вся иерархия государственного строя, всё это разбойное гнездо, сцепление лжей и зла. И не надо бояться разрушения «родного» гнезда разбойников – если сам ты сын Отца, а не разбойник и не раб ихнего гнезда! Новый мир уже готов, царство Бога внутри нас есть, взбудить его в мир — дело освобождённых от правительств, от насилия работников Божьего дела в мире.

     «Не бойся, малое стадо! ибо Отец ваш благоволил дать вам Царство» (Лк. 12: 32).

     А работников дела Божия в мире будет только прибывать: очнутся от развращения легитимностью, от околдования самолюбием, богатством и властью те люди, которые ведут сейчас себя к погибели от рук единоверцев в сатане. И не нужно будет убивать их!

     «Народы, сами жертвуя своим человеческим достоинством для своих выгод, производят этих людей, которые не могут делать ничего другого, как то, что они делают, а потом сердятся на них за их глупые и злые поступки. Убивать этих людей, всё равно, что избаловать детей, а потом сечь их» (34, 205). Чингис-Хан, Гитлер, Сталин, Путин – только невежественные и испорченные дети пред Божьей правдой! Как же не пожалеть их, не полюбить даже?

      Что же нужно делать повседневно – вчера, сегодня, завтра? Удерживать и развивать в себе открытое нам Богом, Иисусом и Львом жизнепонимание сынов Отца. Крушить орудием слова фундамент мирских неправд: символы, ценности и смыслы современного нам строя. Очунать губящих себя грехом гордости, собственности, власти людей: разъяснять им, что они душегубы своей души и человекоубийцы, и, «главное, не позволять им убивать людей, ОТКАЗЫВАТЬСЯ УБИВАТЬ ПО ИХ ПРИКАЗАНИЮ» (Там же. Курсив наш. - Р.А.). Это приблизит дело разрушения разбойничьих гнёзд – Англии, Америки, Италии, России, Украины, Китая, Израиля и любых других.

       Толстой завершает статью так:

       «Если люди ещё не поступают так, то происходит это только от того гипноза, в котором правительства из чувства самосохранения старательно держат их. А потому содействовать тому, чтобы люди перестали убивать и королей, и друг друга, можно не убийствами — убийства, напротив, усиливают гипноз, а пробуждением от него» (Там же).

     Это качественно иная деятельность, нежели приговаривание политиков к узилищу или к смерти и попытки привести эти приговоры в исполнение. Несознательные исполняют суд Божий над ВСЕМИ ИМИ, казня политических «врагов», но и сами попутно погибая нравственно и физически от своего зла в погоне за химерами социального переустройства насилием. Сознательные дети Бога – отменяют «око за око, зуб за зуб», примат в повседневности атавистической животности человека, рационализируемой кощунством на Бога церковных лжеучений и враньём казённо-дипломированных интеллигентов. Те, кто пребудут до конца с Богом, Иисусом и Львом – приведут мир к победе над неправдою и смертью.

                ___________________
                _______________


            
                Семь. «НЕ МОГУ МОЛЧАТЬ!»

   Да отметит труды твои отдохновение,
И попробуй смаковать безвкусное.
Hy а гнев — большой или малый,
Ежедневный ли, редкий ли, —
Привечай добродетелью.
Ты берись за работу тяжкую,
Да берись, пока она лёгонька.
Ты верши-то дела великие,
Да берись за них, пока махоньки.
Много на свете горюшка...
Пока лихом не стало, уйми его,
Много на свете забот...
Ты пекись о них,
Пока кручинушкой не обернулися.
Безыскусен, великого не свершая,
Обретает величие сердца Премудрый.
Лёгкий путь выбирая,
Внушаем мы мало доверия
И в погоне за пустяками
Часто будем скорбеть.
Трудный путь выбирая, Премудрый
Тяготы не ощутит…

    (Из «Дао-дэ-Цзин» Лао-Цзы,
в поэтическом переложении Raimond В. Blakney,
любительский перевод).

       Эти поэтические строки в эпиграфе следующей главы нашего мини-исследования не случайны. В западном мире и в гибельно, ошибочно и безвозвратно прильнувшей, присосавшейся к нему культурно России Лао-Цзы — один из популярнейших авторов, представляющий литературу т.н. «эзотерической» мысли, т.е. альтернативной тем догмам «исторических» религий, которые веками отравляли и заблуждали сознание западного человека, равно и — дополняющей знание точное, научное, но слишком неполное, НЕ УСПЕВАЮЩЕЕ уже помочь обречённной евро-американской цивилизации.

     Толстой знакомился с Лао-Цзы в начале 1880-х гг. по книгам именно европейских переводчиков, но искренно попытался отыскать в «Дао-дэ-Цзин» сокровенные христианские смыслы. Попытку следует считать унизительно провальной: у Льва Николаевича отсутствовали не только специфические знания по восточной философской традиции и мышлению, но хотя бы и достаточные системные знания по философии европейской (недостаточное до 1900-х гг. внимание к «позднему» Фихте, например, стало чудовищной катастрофой в его многолетних попытках богопознания и определения высших смыслов жизни человека и человечества).

     В 1900-х гг. в книгу «Мысли мудрых людей на каждый день» и в «Круг чтения» Толстой включил немало мыслей Лао-Цзы, большинство — в сильно изменённом виде, в редакции, долженствовавшей подчеркнуть смыслы учения китайского мудреца, сопрягаемые с теми, которые выразились в первоначальном учении Христа и маркируют для Толстого принадлежность автора к мыслителям ВЫСШЕГО, ВСЕМИРНОГО, БОЖЕСКОГО жизнепонимания — общего с Христом. Вынесенная в эпиграф цитата из «Дао-дэ-Цзин» в книге «Мысли мудрых людей…» приводится в таком кратком и упрощённом виде:

     «Отвечайте добротою на ненависть. Рассматривайте трудность, когда она ещё легка. Обращайтесь с большою вещью, когда она ещё мала. Самые трудные предприятия мира возникают, когда они  легки. Самые великие предприятия возникают, когда они ещё малы» (40, 141).

     Адекватность первоисточнику толстовских переложений и упрощений — не тема нашей работы. Независимо от их спорности, значимость для ВСЕГО мира, ВСЕГО человечества этой древней мудрости — несомненна. Как несомненно и то, что сакрально, слепо почитаемые, паразитирующие на этой суеверной слепоте, ХАЛТУРНЫЕ правительства России и Европы во все времена предпочитали грубо НАРУШАТЬ в своей деятельности управления страной эту несложную в осмыслении и исполнении максиму, и, доведя ту или иную общественную проблему до стадии уже трудной и очень трудной, часто неочевидной разрешимости — предпочитали «разрешать» такую проблему посредством «разрубания гордиева узла», то есть законодательно оформленными принуждениями запретами, санкциями на полицейское или военное принуждение, на политические репрессии… и, конечно, на смертные казни. В стране дураков России с этим было всегда особенно легко: ограниченные умы редко видят решения жизненных задач, альтернативные примитивным и подлым (напр., скандальный ор, драка или подкуп, взятки), а оттого инициативы о применении смертной казни по сей день находят и будут находить в России массовую поддержку.

     Толстой не мог видеть проблемы в том же свете: не только из-за хорошо известной идеализации им «народа» вообще, но и по причине политической пассивности, неучастия в общественном мнении большинства населения Российской Империи. Но к тем, городским по преимуществу жителям, которые брались РЕШАТЬ проблемы народа, он обратился в 1901 г. с особенным обращением к «Царю и его помощникам». Смысл этого обращения — как раз в призыве отложить наивное манихейство отлавливания в общественной толпе козлищ и «рака», «назначения виноватых», и поступить в соответствии с древней мудростью даосов: решить назревшие в России проблемы, не дожидаясь их усугубления и вспышки гнева и насилия со стороны распропагандированных революционной пропагандой простецов.

        Работа над обращением началась в марте 1900 г. в связи со студенческими беспорядками в ряде российских городов, когда правительство приняло решение об отдаче в солдаты 183 студентов Киевского университета и о наказаниях других участников беспорядков.

       Основной, коренной причиной случившегося Толстой называет ошибочный, продолжающийся 20 лет, с момента убийства народовольцами «освободителя» Александра II, курс правительства на контрреформы, на усиление самодержавной деспотии, противоречащий чаяниям народа:

       «Так что виноваты не злые, беспокойные люди, а  правительство, не хотящее видеть ничего, кроме своего  спокойствия в настоящую минуту.  Дело не в  том,  чтобы  вам сейчас  защищаться от  врагов,  желающих  вам  зла,  — никто  не  желает  вам  зла,  — а  в  том,  чтобы,  увидав  причину  недовольства  общества,  устранить её» (34, 240).

       Центральное место в обращении занимает предлагаемая Толстым программа неотложных мер по обузданию «революционной ситуации». Первым её пунктом оказывается требование об уравнении крестьянства в правах с другими сословиями, для чего необходимы:

• - уничтожение института земских начальников;
• - отмена особых правил, регулирующих отношения рабочих с нанимателями;
• - отмена всех повинностей и свобода передвижения;
• - ликвидация круговой поруки и выкупных платежей;
- уничтожение телесных наказаний для крестьян (Там же. С. 241).

        Далее Толстой предлагает немедленно отменить введённые 29 июля 1899 года «Временные правила», предусматривавшие наказания за беспорядки и неповиновение властям (Там же. С. 241 - 242).

       Писатель, бывший, как известно, и опытным педагогом — не только теоретиком, но и практиком, — требует, как давно назревшей меры, обеспечения равного доступа всех граждан, без различия национальности и вероисповедания, к образованию, воспитанию и преподаванию, в том числе – к открытию частных школ и обучению в них (Там же. С. 242).

     Наконец, программу неотложных мер дополняет и не менее значимое требование уничтожения всех стеснений религиозной свободы (Там же. С. 243).

     В этом — предложенная Толстым альтернатива греху полицейского произвола, репрессий и палачества, которым грешит и современная нам Россия, современный режим кодлы Чекистской Моли Обыкновенной г-на бывого тов. Путина:

     «Таковы самые скромные и легко  исполнимые  желания,  как мы думаем, огромного большинства  русского  общества.  Применение этих мер несомненно успокоит общество  и  избавит  его от тех страшных страданий и  (то,  что  хуже страданий) преступлений,  которые  неизбежно  совершатся  с  обеих  сторон,  если правительство  будет заботиться только  о подавлении  волнений, оставляя  нетронутыми  их причины» (Там же).

       26 марта 1901 г. обращение Толстого было направлено Николаю II, великим князьям и министрам. Ответа не последовало. Опубликованная в «Листках свободного слова», выпускавшихся «командой» В.Г. Черткова в Лондоне, статья – обращение Толстого получила широчайшее распространение в рукописных списках и гектографированных изданиях, выпускавшихся революционерами. Последний факт тем печальнее и ужаснее, что Л.Н. Толстой, обращаясь к «Царю и его помощникам», преследовал цель помочь именно правительству, а не революционерам в их деятельности. Но с его-то стороны взаимности понимания и диалога не возникло.

      Царское правительство упустило последнюю возможность не усугублять своей ссоры с Толстым (=Россией). Уже современный автор справедливо констатировал по поводу реакции «царя и его помощников» на предложения Толстого по поводу свободы вероисповедания: «Бесперспективность предложений Л.Н. Толстого объяснялась не только нежеланием властей идти на реформирование тех или иных институтов, но, прежде всего, тем, что проведение глобальной церковной реформы вывело бы реформаторов на проблему “свободы совести”. А это, в свою очередь, стало бы смертным приговором для «православного государства», ибо ПРАВОСЛАВИЕ ЯВЛЯЛОСЬ не только нравственным, но и ИДЕОЛОГИЧЕСКИМ ОСНОВАНИЕМ ИМПЕРИИ» (Фирсов С.Л. Церковно-юридические и социально-психологические аспекты «отлучения» Льва Николаевича Толстого (К истории проблемы) // Яснополянский сборник-2008. Тула, 2008. С. 373. (Выделения наши. - Р.А.). Проще говоря: завравшись — и трудно, и стыдно уже перестать врать, покаяться во вранье (особенно в религиозной лжи церковного учения) и признать Божью правду-Истину, перекликающуюся не только с древней всечеловеческой мудростью, но и с новейшими знаниями психологии и общественных наук.

                * * * * *

     Правительство дождалось-таки «на свою голову» т.н. Первой российской революции 1905-1907 гг., пошло в этих условиях на реформы, но… не в силах «затормозить» вала насилия — тут же показало весь традиционализм мышления, все беспомощность и халтурство свои — откликнувшись массовыми репрессиями и применением в возрастающих масштабах смертной казни. Для Толстого-публициста пришла пора не предупреждений, а — праведного гнева, которым должна была быть наказана глухота и дурость распорядителей огромной страны.

     С наибольшей интенсивностью и силой критика насилия смертных казней зазвучала в публицистике Л.Н. Толстого в период правительственных репрессий, последовавших за первой российской революцией 1905 – 1907 гг. Теперь это была критика христианского безверия в России и нравственного облика власть имущих. К голосу Толстого в эти годы присоединились Репин, Горький, Короленко, Серафимович, Блок, Брюсов, Л. Андреев и другие – каждый, разумеется, со своих идейно-творческих позиций.

     В чём специфика лично-авторской позиций именно Льва Николаевича — мы постарались выше показать: это НЕВОЗМОЖНОСТЬ смолчать, не высказать публично свою позицию в тех условиях члена общественной «элиты» (сволочь денежная, сволочь власть имущая и в особенности дрянь интеллигентская — это главные по сей день в России пользователи «услуг» убийц и палачей), в которых ВЫНУЖДЕН был, к многолетнему своему огорчению, продолжать жить и творить великий Толстой. Его МУЧАЛО и то, что не трогали его самого, репрессируя его единомышленников и друзей, и параллельно каждый день «обличая» его в письмах и публично, с антихристовых позиций, в том, что он «создаёт мучеников»; и то, что всякий лукавец (одержимый лукавым безбожник) мог во всякий момент «уличить» его в пользовании системным насилием полицаев, судилищ, тюрем, палачей…
 
      10 мая 1908 г. Толстой прочитал в «Русских ведомостях», а 11 мая – в газете «Русь», повергшее его в шок известие о массовой казни в Херсоне КРЕСТЬЯН, обвинённых в «разбойном нападении» на усадьбу землевладельца в Елисаветградском уезде. А 13 мая пришло ещё одно страшное известие. Из беседы с московским адвокатом Муравьёвым писатель узнал о расстреле в Екатеринославе 17 узников, пытавшихся вырваться из переполненной тюрьмы. Особенно поразила Толстого та подробность, что при казнях присутствуют священники.

     В этот же день Толстой, НЕОЖИДАННО ДЛЯ САМОГО СЕБЯ, начал писать публицистический манифест «Не могу молчать», воззвание к общественному мнению. Давая в черновике статьи волю чувству гнева и негодования, и торопясь в более спокойном тоне переписать и окончить её, писатель РАССЧИТЫВАЛ на её немедленное и могучее воздействие на русское и мировое общественное мнение.

     «Не могу молчать» — быть может, самое знаменитое по сей день публицистическое выступление Л.Н. Толстого, называемое также «манифестом» писателя против смертных казней и их извечных оправданий необходимостью «общественного спокойствия» и «блага».

      В начале статьи Толстой выдаёт свою горечь, свою боль, своё волнение, потрясение совершаемыми государством преступлениями казней. Известия о казнях — каждый день, в каждой из читавшихся писателем и публицистом газет:

     «И это в каждой газете. И это продолжается не неделю, не месяц, не год, а годы. И происходит это в России, в той России, в которой народ  считает  всякого  преступника  несчастным и  в  которой  до  самого  последнего  времени  по  закону  не  было смертной  казни.

      Помню, как гордился я этим когда-то перед европейцами, и вот второй, третий год неперестающие казни, казни, казни» (37, 83).

      В этой статье звучит голос не одного только публициста философа и христианского проповедника, но и ХУДОЖНИКА, писателя, прибегающего, для эмоционального заражения читателя, ради понимания читателем всего ужаса того, что совершается в России, к приёму красочного и эмоционального описания, достойного лучших страниц авторов «Пармской обители», «Отверженных» и русских «Войны и мира» и «Воскресения»:

     «Нынче, 9 мая, что-то ужасное. […] Двенадцать человек из тех самых людей, трудами которых мы живём, тех самых, которых мы всеми силами развращали и развращаем, начиная от яда водки и до той ужасной лжи веры, в которую мы не верим, но которую стараемся всеми силами внушить им, — двенадцать таких людей задушены верёвками теми самыми людьми, которых они кормят, и одевают, и обстраивают и которые развращали и развращают их. Двенадцать мужей, отцов, сыновей, тех людей, на доброте, трудолюбии, простоте которых только и держится русская жизнь, схватили, посадили в тюрьмы, заковали в ножные кандалы. Потом связали им за спиной руки, чтобы они не могли хвататься за верёвку, на которой их будут вешать, и привели под виселицы. Несколько таких же крестьян, как и те, которых будут вешать, только вооружённые и одетые в хорошие сапоги и чистые мундиры, с ружьями в руках, сопровождают приговорённых. Рядом с приговорёнными, в парчовой ризе и в эпитрахили, с крестом в руке идет человек с длинными волосами. Шествие останавливается. Руководитель всего дела говорит что-то, секретарь читает бумагу, и когда бумага прочтена, человек с длинными волосами, обращаясь к тем людям, которых другие люди собираются удушить верёвками, говорит что-то о Боге и Христе. Тотчас же после этих слов палачи, — их несколько, один не может управиться с таким сложным делом, — разведя мыло и намылив петли верёвок, чтобы лучше затягивались, берутся за закованных, надевают на них саваны, взводят на помост с виселицами и накладывают на шеи верёвочные петли.

     И вот, один за другим, живые люди сталкиваются с выдернутых из-под их ног скамеек и своею тяжестью сразу затягивают на своей шее петли и мучительно задыхаются. За минуту ещё перед этим живые люди превращаются в висящие на верёвках мёртвые тела, которые сначала медленно покачиваются, потом замирают в неподвижности.

     Всё это для своих братьев людей старательно устроено и придумано людьми высшего сословия, людьми учёными, просвещёнными. Придумано то, чтобы делать эти дела тайно, на заре, так, чтобы никто не видал их, придумано то, чтобы ответственность за эти злодейства так бы распределялась между совершающими их людьми, чтобы каждый мог думать и сказать: не он виновник их. Придумано то, чтобы разыскивать самых развращённых и несчастных людей и, заставляя их делать дело, нами же придуманное и одобряемое, делать вид, что мы гнушаемся людьми, делающими это дело. Придумана даже такая тонкость, что приговаривают одни (военный суд), а присутствуют обязательно при казнях не военные, а гражданские. Исполняют же дело <люди> несчастные, обманутые, развращённые, презираемые, которым остаётся одно: как получше намылить верёвки, чтобы они вернее затягивали шеи, и как бы получше напиться продаваемым этими же просвещёнными, высшими людьми яда, чтобы скорее и полнее забыть о своей душе, о своём человеческом звании.

     Врач обходит тела, ощупывает и докладывает начальству, что дело совершено, как дОлжно: все двенадцать человек несомненно мертвы. И начальство удаляется к своим обычным занятиям с сознанием добросовестно исполненного, хотя и тяжёлого, но необходимого дела. Застывшие тела снимают и зарывают.

     Ведь это ужасно!

     И делается это не один раз и не над этими только 12-ю несчастными, обманутыми людьми из лучшего сословия русского народа, но делается это, не переставая, годами, над сотнями и тысячами таких же обманутых людей, обманутых теми самыми людьми, которые делают над ними эти страшные дела.

     И делается не только это ужасное дело, но под тем же предлогом и с той же хладнокровной жестокостью совершаются ещё самые разнообразные мучительства и насилия по тюрьмам, крепостям, каторгам.

     Это ужасно…» (Там же. С. 83 - 85).

     И совершает все эти гадости буржуазно-православная Россия не по глупости, а как будто даже от большого ума: методично, системно и организованно, с серьёзными, благообразного фасона, рожами всех заказчиков и исполнителей убийства. Это дело антихриста, и «элитарные» заказчики его, лично ни испачканные кровью казнимых, грешат не меньше, а больше, чем их обманутые, подкупленные или подневольные подчинённые:

     «Возмутительно, когда один человек может отнять у другого его труд, деньги, корову, лошадь, может отнять даже его сына, дочь, — это возмутительно, но насколько возмутительнее то, что может один человек отнять у другого его душу, может заставить его сделать то, что губит его духовное «я», лишает его его духовного блага. А это самое делают те люди, которые устраивают всё это и спокойно, ради БЛАГА ЛЮДЕЙ, заставляют людей, от судьи до палача, подкупами, угрозами, обманами совершать эти дела, наверное лишающие их их истинного блага» (Там же. С. 85).

     Одно из страшных свидетельств того, что правительство достигает цели развращения народа — то, что к участию в убийстве казни, даже к совершению его (палачеству) в народе стали относиться, как к обыденному делу, и между палачами даже появилась конкуренция: кто дешевле возьмётся выполнить роль палача (Там же. С. 86 - 87).

     Апофеозом нравственного развращения и одним из главных доказательств падения морали в обществе Толстой считал своего рода «рыночные отношения» между государством и палачами (Там же. С. 87). При этом Толстой не рассматривал денежный фактор как исчерпывающий. Ещё в конце 1870-х, сравнивая в статье «Церковь и государство» деятельность палачей и попов, он отмечал, что палачи в России не осмеливаются казнить человека только по этой причине. Им необходимо своего рода разрешение на убийство человека. Таким спасением палачей и церковников стала традиция — они оправдывали свои действия, ссылаясь на то, что так было с незапамятных времён: «Человека надо казнить. Казнили с тех пор, как свет стоит. Не я, так другой. Я сделаю это, надеюсь, с Божией помощью, лучше, чем другой» (23, 478). (Не лишним здесь будет добавить, что дополнительным стимулом для палача являлось возможное помилование, в случае если он тоже был смертником, или же частичное сокращение срока, а иногда и полная отмена наказания, если он был каторжным, ссыльным, тюремным заключённым).

    Примечательно, что Толстой осуждал не палачей — в них он видел жертв режима, которые были развращены постоянными казнями. Виновниками, по его мнению, были как раз устроители этих самых казней: «Возмутительно, когда один человек может отнять у другого его труд, деньги, корову, лошадь, может отнять даже его сына, дочь, — это возмутительно, но насколько возмутительнее то, что может один человек отнять у другого его душу, может заставить его сделать то, что губит его духовное “я”, лишает его духовного блага» (37, 85). 

     Страшнейшее зло — развращение в обществе:

     «О казнях, повешениях, убийствах, бомбах  пишут  и  говорят теперь, как прежде говорили о погоде. Дети играют в повешение. Почти дети, гимназисты идут с готовностью убить на  экспроприации, как  прежде  шли  на  охоту.  Перебить крупных  землевладельцев  для  того,  чтобы  завладеть  их  землями,  представляется  теперь  многим  людям  самым  верным  разрешением  земельного  вопроса» (Там же. С. 87).

     Особенное отторжение публициста и христианина вызвал широко распространившийся довод, будто репрессии и преследования совершаются правителями во имя народа и для его же блага. Эта ложь, оправдывающая человекоубийство, чудовищно мучила Толстого, чувствовавшего свою сопричастность случившемуся. И вот теперь писатель — и граф поневоле — с негодованием отбрасывает этот довод, заключающий в себе вековечную фальшь официальной идеологии.

     Народ, утверждает автор «Не могу молчать», осознал всю меру бесправия и униженности, в которую поставлен господствующими «классами». Народу, как думается Толстому, нужна прежде всего земля, но она — собственность кучки богатых дармоедов. Народу нужны иные, свободные условия бытия, ибо он духовно вырос и прозрел. И если люди правительства не оказались способны вовремя понять и удовлетворить эти коренные и насущные потребности, то пусть хотя бы не прикрывают свою гнусную жестокость общественной необходимостью «умиротворения».   

     «Так и не говорите, — обращается Толстой к российскому правительству, не называя имён конкретных лиц, но прозрачно намекая на них, — что то, что вы делаете, вы делаете для народа: это неправда. Все те гадости, которые вы делаете, вы делаете для себя, для своих корыстных, честолюбивых, тщеславных, мстительных личных целей, для того чтобы самим пожить ещё немножко в том развращении, в котором вы живёте и которое вам кажется благом» (Там же. С. 90).

     Вот поистине исчерпывающая, и, к сожалению, не устаревающая характеристика внутренней политики российского буржуазного правительства, его отношений с народом и к народу!

      Здесь стоит ещё раз подчеркнуть, что основной пафос статьи — не «обличение», как любили трактовать в советское время, «царизма» и «столыпинщины» как таковых (недаром Толстой из окончательного варианта статьи убрал имена Николая II и Столыпина, на которых «выпустил пар» в черновике), а протест против самого, развращающего христианское сознание, оправдания смертных казней благом общества и сочетания их и такого, древнего как сам мир, языческого, их оправдания, с якобы исповедуемым всеми христианским учением. Это — мерзкая ложь, ложь уже новой, буржуазной эпохи и идеологии, научившейся манипулировать символами, ценностями и смыслами массового сознания, и Толстой справедливо обличает её.

    Насилие правительства автор сравнивает с насилием, совершаемым революционерами, и сравнение этих «двух зол» клонится у разгневанного писателя в пользу революционеров. Революционеры молоды (оттого столь радикальны, то есть глупы); они честно рискуют свободой и жизнью; они открыто и искренно отвергают учение Христа, тогда как люди правительства стоят на словах за христианство:

      «И вы-то, люди старые, руководители других людей, исповедующие христианство,  вы  говорите,  как  подравшиеся  дети, когда их бранят за то, что они дерутся:  «Не мы начали,  а они», и  лучше  этого  ничего  не  умеете,  не  можете  сказать  вы,  люди, взявшие на себя роль правителей народа» (Там же. С. 92).

     Очень важная мысль содержится в главе VI толстовского памфлета: мысль о том, что, чем более люди отделяют себя особенным в государстве положением — тем более можно и необходимо обличать зло, которое связано с этим положением. При этом писатель не желает щадить и себя самого:

     «Знаю я, что все люди — люди, что все мы слабы, что все мы заблуждаемся и что нельзя одному человеку судить другого. Я долго боролся с тем чувством, которое возбуждали и возбуждают во мне виновники этих страшных преступлений, и тем больше, чем выше по общественной лестнице стоят эти люди. Но я не могу и не хочу больше бороться с этим чувством.

    А не могу и не хочу, во-первых, потому, что людям этим, не видящим всей своей преступности, необходимо обличение, необходимо и для них самих, и для той толпы людей, которая под влиянием внешнего почета и восхваления этих людей одобряет их ужасные дела и даже старается подражать им. Во-вторых, не могу и не хочу больше бороться потому, что (откровенно признаюсь в этом) надеюсь, что моё обличение этих людей вызовет желательное мне извержение меня тем или иным путём из того круга людей, среди которого я живу и в котором я не могу не чувствовать себя участником совершаемых вокруг меня преступлений» (Там же. С. 94).

     Завершается манифест смелыми авторским заверением в том, что он будет продолжать и впредь протестовать, и распространять свои писания по всему миру до тех пор, пока или кончатся в России «нечеловеческие дела» смертных казней, или уничтожится ощущаемая писателем его «связь» с этими делами. Как о желаемом исходе хозяин Ясной Поляны мечтает о тюремном заключении за свои писания, о том даже, чтобы, подобно казнённым крестьянам, «затянуть на своём старом горле намыленную петлю» (Там же. С. 95).

     Нельзя не отметить, что, в отличие от полюбившихся советским критикам страстных обличений, выраженного желания пострадать, даже принять смерть в петле, многие читатели не придают должного значения обращению Льва Николаевича в последней, VII главе статьи к душе «участников убийств», призывы к ним перестать делать то, что они делают:

      «Люди-братья! Опомнитесь, одумайтесь, поймите, что вы делаете. Вспомните, кто вы.

     Ведь вы прежде, чем быть палачами, генералами, прокурорами, судьями, премьерами, царями, прежде всего вы люди. Нынче выглянули на свет Божий, завтра вас не будет. (Вам-то, палачам всякого разряда, вызывавшим и вызывающим к себе особенную ненависть, вам-то особенно надо помнить это.) Неужели вам, выглянувшим на этот один короткий миг на свет Божий — ведь смерть, если вас и не убьют, всегда у всех нас за плечами, — неужели вам не видно в ваши светлые минуты, что ваше призвание в жизни не может быть в том, чтобы мучить, убивать людей, самим дрожать от страха быть убитыми, и лгать перед собою, перед людьми и перед Богом, уверяя себя и людей, что, принимая участие в этих делах, вы делаете важное, великое дело для блага миллионов? Неужели вы сами не знаете, — когда не опьянены обстановкой, лестью и привычными софизмами, — что всё это — слова, придуманные только для того, чтобы, делая самые дурные дела, можно было бы считать себя хорошим человеком? Вы не можете не знать того, что у вас, так же как у каждого из нас, есть только одно настоящее дело, включающее в себя все остальные дела, — то, чтобы прожить этот короткий промежуток данного нам времени в согласии с той волей, которая послала нас в этот мир, и в согласии с ней уйти из него. Воля же эта хочет только одного: любви людей к людям.

     Вы же, что вы делаете? На что кладёте свои душевные силы? Кого любите? Кто вас любит? Ваша жена? Ваш ребёнок? Но ведь это не любовь. Любовь жены, детей — это не человеческая любовь. Так, и сильнее, любят животные. Человеческая любовь — это любовь человека к человеку, ко всякому человеку, как к сыну Божию и потому брату.

     Кого же вы так любите? Никого. А кто вас любит? Никто.

     Вас боятся, как боятся ката-палача или дикого зверя. Вам льстят, потому что в душе презирают вас и ненавидят — и как ненавидят! И вы это знаете и боитесь людей.

     Да, подумайте все вы, от высших до низших участников убийств, подумайте о том, кто вы, и перестаньте делать то, что делаете. Перестаньте — не для себя, не для своей личности, и не для людей, не для того, чтобы люди перестали осуждать вас, но для своей души, для того Бога, который, как вы ни заглушаете Его, живёт в вас» (Там же. С. 95-96).

       Статья в отрывках впервые была напечатана 4 июля 1908 г. в газетах «Русские ведомости», «Слово», «Речь», «Современное слово» и др., за что все они были оштрафованы. Севастопольский издатель, расклеивший по городу номер своей газеты с отрывками из «Не могу молчать», был арестован. Полностью «христианский манифест» Толстого был впервые напечатан в нелегальной типографии в Туле.

     В России статья вызвала особенно враждебную, озлобленную реакцию. Точно в день юбилея Льва Николаевича в Ясную Поляну пришла в его адрес характерная посылка: верёвка и приложенное к ней письмо с пожеланием: «Граф. Не утруждая правительство, можете сделать сами, нетрудно. Этим доставите благо нашей родине и нашей молодёжи. Русская мать» (Бирюков П.И. Биография Л.Н. Толстого: В 2-х кн. М., 2000. – Кн. 2. – С. 530).

      Письмо, конечно же, было анонимным — то есть, вполне символичным: от имени ВСЕЙ России, ВСЕХ матерей и их чад. Самое дрянное в том, что огромная масса таковых (всякие «солдатские матери» и пр. выращенное в этатизме и патриотизме быдло) и в наше время с восторгом присоединили бы к этому письму свою подпись.

                ___________________
                ____________


    
                Восемь. «СМЕРТНАЯ КАЗНЬ И ХРИСТИАНСТВО» (1908 - 1909)

     Итак, писателю и публицисту удалось в 1908 году создать настоящий «манифест», и далеко не безобидный и не дружественный к отвергшему уже не раз его предложения правительству.  Несмотря на то, что полный его текст не стал в год создания достоянием широкого читателя (быть может, и к лучшему!), он всё же вызвал необычайно бурные отклики — во вполне предсказуемом, впрочем, скушном ключе. Правительственный орган газета «Россия», к примеру, обвинила Толстого в том, что он проповедует «безформенную безгосударственность», в то время как власти казнят ради «блага народа». «Русская правда» опубликовала статью Ф. Чеботарёва «Ложь великого старца», угрожавшую тем, что, «если разбойников пустят свободно гулять по стране […], то страна тоже молчать не станет, и её голос не будет так лжив, как лжив голос яснополянского отшельника» (Цит. по: Шифман А.И. Статья «Не могу молчать» Л.Н. Толстого. Тула, 1958. С. 44).

     Один из ненавистников «толстовщины» (т.к. сам бывший толстовец, из породы хер что у Льва по-настоящему понявших и оттого "разочаровавшихся"...), публицист М.О. Меньшиков, выступил в «Новом времени» в защиту смертных казней и чрезвычайных законов как «законов самой природы», обусловленных необходимостью защиты мирных жителей и «бедняков – крестьян» от убийц. Итак, казни нужны всем, кроме убийц, и виноваты в них все, а значит – никто. Статья, по его мнению, написана Толстым бездарно, неубедительно (Там же. С. 46 – 47).

     Клевали Толстого в прессе, в «ругательных» письмах к нему… Клевали, как мы знаем, всё жесточе и в семье, создав к 1910 г. 80-тилетнему старику практически ПЫТОЧНЫЕ условия.

     Явились тогда, конечно, и восторженные поклонники «манифеста»… все эти репины, короленки… профессор и либероид Малиновский… но о них нагорожено всякими «дежурными» шифманами уже в советское время столько, что совершенно не хочется здесь их поминать. Всех их объединяла принадлежность к некоему политически оппозиционному (хотя бы либеральному) лагерю и НЕЖЕЛАНИЕ разделить с Толстым главное: религиозное понимание жизни. Им было наплевать на него как СТРАДАЮЩЕГО ЧЕЛОВЕКА — А НЕ «икону» некоего общественного движения. Так что давайте получше приглядимся к открытым ПРОТИВНИКАМ: они были хотя бы задорней, остроумней, интересней хвалителей...  и уж если ненавидели Толстого, то и ненавидели вполне искренне, личностно-окрашенной ненавистью, бодро и страстно. Ниже — об одном из таких.

     18 декабря 1908 г. в упомянутом выше «Новом времени» появился, по сути, полуофициальный правительственный ответ Толстому – заметка Александра Аркадьевича Столыпина (1863 - 1925), высказавшегося в пользу смертных казней СО ССЫЛКОЙ НА ЕВАНГЕЛИЕ.

     Литератор и журналист Александр Аркадьевич Столыпин был сыном приятеля Льва Николаевича и сослуживца его по Севастополю, Аркадия Дмитриевича Столыпина (1821 - 1899) и младшим братом печально знаменитого П.А. Столыпина, причём считался бОльшим либералом, нежели знаменитый брат. Но, по-видимому, была в его характере та «заминка», червоточинка, которая так не нравилась Толстому в людях вообще. До Первой российской революции Саша свой либерализм подраструсил… Кризисным для него оказался 1904-й год, когда распоряжением министра внутренних дел и шефа жандармов В.К. Плеве он был отстранён «за вредное направление» от редактирования газеты «Санкт-Петербургские ведомости». С этого года и вплоть до октября 1917 г. Александр Аркадьевич — постоянный сотрудник газеты «Новое время», имевшей репутацию сервильного, проправительственного издания.

     Неизвестно, какие воспоминания вызвало у Толстого имя сына близкого друга под поганой заметкой, что неприятнее всего его задело, но уже 21 декабря личный его секретарь, друг, единомышленник и будущий биограф Н.Н. Гусев записал в своём дневнике следующее:

     «Вчера вечером Л.Н., читая полученные письма, взволнованный вышел в столовую и попросил меня найти № «Нового времени» от 18 декабря. Когда я нашёл и подал ему, он отыскал в этом № статью «Заметки» А. Ст-на и попросил меня прочесть её вслух. В этой статье говорится о том, что напрасно думают, что Христос запретил смертную казнь: Он не только не запретил, но узаконил её. Эту мысль автор статьи доказывает текстами из Евангелия. Оказалось, что Л.Н. получил письмо от петербургского студента, приложившего вырезку этой статьи и спрашивающего о том, что Л. Н. о ней думает. Всё так же взволнованный, Л. Н. ушёл к себе и написал письмо студенту и автору статьи. А сегодня утром, возвратясь с прогулки, он продиктовал мне начало новой статьи, вызванной заметкой “Нового времени”. Видно, что заметка эта заставила его сильно страдать» (Гусев Н.Н. Два года с Л.Н. Толстым. М., 1973. С. 225-226).

     Давайте внимательно прочитаем теперь эту самую «Заметку» А.А. Столыпина (в полном виде цитированную Толстым в новой, ответной на неё, статье), в особенности же то место в евангелиях, которое цитирует Александр Аркадьевич как «священный аргумент» в оправдание массовых казней, благословлявшихся в те дни в России его братом, премьер-министром.

      «Восставать против смертной казни — задача очень лёгкая, приятная и выигрышная.  Я с детства всю жизнь так и думал, что  государство  может отлично  обходиться  без  смертной  казни,  что  заповедь «не  убий»  является повелительным  руководством  для  человечества,  что  смертная  казнь  противоречит  христианскому  укладу.

     Но пережитая в России революция и страшный рост  преступности во Франции при фактической отмене смертной казни заставили многих (в двух государствах  с  противоположным  политическим  строем)  переоценить и  эту  ценность.  Мне этот вопрос  представляется  гораздо  более сложным и сомнительным, чем он всегда представлялся в своей кажущейся простоте и  ясности.

      Первое сомнение, которое является, следующее:

      Отказываясь казнить преступников, не обрекает  ли  этим  самым  государство на казнь случайных жертв разнообразных преступлений? Другими словами: милуя заведомо виновных,  государство  казнит  гораздо  большее число заведомо невинных людей.

      Но ведь это противоречит нашим религиозным  понятиям....

     Приходится и тут разобраться.  Как примирить суровый  Моисеев закон,  пестрящий  смертными  казнями,  с  общей  заповедью:  «Не  убий». Совершенно очевидно, что эта заповедь касалась  частных  отношений граждан,  оберегая  государственную  монополию еврейской теократии.

     Совершенно так же, как закон, возбраняющий,  например,  частным лицам  постройку  железных  дорог,  этим  самым  указывал  бы  на  преимущественное право государства  пользоваться этой  регалией.

     Но суровый закон  Моисея  доразвился  до  кроткой  религии  Христа. Принято думать, что достаточно  простого  указания  на Евангелие,  чтобы победоносно  оспаривать самую  возможность  казни.  Между тем  в  Евангелии  только  в  одном  месте  (Ев. от  Марка  гл.  7, ст.  9—13) упоминается о  смертной  казни  и...  в  пользу её:

      «9.  И сказал  им:  хорошо ли,  что  вы  отменяете  заповедь  Божию,  чтобы соблюсти  своё  предание?
      10.  Ибо  Моисей  сказал:  почитай  отца  своего  и  мать  свою,  и  злословящий отца  или  мать смертью да  умрёт  (Исх.  20, 12,  21,  16).
      11.  А  вы  говорите:  кто  скажет  отцу  или  матери:  корван,  то  есть  дар Богу то,  чем  бы ты  от  меня  пользовался.
      12.  Тому  вы  уже  попускаете  ничего  не  делать  для  отца  своего  или  матери  своей.
      13.  Устраняя слово Божие  преданием  вашим,  которое  вы  установили; и  делаете  многое  сему  подобное».

     Здесь мы видим, что  Христос  закон,  влекущий  смертную казнь, называет словом Божиим и  противопоставляет  ему  предание,  отменяющее частное  применение  этого  закона.

     Как же смотрел  Христос  на  возможность  судебных  ошибок,  на  приговоры  несправедливые?  Он имел  в  виду  верующих, которым  смерть не должна внушать  панического  ужаса,  естественного  для  отрицающих загробное существование, и потому повелел не бояться «убивающих тело».

      Право на человеческую жизнь — страшное право.  Когда государство выпускает его из рук, его подбирают самозванцы  и  пользуются  им  без удержа и  страха.

      А.  Cт<олыпи>н» (38, 39-40).

     Толстой пишет в статье, что, прочитав сие, он не верил своим глазам, не верил, что такое может быть «не во сне, наяву»:

    «Всё так, все это не во сне, наяву.  В большой распространённой консервативной газете, стоящей будто  бы  за  поддержание христианской религии,  разносится по всей  России с  видом  значительности,  серьёзности  и  авторитетности  это  ужасающее кощунство,  насмешка,  издевательство  над  учением  Христа и  полнейшее  отрицание  его» (Там же. С. 40).

     Но это было очевидно для Толстого и немногих в ту эпоху в России знатоков евангельских текстов. Не то для НАШИХ современников, для которых многое нужно пояснить.

     Статья Столыпина, во-первых, написана в уже установившейся в тогдашней, буржуазной, России традиции манипулятивной журналистики — попросту говоря, журналистики ОБМАНА. Она открывается своеобразным личным признанием Александра Аркадьича о юношеской его «наивной» вере в то, что слово Божье существует — не для почитания его лишь на словах же, а для следования ему в общественной жизни. То есть информацией, которую нельзя проверить… но которой можно, пожалуй, поверить. Мы упомянули выше биографический факт: братик премьер-министра был все лучшие годы жизни (до 40 с лишком лет) бОльшим либералом, чем Пётр Аркадьевич, существенно изменив мировоззрение уже буквально накануне Первой российской революции. Но здесь не что-то бОльшее, как неуспешно пройденный Александром Аркадьевичем известный психологам «кризис зрелого возраста». Апелляции, для оправдания резкой смены воззрений, к росту французской или российской преступности в данном случае — не более чем лукавство публициста.

     Вот именно, что «вырос мальчик» — если руководиться всё той же концепцией «трёх жизнепониманий» Толстого — не в христианском, а в общественно-государственном жизнепонимании. И в нём остался, и его явил в своей заметке о смертной казни, возмутившей Льва Николаевича.

    И, конечно, нашёл в тогдашней России (как нашёл бы и в теперешней) себе множество единомышленников. Потому что — НЕТ в «православной Руси» доминирующего христианского сознания и никогда не было! Доверчивость же к внешне логическим построениям самозваного «богослова» — благодарная почва для манипуляций и лжей.

     Отчего во Франции растёт преступность? Лопоухим незачем знать это: пусть «проглотят» аргумент Столыпина, что растёт она из-за неактивного применения французами гильотины.

     И революция в России – не аргумент для оправдания казней. Выше мы уже приводили одно из любимейших Толстым даосских изречений: «Решайте сложные проблемы, когда они ещё легки». Хорошее правительство должно уметь ПРЕДОТВРАЩАТЬ всплески социальных протестов и недовольства граждан, НЕ ДОПУСТИТЬ всплеска организованной преступности и мерзости революций. Как это сделать? Какие нужно принять конкретные меры? И об этом, как мы уже сказали выше, Толстой писал ещё ДО Первой российской революции –  в обращении к «Царю и его помощникам». Реакции было — почти ноль. Кто же виноват?

     Правительство же, не умеющее уберегать граждан от социальных катастроф или даже крупных кризисов — вряд ли может претендовать на указанную А.А. Столыпиным в заметке СОЦИАЛЬНУЮ ОТВЕТСТВЕННОСТЬ, на роль арбитра споров и конфликтов частных людей, надзирателя за преступниками, а уж тем более – их исправителя или карателя.

     Идём дальше…

     «Суровый Моисеев закон» вовсе не «доразвился», как утверждает Столыпин, до «кроткой религии Христа», а был УНИЧТОЖЕН ею во всей его авторитетности для еврейского сознания, с позиций нового («всемирного», «божеского» — так называл его Толстой) жизнепонимания… принятого, однако, как руководство жизни не то, что в XIX-м, но даже и в нашем XXI-м столетии, увы, лишь немногими. В зависимом же от ветхого еврейского жизнепонимания сознании обрядоверов и идолопоклонников «исторических» церквей, включая православие — так и опочил, медленно гния и отравляя идеологическими миазмами, давно не актуальный еврейский Закон, изложенный в Ветхом Завете.

     Да, действительно, и этот закон на определённом, давно пройденном цивилизованным человечеством этапе был «словом Божиим». Был он таковым для верующих евреев времён Христа, и поэтому, обращаясь ко всем им, КРОМЕ собственных учеников, Иисус именует его законом Бога — чтобы быть понятым и выслушанным ими, а не прогнанным или побитым камнями.

     Но вся проповедь Христа — об ином, высшем Моисеева, вечном Законе:

     «Христос говорит: я  не  пришёл  нарушить  вечный  закон,  для исполнения  которого  написаны  ваши  книги  и  пророчества,  но пришёл  научить  исполнять  вечный  закон;  но  я  говорю  не  про ваш тот  закон,  который называют  законом  Бога  ваши учители фарисеи,  а  про  тот  закон  вечный,  который  менее,  чем  небо  и земля,  подлежит  изменению» («В чём моя вера?», гл V; 23, 336).

     Для христианского сознания, как много раз пытался донести до современников Толстой, важнее всего — следование познанной воле Отца, Бога. Не во внешних поступках, как войны, революции, казни, а — прежде всего, в сознании. Удержание тех смирения и страха Божия (то есть страха перед СВОИМИ грехами, СВОИМ нарушением воли Бога), того СОСТОЯНИЯ СОЗНАНИЯ, которое обозначено известными «блаженствами», открывающими Нагорную проповедь Иисуса Христа (Мф. 5: 1 - 12). Это состояние сознания открывает для личности христианина и для общности его единоверцев (Церкви) возможность исполнить «малейшие заповеди», которые изложены следом. Их последовательность — неслучайна:

     ПЕРВАЯ, Мф. 5: 21-26. Она касается преимущественно личных отношений двух и более человек и мотивирует христианское сознание личности к тому, чтобы никого, ни одного человека, не считать «ниже», ничтожней себя, человеком «пустым» («рака») или сумасшедшим («безумным»). Действительный сумасшедший, с позиций христианского понимания жизни, достоин увещания, а невменяемый — сожаления, но никак не расправы. Их грехи, их порочность — это их и общая (Церкви) беда, но никак не повод к осуждениям, к обвинениям и расправам. Первая заповедь открыто, из уст самого Христа, запрещает ранним христианам, жившим в еврейском или языческом мире, пользоваться судебными структурами государства, а предписывает всякому в Церкви Христа МИРИТЬСЯ ЛИЧНО, для своего блага восстановляя, прежде всего, в своём сознании «блаженства» милости, кротости и миротворства.

     Все попытки возражать на очевидный вывод о несоотносимости этой Заповеди с деятельностью судебных систем в России и других государствах — это попытки людей, не вытряхнувших из своей головы пережитки языческого и еврейского жизнепониманий, обмануть себя и других. Это попытки умозрительно изъять личность осуждающего из социальных контекстов, представить в теории НЕСИСТЕМНО то, что по сущности всегда сложно-системно.

     Правильное же суждение просто: если христианин и общность христиан (Церковь) исключат для себя, как грех, возможность в головах, КАЖДЫЙ ЛИЧНО, осуждать, ничтожить человека, желать для него расправы, наказания — они ТЕМ БОЛЕЕ не станут, да и просто не смогут, выносить осуждение, греховные помыслы о «наказании», о принуждении кого-то на СИСТЕМНЫЙ УРОВЕНЬ, то есть, на практике: пользоваться судами, полицией, охранниками, тюрьмами… а вместо этого доверятся воле Бога, от себя требуя только смирения и страха (включая осуждение) СВОИХ грехов (страха Божия). То, что недопустимо и невозможно для каждого отдельного члена общности — тем более недопустимо и не может быть оправдано для всей общности в целом.

     Недопустимо и неоправданно… но при этом, к сожалению — возможно, исходя из особых характеристик сложных систем, а также знаниевой ограниченности и личных свойств их человеческих распорядителей. Но и это было ведомо Богу и Христу Его — и ради этого разрешён учением Христа ПРАВЕДНЫЙ ГНЕВ: гнев пророка и обличителя лжи и зла общественного устройства. В обществе христиан, где торжествует авторитет не силы, а именно знания (эпистемос) — этого было бы достаточно для прохождения системной своих кризисов мирно и бескровно: так, как старец Толстой и представлял себе в 1900-х «настоящую» революцию.

     По таким идеалам до невозможности тяжело жить одному человеку христианину — когда нет, как таковой, истинной Церкви. Жить среди хищников, одержимых фобиями и страстями, похотями, характерными для язычников и евреев. Вот почему Иисус основал Церковь и заповедал ученикам своим сохранить её — не внешнюю структуру, не иерархию, конечно, а именно СОСТОЯНИЕ СОЗНАНИЯ, убеждения и психический строй, кои должны отличать их от язычников и евреев. К несчастию, исторически очень быстро (уже во II-III веках) совершилась в Церкви Христа та подмена христианского жизнепонимания языческим и еврейским, которая привела к той гибели христианства, о которой писал Толстой со времён своего трактата «В чём моя вера?» — в том числе, опять и снова, и в статье «Смертная казнь и христианство».

     Для примера, отрывок из книги «В чём моя вера»:

     «Христианская  церковь  со  времён  Константина  не потребовала  никаких поступков  от  своих  членов.  Она даже  не заявляла  никаких  требований  воздержания  от  чего  бы  то  ни было.  Христианская церковь  признала  и  освятила  всё  то,  что было  в  языческом  мире.  Она  признала  и  освятила  и  развод, и  рабство,  и  суды,  и  все  те  власти,  которые  были,  и  войны,  и казни, и требовала при крещении только словесного, и то только сначала,  отречения  от  зла;  но  потом  при  крещении  младенцев перестали  требовать  даже  и  этого.

     Церковь, на  словах  признавая  учение  Христа,  в  жизни прямо  отрицала  его.

     Вместо того  чтобы  руководить  миром  в  его  жизни,  церковь в угоду миру перетолковала метафизическое учение Христа так, что из  него  не  вытекало  никаких  требований  для  жизни,  так что  оно  не  мешало  людям  жить  так,  как  они  жили.  Церковь раз  уступила миру,  а  раз  уступив  миру,  она  пошла  за  ним. Мир  делал всё, что  хотел,  предоставляя церкви,  как она умеет, поспевать  за  ним  в  своих  объяснениях  смысла  жизни.  Мир учреждал свою,  во  всём  противную  учению  Христа  жизнь, а церковь придумывала иносказания,  по которым бы выходило, что  люди,  живя  противно  закону  Христа,  живут  согласно с  ним.  И кончилось  тем,  что  мир  стал  жить  жизнью,  которая стала хуже языческой жизни,  и церковь стала не только оправдывать  эту  жизнь,  но  утверждать,  что  в  этом-то  и  состоит учение  Христа» (23, 439).

     ВТОРАЯ малая заповедь (Мф. 5: 27-32) — так же о межличностном уровне отношений: мужчины и женщины. Для христианского сознания не могут существовать крайности «патриархальности» или «феминизма», а есть только равенство женщины и мужчины, как работников Божьих в мире.

      К сожалению, именно в этой заповеди, делающей невозможными похоть и блуд, в сильнейшей степени выразилась реакция еврейского и языческого сознания тех, кто, через века после Христа сперва составлял «канонические» евангелия, а потом толковал их. Перетолковали так, что в христианских странах (не исключая буржуазной России эпохи Толстого) оказались возможны и ****ство (проституция), и даже его СИСТЕМНЫЙ УРОВЕНЬ ОРГАНИЗАЦИИ — знаменитые «билеты» и публичные дома.

      Половая похоть, в сочетании с гордостью своей животной силой, умом, красотой, привлекательностью и пр. – тяжёлый крест. Но если удерживаешь в себе состояние сознания блаженств и памятуешь Первую Заповедь — то победишь и это. ЕСЛИ.

      ТРЕТЬЯ малая заповедь (Мф. 5: 33 - 37) запрещает христианину выходить из воли Отца уже в отношениях не личности с личностью, а — с общностями НЕхристиан, среди которых приняты обещания и клятвы (включая официальные: клятвы на суде, военные присяги и пр.). Христианин ни в чём не должен обещаться, делая себя манипулируемым рабом этих людей.

     Нельзя, например, у банкира или ростовщика (еврея, православного или любого иного нехристя) брать деньги с обещанием как-то вернуть: кредиты, импотеки и пр. И тут тоже — не исполнить без предания себя во власть Бога, без доверия Ему, без смирения и страха Божия (страха согрешить). Не будет этого — и завладеют христианином первобытные соблазны и страхи, и повлекут его под длань богачей: дабы купить себе деньгами эфемерное «обеспечение» своей жизни. Повлекут под власть языческого меча и дубинки отправителей государственной власти — ради эфемерной же «безопасности» от других таких же носителей мечей и дубин…

     А в общине христиан — не было бы вовсе счётов, обязательств и денег. Христианское отношение к труду (как деятельности не для себя и не для общества, а во славу Божию) и собственности как его результату (всехнего, общего владения общины, как единой Церкви, единого Тела Христова, единого Бога…) исключило бы такое самопорабощение.

      Не жалей просящему ни рубашки, ни верхней одежды… Но антихристов мир любит не просить, а грабить. «Полюдье» русских князей или современная налоговая служба путинской России — всё только формы узаконенного, введённого в СИСТЕМУ грабежа. Что делать? Только положиться на волю Бога, на спасение от Него. Как может «случай» (?) увести от человека собирающегося убить его дикого зверя, отвлечь его — так в мире зла, в мире животной жизни могут таким же Божьим промыслом явиться симпатанты и защитники христианских общин, которые отведут от них внимание системно организованных грабителей (правительств) и сберегут от грабителей-одиночек, не успевших расстаться с воровскими замашками своих первобытных животных предков… Не важно, как это БУДЕТ. «Может быть и то, что и нас не будет» — ответил бы Толстой. Важно одно: не нарушить страхами своего единения с Богом.

     Обратившись к исполнению первых трёх, честно стараясь для этого, легко христианину исполнить и ЧЕТВЁРТУЮ малую заповедь: «не противьтесь злому». Заповедь, касающуюся уже отношений КРУПНЫХ ОБЩНОСТЕЙ людей, подразумевающую (как и проповедал Толстой) сперва исключение НАСИЛИЯ как способа ВРЕМЕННО НЕОБХОДИМОГО в мирской жизни противления всему тому, что субъективно атрибутируется личностями и общностями таковых как «злое». А в перспективе же знаниевого и нравственного совершенствования в Боге Церкви Его, в перспективе всемирного торжества христианского жизнепонимания — и совершенное непротивление, как идеал, разумеющий, вероятно, могущество человечества отдалённого будущего СПОЛНА ПРЕДВИДЕТЬ И ПРЕДОТВРАЩАТЬ то, с чем приходится пока бороться нам.

     Наконец, для отказавшегося от всех системных уровней суда над ближними, всякого ничтожения их; от всякого пользования человеком как средством своих целей (включая половой грех); для победившего похоти и прихоти, а главное страхи, влекущие к князям и толстосумам мира сего, заставляющие обещаться им в данях или служении; для отвергнувшего насилие как негодящий путь борьбы со злом — открывается возможность исполнения и ПЯТОЙ малой заповеди (Мф. 5: 43-48) – об отвечании любовью на вражду. Именно так её исполнение в мирских условиях и нужно понимать — а не так, как трактуют те, кто желают выставить её неисполнимой: как «заповедь любви к врагам». Для христианского сознания не может быть «врагов».

     Как не может быть и «преступников» для казней, тюрем, телесных расправ. Есть только люди, в той или иной степени: а) невежественные и б) омрачённые. Соответственно, и путь исправления для большинства — учение, наставление, просвещение. Пресловутых же «неисправимых» в подлинно христианском обществе было бы СЛИШКОМ видно, чтобы можно было бояться их поступков. Так как весь мир Божий, вся вверенная Свыше человечеству планета Земля — одна всехняя, общая мастерская нашего труда во славу Отца, то в ней всегда найдутся места, где в ДОСТОЙНЫХ ЧЕЛОВЕКА условиях, пусть и под контролем опекунов, могли бы жить самые «неизлечимые». В сказке Н. Носова о страшном антимире жителей Луны (в котором можно опознать много черт буржуазной России) был т.н. Дурацкий остров, куда, отлавливая на улицах, отправляли социально слабых, неблагополучных обитателей лунных городов. Остров, находясь на котором, они деградировали в сытом безделье и погибали. Значит, не в злом антимире (в котором читатели легко опознают сходство с современной путинской Россией), а в МИРЕ БОЖЬЕМ может быть и ЧЕЛОВЕЧНЫЙ остров, остров торжества христианского милосердия и заботливой любви к таким людям.

     Потому что нет вообще ничего «неизлечимого» или «неисправимого», а есть — НЕУМЕНИЕ людей, созданное ими же: тем, что люди, миллиарды людей, считавшие и считающие себя «хорошими», не преступными и здоровыми, ДВЕ ТЫСЯЧИ ЛЕТ ПОСЛЕ ХРИСТА, не исполняя его учения, тратили основное время жизни, основные силы и средства не на познание и совершенствование мира и самих себя, а на обслуживание страстей и фобий — своих и чужих. На глупости и гадости, такие, как скопление богатств, торговля, война… Оттого и нет умения одолеть «преступность», но досаду за это, катализируемую ненавистью и страхами — неверно переносить с себя на социально слабейших, на меньшинство самых грешных. Тем более — обзывать их «преступниками» или как-то вовсе расчеловечивать в своих «хороших» головах.

       Каждая из «малейших заповедей» Христовых по существу своему ОТМЕНЯЕТ некоторое правило из древнего Моисеева закона. И самая первая — как раз отменяет осуждение и приговоры посредством судов: «не убивай, кто же убьёт, подлежит суду» (Исх. 20: 13). Не только нельзя христианину приговорить человека к казни, к смерти, но нельзя и того, как мы сказали, что между язычниками, рабами зверя (звериных, животных атавизмов своей психики) приводит к внесудебным расправам, дракам… даже просто к осуждению согрешившего человека.

     Осуждать можно и нужно — сам порок, грех. В этом праведный, разрешённый Христом гнев: гнев учителя и пророка. Тем более осуждать, бороться ненасильственно, словом, можно и нужно с СИСТЕМНЫМИ ФОРМАМИ, которые в общностях мнимых (церковных) «христиан» принимают их грехи и пороки. Драка в усложнении, в системе и организации – это война. Война в латентной, системно-вариативной форме — это торговля и всякая конкурентная борьба в обществе. Наконец, желание индивида мстить, осуждать и наказывать, возведённое в состояние системы — это суды, тюрьмы, казни… Любители возражать на это обличают себя уже тем, что допускают в своих общностях, ПОМИМО официоза, ещё и периодически совершающиеся самосуды, избиения пойманных «преступников», пытки в полицейских и тюремных узилищах… Всё это красноречиво подтверждает правоту Л.Н. Толстого в его обличении СУЕВЕРИЯ НАСИЛИЯ с позиций христианского понимания жизни.

      И ложь, прикрывающая и оправдывающая насильнический строй, тоже образует в лжехристианском мире свои системные формы, отравляя общественное сознание. Этому-то уже отравленному, порабощённому ложью сознанию и адресует своё «богословие» А.А. Столыпин.

      «Закон и пророки до Иоанна <Крестителя>; с сего времени Царствие Божие благовествуется, и всякий усилием входит в него» (Лк, 16: 16) — ВОТ высшая Божья правда-Истина. Настолько страшная языческому и еврейскому мирам, что в каноническом Евангелии от Луки, где приводятся эти слова Христа, кем-то ещё в древности приписаны следом слова: «Но скорее небо и земля прейдут, нежели одна черта из закона пропадёт» (Лк. 16: 16-17). Даже если памятовать, что речь Христа и здесь — о Законе вечном, а не еврейском, всё равно перед нами пример явно вставленного, неуместного текста: в особенности после слов о недопустимости служения одновременно «Богу и маммоне» (богатству), возмутивших фарисеев (Лк. 16: 13-14).

      Даже церковь православия трактует всё это место ближе к истине, нежели хотелось бы большинству её адептов:

     «Если здесь Господь повторил это изречение и направил его против фарисеев, то оно значит, что время фарисейской лицемерной праведности и мнимого исполнения закона в глазах народа прошло, и прошло так, что и фарисеи и не заметили этого. Со времени Крестителя настала новая эпоха Царства Божия на земле, где уже ясно открывается, что праведность фарисейская — ничтожная праведность; теперь УСИЛИЕМ ВХОДЯТ в Царство Божие, и это начинают понимать люди, только не фарисеи. <…> Дабы кто-нибудь подобно фарисеям не сказал Ему с насмешкой: что ты говоришь? Ты противоречишь закону. Он благословляет <наживу и богатство>, а Ты учишь нестяжательности, Господь говорит: закон и пророки имели время до Иоанна, и хорошо так учили, потому что слушатели были тогда в юном возрасте. Но с того времени, как явился Иоанн и проповедал Царствие Небесное, блага земные не имеют уже времени, а проповедуется Царствие Небесное. Поэтому желающие небес должны на земле усвоить себе нестяжательность» (Еп. Михаил (Лузин); http://bible.optina.ru/new:lk:16:16 ).

     Человечество XX-XXI веков своим потенциалом разрушения и самоуничтожения уже настолько вышло из юного возраста, что держаться за отжитое, еврейское, общественно-государственное, жизнепонимание — не только вредно, но и опасно для всех. Яснополянский Лев поэтому, Толстой-христианин — не менее Луки евангелист и не менее Христа спаситель мира.

      Уже одной Нагорной проповеди достаточно, чтобы понять, за что возненавидели Христа книжники и фарисеи еврейские. За что его приговорили к смерти. (За что выжили из дома в осенний холод, в погибель жена и детки старца Льва Толстого…) Он именно, что отменял, на словах и на деле, древний еврейский закон, закон Моисея — но не оставляя своих учеников без руководства, а давая закон новый. Тому же учил и учеников своих, св. апостолов.

     Давайте теперь воротимся к главе из Евангелия от Марка, которую цитирует А.А. Столыпин в «доказательство» санкции Иисусом Христом смертных казней — но прочтём его С КОНТЕКСТОМ: теми строками, которые Столыпин хитренько пропустил в своей цитате:

     «Собрались к Нему фарисеи и некоторые из книжников, пришедшие из Иерусалима, и, увидев некоторых из учеников Его, евших хлеб нечистыми, то есть неумытыми, руками, укоряли.

    Ибо фарисеи и все Иудеи, держась предания старцев, не едят, не умыв тщательно рук; и, придя с торга, не едят не омывшись. Есть и многое другое, чего они приняли держаться: наблюдать омовение чаш, кружек, котлов и скамей.

      Потом спрашивают Его фарисеи и книжники: зачем ученики Твои не поступают по преданию старцев, но неумытыми руками едят хлеб?

     Он сказал им в ответ: хорошо пророчествовал о вас, лицемерах, Исаия, как написано: люди сии чтут Меня устами, сердце же их далеко отстоит от Меня, но тщетно чтут Меня, уча учениям, заповедям человеческим.

     Ибо вы, оставив заповедь Божию, держитесь предания человеческого, омовения кружек и чаш, и делаете многое другое, сему подобное.

     И сказал им: хорошо ли, что вы отменяете заповедь Божию, чтобы соблюсти свое предание?

      Ибо Моисей сказал: почитай отца своего и мать свою; и: злословящий отца или мать смертью да умрёт.

      А вы говорите: кто скажет отцу или матери: корван, то есть дар Богу то, чем бы ты от меня пользовался, тому вы уже попускаете ничего не делать для отца своего или матери своей, устраняя слово Божие преданием вашим, которое вы установили; и делаете многое сему подобное» (Мр. 7: 1-13).

     Недаром, однако, в своём «Соединении и переводе четырёх евангелий» Толстой слово «фарисеи» переводит как «православные»:

     «Слово «фарисей» […] по всем исследованиям значит  совершенно  то  же самое,  что  значит  у  нас  православный.  Слово это  происходит от еврейского  «параш»  и употребляется  или  в  смысле  «толкователь» […], за  что  выдавали  себя  фарисеи, по  Иосифу  Флавию,  или  в  смысле  «паруш»,  т.  е.  тот, который отделяет  себя  от  толпы  неверных  и  считает  себя правым,  т.  е. православным.  Особенность  фарисеев  (по всем  исследованиям, согласным  между  собою)  состояла  в  том,  что:  1)  Они признавали,  кроме  священного  писания,  ещё  изустное  предание ;;;;;;;;;,  священное  предание,  требующее  известных  внешних  обрядов,  которые  они  считали  особенно  важными.  2)  Они толковали  священное  писание  буквально  и  считали  исполнение  обрядов  более  важным  делом,  чем  исполнение  нравственного  закона.  3)  Они признавали  зависимость  человека  от  Бога, которая,  однако,  не  вполне  исключала  свободу  воли.  Что же это,  как  не  наши  православные?  Разумеется, фарисеи не  были самые  наши  православные,  по  это  были  те,  которые  занимали совершенно  место наших  православных» (24, 104).

     Это воистину единомышленники: не только по еврейскому, враждебному Христу, жизнепониманию, но и по желанию, с одной стороны, соделать из ветхоеврейского Христово, с другой же — оправдать своё неисполнение Христова, подменённое обрядоверием и бытовыми предписаниями и табу так же, как у фарисеев положения древнего Закона — новейшими «преданиями старцев».

     В этом весь смысл и евангельского отрывка, ЯКОБЫ оправдывающего и освящающего смертную казнь. Иисус говорит не со своими учениками, а с последователями (номинальными) древнего Закона – того самого, который имел значение «до Иоанна», то есть до первого в тогдашнем еврейском социуме человека, возвысившего в себе духовное начало жизни и пришедшего к высшему, нежели еврейское, жизнепониманию. Ему последовал Иисус и ученики его и Иоанновы (к сожалению, позднее не удержавшие между собой единства понимания и последования). Но ему не следуют фарисеи, почитатели Закона. Ученики Христа на деле нарушают «предания», фарисеи же, порицающие их — не слушают на деле Закон, не исполняют его (как и наши православные — Нагорную проповедь Христа). Что же они? Настолько «в юном возрасте», что не могут? или обдуманно лукавят, дабы возвысить свою отсталую (перед новым жизнепониманием), бесплодную и ненужную уже «традицию»? Иисус уличает их во втором. Они ведь всё равно не могут уразуметь содержания и значения того высшего состояния сознания, в котором пребывают Иисус с учениками, только одним из внешних выражений которого было нарушение «апостолами» обряда омовения рук. От них нельзя ожидать ни понимания, ни исполнения «малейших заповедей» — так пусть, не лицемеря, хотя бы чтут свой Закон! Вот истинный смысл отповеди, данной им Христом, а совершенно не то санкционирование ДЛЯ ХРИСТИАН судов и смертной казни, на котором настаивает брат «обер-вешателя» николаевской России, П.А. Столыпина.

     Примечательно, что и здесь даже церковники трактуют это место так же ближе к Божьей Истине, нежели обманщик Столыпин:

     «Наученные держаться одной добродетели и кроме её ничем иным не озабочиваться, ученики Господа без умысла и в простоте ели неумытыми руками. Между тем фарисеи, желая найти предлог к порицанию, ловят этот случай и обвиняют апостолов, хотя не как нарушителей Закона, но как нарушителей предания старцев, ибо в Законе нет предписания умывать руки до локтей…» (Блаженный Феофилакт Болгарский; http://bible.optina.ru/new:mk:07:01#blzh_feofilakt_bolgarskij ).

     «Чтобы сильнее обличить иудеев, Господь приводит и пророка, осуждающего их. Они обвиняли учеников за то, что ученики преступили предание старцев, а Господь направляет против них самих гораздо сильнейшее обвинение, именно: что они преступают закон Моисеев. Закон, – говорит Он, – учит: «почитай отца своего и мать свою»; а вы учите детей говорить своим родителям так: то, чего вы хотите от меня, есть корван, то есть посвящено Богу. Ибо фарисеи, желая воспользоваться имуществом простых людей, учили детей (когда дети имели какую-либо собственность и родители требовали у них) говорить следующее: я уже посвятил то Богу, и ты не требуй посвящённого Богу. Обольщая таким образом детей и убеждая их посвящать Богу из своего имения, фарисеи чрез это заставляли их пренебрегать родителями, и посвящённое Богу поглощали сами. Это-то Господь и ставит им в вину, что они ради корысти преступают Закон Божий» (Его же; http://bible.optina.ru/new:mk:07:06 ).

    «Есть и ныне многие, которые для соблюдения какого-нибудь внешнего обряда или церковного правила жертвуют существенными обязанностями своего звания или готовы упрекать людей, почему-нибудь не соблюдающих этих обрядов или правил. В деле веры больше всего нужно внутреннее, искреннее служение Богу, наружные обряды имеют гораздо меньшую важность» (Иоанн Кронштадтский; http://bible.optina.ru/new:mk:07:05 )

     Сосредоточившись на одном из кощунств столыпинских «Заметок», Толстой, видимо, не заметил другого, вот в этих строках:

     «Как же смотрел Христос на возможность  судебных  ошибок,  на  приговоры  несправедливые?  Он имел в виду верующих, которым  смерть не должна внушать  панического  ужаса,  естественного  для  отрицающих загробное существование, и потому повелел не бояться «убивающих тело”».

     Лукавец Столыпин имеет в виду известные: строки Мф. 10: 28: «И не бойтесь убивающих тело, души же не могущих убить; а бойтесь более того, кто может и душу и тело погубить в геенне». «В геенне» здесь значит — «в идолослужении»:

     «…Идол Ваала стоял вблизи Иерусалима у подножия горы Мориа, где протекал поток Силое (3 Цар. 11:7). Это была долина и равнина маленького поля, влажная и покрытая лесом, имеющая много прелестных мест; там была и роща, посвящённая идолу. Народ израильский дошёл до такого безумия, что, оставив бывший по соседству храм, приносил там жертвы; строгость истинной веры была побеждена наслаждениями, и они приносили там в жертву демонам своих сыновей, сжигая или посвящая их. И место то называлось: gehennom”, т. е. “долина сынов” [или: «сыны»] “Неnnоm”» ( http://bible.optina.ru/new:mf:10:28 ).

      А вот теперь — сравним с отрывком из уже исследованного нами выше толстовского «Воспоминания о суде над солдатом» (1908):

      «Я смутно чувствовал ещё тогда [в 1866 году. – Р. А.], что смертная казнь, сознательно рассчитанное, преднамеренное убийство, есть дело прямо противоположное тому закону христианскому, который мы будто бы исповедуем… Я смутно чувствовал тогда уже, что оправдание убийства церковью и наукою, вместо достижения своей цели: оправдания, напротив того, показывает лживость церкви и лживость науки. В первый раз я смутно почувствовал это в Париже, когда видел издалека смертную казнь; яснее, гораздо яснее почувствовал это теперь, когда принимал участие в этом деле. Но мне всё еще было страшно верить себе и разойтись с суждениями всего мира. Только гораздо позднее я был приведен к необходимости веры себе и к отрицанию тех двух страшных обманов, держащих людей нашего времени в своей власти и производящих все те бедствия, от которых страдает человечество: обман церковный и обман научный.

    Только гораздо позднее, когда уже я стал внимательно исследовать те доводы, которыми церковь и наука стараются поддерживать и оправдывать существование государства, я увидал те явные и грубые обманы, которыми и церковь и наука скрывают от людей злодеяния, совершаемые государством. Я увидал те рассуждения в катехизисах и научных книгах, распространяемых миллионами, которыми объясняется необходимость и законность убийства одних людей по воле других.

     […] Вот эти-то лжи церкви и науки и довели нас теперь до того положения, в котором мы находимся. Уже не месяца, а годы проходят, во время которых нет ни одного дня без казней и убийств, и одни люди радуются, когда убийств правительственных больше, чем убийств революционных, другие же люди радуются, когда больше убито генералов, помещиков, купцов, полицейских. С одной стороны раздаются награды за убийство по 10 и по 25 рублей, с другой стороны революционеры чествуют убийц, экспроприаторов и восхваляют их, как великих подвижников. Вольным палачам платят по 50 рублей за казнь. Я знаю случай, когда к председателю суда, в котором к казни было приговорено 5 человек, пришел человек с просьбой передать ему дело исполнения казни, так как он возьмется сделать это дешевле: по 15 рублей с человека. Не знаю, согласилось ли, или не согласилось начальство на предложение.

      Да, не бойтесь тех, кто губит тело, а тех, кто губит и тело и душу...» (37, 72 - 75).

     До конца жизни Толстой сурово разделял истинные научное и религиозное познание — от бездумного преклонения перед авторитетами, вещающими от имени той или иной научной школы или той или иной церкви или секты. Темы «суеверий» церкви и науки, «ложной веры» и «ложной науки» раскрыты во всех главных его сборниках мудрой мысли: книгах «На каждый день», «Круг чтения» и «Путь жизни». Это и было борьбой Толстого-христианина с ИДОЛОПОКЛОННИЧЕСТВОМ религиозным и научным. На религиозной доверчивости издревле паразитировали ложные толковники, оправдывающие войну и смертную казнь. А наука в сознании таких же склонных к суеверию, людей — просто сделалась в Новое время тем же, чем было учение церкви: новым ИДОЛОМ.

    И А.А. Столыпин приглашает своего читателя преклониться перед этим идолом: не столько церковного учения (выше мы показали, что его трактовки расходятся с церковно-догматическими), сколько именно перед идолом СВЕТСКОГО ЗНАНИЯ, политического, социологического, юридического — уголовного и иных т.н. «прав». (Им «поздний» Толстой посвятил особенное «Письмо к студенту о “праве”», которое мы не можем здесь специально анализировать, но к которому отсылаем читателя.)

     Понимание Л.Н. Толстым Мф. 10: 28 – вполне христианское: нельзя быть на поводу у тех, кто стремится вернуть тебя к низшему, общественно-государственному, жизнепониманию.

     И мы не зря процитировали этот отрывок именно здесь, ближе к завершению всего нашего исследования: в нём отражён ВЕСЬ путь Толстого к христианскому отвержению смертной казни и в нём же содержится квинтэссенция этого высшего понимания ненужности и вреда её.

     В трактовке же А.А. Столыпиным Мф. 10: 28, в свою очередь, выражен уже совершенно не христианский взгляд: не только тем, что, как доказал Толстой, первоначальное, не искажённое церковниками христианство не признавало никакого «загробного существования», но и потому, что трактовка эта – выражение ПЕРВОБЫТНОГО жизнепонимания язычников и варваров, старое их утешение в перспективе быть убитыми на войне или на охоте. Пережитки такого воззрения сохранены в «исторических» религиях, но к актуальному для XIX-XXI столетий религиозному пониманию жизни они не имеют ровно никакого отношения. (Как и процитированные Столыпиным слова Христа — к санкционированию смертных казней в общностях христиан.)

    Итак, тенденциозность и ложь «Заметок» А.А. Столыпина налицо. По крайней мере — для просвещённых и верующих его современников. Это, так сказать, «частный случай» применения манипулятивного идеологического обмана для прикрытия российским правительством своей ХАЛТУРЫ во внутренней политике, в управлении страной, равно и СОБСТВЕННЫХ ПРЕСТУПЛЕНИЙ, для лживого оправдания репрессий, служащих в действительности лишь инструментом запугивания во имя удержания власти.

     Не углубляясь в богословские толкования, Толстой в статье «Смертная казнь и христианство» попросту порицает столыпинскую ложь:

      «Как ни ничтожна сама по себе статья эта  и как  ни  нелепа,  она  всё-таки представляет  из  себя  очень  определённое кощунство над всем тем, что всегда было и есть и будет священно  для  людей,  понимающих  христианское учение  в  его истинном  смысле. В статье, напечатанной в газете, имеющей сотни  тысяч  читателей,  говорится  о  том,  что  Христос не только не запрещал  убийства,  не только признавал  необходимой смертную казнь, но упрекал  людей за то, что они отменили её. Это Христос, проявление Бога любви, того Бога, который есть любовь!  И статья эта печатается, распространяется по всей России,  и те  мнимые  христиане,  которые  изо  всего  евангелия  дорожат  более  всего  тем  местом,  где  говорится  о  том, как  Христос хлестал кнутом людей в  храме и как  спрашивал, есть ли у учеников мечи,  не только не возражают,  но не обращают никакого внимания на это кощунство […]. Не говоря уж о том, что в древнем  законе  не говорится  о  смертной казни,  а  о  простой  смерти,  ни  о  том,  что  предсказывается смерть  не за непрокормление,  а  за злословив  родителей,  явное  значение этого места только то,  что Христос,  приводя слова  Моисея,  очевидно,  говорит только в том,  что  надо  почитать  родителей,  а  никак  не  о том,  что те злодеи,  которые  убивают  теперь  сотнями  людей  в  России,  поступают  правильно» (38, 42).

     Яснополянец допустил в своём богословском суждении ряд серьёзных ошибок: видно, что старцу Льву, действительно, уже отказывала в те годы память. Древний Закон, на который ссылается Иисус, именно, что ПРЕДПИСЫВАЕТ СМЕРТНУЮ КАЗНЬ для зажиточного землевладельца, хозяина — хотя, действительно, за злословие, а не за непрокормление:

     «Почитай отца твоего и матерь твою, чтобы продлились дни твои на земле, которую Господь, Бог твой, даёт тебе.

     Кто злословит отца своего или свою мать, того должно предать смерти» (Исх. 20: 12; 21: 17; ср. Втор. 5: 16; Лев. 20: 9).

      Кроме того, Толстой явно сам отчасти повёлся на лживую трактовку Столыпина: Христос не мог «упрекать» фарисеев в отмене смертной казни хотя бы потому, что институт сей никуда из еврейской жизни не девался, и уж фарисеи вряд ли могли быть теми, кто мог отменить его. Да и «попутное» упоминание им места в Иоанновом евангелии (2: 14-16): изгнание торговцев из храма — так же содержит ошибку и факта, и трактовки. Упоминает Иоанн, что Иисус только сделал верёвочный бич (очевидно, чтобы выгнать им из храма иерусалимского продававшиеся там стада овец и волов), но не сказано, что, даже в праведном гневе, он хлестал бичом ЛЮДЕЙ. «…И деньги у меновщиков рассыпал, а столы их опрокинул» (ст. 15) — даже этого, быть может, не было: опрокинуть могли хоть бы те же овцы и волы и побежавшие за ними в панике их хозяева, но меновщики, конечно же, в своих жалобах властям свалили вину на Христа!

     Но в целом Толстому не изменило чутьё христианина и пророка, человека не только знающего, но и глубоко, страстно любящего Христа и Божью Истину его учения. И буква, и дух собственно Христовых проповедей — красноречиво отказывают христианину в возможности удержать то состояние разумного сознания, при котором возможно оправдывать смертную казнь или участвовать в ней в какой-то иной роли, кроме убиваемой жертвы. Прав Лев Николаевич и в указании на КОНЬЮКТУРНОСТЬ, политико-идеологическую обусловленность столыпинской заметки.

     Обличённый Л.Н. Толстым "богословский" финт Столыпина весьма и весьма похож на такие же финты теперешних лицемеров и обманщиков, адептов и прислужников лжехристианства православия, фактически оправдывающих в путинской России и травлю нежелательных людей, и насилие, и неравенство, и эксплуатацию человека человеком. За смертную казнь они весело и дружно не высказываются только потому, что не отдана, как привыкли в СССР, команда "сверху", от пахана начальничка... Зато обманутые и оставленные ими без Христа, без веры люди — массово сделались в наше время и сторонниками, и даже, в ряде случаев, самосудными исполнителями самых жестоких расправ.

     Однако, как и следовало ожидать от православной, но очень далёкой от Христа и христианства буржуазной России, негодования оскорблённочувственных верующих в ответ на это кощунственное богословское «открытие» мессира Столыпина отнюдь не последовало. Лишь пара выступлений в либеральной печати — таких незаметных, что их не заметил и Толстой, специально искавший по газетам отклика на столыпинское богословствование. Да ещё упомянутый выше петербургский студент, Лев Александрович Арсеньев, и его взволнованное письмо Льву Николаевичу, в котором он просил его высказать своё мнение о столыпинской заметке: «что вы думаете… в особенности о словах Христа: утверждает ли он, что злословящий отца и мать подлежит смертной казни» (38, 39).

     Толстой откликнулся двумя письмами (студенту Арсеньеву и А.А. Столыпину) и статьёй «Смертная казнь и христианство», в которой, как приходится констатировать, он… хорошо, да не сполна справился с задачей. О слабостях трактовок и ошибках Льва Николаевича мы сказали. Рассмотрим теперь ту часть статьи, где он явил себя, что называется, «в полноте сил».

    Начал он с объяснения своей гражданской позиции как общественного деятеля и публициста:

     «Не могу молчать я именно потому, что, будучи своим ли возрастом, своей ли случайно раздутой репутацией […], поставлен в исключительное положение, такое, при котором я один могу говорить среди всех живущих в России с зажатыми ртами людей, я своим молчанием показывал бы согласие и одобрение тем злодействам, которые, не слыша за них осуждения, всё смелее и смелее совершают несчастные, заблудшие люди, называющие и считающие себя правителями» (38, 41).

     Как и в случае со статьёй «Не могу молчать», это кредо, помимо желания отклонить от себя обвинения в молчаливом соглашательстве, содержало и иной личный мотив: желание разделить страдания с людьми, подвергаемыми в России репрессиям по идеологическим мотивам, прежде всего — с духовными единомышленниками (толстовцами). 18 января 1909 г. Толстой написал вставку о царе в статью «Христианство и смертная казнь» «с тайной целью вызвать против себя гонения»:

     «И цель не совсем хороша, а уже совсем нехорошо нелюбовное отношение к нему. Надо будет исправить» (57, 13).

     Вставка в статью «Христианство и смертная казнь» была вызвана появившимся в газетах известием о том, что Николай II 19 декабря 1908 г. «даровал жизнь» тридцати двум «революционерам», приговорённым военным судом в Екатеринославе к смертной казни за «захват» Екатеринославской ж. д. в декабре 1905 г. Это, кстати сказать, было то самое, что, может быть, скоро ждёт путинскую Россию: протестующие рабочие перекрыли железнодорожный путь, за что объявлены «революционерами» (в сталинском Совке-СССР это были бы «саботажники», «враги народа», «шпионы», а в путинской гадине РФ — «экстремисты» или «иностранные агенты»), схвачены и приговорены скоренько к смертной казни. В действительности  и  эта  «милость» не была  полностью осуществлена:  осуждённым было предложено подать прошение о помиловании, и  двадцать четыре человека подали  такое  прошение, а восемь человек  от  подачи  прошения  отказались и были казнены (Анисимов С.С. Дело о восстании на Екатерининской железной дороге. - М.; Л., 1926. – С. 163; https://www.prlib.ru/item/330595 ).

      Толстой в уже законченную статью вписал вставку о Николае II, который «имел возможность спасти от смерти тысячи людей, приговорённых к казни, в продолжение нескольких лет не делал этого и только теперь, по ужасу перед приговором зараз тридцати двух людей, сделал это по отношению одной сотой тех, которые были убиты по его желанию или с его согласия» (38, 46 — 47).

     Но достаётся от Толстого по «заслугам» и российским либералам, выступавшим тогда в Думе против смертной казни, но не с христианских, а более с европейских светски-гуманистических позиций: как меры, противоречащей правовому и в целом общественному «прогрессу». Кратко повторив свои основные тезисы о лежащих в церковном извращении истины христианства истоках безверия Европы и ошибочно, гибельно примкнувшей к ней России (тезисы, лучше всего изложенные в статье 1907 г. с пространным, но зато говорящим заглавием: «Почему христианские народы вообще и в особенности русский народ находятся теперь в бедственном положении»), Толстой порицает в статье либералов за их безверие в НОМИНАЛЬНО христианской стране, за неготовность не просто ненасильственно, а именно религиозно противостоять правительству, с ХРИСТИАНСКИХ (не церковного лжеучения, а истинного, первоначального христианства!) позиций признать и отстаивать ненужность и вред государственных убийств, за отсутствие религиозного чувства у одних и притворство или самообман других (См.: Там же. С. 46-47).

     Кстати сказать, они разобиделись. После публикации статьи Толстого в петербургской газете «Новая Русь» (с чудовищными цензурными искажениями!) её сотрудник, журналист Лубинский (псевдоним выкреста из попов М. Ф. Паозёрского), прислал Толстому письмо, в котором указывал на неточность, допущенную писателем: в статье Толстой писал, что, по его мнению, «либеральные газеты <…> должны бы были указать на лживость» статьи А. Ст-на, но он пересмотрел около десятка газет и «нигде не нашёл ни слова об этом кощунстве». Лубинский посылает также вырезку из газеты «Новая Русь», посвященную статье А. Столыпина, со своей «заметкой по этому поводу» («Новоявленный богослов», № 126, 19 декабря) и выражает надежду, что «после этого Вы не замедлите путём печати снять обвинение, незаслуженно брошенное Вами либеральной прессе» (Цит. по: 79, 112).

      Толстой ответил журналисту 12 марта 1909 г.: «По желанию господина Лубинского заявляю, что я ошибся, говоря в статье «Христианство и смертная казнь», что статья Столыпина в «Новом времени» прошла незамеченной в русской печати. Несправедливость и кощунственность толкования г-ном Ст-ным евангельского текста были указаны в не прочтённых мною газетах «Правда жизни» 22-го декабря и в «Новой Руси» № 126» (Там же, с. 111-112).

     Мы видим, что «барьер невосприятия» выступлений Толстого-публициста именно как христианских проповедей — у либеральных представителей был и остаётся едва ли не выше и прочнее, нежели у консерваторов (всегда симпатизировавших хотя бы уму и писательскому таланту Льва Николаевича, чувствовавшими в нём «отбившегося от рук», но таки сущностно, личностно «своего», соратника). Брат русского человека и умеренного консерватора Столыпина, НА СЛОВАХ апеллируя ЯКОБЫ к «традиционным», церковным трактовкам Нового Завета, НА ДЕЛЕ, как мы показали, противоречит им и, услужая политической коньюктуре, всё-таки, с высокой вероятностью, сам внутренне не разделяет местами выразившегося в них еврейского жизнепонимания, враждебного христианскому. Либералы же России — кстати, в массе своей и по сей день или этнические евреи, или полукровки, или «идейные» поджидовики — совершенно искренне не воспринимают «нового» (крепко забытого старого) жизнепонимания Христа и Льва: на уровне наследственности идейной и психологической. То же относится и к их воспитанникам, церковным христианам. Михаил Фёдорович Паозёрский, выходец из священников, вращавшийся в кругах либералов — конечно, был беспомощной марионеткой в их гнусных лапах. Вот почему для него более и принципиально важно защитить от “клеветы Толстого” свой “профессиональный” цех и своих политических единомышленников, нежели поддержать Льва Николаевича с позиций этических и богословских (что ему-то, бывому попу, как раз было вполне по силам!).

     Давно махнув рукой на либеральных приблудов (частью своей МНИВШИХ себя единомышленниками Льва), Толстой, отчасти повторяя своё «Обращение…» 1901 г. и предваряя схожие идет последней, 1910 г., статьи «О социализме», не теряя надежд, обращается в «Смертной казни и христианстве» больше к консерваторам, и даже к революционерам:

     «И потому, кто бы ты ни был: царь, террорист, палач, лидер какой-либо партии, солдат, профессор, кто бы ты ни был, вопрос для тебя только один: какие твои обязанности главнее и какими для каких ты должен пожертвовать: обязанностями ли члена государства, народа, революционной партии, или обязанностями человека, члена всего настоящего, прошедшего и будущего человечества? и будущего человечества? Свойственно ли тебе, разумному  существу,  человеку,  с  злобой,  раздражением  и  часто  отчаянием употреблять  твою,  всякий  час  могущую исчезнуть,  жизнь  на дела  насилия  и  убийства,  во  имя  предполагаемого  тобой  наилучшего устройства,  или,  напротив, независимо  от  всякой  заботы, о том или другом устройстве,  ставя выше всего своё человеческое достоинство, употреблять свои силы на согласные с твоей совестью дела добра и любви,  которые  сейчас,  вполне  удовлетворяя тебя, вместе с тем неизбежно  приближают  и  всё человечество не к тому фантастическому благу людей, которое каждый определяет по-своему, а к тому несомненному,  хотя и неясному нам по своей форме благу,  к которому не переставая стремится человечество?

     […] Не могут же люди не признать наконец ту вечную, хотя и смутно, но всегда сознаваемую каждым человеком истину о том, что людям свойственно жить не насилием, не угрозами, не убийствами, а любовью, и, сознав эту истину, не могут же не изменить сообразно ей свою деятельность. Изменение же деятельности само собой, хотя мы и не знаем как, изменит и устройство жизни людей. Да, люди не могут не сделать этого! Не могут потому, что жизнь можно изменить по сознаваемой истине, истину же нельзя изменить по той форме жизни, которая нам нравится. Тем более нельзя, что люди христианского мира уже несколько столетий пытаются делать это, и все попытки такого извращения истины и продолжения прежней жизни ведут только к всё бОльшим и большим бедствиям и к всё большему и большему уяснению истины» (38, 48).

                ________________
                __________


                Девять. «ДЕЙСТВИТЕЛЬНОЕ СРЕДСТВО» (1910)

     В 1910 г., за месяц до кончины, Толстой, не изменивший своего отношения к казням, получил письмо от К.И. Чуковского с предложением участвовать в коллективном выступлении писателей на страницах газеты «Речь», органа кадетов. Понятно, что Толстого не вдохновила «перспектива» тысячу первый раз пытаться лить бесценное вино христианской проповеди в либеральные головы читателей «Речи», переполненные до краёв совершенно иной субстанцией!.. Кроме того, Толстому, переживавшему драму семейной жизни, вынудившую его вскоре покинуть Ясную Поляну, было не до политических споров. Он благословил публикацию. Не законченное им ответное письмо Чуковскому было опубликовано в «Речи» посмертно, 13 ноября 1910 г., как "последняя статья Толстого"; в Юбилейном собрании сочинений его так же можно увидеть как статью, под заглавием «Действительное средство», данным перед отправкой статьи неотступным спутником старца, старым другом Владимиром Чертковым.

      Таким образом, архисволочам, то есть российским революционерам (с которыми, а с 1897 г. и с европейскими их «коллегами», якшался Чертков) и либералам, в «лучших» их традициях, удалось УСПЕТЬ ВОСПОЛЬЗОВАТЬСЯ в своих политико-пропагандистских целях «брэндовым», как принято сейчас говорить, именем – именем отзывчивого, старого, отягощённого болезнями и семейной драмой, умирающего человека!

      А между тем, в ответе своём Чуковскому Толстой высказал довольно «неудобную» и для либералов, и для любой иной оппозиции мысль о том, что уничтожить смертные казни не смогут сами по себе ни «выражения негодования», ни «описания ужасов самого совершения казней», а только распространение «знания того, что такое человек, каково его отношение к окружающему его миру», то есть научения разумной религии, без которой невозможна нравственная жизнь общества (38, 436).

     Отчего-то именно такие, самые мирные и понятные призывы — встречают в лжехристианском мире либо отпор, с тех или иных позиций мирской лжи, либо — всё тот же «барьер невосприятия», непонимания. Так вышло и с публицистическими выступлениями Л.Н. Толстого против смертных казней, неотделимых от метафизики и этики первоначального христианского учения. Последнее только немного было затронуто нами в этом очерке. Это было необходимо, так как среди неправд о Толстом, торжествующих в массовом сознании, одна из самых настырных — неправда о субъективно-личностном и своевольном «фундаменте» критических выступлений Толстого-публициста христианского периода его творчества. Полагаем, что мы доказали неосновательность такого ограничения. Доля субъективности в выборе веры и осмыслении её постулатов есть всегда и у каждого мыслителя. Но неприятие Л.Н. Толстым системной организации социального насилия, смертных казней и войн в 1890-1900-е гг., уже после исследований евангелий и догматического богословия, имело в любви к Истине учения Христа много более независимый и прочный фундамент, нежели детские обиды и страхи, влияние книг, академической и журналистской интеллигентской среды, путевых впечатлений или даже проклятие войне и ненависть к кровопролитию храброго севастопольского офицера.

                ____________________
                _____________


                Заключение.
                ОКОНЧАТЕЛЬНОЕ РЕШЕНИЕ ЕВРЕЙСКОГО ВОПРОСА

      Нас чрезвычайно ограничивает тематика нашего небольшого исследования: отклики Л.Н. Толстого не на всю мировую ложь и всё зло, даже не на всякое насилие, а именно на УБИЙСТВО БЕЗЗАЩИТНЫХ, системное, холодное и расчётливое, КАЗНИ юридически оформленные и казни фактические (как медленное убивание «доброй» тётей родиной учителя Дрожжина). Всё же — воротимся снова к тому, с чего начали во введении, к тому, что ниасилил пониманием Александр Мотелевич Мейлахс, он же А. Мелихов, писатель «Литературной газеты»: к различию РЕЛИГИОЗНОГО ПОНИМАНИЯ ЖИЗНИ, то есть, одном словом, ВЕРЫ.

     Мы не случайно заканчиваем анализом этого концепта, то есть темой, которой Толстой, как ключевой, ОТКРЫВАЕТ каждый месяц в своём сборнике мудрых мыслей «На каждый день» (1909) и делает содержанием Первого Отдела в финальном своём философском труде «Путь жизни» (1910). ВЕРА, и необходимость, как путь к всеединству — ЕДИНЕНИЯ всех людей человечества в ОБЩЕЙ ВЕРЕ, в одном актуальном жизнепонимании: в учении Христа.

     «Наш Христос — не ваш Христос». Так, словами Победоносцева, можем ответить и мы, современные единомышленники Льва Николаевича Толстого. Представления церковных о Христе и о своей церкви или секте — обличают в них примат ЕВРЕЙСКОГО, низшего, чем Христово, жизнепонимания, с его идеями народного (национального) избранничества, особости, «копроративной» гордыни… В этом смысле интересна переписка Льва Николаевича, состоявшаяся в 1890 году, с педагогом и публицистом Файвелем Меер-Бенцеловичем Гецем (1853 - 1931). Толстой, сперва сбитый с толку красотами изложения в присланной Гецем книге «Еврейская этика», вскоре “раскусил” всю ограниченность этой этики и в письме от 30 июня 1890 г. решительно писал следующее:

     «…Для меня равенство всех людей — аксиома, без которой я не мог бы мыслить. То, что заложено в сердце одного человека, лежит и в сознании всякого другого, и то, что лежит в сознании одного народа, то лежит и в сознании всякого другого. Смотрят только люди и народы с разных сторон. Высота же их или низость — уровень их один и тот же. И потому я теоретически признавал всегда то, что вся высота христианского учения доступна всякому народу, тем более еврейскому, из которого оно вышло.

     Мешает этому, я думаю, преимущественно та исключительность, та особенная миссия, которую приписывают себе евреи. Знать свою миссию народу, как человеку своё призвание, не только не нужно, но вредно. Человек и народ должен всеми силами делать то, что составляет его призвание, а не определять его, так как определить его и нельзя до самой смерти. […] кроме того, рассуждения о миссии еврейства, обособляя еврейство, делают его отталкивающим, для меня по крайней мере. Как противно, отвратительно англо-саксонство, германство, славянство (в особенности мне славянство), так противно еврейство, как какое-то сознанное, обособленное начало, возведшее себя самозванно в какую-то должность и чин.

     Есть люди более или менее разумные (и потому свободные) и добрые — и чем они разумнее и добрее, тем они теснее, органичнее сливаются друг с другом воедино, будь они германцы, англосаксонцы, евреи или славяне, тем они дороже друг другу; чем они менее разумны и добры, тем более они распадаются и становятся ненавистными друг другу. И потому кажется, что и еврею, и зулу, и германцу, и русскому больше нечего и делать и не к чему иному стремиться, как к тому, чтобы быть как можно разумнее и добрее, забывая о своём славянстве или еврействе, что и давайте с вами делать» (65, 117 - 118).

    Удивителен тот «барьер невосприятия», который толстовская проповедь единой веры встречает в сознании людей даже не всегда глупых, а просто — следующих низшему, нежели всемирное, христианское, религиозному жизнепониманию. Процитированные нами выше строки могут навести их на подозрения в антисемитизме Толстого… а, к примеру, много более позднее по времени написания письмо Толстого от 13-16 марта 1909 г. в адрес некоей Елены Ефимовны Векиловой подозревается в кругах поклонников ислама как свидетельство едва ли не «тайной принадлежности» Л.Н. Толстого к этой вере.

     Векилова была русской, вышедшей замуж за мусульманина. В своём письме Толстому от 2 марта 1909 г. она сообщала, что её два сына, учащиеся в Петербурге и Москве, просят у неё разрешения перейти из православной веры в магометанскую. «Причина, побудившая их, — поясняет Векилова, — не имеет жизненной подкладки … а только одно желание прийти на помощь этому тёмному татарскому народу толкает их на этот шаг; а слиться с ним, войти в его среду мешает религия» (79, 120).

     И далее Векилова просит мнения и совета Льва Николаевича. Вот выдержки из его ответного письма:

     «Не могу не одобрить желания ваших сыновей содействовать просвещению татарского народа.

     Что касается до самого предпочтения магометанства православию и в особенности по тем благородным мотивам, которые выставляют ваши сыновья, я могу только всей душой сочувствовать такому переходу. Как ни странно это сказать, для меня, ставящего выше всего христианские идеалы и христианское учение в его истинном смысле, для меня не может быть никакого сомнения в том, что магометанство по своим внешним формам стоит выше церковного православия. Так что если человеку поставлено только два выбора: держаться церковного православия или магометанства, то для всякого разумного человека не может быть сомнения в выборе и всякий предпочтёт магометанство с признанием одного догмата единого Бога и его пророка, вместо того сложного и непонятного богословия – троицы, искупления, таинств, богородицы, святых и их изображений и сложных богослужений. Оно и не могло быть иначе, […] уже по одному тому, что магометанство возникло на 600 лет позднее христианства.

     …Извращения истины, чем дольше исповедовались религии, тем всё больше и больше нарастали на открытую основателями истину и затемняли её. И потому в самых древних религиях больше всего чудесного и всякого рода суеверий, скрывающих истину […].

     И потому магометанство находится в самых выгодных в этом отношении условиях. Ему стоит только откинуть всё неестественное, внешнее в своём вероучении и в основу поставить основное религиозно-нравственное учение Магомета, и оно естественно сольётся с основами всех больших религий и в особенности с христианским учением, которое оно признаёт истиной.

     Пишу вам так длинно потому, что думаю, что вы сообщите мои мысли вашим сыновьям и что мысли эти могут им пригодиться в исполнении их прекрасного намерения» (79, № 131).

     Как видим, по существу перед нами — всё та же идея ПУТИ К ВСЕЕДИНСТВУ ЧЕЛОВЕЧЕСТВА через обретение единого актуального религиозного руководства жизни, через преодоления АНТЕРЕЛИГИЙ: суеверий человеческой фантазии, различных у разных народов и эпох и служащих разделению, а не единству людей и оправданию зла, а не победе над ним.

     Христианство для Льва Николаевича не равнозначно церковному православию, и, отринув, как известно, на рубеже 1870 – 1880-х гг. именно церковное православие, Толстой выбрал для себя отнюдь не переход в ислам или иную, отличную от православной, религию, а тяжёлый, напряжённый труд самостоятельного постижения по евангелиям – учения Христа в его истинном, не перетолкованном богословием, значении, а по другим книгам – мудрости других вероисповеданий, которые, как верил и понимал Лев Николаевич, в своих основах все сходятся с христианством и друг с другом, ибо все имеют источником – открытое от Бога людям учение о доброй и разумной жизни. И так как высшее, всемирно-божеское, жизнепонимание имеет лучшим своим выражением учение Христа в его настоящем, евангельском, без церковных перетолкований, виде (см. концепцию "трёх жизнепониманий" в статье Льва Николаевича «Религия и нравственность»), то верным направлением очищения ислама от того, что сделало его тем, что он есть, является, по мнению Толстого, его самоуничтожение как самобытной религии, слияние с христианством и «с основами всех больших религий», которые (как полагает Толстой) выражены в «религиозно-нравственном учении Магомета».

     Как и евреи, познавшие по евангелиям учение Христа и отринувшие ветхое еврейство, сыновья Векиловой, считает Лев Николаевич, могут, как просветители и русские, соприкоснувшиеся с христианством, люди, — послужить этому созидательному делу уничтожения «исторического» ислама во имя религиозного христианского единения человечества как сынов общего всем Отца – Бога.

     О том же, О ВСЕЕДИНСТВЕ В БОГЕ, которое внешне должно выразиться Единой Религией и одной Церковью для всего человечества, Толстой делает многочисленные записи в Дневнике 1900-х гг., пытаясь раскрыть хотя бы для себя не только этический, но и метафизический смысл Всеединства. Это уже не тема нашего теперешнего исследования, но, для примера, приведём в заключение запись из 13 февраля 1907 г.:

      «Сейчас ходил и думал: Основа жизни нашей — беспредельное СТРЕМЛЕНИЕ К БЛАГУ. Но, как отдельные, ограниченные существа, мы никогда не получаем всего того блага, которого желаем. Полное благо можем мы получить только как участники жизни не только всего человечества,  но всего существующего. И эту возможность  участия в жизни Всего мы имеем, когда сознаём себя тем духовным началом, которое даёт нам жизнь. Сознание это проявляется в нас любовью.

     Ничто лучше этого сознания не подтверждает той истины, что жизнь наша — в любви не к себе одному, но ко Всему, и не кончается или, скорее, не ограничивается мирской, телесной жизнью от рождения до смерти»

     Осознание нашего Всеединства в Боге и единение в общей вере и в любви — единый истинный путь не только к разрешению «дилеммы» о смертных казнях, но и путь спасения и совершенствования для всех.

                Роман Алтухов.
                3 - 18 ноября 2019 г.
                Ясная Поляна.


                КОНЕЦ               
                ___________
                ______________________________




Прибавление.

                КОНЦЕПТУАРИЙ
 
    Дабы у читателя, из-за узости тематики основного нашего исследования, не возникло впечатление того, что Толстой вместо привычной, уютной «веры дедов и отцов» предлагал в качестве единой религии нечто или слишком умозрительное и абстрактное, или не актуальное (напр., с точки зрения светских гуманистов и атеистов), рассмотрим и сколь возможно подробно охарактеризуем в Прибавлении к нашему очерку ОСНОВНЫЕ КОНЦЕПТЫ, формирующие то, что мы, продолжатели дела Льва Николаевича, полагаем Актуальным Жизнепониманием для человечества в XXI столетии.
    

(1) ВЕРА (религия).

     Как сам Лев Николаевич в книгах «На каждый день» и «Путь жизни» начинает изложение христианских истин с главнейшего концепта ВЕРЫ (религии), так и мы начнём с того же.

    Это тоже тема на отдельную статью – как минимум. По счастью, Толстым она уже написана, и имеет «говорящее» заглавие: «Что такое религия и в чём сущность её?» Завершается она вот таким определением того, что НЕ ЕСТЬ и что ЕСТЬ религия:

     «Религия не есть раз навсегда установленная вера в совершившиеся  будто  бы  когда-то  сверхъестественные события  и  в  необходимость  известных молитв  и  обрядов; не есть также, как думают учёные, остаток  суеверий  древнего  невежества,  который не имеет в наше время значения и применения в жизни; РЕЛИГИЯ ЕСТЬ  УСТАНАВЛИВАЕМОЕ, СОГЛАСНОЕ С РАЗУМОМ И  СОВРЕМЕННЫМИ ЗНАНИЯМИ  ОТНОШЕНИЕ  ЧЕЛОВЕКА  К  ВЕЧНОЙ  ЖИЗНИ  И  К  БОГУ, КОТОРОЕ  ОДНО  ДВИЖЕТ ЧЕЛОВЕЧЕСТВО ВПЕРЁД К  ПРЕДНАЗНАЧЕННОЙ ЕМУ ЦЕЛИ»

     (35, 197 – 198; ВЫДЕЛЕНИЕ наше).

     Иначе говоря, религия христианина НЕ ЕСТЬ и не может быть бездумным и слепым последованием тому, что вдолблено о Боге в детские головы родителями и попами или в малодумающие взрослые – какими-нибудь «миссионерами», агитаторами, размазывающими по умам свой религиозный спам. Это не вера доверия. Это вера ПОНИМАЮЩЕГО ДИСКУРСА человека с природой и другими людьми, с Высшими Законами жизни всех разумных существ всех Божьих миров. Основа же понимания и мудрого, любовного отношения к другим – ПРИМЕНЁННОЕ К СЕБЕ САМОМУ ЗНАНИЕ: как проверенная тысячами лет мудрость, выражение Откровения Бога, так и более молодое и даже современное знание НАУЧНОЕ, как специальные, так и общенаучная картина мира. Такой союз истинной науки и истинной религии долженствует разрушить человеческую ложь и подтвердить истину древнего Откровения о применении в мире людей всеобщих Высших Законов бытия.

(2) БОГ

     Как справедливо заключал Толстой, разум человека не может не теряться при подступах к определению того, чтО есть Бог. Это и закономерно: с древности разум большинства людей настроен на субъективную перцепцию окружающей их социальной реальности, практически ВСЯКОГО сообщества людей, как выстроенного, в соответствии с атавизмами психики человека как социального животного: по принципу ИЕРАРХИИ господства / подчинения, неотделимой от преклонения перед силой и собственными суеверными фантазированиями простеца о том или ином общественном (светском или сакральном) лидере. Нечто подобное разум детей и простецов по-прежнему помещает и на Небо: вымышленного Бога-личность с теми-то и такими-то качествами, кажущимися необходимыми нехристианскому сознанию, «положительными и полезными» в животной грызне людей с  людьми. КАРАЮЩЕГО — посредством судей, мечей и палачей. МИЛУЮЩЕГО — так же по типу земных «хозяев жизни». Но всегда и непременно – ВНЕМЛЮЩЕГО, милосердного и т. д.… Торжество среди древних христиан такого ЯЗЫЧЕСКОГО И ЕВРЕЙСКОГО понимания Бога было погибелью христианства как НОВОГО понимания жизни: понимания Бога человеком как того, что С НИМ, В НЁМ И ЧТО ОН САМ – пусть и в далёком будущем, в перспективе эволюции всего человечества, единения в Истине (знании) и в любви.

     За несколько дней до смерти, 31 октября 1910 г., Толстой внёс в записную книжку такое многоёмкое определение Бога:

     «Бог есть неограниченное всё, человек есть только ограниченное проявление Бога» (58, 234).

     В записи в Дневнике на этот же день, продиктованной с одра смерти умирающим Львом, спасителем Христа для человечества XX, XXI и последующих веков, это христианское (хотя и не церковное, не ортодоксально-догматическое), определение расписано так:

     «Бог есть то неограниченное Всё, чего человек сознаёт себя ограниченной частью. <Т.е. проявлением Бога как личности в материальном теле, в пространстве и времени. – Р. А.>

     Истинно существует только Бог. Человек есть проявление Его в веществе, времени и пространстве.  Чем больше проявление Бога в человеке (жизнь) соединяется  в проявлениях (жизнями) других существ, тем больше он существует. Соединение этой  своей  жизни  с  жизнями  других  существ  совершается  любовью.

     Бог не есть любовь, но чем больше любви, тем больше человек проявляет Бога, тем больше истинно существует» (Там же. С. 143).

      И далее – последние записанные Толстым в «Дневнике для одного себя» слова, «конечный вывод мудрости земной», уничтожающий саму идею каких-либо богословий, катехизисов или церковных посредничеств “человека с Богом”:

     «Бог, если мы хотим этим понятием уяснить явления жизни, то в таком понимании Бога и жизни не может быть ничего основательного и твёрдого. Это одни  праздные, ни к чему не приводящие рассуждения. Бога  мы познаём только через сознание Его проявления в нас.  Все выводы из этого сознания и руководство жизни,  основанное на нём, всегда вполне удовлетворяют человека  и в познании самого Бога, и в руководстве своей жизни,  основанной на этом сознании» (Там же. С. 143 - 144).

     Эта, а так же ряд предшествующих записей в его Дневнике (на которых, к сожалению, мы не можем здесь подробно задерживаться) свидетельствует о ВЕРНОМ направлении мысли писателя и проповедника Божьего закона любви и единения людей. Этот закон, следование ему, долженствует привести человечество в то состояние «МНОГИХ КАК ЕДИНОГО СУЩЕГО» и дать такие возможности, которые и в наши дни, в XXI веке, суеверы лжехристианских церквей приписывают исключительно вымышленному ими «небесному Отцу» в его «ипостасях». Бог – это те Многие Как Едино, благодаря Которым и по их (Его!) воле стал наш мир, и сами мы сперва явились в животности, позднее, по промыслу этого Высшего Разума –выделились из предковых животных форм… а из теперешних полуфабрикатов эволюции – когда-нибудь, в лице отдалённых наших потомков, станем, как они (Он!) – Высшим Сушим вне известных нам по опыту родной планеты и доступных теперь для нашего понимания условий материи, времени и пространства.


(3) ЦАРСТВО БОЖИЕ

     В свете вышесказанного наивно и глупо противопоставление Небесного Царства, как якобы единого возможного Царства Бога – Земному, заведомо «утопическому».

     «Утопия» (подробнее о ней ниже) – это заблуждение опять же приученного к теперешней полузвериной жизни разума человека. Она проявляет себя отнюдь не в помещении Царства на Землю, а В САМОМ СЛОВЕ «ЦАРСТВО» в сочетании с ЛЮБЫМИ представлениями о Высшем Сущем, о Боге. Прежде, чем человечество далёкого будущего сможет как-то созидательно распорядиться другими мирами Божьими (заготовками под Творение жизни и разума) – надо бы суметь свою теперешнюю планету Земля не обратить… назад в безжизненную, уже непригодную, испорченную заготовку. Природа – не храм, а мастерская, в которой человек В ИДЕАЛЕ – разумный, знающий хозяин, мастер и профессионал, а отнюдь не влезшая в окошко и мало что соображающая, но много портящая и гадящая обезьяна… А существование на планете разделённых границами царств, империй и подобных им (любых разбойничьих гнёзд с традиционным именованием «царства», «государства» и под.) – это едва ли не самый контрпродуктивный и чреватый деструктивными последствиями способ управления ещё сравнительно простой системой систем, Планетой Людей, родной их планетой Земля. Но люди пока не умеют управить и малой территорией, и самими собой… Их фантазии о всяком «едином» царстве-государстве, планетарном или – упаси, Боже! – Галактической Империи (у писателей-фантастов XX века) – не более, чем выражение на уровне геополитики и даже Космоса неизжитого зоологического (зверюшкина), грубо-атавистического и унизительного состояния мышления и психики, своего рода «зооимперства». Отсюда – и все рационализации этого, пока не побеждённого, состояния: оправдания доминирования силой в социумах, принуждения человека человеком, деонтической (силовой) власти, силовых расправ (от уровня семьи до международного), войн… и, конечно же, смертной казни. И не только оправдания, но даже сакрализация, надуманная “привязка” к вымышленному личному Богу, якобы к Его воле… ЛОЖЬ, в которой по сей день участвует и «православие», и все прочие церкви паразитарного, ложного и лгущего, христианства.

     «Царство Божие на Земле» грядёт, но не как царство, ибо подразумевает ПРЕОДОЛЕНИЕ ЛЮДЬМИ СУЕВЕРИЙ РАЗДЕЛЕНИЯ на царства, преклонения перед мирской властью, сакральными авторитетами во плоти. И не «высший идеал» разумной жизни: потому что это только торжество высшей нашей природы в процессе преображения животного существа в разумное («ангел, рождающийся из зверя» -- в системе образов Л.Н. Толстого). Человек только «дозреет» для какой-то высшей, чем ныне порученная ему, работы Богу.

     Но надо в свою очередь сказать и о ТЕПЕРЕШНЕМ И ГРЯДУЩЕМ ЧЕЛОВЕКЕ.

(4). ЧЕЛОВЕК, его жизнь и смысл ея.

     Метафора личного Бога-Отца особенно удобна в осмыслении АНТРОПОЛОГИИ Толстого – напрямую восходящей к метафорам и притчам Евангелий. Человек – сын Бога. Не по плоти, а по духу и разумению – возросших в нём эволюционно, по замыслу Бога, и могущих быть продолженными в развитии, росте, уже в ходе направленной эволюции (самосовершенствования) под управлением самого человека.

    Вопреки Толстому здесь можно и дОлжно поддержать подозрительную ему, человеку XIX столетия, теорию эволюции. Творение Высшим Сущим человека КАК ЧЕЛОВЕКА было не мифическое «вылепление» тела (скажем, из глины), а – именно направленная и контролируемая эволюция. Кем? Да вот не дедом с бородой, глядящим из-за облаков!.. Теми, кто ЗНАЕТ И МОЖЕТ то, что будет знать и мочь (и делать во Вселенной) человечество дальнего будущего – Многие Как Едино Суть.

     Но можно и не заходить так далеко, а сосредоточиться на Земле. Здесь актуальные образы из писаний Толстого и Евангелий – Поле, Работник (сеятель) и Постоялый двор.

     Постоялый двор, собственно, говоря – весь мир. Люди, его временные (смертные) обитатели, хозяйничают на нём. Если бездумно – будет зло. Если памятуя Бога – то себе и миру на благо.

     Вот притча, достойно завершающая книгу мудрости Л.Н. Толстого «На каждый день»:

     «Был такой благодетель, что хотел как можно больше добра сделать людям, и стал думать, как бы так сделать, чтобы никого не обидеть и чтобы всем было на пользу. Если раздавать добро прямо по рукам, то не сообразишь, кому давать, кто больше того стоит; а потом всех не уравняешь, те, кому не достанется, скажут: “Зачем тем дал, а не нам”.

     И выдумал благодетель в таком месте, где много народа, устроить постоялый двор и собрать в этом дворе всё, что только может быть на пользу и на удовольствие человеку. И устроил благодетель во дворе тёплые горницы, и печи хорошие, и дрова, и освещение, и амбары, полные хлеба всякого, и подвалы с овощами, и чай, и сахар, и квас, и яблоки, и закуски всякие, и кровати, и постели, и всякую одёжу, и бельё, и обувь всякую, и всего столько, что на сто людей и больше достанет. Сделал так благодетель, а сам ушёл и стал дожидаться, что будет.

     И вот стали заходить добрые люди, поедят, попьют, переночуют, а то и переднюют и день, и два, и неделю. Другой раз и возьмут что-нибудь из обуви и одёжи, кому нужда, уберут всё, как было до прихода, чтобы другим прохожим можно было также попользоваться, и уйдут и только знают, благодарят неизвестного благодетеля.

      Но вот раз зашли во двор люди смелые, дерзкие и недобрые. Сейчас расхватали всё, что было, по себе, и поднялась у них из-за добра ссора. Дошло до драки, стали друг у дружки отнимать, стали на зло портить добро только, чтобы другому не доставалось. И когда довели дело до того, что перепортили всё, что было, и стали сами и зябнуть, и голодать, и терпеть друг от дружки обиды, стали одни бранить хозяина, зачем он плохо устроил, не приставил караульщиков, мало добра заготовил, и зачем всяких плохих людей пускает. Другие же говорили, что и нет никакого хозяина, а постоялый двор сам устроился.

     И ушли эти люди из постоялого двора голодные, холодные, сердитые и только и делали, что всячески ругали друг друга и постоялый двор и того, кто его устроил.

     То же самое делают в мире люди, когда не живут по-Божьи: губят свою жизнь и жизнь других людей, а осуждают не себя, а друг друга или Бога за то, что Он так дурно мир устроил, или самый мир, который, по-ихнему, сам без Бога устроился.

     Только понимай люди, что мир не сам устроился, а устроил его их благодетель – Бог для их добра, и не делай только того, что губит и портит их жизнь, и будет у них такое добро, какого больше не бывает и не может быть» (44, 389 - 390).

     Толстой останавливается на этом – оставляя его критикам простор для спекуляций об утилитарной «низости» такого понимания христианства, исходящих из буквального понимания образного строя притчи. Но будем помнить, что альтернативой в учениях церковников – только грызня отягощённых злом, «первородным грехом», полуживотных. Неостановимая. Вплоть до Апокалипсиса. 

     Это вероятный исход «исторического» этапа бытия человечества на планете Земля. Но надо ли нам до него доводить вверенный нам Божий мир – как сейчас: не только НЕ управляя мудро (с полноценным и системным знаниевым обеспечением) этим миром и своей дальнейшей эволюцией, но и ДЕГРАДИРУЯ себя из состояния, заданного прошедшей эволюцией (управлявшейся Высшим Разумом), и разоряя материальный ресурс вверенного нам Божьего мира?

     Жизнь человека – не «способ существования материального тела», как трактовали в XIX - XX столетиях опростоволосившиеся безбожники. Жизнь разумного существа в известном нам мире – путь к Богу, на котором и весь материальный мир, и временное материальное тело каждого человека – лишь необходимый и ДОСТОЙНЫЙ УВАЖЕНИЯ, ЗАБОТЫ мастера, человека, инструментарий для сознательной работы Богу. Который может совершенствоваться вместе со знаниями, опытом и возможностями работников (человечества).

     То же и с метафорой хлебного поля. Смысл жизни человека – исполнить то, для чего он послан в мир, как отец посылает с инструментами сына работать в поле. Поле – не только мир, но и ОН САМ, каким рождается: спонтанно-чувственный, стайно-территориальный своими атавистическими инстинктами, слабый, испуганный и от страху агрессивный зверёк. Обработать поле – ОКУЛЬТУРИТЬ – значит, прежде всего, совершенствовать себя в Истине (просвещение) и любви (воспитание сердца). Приумножать, а не разорять, блага мира, родной планеты. И, конечно, не разрушать и держать в здравии, исправности свой инструмент, своё временное материальное тело.

     От нашего читателя, конечно, не укроется, что, апеллируя к значимости человеческой телесности (здоровья и работоспособности тела) мы как будто отступаем от «канонических» выкладок Льва Николаевича… Читатель наш будет прав. Крайний спиритуализм Толстого, одна из несомненных его ошибок, «выводит за скобки» неизбежность ряда наших выводов, логически исходящих из самой его концепции Посланничества, Сотворчества Богу как смысла жизни даже теперешнего, ограниченно-телесного, человека. Позволим себе всё-таки довести логику рассуждений Толстого и здесь до конца: жизнь земного человека не «в одной душе», важно и тело.

     Замечательный друг, единомышленник и личный секретарь Л.Н. Толстого в своём сочинении, писанном уже в зрелые годы («В споре с Толстым. На весах жизни»), противополагает крайнему спиритуализму Л.Н. Толстого, дурному наследию его церковно-православного воспитания, концепцию ПСИХОФИЗИЧЕСКОГО МОНИЗМА, куда более близкую к истине. Он пишет: «При всём уважении к духовной стороне человеческой природы и к духовным запросам человека, и при наличии религиозного взгляда на жизнь, мы не можем всё же не понимать и не видеть, как тесно психология человека и все явления духовной жизни связаны с материальной, телесной стороной его существования» (Булгаков В.Ф. В споре с Толстым. На весах жизни. – М., 2014. – С. 32).

     К сожалению, в своей книге В.Ф. Булгаков фактически предаёт, как Иуда, Л.Н. Толстого – человека, которого продолжает и в этом тексте 1950-х гг. называть «учителем», признавать авторитетом, но… на равных с создателями «советской» системы Лениным, Сталиным (местами подразумеваемым, хотя фамилия его не названа) и их «партией». На «фундаменте» монопсихофизической парадигмы он в последующих главах книги строит свою концепцию культуры и искусства, взаимоотношений полов, общественно-государственной жизни – по сути, системно ниспровергающую все построения Л.Н. Толстого в десятках его публицистических выступлений, трактатов и художественных сочинений. Старый идиот на казённой службе в СССР (в музее-усадьбе «Ясная Поляна», где и в наши дни таких сволочей и дряней большинство) спешит имманентной человеку телесностью оправдать ВСЁ, включая половую похоть и государственное насилие – всё во имя человеческой КУЛЬТУРЫ, которую он очевидно не отделяет от понятия ЦИВИЛИЗАЦИИ. Между тем культуры нет там, где нет самосовершенствования человека и человечества, «возделывания плоти» — как пахарь возделывает поле (и тут термин сближается со своими древними этимологическими истоками…).

     Человеку в принципе свойственно измышлять произвольные дуальные конструкты, находящиеся между собой в отношениях либо взаимодополненности, либо – несовместимости, даже «враждующего» противостояния. Таков и древний религиозный бред человеческого разума о «высоком духе» и «низкой», «пошлой» материи — ВСЕЙ материи! Быть может, здесь сказывается недостаток опыта человечества, выходящего за пределы «колыбели» — планеты Земля — где люди могли бы почерпнуть знания и опыт о таких формах бытия МАТЕРИАЛЬНЫХ и, в частности, живых телесных субстанций, которые обличили бы для них ненужность и вред противопоставления «презренной плоти» — «Божественному Духу». Ибо «дух» этот, по поверке, окажется тоже формой бытия Единой Прекрасной Материи во Вселенной. Как окажутся эманациями материальных сущностей и пресловутые «Высокие Энергии», традиционно связываемые людьми с Космосом — и внеземным, и собственным их, внутренним, ДУХОВНЫМ.

     Человек — сын Бога по «разумению», дару мышления (материальная основа которого наукой уже доказана) и по ДУХУ — то есть, в зачатке, по тому состоянию своей материальности, которая не тождественна известной ему теперь, по жизни на родной планете, ограниченной и временной телесности.

     «Психофизический монизм», постулируемый одним из лучших учеников Льва Николаевича — на деле только диалектически закономерный шаг религиозных идеалистов, борцов с примитивными построениями материализма Нового времени, к ИНОМУ, неизмеримо глубочайшему по своим осмыслениям, МАТЕРИАЛИЗМУ. В.Ф. Булгаков «застрял» на этом пути на этапе психофизическом — точно так же, как критикуемый им толстовец П.П. Николаев «застрял» в 1-й четверти XX столетия на низшей, чем психофизический монизм, мировоззренческой ступени — т.н. «духовного монизма», или спиритуализма. А Лев Николаевич, как человек XIX века — увы! «застрял» ещё на низшей ступени: успешной борьбы с полуневежественным и дерзким, нигилистическим материализмом своей эпохи, и менее успешной борьбы — с пережитками церковной догматики в собственном сознании.


(5)  ЦИВИЛИЗАЦИЯ и КУЛЬТУРА

     О культуре мы уже сказали немало выше. Это концепт, служащий задаче описания СОДЕРЖАТЕЛЬНЫХ характеристик человеческой деятельности в движении к Царству Божию на Земле. По существу же: САМОСТРОЕНИЕ БОГА В УСЛОВИЯХ ИЗВЕСТНОГО НАМ МИРА, пребывающего в Нём.

     Если человек с его разумом, душой и телом суть строитель Храма Божьего Царства, то цивилизация, какой она ДОЛЖНА быть – это и стройплощадка со всеми разумно заготовленными инструментами, и СТРОИТЕЛЬНЫЕ ЛЕСА в помощь тем, кому предстоит возводить Храм.

      Но Толстой писал много и о теперешней, ЛЖЕХРИСТИАНСКОЙ цивилизации. Это когда не Бог грядёт, а зверь. Когда люди инструментами распоряжаются, как несмышлёные дети — не по назначению. Ломают… Когда, ГЛАВНОЕ, леса принимают за сам Храм (отчего, кстати, и путают в науке, часто смешивают понятия цивилизации и культуры!) Когда культурными достижениями почитают истинный  ПЭТЧУОРК (по этимологии этого английского слова, ставшего в наши дни термином эстетики и культурологии): когда городскими, досужими, на народной шее живущими дармоедами навязано на гниющие уже доски лесов (а Храма нет…) много-много разноцветных лоскутьев, тряпиц, лент… для «красоты» и развлеченья, а в «массовой культуре» буржуазного мира – часто для ОТУПЛЕНИЯ мозгов, всяческой деградации!

     Но это описание не одной европейской культуры последних полутора веков. По существу, российское церковное лжехристианство «православия» точно так же дистрактирует внимание, восприятие людей от этики к эстетике: от послушания Богу — к любованию и поклонению якобы изображающим Высшую Сущность красивым идолам (иконы и пр.). По отношению к истинным культурным задачам человечества и к первоначальному учению Христа именно «историческое», церковное христианство – истинно поп-культурный эрзац и истинный пёстро-лоскутный ПЭТЧУОРК, мешанина, в которой «вылавливается» всеми всё, что похочется — включая сакральное оправдание и освЯщение смертной казни!

(6 - 8) ОМОНИМЫ ЛЖИ:
христианство и христианство,
церковь и церковь.

     Из идеи ложности теперешних церквей, паразитирующих на образе Христа, предании о его жизни и учении следует логически предположение об ИСТИННОЙ ЦЕРКВИ, которую имел в виду создать Иисус: сообществе людей одного религиозного (христианского) понимания жизни, содержание жизни которых – служение Богу, т.е. задачам собственного совершенствования в Любви, Единении и Познании мира и самих себя.

(6.) НАШЕ ЖИЗНЕПОНИМАНИЕ
 
    А вот теперь пришла пора вспомнить о понятии понятий, несчастливо омонимичном в русском языке церковной лжи, церковному «христианству»: о ХРИСТИАНСТВЕ КАК ПЕРЕДОВОМ ЖИЗНЕПОНИМАНИИ. Но мы начали с анализа концепта ЖИЗНЕПОНИМАНИЕ, как чрезвычайно значимого для нашей темы, весь наш очерк, и, дабы не повторяться, отсылаем читателя к памяти или к Введению нашего исследования.

* * * * *

     Раскрытие концепта «религиозное жизнепонимание» позволяет нам объяснить читателю и все предшествующие, отличные от ортодоксальных, дефиниции и рассуждения по поводу главных понятий и христианской, и всякой веры. Очевидно, что при всемирном (божеском) жизнепонимании – содержательно меняются для человека и все смыслы ключевых понятий религиозной веры.

     Вернёмся теперь к понятию № 1: самой ВЕРЕ. Нам предстоит анализ наиболее значимого аспекта последовательно-догматического, церковного мировоззрения: т. н. «страха Божия» -- то есть состоянию психики человека в отношении неких сакральных представлений и переживаний.

     Что такое «страх Божий» и возможен ли он для свободного (не связанного лживыми догматами церквей) христианина – не идолопоклонника, а человека христианского жизнепонимания?

     Низшее жизнепонимание, как было сказано в начале, характеризует поведение, например, РЕБЁНКА. В современной тяжко-православнутой подпутинской России воскрес, к несчастью специфический тип «традиционной» семьи, глава которой, фанатичный(-ая) обрядовер(-ка), может грубо и даже жестоко воздействовать на родных или приёмных в семье детей — с целью обеспечения незыблемости условий бытового лжехристианского идолопоклонства (во внешнем виде, всякой аскетике, ритуалах идолослужения у икон, при хождениях к попам и пр.).

     БОГА ли при этом боится ребёнок? Никак, но сатаны. Зверя. Той неизжитой атавистической животности, которая и в XXI столетии приводит тысячи «православно-культурных» к служению чему угодно МИРСКОМУ, ВНЕШНЕМУ, но не Богу: попам и материальным интересам ихней церкви, потаканию своим грехам властолюбия, тщеславия, корысти, к поклонению размалёванным доскам… то есть КРАСИВОСТИ в ущерб Истине, и Добру, и даже настоящей Красоте в жизни. (Когда князь Владимир I выбирал, гостя у византийцев, религию – он, по детской наивности варвара, увлёкся искусственной «красотой», красивостью храмовых убранств… но не мог оценить, к примеру, живой красоты южной природы, окружавшей имперские города…).

     Так же не Бога боится повседневно адепт среднего, общественно-государственного жизнепонимания – уже не ребёнок и не дикарь, а просто доверчивый и малодумающий человек. Начальственных репрессий боится. Судилища мирского и преследования «по закону». Ада, искусственно поддерживаемого слугами зверя – в тюрьме. Ограбления собственности в «наказание» (и это, кстати сказать, самый тщетный страх: такое ограбление совершается постоянно, без него не было бы государств). Наконец – при огромной степени суеверности – мучений «загробных», в вечном аду.

     То есть – богов всегда много. От отца с длинным пенисом и ремешком – продолжая полицаем с большой дубинкой – и вплоть до выдуманного суеверами, как что-то отличное от человека, личного Бога, карающего «небесного Царя».

     Только всемирное, божеское, христианское жизнепонимание позволяет человеку осознать, что как благодарности и «благодати», так и «наказания» в смысле кар – все при нём и в нём самом. Для совершения их достаточно того Божественного, кое имманентно от рождения природе человека именно как ЧЕЛОВЕКА и актуализация коего во всей повседневной жизни, всех отношениях с Природой (родным Божиим миром, нашей крошечной планетой Земля), Богом (высшей Истиной и Творителями её в Мироздании, всех Божьих мирах) и, главное БЛИЖНИМИ (всеми людьми, с которыми СБЛИЖАЕТ, сводит жизнь) – суть задача жизни всякого человека и оправдание её.

     И вот НЕ исполнить её – ДОЛЖНО быть страшно!

     А самое страшное – запутать себя (как в паутину), увязить (как в трясине). Поставить себя в такие СЛОЖНО-СИСТЕМНЫЕ отношения с миром, в которых следование открытым через Христа законам Бога, законам доброй и разумной жизни – становится слишком трудным, невозможным.

     И таково именно положение рабов, жертв и прислужников лжехристианской цивилизации Европы, Америки и ложно, гибельно примкнувшей к ним России – то, о котором Лев Николаевич писал ещё в трактате начала 1880-х «В чём моя вера?», а особенно продуманно, ёмко и ярко – в статье 1907 г. с длинным, но зато характеристическим заголовком: «ПОЧЕМУ ХРИСТИАНСКИЕ НАРОДЫ ВООБЩЕ И В ОСОБЕННОСТИ РУССКИЙ НАХОДЯТСЯ ТЕПЕРЬ В БЕДСТВЕННОМ ПОЛОЖЕНИИ» (смотрите том 37 в Полном собрании сочинений Л.Н. Толстого). Здесь Толстой подробно рассказывает, как первоначальное христианство было извращено еврейско-сектантской проповедью тщеславного еврея Савла, известного церковным верунам как «апостол Павел» (37, 350-352).  Вот что пишет Толстой о заведомой слабости и ничтожестве лжеучения церквей в сравнении даже с религиями низшего жизнепонимания:

     «…Так называемое церковно-христианское учение, не есть цельное, возникшее на основании проповеди одного великого учителя учение, каковы буддизм, конфуцианство, таосизм, а есть только подделка под истинное учение великого учителя, не имеющая с истинным учением почти ничего общего, кроме названия основателя и некоторых ничем не связанных положений, заимствованных из основного учения.

     …Церковная вера, которую веками исповедовали и теперь исповедуют миллионы людей под именем христианства, есть не что иное, как очень грубая еврейская секта, не имеющая ничего общего с истинным христианством» (37, 349 - 350).

     Христианство и учение Савла-«Павла» и ВСЕХ идейно наследующих ему церквей, самозванок во Христе – несовместимы. С одной стороны – «великое, всемирное учение, уясняющее то, что было высказано всеми величайшими мудрецами Греции, Рима и Востока», с другой – «мелкая, сектантская, случайная, задорная проповедь непросвещённого, самоуверенного и мелко-тщеславного, хвастливого и ловкого еврея» (Там же. С. 352). Лишь время и легковерие простецов сделали из еврея-фанатика Савла «святого апостола», а из его мистического бредословия – святое учение ЯКОБЫ христианства.

     Всё учение Савла-«Павла», ставшее фундаментом ложного, церковного христианства, и в частности его определение религиозной веры («вера же есть осуществление ожидаемого и уверенность в невидимом»), данное специально, чтобы угодить «своим» (Евреям, 11, 1), говорить с ними о понятном, актуальном, и тем привлечь их самих и их денежки в свою секту – всё это не от христианского корня, ибо выражает низшее, отжитое ко времени Христа, общественно-государственное, жизнепонимание язычников и евреев. И всё это – антихристово, ибо на века ПОДМЕНИЛО собой истину Бога и Христа и создало этим опасность для выживания человечества на рубеже II - III тысячелетий после Христа.

     Вернёмся теперь к данному нами в начале данного Прибавления определению веры (религии) из статьи Л.Н. Толстого «Что такое религия и в чём сущность её». Ещё раз, “на бис”, с удовольствием:

     «…Религия есть устанавливаемое, согласное с разумом и современными знаниями отношение человека к вечной жизни и к Богу, которое одно движет человечество вперёд к предназначенной ему цели» (35, 197 – 198).

     «Разум» в данном определении упомянут отнюдь не в значении мирского «здравого смысла»; не сводится он и к научным рефлексиям. Толстой имеет в виду здесь то, что открывается разуму наиболее религиозно чутких людей Свыше — напрямую от Бога. Философия и науки — не более чем покорные служанки этого высшего, богооткровенного знания.

     С другой стороны, даже наука современного лжехристианского мира значительна тем, что пополняемая и презентуемая ею массам картина мира обличает и уничтожает обманы отжитого жизнепонимания: ложь правительств и «исторически сложившихся» церквей и сект.

     В каждом культурном и цивилизационном сообществе люди соединены между собой и могут жить разумной жизнью – исключительно в той степени, в какой их могут соединить хотя бы элементы общего религиозного жизнепонимания. И только благодаря такому жизнепониманию люди могут дать достойные ответы на вызовы истории, находить разумные разрешения общих и частных проблем.

     Чем больше в этом жизнепонимании от Бога, т.е. от истины, приобретавшейся тысячи лет лучшими умами человечества посредством откровения от Бога или научных прозрений, открытий – тем оно полезнее и для общего земного устройства жизни всего человечества, и для утверждения бессмертной основы каждого человека. Но чем больше над религиозной истиной совершается насилий: перетолкований, искажений, замалчиваний, осмеяний, то есть, чем больше примешивается к учению жизни не истинного, Божьего, а лукавых и корыстных или просто грубо-суеверных человеческих измышлений, — тем менее такое учение жизни полезно как общему жизнеустройству, так равно и разуму и душе людей, тем оно зловредней и опасней в условиях неизбежного прогресса внеэтических, опасных без религиозного руководства, знаний и возможностей людей.

    Божье учение жизни не нуждается в перетолкованиях богословами: оно уже Свыше изначально адаптировано к человечеству и условиям его жизни на вверенной ему планете. А вот подмена Божьего закона человечьими установлениями – всегда в пользу несовершенства, лукавства, зла…

    От эпохи к эпохе задачей мудрых учителей человечества было: научить словом и примером исполнению Высшего закона жизни, в особенности же – тех положений его, которые особенно актуальны для состояния мира и людей в ту или другую эпоху (например, учение о «непротивлении» злому, ненасилии в XIX – начале XX вв.). А так как основа и смысл этого закона – не одно воспроизводство общественного строя, а совершенствование людей и обществ, то в результате такого совершенствования человечество возрастает к возможности понимания и исполнения уже высшего, чем прежний, закона, более близкого к единой Божьей Истине.

    Кроме того, так как разумное существо приобретает усилиями разума всё более опасные возможности – для его спасения новое, соответственное этой опасности, учение жизни даётся от Бога ВНЕ ЗАВИСИМОСТИ ОТ СТЕПЕНИ ИСПОЛНЕНИЯ ПРЕЖНЕГО УЧЕНИЯ. Такое новое учение, особенно обличающее людей в уклонении от исполнения воли Отца, особенно яростно отрицается или перетолковывается, или попросту не понимается и забывается.

     Так и вышло у людей христианского мира с учением Христа. Учение Христа требовало смирения, доверия Богу как Отцу всех людей, т.е. принятия за руководство в самосовершенствовании тех идеалов, а за руководство в повседневной жизни – тех правил и образцов поведения, которые прежде были неведомы человечеству и не могли в эпоху Христа (а в значительной степени и в нашу) быть проверены научно или подтверждены историческим опытом.


(7.)
ХРИСТИАНСТВО И ХРИСТИАНСТВО

    ЧтО такое было первоначальное христианство, со всеми его и ошибками, суевериями, и прорывами к Истине?

     Чутьём пророка Л.Н. Толстой ОЧЕНЬ много понял о нём такого, что лишь позднее, в XX столетии, подтвердилось научно: археологическими находками, исследованиями обретённых апокрифических текстов…
 
     Церковное христианство как систематизированное ЛЖЕучение возникло не спонтанно и не внезапно, его именно создали, и не просто так, а со вполне конкретными практическими целями. Как говорит Ницше, настоящий христианин был только один — Иисус. Иисус воплощал собой христианство — он был христианином. А все, кто позже встал под знамя новой религии – только «верили», и не истинной верой, а «верой» доверия попам, церкви: верой в Христа как бога и иных мистических существ, НО не верой БогУ и Христу, являющейся в исполнении учения.

     Один из основных мотивов Дао дэ Цзин: «Дао, у которого есть имя, не есть настоящее Дао». Так и христианство — будучи выраженным в словах, оно утрачивает всякий смысл. Никакие слова и знаки не могут передать внутреннее состояние Иисуса — он просто жил и ПОКАЗЫВАЛ СОБОЙ ПРИМЕР спасения и возвышения истинно человеческого в человеке. А христианство — это «вера в Иисуса», придуманная не им, но вложенная ему в уста церковными обманщиками.

     В современной психологии эта проблема постоянно становится камнем преткновения — люди часто не видят разницы между Знанием и тем, что принято на веру по доверчивости, податливости обману. Принимая чужие слова и принципы за непреложную истину, люди отказываются от необходимости получать свой собственный опыт и забредают в такие дебри, из которых сами потом выбраться уже не могут. То, что внушено в детстве – в податливом ко внушению возрасте – управляет человеком, а не человек этой «прививкой».

    Церковное «христианство», каким оно исторически сформировалось, — это лишь набор легенд и преданий о жизни святых людей. Оно воистину РОЗОВО (памятуя концепцию Конст. Леонтьева): В нём нет никакой силы — одни лишь ЕВРЕЙСКИЕ (и производные из еврейского жизнепонимания) СКАЗКИ о ней. Всякие якобы «документы», свидетельствующие о древних великих свершениях — это впечатления, записанные с чужих слов, много раз переиначенные в соответствии с требованиями момента. За каждым текстом стоят живые люди, которые следовали своим целям и текущей конъюнктуре.

     И всё-таки на основе этих рассказов и пересказов выстроена огромная философская и онтологическая концепция, с претензией на то, что она получена из рук самого Бога. Однако ничто не может изменить того факта, что основой церковной ЛЖЕ-религии является вера ДОВЕРИЯ, а не вера-знание. Религию в наши дни творят и насаждают люди, В ЛУЧШЕМ СЛУЧАЕ верующие в Бога «по преданию» (т.е. тем же суевериям, что их деды), однако, не имеющие никаких АКТУАЛЬНЫХ, адекватных знаниям человечества XXI столетия, ответов на вопросы о том, чтО есть Бог и где Его следует искать.

     Понимаем, догадываемся, о чём думает сейчас критически настроенный наш читатель, и – делаем эту оговорку: во все времена в «лонах» христианских церквей встречались и по-настоящему святые люди. Святые не потому, что чётко и беззаветно следовали всем постулатам религии, а потому, что ПЫТАЛИСЬ СОВЕРШАТЬ И СОВЕРШАЛИ ПЕРЕХОД ОТ ВЕРЫ ДОВЕРИЯ К ВЕРЕ-ЗНАНИЮ БОГА. Они больше не верят, теперь они — Знают. А то, что, рассказывая о своих переживаниях, они используют христианскую терминологию — это дело как инерции церковного воспитания, так и, с другой стороны, необходимости подобрать слова к неописуемым откровениям – и такие, которые могли бы быть хоть как-то поняты единоверцами.

     Достижение такого состояния — не заслуга церковного учения и не результат церковно-обрядоверческой жизни. Просветление, восстановление связи с Богом — это результат честности с самим собой и поиска опоры внутри, в собственном религиозном опыте, а не во внешних учениях и правилах. Церковные же ложные «посредники» претендуют на то, что только послушные им, их церкви, будут спасены, а все прочие будут пренебрежены их «милосердным» богом или даже наказаны.

     Христианство не всегда было даже и религией (в традиционной дефиниции данного термина). На начальных этапах своего существования оно выразилось СЕКТАМИ. Не в том негативном смысле, в котором принято использовать это слово сегодня, а в своём изначальном значении: братств, принявших каждое несколько своё, отдельное учение о вере. Общим же в ранних братствах было то, что, отколовшись от иудаизма, раннее христианство было МИСТЕРИЕЙ — учением о пробуждении духовных сил и достижении высшего состояния души.

     Как и все прочие Мистерии Преображения, раннее христианство было, как и понимал Толстой, ПРАКТИЧЕСКИМ учением. Не верой ради веры, а системой практических знаний о совершенствовании человека в Боге, со своим собственным языком и своими техниками пробуждения души ото сна. И к этим мистическим знаниям допускались только подготовленные и достойные.

     Позже, когда христианство начало получать всё большее распространение, из него насильно начали вытравливать эту главную его составляющую, дававшую ему его, если хотите, «мужскую потенцию» -- его силу. Будучи Мистерией Преображения, совершенствования, запуска ещё не познанных человечеством механизмов направленной и контролируемой эволюции человека как вида, христианское учение имело своей ближней целью достижение того же состояния разумного сознания, в котором пребывал Иисус. Но уже через несколько веков после смерти Иисуса от изначального христианства осталась только выхолощенная вера в прощение и спасение, обещанные праведникам.

     Первобытные страхи, греховные страсти и влечения – пересилили, но люди, не желая признавать собственной своей слабости, извратили учение, обличавшее их и показывавшее путь от цивилизации страхов (какова и современная буржуазная цивилизация) к цивилизации единения и любви.

     Так и явилось в мир ЛЖЕхристианство испуганных – нимфообразное, бабье, РОЗОВОЕ!..
 
     Вместо того, чтобы учить, как при этой жизни достичь царствия Божия на Земле, новоявленное «христианство» предложило, для подавления страхов, РАССЛАБИТЬСЯ и довериться церкви — чтобы «спасти свою душу» теперь достаточно стало просто верить в догматическое учение «своей» церкви.  Христианство предложило бесплатный сыр тем, кого в Мистериях и близко бы не подпустили, дальше ученичества, к сакральным знаниям. Не удивительно, что такая удобная религия очень быстро набрала популярность!

       Идеалы раннего христианства были основаны на высоких моральных стандартах Мистерий, и первые христиане, сходившиеся на собрания в Риме, совершали их в подземных храмах Митры (того самого, из культа которого современная церковь позаимствовала систему государственного управления, в которой придавалось особое значение роли духовенства).

     Изначальная мистическая сторона христианства сохранилась в гностических учениях, которые были связующим звеном между ранним христианством и более древними Мистериями. Но гностицизм вскоре был объявлен ересью и церковь приложила огромные усилия к его истреблению. Были уничтожены практически все документальные свидетельства, и только в 1945 году в Египте были обнаружены гностические тексты, открывающие эзотерический взгляд на христианское учение.

     В других мировых религиях тоже наблюдается подобная ситуация. Буддизм и индуизм — это такие же социально-государственные институты, как и церковное ЛЖЕхристианство. Но, в отличие от последнего, в восточных религиях практическая сторона достижения просветлённого состояния не была отвергнута, а выделилась в самостоятельные эзотерические учения — Дзэн и Адвайту. Христианство же окончательно превратилось в эКзотерическую (профанскую) систему верований.

     С четвёртого века нашей эры начинается история христианства, как «полноценной» (т.е. гнусно извращённой по отношению к Божьей правде-Истине) человеческой, выдуманной религии. Римский император Константин признал христианство наравне с прочими распространенными на тот момент религиями. Сам он, однако, практически до самой смерти оставался язычником и, по некоторым сведениям, вёл образ жизни не достойный даже языческого императора, не то что христианина.

     К концу того же века император Феодосий I окончательно установил за христианством статус государственной религии Рима. А ещё чуть позже язычество было официально запрещено, и началась история массового и насильного обращения язычников в новую – столь же языческую, грубо-суеверную, лживую – религию.

     Совершенно очевидно, во-первых, то, что христианство не могло быть признано адептами низшего (языческого, общественно-государственного) жизнепонимания раньше, чем превратилось в свою противоположность – в церковное ЛЖЕхристианство, в служение зверю. Очевидно и то, что государственную поддержку даже это «христианство» получило не за свою истинность (которой уже не могло в нём быть) и не за то, что римские императоры нашли в нём созвучия своим духовным исканиям. С самого начала это был вопрос социально-политический.

     Массами нужно было управлять, а ОБЪЕВРЕЕВШЕЕСЯ христианство для этого подходило как нельзя лучше. К тому же, в своей извращённой, дебилизированной, приспособленной к восприятию евреев и язычников форме оно уже получило широкое народное признание. Государству оставалось лишь взять бразды правления в свои руки…
    
     Под новое, ЗАРОЗОВЕВШЕЕ, «христианство», к несчастью, калечились и евангельские предания о Христе. Как и церковное «христианство», Библия возникла не одномоментно. Текст священного писания оформлялся в течение многих веков, но окончательную свою форму принял тоже где-то в третьем-четвёртом веках нашей эры. Ко времени Константина Библия уже приняла известную нам форму из двух заветов, и Константин посодействовал укреплению и распространению канонического христианского учения, приказав изготовить 50 экземпляров Библии.

     Библию никто не писал. Знакомая нам толстая книга — это сборник разрозненных рассказов, выстроенных в исторической и смысловой последовательности. Авторы этих преданий никому неизвестны — один рассказал, другой передал, третий записал. Но наибольшее влияние оказал последний — тот, кто включил этот рассказ в текст Завета.

    Формирование канонического текста Библии происходило не по Божественному указу, а по воле конкретных живых людей, принимавших решение, чтО признать Божественной истиной, а что считать опасной ересью. Библия — результат сознательного и целенаправленного отбора таких текстов, которые были угодны зарождающейся Церкви Зверя, и исключения тех, кто хотя бы ставили авторитетность такой церкви под сомнение.

     Библия, с назначенным ей статусом Божественной истины, окончательно поставила крест на идеалах и ценностях раннего христианства и завершила переход от непосредственного знания Бога через Откровение, к тупорылой, розово-бабьей и расслабленно-рабьей Вере Доверия в него — через байки попов и толковников.

     «Лисица увидала — висят спелые кисти винограда, и стала прилаживаться, как бы их съесть.
      Она долго билась, но не могла достать; чтоб досаду заглушить, она говорит: “зелены ещё”».

     Всем памятно это гениальное изложение Л.Н. Толстым для детей басни Эзопа. Но не все задумывались над её смыслом — в контексте исторических судеб христианства Бога и Христа (а не попов и богословов). Между тем басня великолепно иллюстрирует формирование и природу «христианских» ценностей адептов церковного учения. Это известный психологический эффект, который встречается на каждом шагу, — когда человек не может получить желаемое, он оказывается перед выбором — признать свою несостоятельность или совершить интеллектуальный кульбит и желаемое полностью обесценить. А поскольку смотреть правде в глаза очень неприятно, всегда проще назвать виноград зелёным.

    Церковная проповедь во всех её обличиях — целая методика, настоящая школа совращения в веру: принципиальное презрение и унижение тех сфер, из которых могло бы прийти сопротивление (разума, научной картины мира, философского знания и просто мудрости, сомнения и осторожности); беззастенчивое самовосхваление и превознесение учения при постоянном напоминании, что оно дано нам самим Богом… что в нём ничего нельзя критиковать, но дОлжно всё принимать на веру… и принимать должно не как-нибудь, а в состоянии глубочайшего смирения и благодарности…

     Деятели современного православия ратуют на словах за здоровье «нации», за отказ людей от таких СЛАБОСТЕЙ, как дурные привычки курения, пьянства, телевизора – т.е. средств одурманивания, отупения и отравления разума. Но давно, ещё с прошлого века, психологам достоверно известно, что СЛОВО (озвученное и даже печатное) имеет так же материальную природу и силу влияния на человека. Характеристики речи – семантические её конструкты, синтаксические, лексические, и, наконец, фонетические, громкость, навязчивость, частотность повторений… – влияют МАТЕРИАЛЬНО на работу мозга, нервной системы – в особенности детей. И влияние это сопоставимо с разрушительным действием табака, спиртного или дешёвых некачественных лекарств, которыми сводятся в могилу бедняки в буржуазном мире. На этом знании основана западная агрессивная реклама — спам в мозги: коммерческий, политический… Так КАКОГО ХРЕНА допускают мнимые «христиане» пропаганду религиозной и — всегда «рука об руку» — военно-патриотической ЛЖИ детям в школах и даже детсадах и малодумающим взрослым людям — в прессе и телевизоре? КАКОГО ХРЕНА взрослые олухи посылают своих чад в заведения, в которых детям внушается взрослыми то, в чём сами взрослые до конца не уверены и что умное меньшинство из них — решительно отрицает? Защита от религиозного спама — знание истины Христова учения, как она дошла до нас, как спасена для мира Львом Николаевичем… Но КТО учит ей? Чтобы быть учителем этого знания, надо самому не быть расслабленным пороками и лжами мира сего.
 
     Да, именно ЦЕРКОВНОЕ «ХРИСТИАНСТВО» получило распространение, как РЕЛИГИЯ СЛАБЫХ! Оно обещало приобщение к миру духовных ценностей, не требуя никаких усилий и предварительной подготовки. Попы «в христианство» вербовали, как правительства в наёмную солдатню, в «пушечное мясо»: всех желающих и минимально пригодных, при этом утоляя психологическую потребность индивида в статусной принадлежности, создавая у жертв иллюзию собственной нужности, даже «избранности».

    Другими словами, «христианство» церквей стало для масс средством психологической защиты перед лицом собственной ничтожности. Когда человек не может опереться на себя и результаты своих личных исканий Бога и Истины, он вынужден принимать искусственные, человеческие правила и следовать им – будь то государственные «законы» или любые церковные, монастырские, казарменные распорядки. Вот основа ЗВЕРИНОЙ (церковно-ЛЖЕхристианской) чёрно-белой морали: её задача — поставить в стойло тех, кто не способен, как Христос в пустыне, к самостоятельным рефлексиям над духовным наследием человечества и самостоятельному же религиозному самоопределению. Писаный кодекс, со всей его строгостью, действительно необходим там, где речь идёт о психологии раба  -- зверюшки Дарвина, «ветхого Адама», полуфабриката топчущейся на месте эволюции, ОТКРЕЩИВАЮЩЕГОСЯ даже от идеи личного самосовершенствования – т.е. от усилий эволюции СОЗНАТЕЛЬНОЙ и НАПРАВЛЕННОЙ. Таков массовый человек современных лжехристианских Америки, Европы и на погибель свою цивилизационно и культурно примкнувшей к ним России…
 
    Психолог Карл Ясперс в работе «Ницше и христианство» даёт научное подтверждение прозрениям Льва Николаевича, изложенным им в статье «Почему христианские народы вообще, и в особенности русский, находятся теперь в бедственном положении». Он напоминает о ницшеанском понятии РЕСЕНТИМЕНТА – в приложении к церковному «христианству» как «доведённому до логического предела иудаизму»: «это рессантимент неудачников и ничтожеств, злоба всех угнетённых и униженных, зависть всех серых и посредственных».

    «Они [евреи] извратили ценности, изобретя моральные идеалы, которые — до тех пор, пока в них верят, — превращают их немощь в мощь, а их ничтожество — в ценность. Именно здесь "инстинкт рессантимента - злобной зависти – достиг степени гениальности и изобрел иной мир", из которого всякое жизнеутверждение выглядит злом. <…>

     Сразу после смерти Иисуса нарождающееся христианство совершило свой первый подлог, оболгав самую действительность Иисуса. Растерянные ученики после распятия недоуменно спрашивали: "Кто это был? Что это было?" И ответ явился, но подсказала его воля к борьбе, вопреки всей жизненной практике Иисуса. Иисус рассматривался отныне как мятежник, поднявшийся против господствующего порядка, вопреки безграничному непротивлению Иисуса настоящего. Рессантимент учеников не прощал никому ничего… А потом явился Павел и дал ответ на вопрос: "Как мог Бог допустить такое?" - "Бог отдал Своего Сына в жертву". Отныне учение о воскресении и суде, о личном бессмертии стало догмой – вещь, абсолютно чуждая Иисусу» ( ).

     Если всех вокруг низвести до своего уровня, то можно стать сильным среди слабых, — вот цель и логика православной и церковной вообще социальной морали. Можно оправдать агрессию слабой, испуганной зверюшки, своё желание обеспечить «безопасность», выживание себя и своего помёта (детёнышей) любой ценой. Можно оправдать страстишки к похоти, агрессии, мести, желания убивать, КАЗНИТЬ — не как свою слабость, а как некую данность неизменно «греховной» природы, и даже санкционированную Свыше.

      Но это не учение Бога, Иисуса и Льва.

     Толстой, впрочем, сам был пожизненно отравлен этой же заразой – и «хромал» в своих исканиях на еврейско-церковную ногу. Отсюда его проповедь огромной личной аскезы (сделавшейся очень симпатичной ряду фанатиков – например, скопцам…), его КРАЙНИЙ спиритуализм, противопоставляющий «душу» всему материальному…

     (Ему везло, что он ОТ РОЖДЕНИЯ имел зажиточность и статусное положение. Недаром то и другое по сей день не  желают простить ему его критики – в особенности в вечно нищей и быдлятной России… Уж более 100 лет, как отменено титулование, а в российской литературе до сих пор христианского духовного учителя человечества именуют ГРАФОМ. Ой, как это важно!..)

     По сути, с Толстым в его неприязни к философии Ницше совершилось что-то близкое с судьбой его «отношений» с драматургией Шекспира. Современники уже в год его смерти отмечали, как близко повторил несчастный, выжитый из дома старец судьбу шекспировского короля Лира. Так и в своих писаниях, со времени «В чём моя вера» и до статьи-обращения уже 1902 г. «К духовенству» — независимо от писанных позднее сочинений Ницше Толстой пришёл к ряду прозрений и выводов гениальнейшего «Антихриста».

     Вот только несколько отрывков из статьи его «Почему христианские народы вообще и в особенности русский находятся теперь в бедственном положении» (1907). В начале статьи Толстой описывает ситуацию в изуверившемся лжехристианском мире как особенный феномен:

     «…Чем дальше подвигалась жизнь,  чем  больше  просвещались народы,  тем  всё  очевиднее  и  очевиднее  становилось  внутреннее  противоречие,  заключающееся  в  этой <церковно-христианской>  религии,  её  неосновательность,  несостоятельность  и  ненужность.  Так  это  продолжалось веками  и  в  наше  время  дошло  до  того,  что  религия  эта держится только инерцией,  никем уже не признается и не исполняет  главного  свойственного  религии  внешнего  воздействия  на народ:  соединения людей  в  одном  мировоззрении,  одном общем всем  понимании  назначения  и  цели  жизни. <…> Ослабление веры,  замена  или  скорее  затемнение  её  суеверными  обычаями  для  масс  и  рационалистическое  толкование основ  веры  высшими  учеными  классами  происходит  везде: и  в  браманизме,  и  в  конфуцианстве,  и  в  буддизме,  и  в  магометанстве,  но  нигде  нет  того  полного  освобождения народов от  религии,  какое  произошло  и  с  необыкновенной  быстротой происходит  в  христианстве» (37, 348 - 349).

     И тут же называет причину этого феномена:

     «Причина эта в том, что так называемое церковно-христианское учение  не  есть  цельное,  возникшее  на  основании  проповеди одного  великого  учителя  учение,  каковы  буддизм,  конфуцианство,  таосизм,  а есть  только  подделка  под истинное учение великого  учителя,  не  имеющая  с  истинным  учением  почти ничего  общего,  кроме  названия  основателя  и  некоторых  ничем
не связанных положении,  заимствованных из основного учения. …Та церковная  вера,  которую  веками  исповедовали  и  теперь  исповедуют  миллионы  людей  под  именем  христианства,  есть  не  что иное,  как  очень  грубая  еврейская  секта,  не  имеющая  ничего общего  с  истинным  христианством.

     … Для  того,  чтобы  люди  могли  воспользоваться  тем великим благом, которое даёт нам истинное  христианское  учение,  нам  необходимо  прежде  всего  освободиться  от  того  бессвязного, ложного  и,  главное,  глубоко-безнравственного  учения,  которое  скрыло  от  нас  истинное  христианское  учение.

     Учение  это,  скрывшее  от  нас  учение  Христа,  есть  то  учение Павла,  изложенное  в  его  посланиях  и  ставшее  в  основу церковного  учения.  Учение  это  не  только  не  есть  учение  Христа,  но есть  учение  прямо  противоположное  ему.

     Стоит только  внимательно  прочесть  евангелия,  не  обращая <в них> особенного  внимания  на  всё  то,  что  носит печать суеверных  вставок,  сделанных  составителями,  <…> а  останавливаясь  на  том,  что просто,  ясно,  понятно  и  внутренно  связано  одною  и  тою  же мыслью,  — и  прочесть  затем  хотя  бы  признаваемые  самыми лучшими  послания  Павла,  чтобы  ясно  стало  то  полное несогласие,  которое  не  может  не  быть  между  всемирным,  вечным  учением  простого,  святого  человека  Иисуса  с  практическим  временным,  местным,  неясным,  запутанным,  высокопарным  и  подделывающимся  под  существующее  зло  учением  фарисея  Павла» (Там же. С. 349 - 350).

    Толстой перечисляет далее эти очевиднейшие несуразицы сохранившегося, дошедшего до нас ИСТИННОГО учения Бога, преданного человечеству через Христа – с проповедями лжеапостола Павла, и в конце изложения подчёркивает:

     «Но  не  одни  эти  противоположные  учения  Христа  и  Павла показывают  несовместимость  великого,  всемирного  учения, уясняющего  то,  что  было  высказано  всеми  величайшими  мудрецами  Греции,  Рима  и  Востока,  с  мелкой,  сектантской,  случайной,  задорной  проповедью  непросвещённого, самоуверенного и  мелкотщеславного,  хвастливого  и  ловкого  еврея.  Несовместимость  эта  не  может  не  быть  очевидна  для  всякого человека,  воспринявшего  сущность  великого  христианского учения.

     А  между  тем  целый  ряд  случайных  причин  сделали  то, что  это  ничтожное  и  лживое  учение  заняло  место  великого вечного  и  истинного  учения  Христа  и  даже  на  много  веков скрыло  его  от  сознания  большинства  людей» (37, 352).

     Еврейским мозгам Савла-Павла, его единоверцев по секте и его продолжателей в православии и иных церквях (задубевших, омертвелых в догме сектах-переростках…) мы должны быть благодарны только одним: традиции по-еврейски МЕЛОЧНОГО, подробного и даже местами точного писаного ПРЕДАНИЯ, позволившего, хоть и с утратами, учению Христа дойти до нас. Вспомним в заключение ещё отрывок из ранней христианской книги Толстого «В чём моя вера?» (1882 - 1884):

     «Метафизическое  объяснение  учения  имеет  значение,  когда  есть  то учение жизни,  которое оно объясняет.  Но  у церкви не  осталось никакого  учения  о  жизни.  У  ней  было  только  объяснение  той жизни,  которую  она  когда-то  учреждала  и  которой  уже  нет. <…>

     Церковь  пронесла  свет  христианского  учения  о  жизни  через 18  веков  и,  желая  скрыть  его  в  своих  одеждах,  сама  сожглась на этом свете.  Мир с своим устройством, освящённым церковью, отбросил  церковь  во  имя  тех  самых  основ  христианства,  которые  нехотя  пронесла  церковь,  и  живёт  без  неё.  Факт  этот  совершился,  — и  скрывать  его  уже  невозможно.  Всё,  что  точно живёт,  а  не  уныло  злобится,  не  живя,  а  только  мешая  жить другим,  всё живое в нашем европейском мире отпало  от церкви и всяких церквей и живёт своей жизнью независимо от церкви.

     И  пусть  не  говорят,  что  это — так  в  гнилой Западной  Европе; наша  Россия  своими  миллионами  рационалистов-христиан, образованных и  необразованных,  отбросивших  церковное  учение, бесспорно  доказывает,  что  она,  в  смысле  отпадения  от
церкви,  слава  Богу,  гораздо  гнилее  Европы.

     Всё  живое  независимо  от  церкви» (23, 440 - 441).

* * * * *

    Вот, в заключение, несколько мыслей из Дневника Л.Н. Толстого о несовместимости догматического христианства с истинным, живым и сохраняющим актуальность для человечества учением Христа:

     «Всё  живое растёт, тем только отличается от мёртвого: то и с верованиями — пониманиями Христа. Одно мёртвое неподвижное, это верование и понимание церкви.

      Дело  в  том,  что  среди  языческого  мира  родилось христианство,  и  началось  взаимодействие  одного  на другое.  Старое  языческое  отпечатывалось  на христианстве,  христианство  накладывало  свою  печать на  язычество.  Живое  молодое  побеждало  отживающее. Соединение  того  и  другого  происходило  в  разных степенях.  Языческое  всё  более  и  более  просветлялось христианским  (или,  сказать  иначе,  свет  просвещал тьму), и такое движение идёт до сих пор, и вдруг среди этого  непрерывного  движения,  составляющего  жизнь человечества,  придумываются  основания,  по  которым можно  признать  известное  состояние  просветления истинным,  вечным,  окончательным.  И  закрепляется состояние, свойственное 3-му веку, и требуется, чтоб его после  15  веков  признавали  соответствующим.  Но христианство именно в ДВИЖЕНИИ к идеалу, и потому то, что закреплялось и тем лишалось движения, тем самым и переставало быть христианским» (Запись от 4 октября 1890 г.).

     «Самое обыкновенное суждение о христианстве, <…> что христианство это —  отречение  от  своего достоинства,  слабость,  покорность.  Как раз напротив:  истинное  христианство  прежде  всего требует  высшее  сознание  своего  достоинства, страшную  силу  и  непоколебимость.  Как раз напротив,  поклонники  силы  должны  подличать перед силой» (Запись от 10 ноября 1897 г.). 
 
     Ещё о ложном, РОЗОВОМ, трансвестическом (переодетом в бабье), церковном «христианстве», в котором изуверились просвещённые Знанием люди:

     «Церковь  одела  христианство,  обещающее  благо людям, для того, чтобы с ним вместе проникнуть в среду людей  и  завладеть  ими,  в  одежды,  чуждые христианству,  несогласные  с  ним.  Люди  поддались, потом  стали  понимать,  что  они  обмануты  и  с озлоблением  бросились  на  переодетое  ложное христианство.  Христианство  понемногу  снимает  с  себя чуждые ему одежды, но обманутые им люди, помня всё то зло, которое причинено им, продолжают бить и гнать христианство» (Запись от 23 сентября 1902 г.).

     И – об истинном христианстве Христа в его отличии от «розового», т.е. церковного:

      «Говорят  о  том,  что  христианство  есть  учение слабости.  Хорошо  то  учение  слабости,  основатель которого погиб мучеником на кресте, не изменяя себе, и которое насчитывает миллионы мучеников, единственных  людей, смело смотревших в глаза злу и восстававших против него. И евреи, казнившие Христа, и теперешние  государственники  знают,  какое это учение  слабости и боятся его одного более всех революционеров.  Они  чутьём  видят, что это — учение, под корень и верно разрушающее всё то устройство, на котором они  держатся.  Упрекать  в  слабости христианство всё равно, что  на  войне упрекать  в слабости  то  войско,  которое  не  идёт  с  кулаками  на врага, а под огнём неприятеля, не отвечая ему, строит батареи  и  ставит  на  них  пушки,  которые  наверняка разобьют врага» (Там же).

     Думается, довольно…

     Итак, именно историческое (церковное) христианство явило человечеству новой и новейшей эпох не ответ на его жизненные проблемы, а концепцию, едва ли не самую архаическую, бесполезную, противоречивую, извращённую, лукавую, но при этом тупо и/или агрессивно отстаиваемую её редеющими от поколения к поколению адептами.

     Ложное учение НИЧЕГО не дало большинству людей. «Святые отцы», старцы и всё то лучшее, что век от века говорило от имени церквей лжехристианства – В ЛУЧШЕМ СЛУЧАЕ просто «изобретали велосипед»: возвращались в своих индивидуальных духовных практиках и богословских рефлексиях к КРУПИЦАМ той Истины Бога и тому состоянию сознательного следования ей, которые и без того должны бы были стать НА ВСЕ ВЕКА сразу после Христа содержанием жизни его последователей.

     В числе прочего – церкви НЕ внушили своим адептам истинного страха Божия: перед грехом и злом В САМИХ СЕБЕ. И одновременно – не избавили людей от заблуждений, фобий (страхов) и проистекающей от них агрессивности и деструктивности в самых различных обстоятельствах повседневной жизни. Люди пытаются обеспечить себе «безопасность» от них – и совершают всё новые и новые грехи: стяжания, конкуренции, всяческой борьбы, убийств… и, конечно, смертных казней.

     Ярчайший пример, имеющий отражение в публицистике Толстого – конфликт лжехристианской цивилизации с другими, просто не христианскими.

     Какой пример европейские или американские адепты церквей и сект могли подать таким людям иных вер и цивилизаций? Уж точно не образец нравственной, воздержной, мирной трудовой жизни – то есть то, что было бы понятно и уважаемо равно и мусульманином, и китайцем, и японцем и даже варваром!

     А при контактах цивилизаций срабатывает то же, что и при контакте ребёнка со старшим, с педагогом: как ребёнок, так и менее развращённый народ ВЕРИТ НЕ СЛОВАМ, А ПОСТУПКАМ более опытного учителя. И, к сожалению, легче поддаётся развратному, нежели мудрому и доброму, влиянию.

     В статье «Конец века» Лев Николаевич показывает (на примере итогов русско-японской войны) результаты многовекового иудина предательства европейским человечеством Христа: японцы потому и оказались для русских тяжёлым и фактически непосильным военным противником, что успели за вторую половину XIX столетия выучиться у лжехристиан «современным» приёмам военного человекоубийства. Японцы показали всему нехристианскому миру доходчивый пример того, как, в ответ на развратное и деспотическое влияние ЛЖЕхристианской цивилизации, цивилизации честных НЕхристиан могут «не только освободиться, но и стереть с лица земли все христианские государства» (36, 237). Лжехристиане Америки, Европы и примкнувшей к ним России, не имея в сердце и разуме Христа, обречены биться в заведомо бесконечной и безвыигрышной борьбе с языческими народами, наращивая против дубины их народной войны свои вооружения, изнуряя себя страхами и разоряя расходами на полицейщину и оборонку, но итог будет один: языческие народы их же (ими, лжехристианами, изобретённым!) оружием «свергнут их и отомстят им» (Там же).

    Единственное спасение – стать подлинными христианами: направить все усилия не на противостояние соблазнёным и развращённым людям полицейщиной, тюрьмами, смертной казнью или войной, а «на такое устройство жизни, которое, вытекая из христианского учения, давало бы наибольшее благо людям не посредством грубого насилия, а посредством разумного согласия и любви» (Там же. С. 237 - 238).

     Иначе говоря, апгрейтить нужно не «системы безопасности», не законодательство, а, прежде всего — головы. Восприятие жизни, своего и других места и значения в ней… Религиозное жизнепонимание. И само понятие «конец века» у Толстого как раз тесно связано с его концепцией жизнепониманий. «Век и конец века, — говорится в начале одноименной статьи, — на евангельском языке не означает конца и начала столетия, но означает конец одного мировоззрения, одной веры, одного способа общения людей и начало другого…» (Там же. С. 231).

     Что есть современный, начала 21 столетия, терроризм и как его обрушили на собственные недотёпистые головы люди, не желавшие следовать учению Христа?

     Лжехристианская цивилизация «поделилась» с собственными теперешними убийцами не только материальным оружием динамитов, бомб, самолётов, танков, автоматов, печатных станков и прочего, но, что ГОРАЗДО страшнее, вооружило самых дерзких, самых нравственно дурных из исповедников и сочувственников перетолкованного, воинственного, ложного ислама приёмами системного, организованного, массированного ОБМАНА, то есть НАСИЛИЯ НАД СОЗНАНИЕМ тех людей, которых они обманывают, готовя для покорения обезбожившего (изуверившегося) и оттого ослабшего христианского мира.

     До сих пор миллионами исповедников церковной лжи и просто «честными» атеистами Европы, Америки и России оружие, равно как и ложь – признаются зачастую «необходимыми», «спасительными» («ложь во спасение»). Равно как и ДЕНЬГИ, без которых, конечно, задохся бы весь террор… А ведь и денежная система, её стойкость, кажущаяся людям «невозможность» отказаться от денег – тоже основаны на ложных страхах и предрассудках. И это не только зоологические «витальные» страхи остаться без питания, крова и иного необходимого для жизни. Это – и страх с детства не угодить «окружающим»: ложных «воспитателей», светских и церковных руководителей, развращающих тебя лжеучением оправданного насилия, «добра с кулаками».

     Преклонение перед сакральным ужасом при низшем, первобытно-личном, самом эгоистическом, жизнепонимании и то же преклонение в сочетании с социально-внушёнными фобиями – при жизнепонимании общественно-государственном – всё это УНИЧТОЖАЕТСЯ настоящей верой Христа, исповедуемой в делах единения и любви! Вера христианская – вера знания и УВЕРЕННОСТИ в том немногом, но важнейшем, что знаешь через Христа наверняка. Боящийся – не просто «несовершен в любви», как говорит Новый завет (1 Ин. 4:18). ВСЁ ЕЩЁ боящийся через 2000 лет после Христа – это просто один из миллионов в лжехристианском мире НЕ ИСПОЛНЯЮЩИХ его учение и обманывающих сами себя!

     Довольно сказано!.. Многое и многое иное о ЛОЖНЫХ страхах, проистекающих из архаических состояний психики и ментальности «человека разумного» и ИСТИННОМ страхе Божием, несовместимом с деланием и оправданием казней и иных насилий — предоставляем пока додумать самостоятельно читателю. 

(8.)
ЦЕРКОВЬ И ЦЕРКОВЬ

     Вопреки сложившемуся стереотипу, что Лев Николаевич Толстой якобы вовсе «отрицал церковь» (т.е. христианскую церковность) — именно ЕЁ-то он и не отрицал. Более того, понимал наиболее близким к высшему, всемирному, жизнепониманию образом: как единение в мире людей, устремляющихся к единению с Высшим Сущим (Отцом, Богом…).

     Просто омонимы «церковь» и «церковь» — не всегда одно и то же. Вот что пишет Толстой об этой, ещё одной лукавой и служащей мирской неправде (обману), омонимии в сочинении «В чём моя вера?»:

     «Люди,  связанные  друг  с  другом  обманом,  составляют из себя как бы сплочённую массу.  Сплочённость этой массы и есть зло  мира.  Вся  разумная  деятельность  человечества  направлена на  разрушение  этого  сцепления  обмана.

      …Сцепление  частиц  не  уничтожится,  пока  внутренняя  сила  не  сообщится  частицам массы и  не  заставит их  отделяться  от неё.

     Сила  сцепления  людей  есть  ложь,  обман.  Сила,  освобождающая каждую частицу людского сцепления,  есть истина.  Истина же передаётся людям только делами истины.

     Только  дела  истины,  внося свет  в  сознание каждого человека, разрушают  сцепление  обмана,  отрывают  одного  за  другим людей  от  массы,  связанной между  собою  сцеплением  обмана.

     И вот уже  1800 лет делается  это дело.

     С тех  пор,  как заповеди  Христа  поставлены  перед  человечеством,  началась  эта  работа,  и  не  кончится  она  до  тех  пор, пока  не  будет  исполнено  всё,  как  и  сказал  это  Христос  (Матф. V,  18).

     Церковь,  составлявшаяся  из  тех,  которые  думали  соединить людей  воедино  тем,  что  они  с  заклинаниями  утверждали  про себя, что  они  в истине,  давно уже умерла. Но Церковь, составленная из людей не обещаниями, не помазанием, а делами истины и  блага,  соединёнными  воедино —  эта  Церковь  всегда  жила и  будет  жить.  Церковь  эта  как  прежде,  так  и  теперь  составляется не из людей,  взывающих:  Господи,  Господи!  и творящих беззаконие (Матф.  VII,  21,  22),  но  из  людей,  слушающих слова сии  и  исполняющих  их.

     Люди  этой Церкви  знают,  что  жизнь  их  есть  благо,  если  они не  нарушают  единства  сына  человеческого <т.е. единения с Богом, как общим Отцом. – Р. А.>,  и  что благо это нарушается  только  неисполнением  заповедей  Христа.  И  потому  люди  этой  Церкви  не  могут  не  исполнять  этих  заповедей и не учить других исполнению их.

     Мало ли,  много ли теперь таких людей,  но это  — та Церковь, которую ничто не может одолеть, и та, к которой присоединятся все  люди.

     Не бойся,  малое  стадо,  ибо  Отец  ваш  благоволил  дать  вам Царство  (Лук.  XII,  32)» (23, 464 - 465).

     Служение Богу и отношения в Церкви – регулируются единым законом Бога, выраженным в учении Христа. «Костяк» его – в Нагорной проповеди, в которой Толстой выделял ПЯТЬ ЗАПОВЕДЕЙ, уничтожающих значение старых, заповедей Моисея и Ветхого Завета.

      Церковные критики полюбили «уличать» христианское проповедание Льва Николаевича Толстого в «утилитаризме». Так вот. Высокочтимые «православными» заповеди Моисея – как раз преимущественно утилитарны. По меньшей мере половина из 10 заповедей — это чисто социальные установки. Правила комфортного сожительства в ЕВРЕЙСКОЙ общине. А другая половина — отстаивание интересов самой религии и игра на поддержание существующих традиций. Их содержание – запрет, подразумевающий угрозу расправы за нарушение. Всё то же детское или инфантильное состояние адепта НИЗШЕГО из трёх жизнепониманий… Это родительский наказ, оставленный детям, которые, иначе, перевернут всё вверх дном. Такие запреты нужны, когда к людям нет доверия (что, в частности, остаётся «живой» традицией в отношениях власти и граждан в современной нам России). ВОТ почему так значимы эти заповеди в сообществах людей «традиционных» и пост-традиционных обществ, живущих на территориях государств с ИМПЕРСКИМ прошлым (а в значительной степени – и настоящим). Империя – это всегда одёргивание масс, недоверие к народу, преимущественная опора на обман и принуждение…

     Напротив того, утверждает Лев Николаевич в книге «Царство Божие внутри вас», все 5 заповедей Христа, при внешней их «запретительной» вербализации — по существу, ПОЛОЖИТЕЛЬНЫ, ибо подразумевают ВНУТРЕННЮЮ (духовную) работу человека и сообщества людей — Единой Церкви Христовой — над самими собой. Без суеверного страха «гнева богов» или оглядки на кнут или пряник мирских владык…
 
     Так как исполнение человеком христианского учения, в отличие от низших — в «движении от себя к Богу», то для такого учения «не может  быть  определённых законов  и  правил», ибо «всякая  степень  совершенства  и  всякая  степень несовершенства равны перед этим учением;  никакое исполнение  законов  не  составляет  исполнения  учения». Поэтому и заповеди христианские не носят того характера положительных предписаний, которые имеют заповеди «общественные» — всех остальных, низших, учений. Пять заповедей Нагорной проповеди – не положительные, предписывающие, а, скорее, ОТРИЦАТЕЛЬНЫЕ: они «показывают только то, чего на известной степени развития человечества  люди могут уже  не  делать. Заповеди  эти  суть  как  бы  заметки  на  бесконечном  пути  совершенства,  к  которому  идет  человечество,  той  степени  совершенства,  которая  возможна  в  известный  период  развития  человечества» (28, 79 - 80).

     И далее:

     «В Нагорной проповеди выражены  Христом  и  вечный  идеал, к  которому  свойственно  стремиться  людям,  и  та  степень  его достижения,  которая  уже  может  быть  в  наше  время  достигнута людьми.

     Идеал  состоит  в  том,  чтобы  не  иметь  зла  ни  на  кого,  не  вызвать недоброжелательства  ни  в ком,  любить  всех;  заповедь же, указывающая  степень,  ниже  которой  вполне  возможно  не  спускаться  в  достижении  этого  идеала,  —  в  том,  чтобы  не  оскорблять  людей  словом.  И  это  составляет  первую  заповедь.
 
     Идеал  —  полное  целомудрие  даже  в  мыслях;  заповедь,  указывающая  степень  достижения,  ниже  которой  вполне  возможно не  спускаться  в  достижении  этого  идеала,  —  чистота  брачной жизни,  воздержание  от  блуда.  И  это  составляет  вторую  заповедь.

     Идеал  —  не  заботиться  о  будущем,  жить  настоящим  часом; заповедь,  указывающая  степень  достижения,  ниже  которой вполне  возможно  не  спускаться,  —  не  клясться,  вперёд  не обещать  ничего  людям.  И  это  —  третья  заповедь.

      Идеал —  никогда  ни  для  какой  цели  не  употреблять  насилия;  заповедь,  указывающая  степень,  ниже  которой  вполне возможно  не  спускаться,  —  не  платить  злом  за  зло,  терпеть обиды,  отдавать  рубаху.  И  это  четвёртая  заповедь.

     Идеал —  любить  врагов,  ненавидящих  нас;  заповедь,  указывающая  степень  достижения,  ниже  которой  вполне  возможно не  спускаться,  —  не  делать  зла  врагам,  говорить  о  них  доброе, не  делать  различия  между  ними  и  своими  согражданами.

     Все  эти  заповеди  суть  указания  того,  чего  на  пути  стремления  к  совершенству  мы  имеем  полную  возможность  уже  не делать,  —  того,  над  чем  мы  должны  работать  теперь,  того,  что понемногу  мы  должны  переводить  в  область  привычки,  в  область  бессознательного.  Но  заповеди  эти  не  только  не  составляют  учения  и  не  исчерпывают  его,  но  составляют  только  одну из  бесчисленных  ступеней  его  в  приближении  к  совершенству» (Там же. С. 80).

    Читатель может видеть, насколько восстановленный Л.Н. Толстым истинный христианский смысл даже одной только Нагорной проповеди выше того учения секты-переростка «православия», с позиций которого поклонники силы в наши дни пытаются защищать и даже освЯщать системно-организованные формы насилия человека над человеком, включая смертную казнь.

     Собственно, это и было задачей этого, достаточно пространного, Прибавления к нашему очерку, в котором мы раскрыли содержание ключевых терминов, описывающих актуальную для III тысячелетия веру, долженствующую соединить человечество в Боге. 

____________________
___________
    
    


Рецензии