Русское Слово
Кровь питала каждое слово, любовно обволакивала буквы и наделяла рукопись жизнью. Как-будто в тягучей алой жидкости скрывалась трепетная Давидова душа, ищущая дорогу к естественному продолжению бытия, стремящаяся во что бы то ни стало остаться в вечности, не кануть в лету, как многие прочие – безымянные и побежденные.
Он отчаянно не смирился с поражением. Он беспощадно хотел продолжения.
- Так вот ты как, да? Ты специально это всё? Живое слово! Вечная жизнь! Вот что значит твоё живое слово, да?! – я неистово кричал, вцепившись взглядом в мёртвое лицо Давида, но ответом мне было молчание.
Я завистливо смотрел на убитого и безумно жаждал занять его место. Я мечтал о любой участи, лишь бы участь эта принесла мне избавление от страданий, терзавших мою искалеченную, нет, не душу, - господи, что там у меня. Во мне произрастало какое-то нелепое чувство – я не ощущал вины за содеянное, не думал о возможности наказания, если оно последует, не изобретал в голове возможные пути отступления, в конце концов не выдумывал себе надёжное алиби – лишь непобедимое чувство зависти играло во мне тревожными нотками горестного одиночества. Впервые я завидовал мёртвым. Точнее одному единственному мертвецу, мирно лежащему в кровавой постели сиюминутной плоти.
Но плоти ли я завидовал? Какой прок в неподвижном мешке костей, коей был лишь цугундер для заточённой души философа? Ревность моя имела характер наиболее глубокий, чем ревность к смерти, прервавшей тоску моего товарища – меня волновала природа освобождённого духа, его начало и его бесконечность. Я завидовал тайне, которую открыл Давид и которой не ведал я – тайне нетленного естества.
- Друг мой, я избавил тебя от всех дальнейших огорчений. Как много ты дал мне. Мой бывший лучший друг – скользкими пальцами дотронувшись до холодного лба покойника, вымолвил я и положил ладонь на кроваво-белое лицо, сохранившее заключительную прижизненную эмоцию, выраженную в черте окончательного протеста одиноко смотрящего глаза.
Рядом с лежащим навзничь перевернутым столом мирно стояла та самая бутылка, которую мы еще недавно собирались пить. Да-да, я не ошибся, именно что стояла. Каким-то образом ей удалось, перевернувшись в воздухе несколько раз, сохранить достоинство и не разбиться, а встать прямо на донышко – если у бутылок могло быть достоинство, то это оно и было. Давид всегда, сколько его помню, был сторонником одной интересной теории – если алкоголь еще не закончился, его непременно нужно пить. Последовав бессмертному совету покойного, я, протянувшись над телом городского философа, поскольку сидел я прямо на нём, добрался до стеклянного сосуда и основательным глотком отпил внушительную часть содержимого. Живительно-крепкая влага обожгла горло и провалилась в лужёный желудок, человечья кровь забегала по венам, а сознание приходило в порядок. Мне уже приходилось видеть покойников и вид лишенного жизни тела не пугал меня, а скорее придавал чёрно-белую гамму впечатлений, схожую с тем, когда цветную фотографию превращают в бесцветную картинку при помощи редактора, но от этого она не становится менее интересной, а напротив приобретает естественное очертание жизни. Но если раньше мне не удавалось самолично сыграть роль этакого редактора, то сейчас этим редактором был я сам.
Я отредактировал своего друга, создал улучшенную его копию и наградил свободой.
- Теперь ты будешь жить вечно. Давид, теперь ты будешь жить вечно. Отныне ты навсегда – попрощавшись с неподвижной куклой, служившей когда-то тюрьмой мятежному духу моего брата, я приложил пальцы к холодному веку и потянул его вниз – глаз мертвеца был закрыт.
Я знал, что человеческие веки имеют дурацкое свойство открываться, даже у покойников, поэтому достал из кармана пятирублёвую монету и положил её на глаз. В древности, когда мёртвым клали монеты на глаза, они служили не платой паромщику за переправу через реку Ахерон, разделявшую мир живых от мира живых, в чём многие заблуждаются, а имели значение совершенно иное, а именно – служили для фиксации века в закрытом состоянии, пока тело не закоченело. Плату же Харону прятали покойнику под язык, для надёжной сохранности – переправа стоила только одну монету.
Давиду же никакой лишней платы не требовалось – никакому Харону ему платить не придётся; он оставался здесь – место его определила сама судьба: душа его вместе с кровью перекочевала в рукопись и сделала слово живым.
Русское слово.
- До тех пор, пока живые не заговорят с мёртвыми, а мёртвые не оживят своё слово, рабство духа не иссякнет в силе своей, а плоть будет полна чудовищ – я вспомнил сказанное Давидом, услышанное мною только раз, но так крепко врезавшееся в память, и произнёс вслух.
В словах этих, проникновенных и по-простому гениальных, таилась неизведанная доселе истина. Истина, подобная жёлудю, брошенному в земляное полотно и заботливо взрощенному в исполинское дерево, мудрое и грандиозное. Давид построил целый мир, где всё устроил так, чтобы, принеся в жертву своё бренное тело, оставить после себя бессмертное русское слово, в котором зашифровал безумство гениальной конструкции, собранной в целостное единство из разрозненных кусков противоборствующих мнений. Жизнью своей он доказывал хрупкую неопытность телесного непостоянства, но в смерти его скрывалось доказательство несгибаемости духовного опыта. Опыта, не поддававшемуся здравой логике человеческого разума, но накопленному бесконечными годами размышлений, выходящими за границы обывательского понимания.
Сделав глоток спиртного, я подобрал ближайший от себя лист, лишь слегка задетый кровяной крапинкой, и обратил внимание на каллиграфический почерк и выверенные, мягкие буквы, положенные на бумагу так, что позавидовал бы любой летописец. Может, я и преувеличиваю, и всё было не совсем так, но впечатление от увиденного надолго засело мне в память — я увидел не бумагомарание графомана, а подготовленную работу мастера, ценившего своё дело. Каждая буква была выведена так величественно просто, что в гармонии своей все они складывались, словно в разгаданный ребус или даже собранный воедино пазл из тридцати трёх символов русского алфавита. В следующую секунду мне бросилось в глаза определение, доказывающее или, делающее попытку доказать верность моей мысли.
«Истина — это сообщество разрозненных элементов, символов и мнений, принявших единственно правильный порядок».
- Единственно правильный порядок. Значит нарушение его, порядка этого, ведёт к утрате истины, к её забвению? – я медленно, будто по слогам, и, переходя на шепот, произнёс эти слова и возбуждённо схватил следующий лист, потом ещё один и ещё, и только на пятом подряд осознал, что ни одна из страниц не была пронумерована.
А это означало лишь одно – гармония текста оказалась нарушена, а с ним и его истина.
- Ох, Давидушка, что же нам теперь с тобой делать то? Сколько, ты говорил, тут листов? Почти 600? Пятьсот девяносто четыре! Я помню, помню…! Ну, ничего, мы обязательно вернём тексту первоначальную конструкцию, обязательно вернём – сказал я уже в полный голос, перебирая за страницей страницу, и ища глазами схожие по смыслу слова и термины.
Тасуя туда-сюда бумагу, откладывая в сторону лишнее и оставляя нужное, я продолжил поиски. Постепенно мне стало ясно, что многое из рукописи имеет риск быть утерянным навсегда, постольку, поскольку кровь, тёкшая из лишённого жизни тела, застилала кухонный пол, грозя обернуться кровавым болотом, если не предпринять каких-либо мер. Я тот час же принял решение переместить труп в ванную комнату, позволив крови естественным образом сцеживаться в сливное отверстие, и, протащив тело по полу, перебросил его через бортик. Давид лежал лицом вверх, не издавая не единого звука и совершенно не возражал. Я, было, подумал сначала извлечь лезвие из глазницы для лучшего спуска крови, но, дотронувшись до рукояти, вдруг осёкся, услышав неприятный шелест прорезающихся внутренностей давидовой головы, напоминающий отвратительный скрежет стекла, когда случайно дотронешься до него нестриженым ногтем. Внутри всё вздрогнуло, и я оставил мертвеца в покое.
Вернувшись в кухню, я обратил внимание на беспорядок, который мы учинили, и принялся наводить уборку. Перво-наперво мне нужно было вернуть на ножки перевёрнутый стол, что я и сделал, поставив его туда, где он изначально и стоял. Следующим ориентиром в списке главенствующих задач я обозначил для себя незамедлительное спасение рукописи – я считал необходимым разобрать огромную свалку бумаг, разделив листы по принципу чистый-не чистый, и стал раскладывать их на столешнице. В правую стопку я складывал наименее задетые кровью страницы, а в параллельную отправлял красные склизкие листы, впитавшие в себя всю красоту давидовой души. Одновременно с сортировкой философского трактата я глотал сорокоградусную настойку из чудом спасшейся бутылки, энергично, то приседая за очередным листиком, то вставая обратно, а за окошком проходили безымянные люди. Им совершенно не было дела до происходящего в тридцать первой квартире, они и понятия не имели, что здесь творится история. Их это не интересовало.
Потратив энное количество времени, я, наконец-то, закончил с бумагами. Передо мной оказались две стопы, где одна была значительно больше второй. Та, что оказалась тоньше, отдавала красным багрянцем, и вызывала во мне улыбку – я был несказанно рад, что своими усилиями сумел-таки спасти львиную долю наследия городского философа, Давида – моего бывшего лучшего друга.
Свидетельство о публикации №219111900735