Преступление и наказание

Преступление и наказание

Рассказ в шести частях с эпилогом

Часть первая
   
В начале августа, в чрезвычайно жаркое время, около полудня, один пожилой человек вышел из своей квартиры на улицу и медленно, как бы в нерешимости, отправился к К-ому мосту.
При выходе он благополучно избежал встречи с консьержкой. Квартирка его находилась под самою кровлей высокого 17-ти этажного дома и походила более на обувную коробку, чем на квартиру. Консьержка обычно стояла у дверей подъезда и беседовала с кем-то из жильцов. Каждый раз этот давно уже не молодой человек, проходя мимо, чувствовал какое-то болезненное и трусливое ощущение, которого стыдился и от которого морщился. Как будто, он был должен консьержке и боялся с нею встретиться. Началось все с того, что консьержка несколько раз сделала ему замечание в связи с тем, что от его велосипеда иногда оставались следы на свежевымытой плитке пола.
Не то чтоб он был так труслив и забит, совсем даже напротив; но с некоторого времени он был в раздражительном и напряженном состоянии. Он до того углубился в себя и уединился от всех, что боялся даже всякой встречи, не только встречи с консьержкой. Он был задавлен бедностью из-за низкой пенсии. К тому же он был болен, и не мог работать. Но даже стесненное положение перестало в последнее время тяготить его. Насущными делами своими он совсем перестал и не хотел заниматься. Никакой консьержки, в сущности, он не боялся, что бы та ни говорила. Но останавливаться на лестнице, слушать всякий вздор про всю эту обыденную дребедень, до которой ему нет никакого дела, и при этом самому изворачиваться и объясняться, — нет уж, лучше проскользнуть как-нибудь, чтобы никто не заметил.
«На какое дело хочу решиться и в то же время каких пустяков боюсь! — подумал он с странною улыбкой. — Любопытно, чего люди больше всего боятся? Первого шага к необычному, нового собственного слова они всего больше боятся... Пусть будет плохо, но зато привычно… Ну зачем я теперь иду? Разве я способен на это? Разве это серьезно?»
На улице жара стояла страшная, к тому же духота, толкотня, всюду известка, леса, вывороченный из земли бордюрный камень, разобранная плитка и та особенная летняя вонь от асфальта и машин, столь известная каждому жителю большого города, — всё это разом неприятно потрясло и без того уже расстроенные нервы старика.
Он был до того худо одет, что иной, даже и привычный человек, посовестился бы днем выходить в таком платье на улицу. Но столько злобного презрения уже накопилось в душе пожилого человека, что, несмотря на всю свою щекотливость, он менее всего совестился своей одежды на улице. На нем была старая вылинявшая футболка и потрепанные джинсы не по размеру, которые достались ему по случаю. Однажды, жильцы дома при входе устроили ему допрос, отказываясь впустить его в подъезд.
Идти ему было немного; он даже знал, сколько шагов от его дома: одна тысяча семьсот тридцать. Как-то раз он их сосчитал, когда и сам еще не верил этим своим планам и только раздражал себя их безобразною, но соблазнительною смелостью. Теперь же, месяц спустя, он уже начинал смотреть иначе и, несмотря на все поддразнивающие монологи о собственном бессилии и нерешимости, «безобразную» мечту как-то даже поневоле привык считать уже предприятием, хотя всё еще сам себе не верил. Он шел на то место, и с каждым шагом волнение его возрастало всё сильнее и сильнее.
«О боже! как это всё отвратительно! И неужели, неужели я... да, это вздор, это все так нелепо! — прибавил он решительно. — На какую же подлость способно, однако, мое сердце чтобы отложить решение! Главное: грязно, пакостно, гадко, гадко!.. И я, целый месяц жил с этим...»
Чувство бесконечного отвращения, начинавшее давить и мутить его сердце еще в то время, как он только шел к Бо-ной площади, достигло теперь такого размера и так ярко выяснилось, что он не знал, куда деться от тоски своей. Он шел по тротуару как пьяный, не замечая прохожих и сталкиваясь с ними, и опомнился только когда увидел знакомое здание кинотеатра, дом на набережной и широкий  круг фонтана. Голова его кружилась, и к тому же палящая жажда томила его. Ему захотелось выпить холодного пива, тем более что внезапную слабость свою он относил и к тому, что был голоден. «Всё это вздор, — сказал он с надеждой, — и нечем тут было смущаться! Просто физическое расстройство! Один какой-нибудь стакан пива, пара чизбургеров, — и вот, в один миг, крепнет ум, яснеет мысль, твердеют намерения! Тьфу, какое я всё же  ничтожество!..» Но, несмотря на этот презрительный плевок, он глядел уже весело, как будто внезапно освободясь от какого-то ужасного бремени. Но даже и в эту минуту он отдаленно предчувствовал, что вся эта восприимчивость к лучшему была тоже болезненная. Он замедлил шаг и задумался.
— Ну, — подумал он вдруг невольно, — коли действительно не подлец человек, весь вообще, весь род то есть человеческий, то значит, что остальное всё — предрассудки, одни только страхи напущенные, и нет никаких преград, и так тому и следует быть!..

Часть вторая

Он почувствовал усталость от назойливых мыслей, и ему захотелось заговорить с кем-нибудь. В сквере были только несколько молодых матерей, занятых детьми, да пьяный мужичок, развалившийся на скамейке. Он набрал номер своего приятеля, но тот не брал трубку. “Это Раскольников, перезвони, надо поговорить”, — надиктовал он сообщение автоответчику. Нахлынули воспоминания того дня, когда вся площадь была запружена митингующими. Тогда он пришел сюда из любопытства, но его быстро стала раздражать бестолковость выступлений мало кому известных ораторов, которые надрывая голос пытались поднять тонус участников митинга. “Говорить не умеют, а туда же... Рвутся к власти... Прежде заслужить надо право вести людей”, -- думал он, глядя на сцену. В перерывах между выступлениями грохотала невыносимо громкая музыка. Ему захотелось уйти, но площадь была полностью окружена плотными рядами полиции. На просьбу пропустить его за оцепление никто не ответил. Странно одетые полицейские в черных шлемах и бронежилетах смотрели сквозь него и молчали. Он прошел вдоль канала в глубь площади далеко за шатер сцены, надеясь найти выход из оцепления, но тщетно. Стало понятно, что без разрешения старшего по должности полицейские никого не выпустят. Он двинулся дальше, всматриваясь в простые русские лица молодых, уверенных в себе бойцов оцепления. “Такие не дадут развалить страну и не отдадут ее богатства в чужие руки!” -- продолжил он свои размышления.
И тут он увидел сразу за оцеплением группу офицеров, которые что-то обсуждали между собой. Попытки обратиться к ним оказались безуспешными — возможно они не хотели отвлекаться, или его голос был слишком слаб. Тогда он поднял пустой бумажный стаканчик и подбросил его в воздух, чтобы привлечь их внимание. К несчастью, порыв ветра отнес стаканчик прямо в спину одного из офицеров. Последовал резкий приказ, и двое полицейских в один момент скрутили, но не Раскольникова, а молодого человека, который стоял ближе к оцеплению. И вот месяц назад старик случайно узнал того самого человека в очередном фигуранте Бол-го дела, которого приговорили к 4  годам содержания в колонии за нападение на ОМОН.  В интернете он нашел видеозапись, которая и послужила основным доказательством вины подсудимого. На нем видно, как в сторону офицеров летит “неустановленный предмет” -- так в материалах дела был назван тот самый бумажный стаканчик. Съемка велась со стороны оцепления, и молодой человек заслонял Раскольникова, стоявшего немного позади.
С тех пор Раскольников находился в странном оцепенении. Мысль, что из-за него была разрушена жизнь молодого, полного сил мужчина, не давала покоя, лишая смысла весь привычный образ жизни. Он снова и снова просматривал этот фрагмент, как будто это могло что-то изменить.
На суде потерпевший офицер полиции рассказал, что в тот день на Б-ной площади вместе с коллегами обсуждал действия по предотвращению беспорядков, как вдруг почувствовал «удар в нижнюю часть спины» и испытал физическую боль. Затем он увидел скользящий по асфальту предмет». «Я понял, что в меня его кто-то кинул», — заключил потерпевший. Когда я обернулся, напротив был именно этот человек, который смотрел мне в лицо и явно радовался попаданию.

Часть третья

Он и раньше плохо следил за собой и было трудно более опуститься, но Раскольникову это было даже приятно в его теперешнем состоянии духа. Он решительно ушел от всех, как черепаха в свою скорлупу, и даже миловидное лицо жены, заглядывавшей иногда в его комнату, возбуждало в нем желчь и конвульсии. В такие моменты он делал вид что спит. Он ожидал, что будет арестован, если явится с повинной и попытается взять вину на себя. И проведет остаток жизни в заключении. «А что станет с моей женой, которая останется одна! Не хочу я такой жертвы, чтобы сохранить душу! Не бывать тому, не бывать, не бывать!»
Он вдруг остановился и присел на скамейку.
«Не бывать? А что же ты сделаешь, чтоб этому не бывать? Как жить собираешься?
Ведь тут надо теперь же что-нибудь сделать, чтобы себя сохранить, понимаешь ты это? А ты что теперь делаешь? Да за четыре года его мать успеет ослепнуть от слез; от поста исчахнет»
Так мучил он себя и поддразнивал этими вопросами, даже с каким-то наслаждением. Впрочем, все эти вопросы были не новые, не внезапные, а старые, наболевшие, давнишние. Давно уже как они начали его терзать и истерзали ему сердце. Давным-давно как зародилась в нем вся эта теперешняя тоска, нарастала, накоплялась и в последнее время созрела и концентрировалась, приняв форму ужасного, дикого и фантастического вопроса, который замучил его сердце и ум, неотразимо требуя разрешения.
«Понимаете ли, понимаете ли вы, милостивый государь, что значит, когда уже некуда больше идти? — вдруг припомнился ему вопрос Мармеладова в романе Достоевского, — ибо надо, чтобы всякому человеку хоть куда-нибудь можно было пойти...»
Раскольникову было куда идти. Судьба не оставляла ему другого выхода, но он снова и снова откладывал это решение. Ясно, что теперь надо было не тосковать, не страдать пассивно, одними рассуждениями о том, что вопросы неразрешимы, а непременно что-нибудь сделать, и сейчас же, и поскорее. Во что бы то ни стало надо решиться, хоть на что-нибудь, или...
«Или отказаться от жизни совсем! — вскричал он вдруг в исступлении, — послушно принять судьбу, как она есть, раз навсегда, и задушить в себе всё, отказавшись от всякого права действовать и жить!»
Вдруг он вздрогнул: одна мысль опять пронеслась в его голове. Но вздрогнул он не оттого, что пронеслась эта мысль. Он ведь знал, он предчувствовал, что она непременно «пронесется», и уже ждал ее; да и мысль эта была совсем не новая. Но разница была в том, что месяц назад, и даже вчера еще, она была только мечтой, а теперь... теперь явилась вдруг не мечтой, а в каком-то новом, грозном и совсем незнакомом ему виде, и он вдруг сам сознал это... Ему стукнуло в голову, и потемнело в глазах.   « И чего я ввязался тут помогать какому-то незнакомцу! Ну мне ль помогать? Имею ль я право помогать? Да пусть их переглотают друг друга живьем — мне-то чего?»
Несмотря на эти странные слова, ему стало очень тяжело. Он откинулся на спинку скамьи. Солнце упорно подбиралось к его глазам. Мысли его были рассеянны... Да и вообще тяжело ему было думать в эту минуту о чем бы то ни было. Он бы хотел совсем забыться, всё забыть, потом проснуться и продолжить прежнюю жизнь...
 
Часть четвертая
Солнце жгло немилосердно. Возвращаться домой не было сил. « А куда ж я пойду? — подумал он вдруг. — К Разумихину? Это замечательно».
Он достал телефон и еще раз набрал номер. Разумихин был его приятель с институтского периода. Замечательно, что Раскольников, быв в университете, почти не имел товарищей, всех чуждался, ни к кому не ходил и у себя принимал тяжело. Впрочем, и от него скоро все отвернулись. Ни в общих сходках, ни в разговорах, ни в забавах, ни в чем он как-то не принимал участия. Занимался он усиленно, не жалея себя, и за это его уважали, но никто не любил.
С Разумихиным же он почему-то сошелся, то есть не то что сошелся, а был к нему как-то ближе, чем к остальным. Впрочем, с Разумихиным невозможно было и быть в других отношениях. Это был необыкновенно веселый и общительный парень, добрый до простоты. Впрочем, под этою простотой таились и глубина, и достоинство. Лучшие из его товарищей понимали это, все любили его. Был он очень неглуп, хотя и действительно иногда простоват. Разумихин был еще тем замечателен, что никакие неудачи его никогда не смущали и никакие дурные обстоятельства, казалось, не могли придавить его.
Теперь Раскольников подумал посоветоваться с ним. «Гм... к Разумихину, — проговорил он вдруг совершенно спокойно, как бы в смысле окончательного решения, — к Разумихину я пойду, это конечно... но — не теперь... Я к нему... на другой день, после того пойду, когда уже то будет кончено и когда всё по-новому пойдет… И тогда это было бы его самостоятельное предприятие.»
И вдруг он опомнился.
«После того, — вскрикнул он, срываясь со скамейки, — да разве после того что-нибудь будет? Неужели в самом деле будет?»
Он бросил скамейку и пошел, почти побежал; он хотел было поворотить назад, к дому, но домой идти ему стало вдруг ужасно противно, и он пошел куда глаза глядят.

Часть пятая

Он не заметил, как по Як-е дошел до О-й площади, и тут вспомнил, что голоден. В Бургер-Кинг у метро он заказал стакан пива и пару бургеров. Почти рядом с ним на другом столике сидел студент, которого он совсем не знал, и молодой офицер полиции. Оба были вовлечены в ранее начатый спор. Вдруг он услышал, что студент говорит офицеру про того самого арестованного на Бол-ной площади молодого человека.
— Позволь, я тебе серьезно говорю, — горячился студент. — Смотри: с одной стороны, глупая, бессмысленная, ничтожная личность, никому не нужная и, даже всем вредная, которая сама не знает, для чего живет. Понимаешь? Понимаешь?
— Ну, понимаю, — отвечал офицер, внимательно уставясь в горячившегося товарища.
— Слушай дальше. С другой стороны, государство, которому нужна поддержка! Сто, тысячу добрых дел и начинаний, которые нужно устроить и поправить ради блага народа! А эти отщепенцы подрывают устои! Сотни, тысячи семейств будут спасены от нищеты, от разложения, от гибели, от разврата, — и всё это наше государство. Ради их блага ты посадил эту сомнительную личность! Ну, соврал на суде… Как ты думаешь, не загладится ли одно, крошечное преступленьице тысячами добрых дел? За одну жизнь — тысячи жизней, спасенных от гниения и разложения. Да и что значит на общих весах жизнь этого бездельника? Может он и не бросал ничего, но ведь присутствовал на митинге, это же очевидно!
— Конечно, он недостоин жить на свободе, — заметил офицер, — но ведь тут закон, право, порядок.
— Эх, брат, да ведь порядок поправляют и направляют, а без этого пришлось бы потонуть в предрассудках. Без этого ни одного бы великого человека не было. Говорят: «долг, совесть», — я ничего не хочу говорить против долга и совести, — но ведь как мы их понимаем? Стой, я тебе еще задам один вопрос. Слушай!
— Нет, ты стой; я тебе задам вопрос. Слушай!
— Ну!
— Вот ты теперь говоришь и ораторствуешь, а скажи ты мне: ты сам посадил бы парня или нет?
— Разумеется, нет! Я для справедливости... Не во мне тут и дело...
— А по-моему, коль ты сам не решаешься, так нет тут никакой и справедливости! Я тебе вот что скажу, только по секрету… Адвокаты этого паренька нашли видео, где видно, что не он бросил. Ладно, хватит. Давай еще по пиву!
Раскольников был в чрезвычайном волнении. Возможно его уже ищут. Конечно, всё это были самые обыкновенные и самые частые, не раз уже слышанные им, в других только формах и на другие темы, разговоры и мысли. Но почему именно теперь пришлось ему выслушать именно такой разговор и такие мысли, когда в собственной голове его только что зародились... такие же точно мысли? Странным показалось ему это совпадение. Этот ничтожный, полупьяный разговор имел чрезвычайное на него влияние при дальнейшем развитии дела: как будто действительно было тут какое-то предопределение, указание...
Дурно было то, что первое  время после того известного митинга он рассказывал знакомым как забавную историю то,  что произошло с ним, и как ловко он избежал ареста. И теперь, он это хорошо понимал, все ждали, как он поступит. Как подлец, или как порядочный человек. Мнение многих из них не имело особой важности для него, но он не мог пренебречь своей репутацией в глазах некоторых и прежде всего Разумихина. Но даже будь он совсем один, ему было бы тяжело избежать разлада в своей совести. Да и сейчас уже происшедшее казалось нелепым — ну кто мог подумать, что за бумажный стаканчик можно загреметь на четыре года в колонию. Да и попал он на этот митинг случайно, из любопытства. Политикой не интересовался, и либералов недолюбливал. Особенно раздражали его
Его первой мыслью, когда он узнал о приговоре, было явиться с повинной. Но прежде надо было понять, что за этим последует. Тогда ему пришла в голову мысль о целесообразности такого шага. Допустим, его задержат и начнут новое расследование. Никто не захочет признать, что следствием была совершена ошибка, что полицейский чин дал на суде ложные показания. А осужденный будет в это время сидеть, -- ему еще надо будет добиться повторного рассмотрения своего дела.
В душе столкнулись справедливость и здравый смысл. А между тем Раскольникова атаковали представители общественности из всех лагерей. Ему звонили уже совсем незнакомые люди, и Раскольников отключил телефон. Из соцсетей пришлось уйти, обстановка становилась невыносимой. На какое-то время он слег, и это отсрочило принятие решения. 

Часть шестая

Около месяца он боролся с противоречивыми мыслями. Странным образом его мучительные размышления укрепляли  обе противоборствующие точки зрения. Кризис казался неразрешимым. “Смогу ли я переступить или не смогу! Осмелюсь ли нагнуться и взять или нет? Тварь ли я дрожащая или право имею…” -- вспомнил он  строки романа. Буду ли я плыть по жизни, заданной внешними силами и случайными обстоятельствами, или сам могу изменить ее русло -- на этот понятный вопрос он не мог найти ответ.
Когда он вернулся домой, его уже ждала жена Соня. В течение всего месяца она с сочувствием наблюдала его метания, но не выказывала никаких предпочтений.
— Ну, что теперь делать, говори! — спросил он жену, тяжело оседая на стул и с безобразно искаженным от отчаяния лицом смотря на нее.
— Что делать! — воскликнула она, вдруг вскочив с места, и глаза ее, полные слез, вдруг засверкали. — Встань! (Она схватила его за плечо; он приподнялся, смотря на нее почти в изумлении). Поди сейчас, и скажи всем, вслух: «Это я виноват!» Тогда бог опять тебе жизни пошлет. Пойдешь? Пойдешь? — спрашивала она его, вся дрожа, точно в припадке, схватив его за обе руки, крепко стиснув их в своих руках и смотря на него огневым взглядом.
Он изумился и был даже поражен ее внезапным восторгом.
— Это ты про признание, что ли, Соня? Донести, что ль, на себя надо? — спросил он мрачно.
— Страдание принять и искупить себя им, вот что надо.
— Нет! Не пойду я к ним, Соня.
— А жить-то, жить-то как будешь? Жить-то с чем будешь? — восклицала Соня. — Разве это теперь возможно? Ну как ты с людьми будешь говорить? — вскрикнула она
— Не будь ребенком, Соня, — тихо проговорил он. — В чем я виноват перед ними? Зачем пойду? Что им скажу? Всё это один только призрак... Они сами миллионами людей изводят, да еще за добродетель почитают. Плуты и подлецы они, Соня!.. Не пойду. Так ведь они же надо мной сами смеяться будут, скажут: дурак, что пришел.
— Замучаешься, замучаешься, — повторяла она, в отчаянной мольбе простирая к нему руки.
— Я, может, на себя еще наклепал, — мрачно заметил он, как бы в задумчивости, — может, я еще человек, а не вошь и поторопился себя осудить... Я еще поборюсь.
Надменная усмешка выдавливалась на губах его.
— Этакую-то муку нести! Да ведь целую жизнь, целую жизнь!..
— Привыкну... — проговорил он угрюмо и вдумчиво. — Слушай, — начал он через минуту, — полно плакать, пора о деле: я должен тебе сказать, что может меня теперь ищут...
— Ах! — вскрикнула Соня испуганно.
— Ну, что же ты вскрикнула! Сама желаешь, чтоб я пошел и признался, а теперь испугалась? Только вот что: я им не дамся. Я еще с ними поборюсь, и ничего не сделают. Нет у них настоящих улик. Но посадить могут. Будешь ко мне приходить, когда я буду сидеть?
— О, буду! Буду!
Оба сидели рядом, грустные и убитые, как бы после бури выброшенные на пустой берег одни. Он смотрел на Соню и чувствовал, как много на нем было ее любви, и странно, ему стало вдруг тяжело и больно, что его так любят. Да, это было странное и ужасное ощущение! Идя к Соне, он чувствовал, что в ней вся его надежда и весь исход; он думал сложить хоть часть своих мук, и вдруг, теперь, когда всё сердце ее обратилось к нему, он вдруг почувствовал и сознал, что он стал беспримерно несчастнее, чем был прежде.
— Соня, — сказал он, — уж лучше не ходи ко мне.
Соня не ответила, она плакала. Прошло несколько минут.
— Есть на тебе крест? — вдруг неожиданно спросила она, точно вдруг вспомнила.
Он сначала не понял вопроса.
— Нет, ведь нет? На, возьми вот этот, кипарисный. Вместе ведь страдать пойдем, вместе и крест понесем!..
— Дай! — сказал Раскольников. Ему не хотелось ее огорчить. Но он тотчас же отдернул протянутую за крестом руку.
— Не теперь, Соня. Лучше потом, — прибавил он, чтоб ее успокоить.
— Да, да, как пойдешь на страдание, тогда и наденешь. Я надену на тебя, помолимся и пойдем.
Казалось, что вопрос решен. На следующий день Раскольников вместе с женой явился в отделение полиции. Там он заявил, что без злого умысла совершил преступление, за которое осудили другого человека. Дежурный взял заявление и велел подождать. Вернулся он быстро со старшим по чину. -- А что Вы хотите? -- спросил тот. Раскольников начал путано объяснять, что не может жить спокойно, пока из-за него сидит невиновный. Старший вышел и долго отсутствовал. Все это время прошло в молчании. Время от времени Соня сжимала руку мужа. Вернувшись, старший пообещал, что заявление будет рассмотрено, и попросил Раскольникова никуда надолго не уезжать.

Эпилог

Выйдя за пределы отделения, Раскольников остановился. Странно, но он не ощутил ни малейшего облегчения. 
-- Ну и чего я добился? -- даже со злобой спросил он, не глядя на жену.
— Разве ты, идучи на страдание, не смываешь уже вполовину свое преступление? — вскричала она, сжимая его в объятиях и целуя его.
— Преступление? Какое преступление? — вскричал он вдруг, в каком-то внезапном бешенстве, — то, что я бросил стаканчик, и это-то преступление? Не хочу больше думать о нем и смывать его не думаю. И что мне все тычут со всех сторон: «преступление, преступление!» Только теперь вижу ясно всю нелепость моего малодушия, теперь, как уж решился идти на этот ненужный стыд!
Он замолчал, и больше они к этой теме не возвращались. Раскольников прожил еще два года, и умер, так и не узнав о судьбе невинно осужденного. Впрочем, это вряд ли его могло интересовать.


Рецензии