Десять кусочков Дарницкого

 – Отец!
Тишина в ответ.
 – Папа!

Отец не слышал или не хотел слышать. За окном начинало смеркаться, нужно было встать. Алёна Евгеньевна выпростала тяжёлые руки из-под одеяла, опасливо спустила ногу с кровати на пол, приподнялась, тяжело опершись на локоть. Голова закружилась, стало темно и больно в глазах, затошнило. «Господи, помилуй, заступи, спаси, помилуй, сохрани нас…» – пробормотала привычно. Села на кровати, опустив голову, стала тереть лицо руками. Дурнота отступала, от этого было немного радостно. Но нужно было есть.

- Что ты там? – крикнул отец из соседней комнаты. Он был зол, раздражён. Крикнуть было нужно, ради приличия хотя бы, и он заставил себя крикнуть:
- Что ты там, ну?

Алёна прошла четыре шага от койки до двери, открыла её и стояла теперь перед ним, опершись на косяк, растрепанная, бледная, в застиранной мятой сорочке, босая, грузная старуха пятидесяти четырех лет. Отец сидел в кресле перед телевизором. Он был плешив, близорук и стар. Больная Алёна казалась теперь его ровесницей. Могла бы показаться тому, кто увидел бы их вместе. Но их никто не видел.

 - Папа, сходи, пожалуйста, в магазин. У меня сил нет совсем. Купи поесть что-нибудь, хлеба купи, молока. Я вторые сутки не ем ничего, у меня сил нет.

Алёна Евгеньевна смотрела не в лицо отцу, а в плечо и говорила тихим, извиняющимся голосом. Она знала, что отец злится, но пожалуйста, пусть он согласится. Ей некого попросить. Можно надеть халат, дойти до прихожей, выйти за дверь, позвонить в соседнюю квартиру, попросить Нину Павловну сходить для неё в магазин за хлебом и молоком. Она покачает головой, не откажет. Посидеть пятнадцать минут в кухне, дождаться Нины Павловны, которая, конечно, кроме батона и пакета молока, сунет в авоську еще что-нибудь от себя… Но как это стыдно, как стыдно! Можно рискнуть, прочитать мысленно «Отче наш», особенно вдумчиво и вслух произнеся «хлеб наш насущный даждь нам днесь», и выйти в соседнюю булочную самой. Но что если снова закружится голова, если она упадет… Стыдно, стыдно.

Отец молчал. Алёна тяжело повернулась и хотела закрыть дверь. Не становиться же перед ним на колени, в самом деле…

 – Ладно, иди лежи. Деньги давай.

Алёна медленно дошла до кровати, села, потянулась достать старую, истрепанную дерматиновую сумку, которая висела рядом на спинке стула. Нашла кошелек. Нашла пятьдесят рублей. И три рубля. Пластиковой банковской карточки у нее не было. Круглый «Дарницкий» стоит сорок рублей. Батон – тридцать два. Молоко два и пять процента – тридцать восемь рублей. Значит, надо купить половинку «Дарницкого» и пакет молока. Алёна думала с напряжением. Нет, пяти рублей не хватит…

 – Папа, вот… Больше нету. Купи половинку «Дарницкого» и пакет молока. Пяти рублей не хватает.
 –- Ладно. Я сам запру, иди.

От всех этих движений, передвижений, шагов, слов Алёна устала. Она с трудом дошла до кровати и повалилась. Сегодня она поест. Как тяжело ей было жить с отцом в одной квартире до тех пор, пока не было диагноза и особенно пока не началось лечение. Собственно, первая химия состоялась вчера, и это был рубеж. До вчера Алёна думала, что ей тяжело. Что все её нервы обнажены, раскалены, что нет сил выносить вечную, неизбывную старческую злобу отца. Но вчера стало понятно, что всё это не имеет никакого значения, когда тебя рвет на части рвота. Тошнило весь остаток дня, тошнило каждую секунду. Спазмы заставляли издавать нечеловеческие звуки, рот переполнялся слюной, кровь давила на глаза изнутри, болело горло. Господи, Господи, помоги. Чтобы пройти из свой комнаты в совмещенный санузел, Алёне нужно было сперва пройти через комнату отца, мимо отца. Вчера она провела весь вечер в кухне, сидя за столом, положив на руки голову, которую не держала бессильная шея. Раз двадцать, не меньше, дошла она до ванной и обратно. К ночи тошнота прошла, но сил не осталось совсем. Алёна дрожащей рукой открыла кран и набрала воды в старую фаянсовую кружку с отколотой ручкой, сделала глоток. Решилась идти и лечь спать, по дороге взяла из-под ванны таз. Отец смотрел телевизор. Он смотрел его день и ночь. Алёне было всё равно. Пусть он недовольно кашляет, старчески прочищая горло, пусть смотрит, как она медленно, держась за стены, идет мимо него с тазом. Закрыв за собой дверь, Алёна прошла четыре шага до кровати, поставила рядом таз с негромким стуком и стала раздеваться. Как же это было тяжело... Слава Богу, что лето и нет рейтуз, носков, колгот, комбинации. Одежду сложила на стул, отвернула угол одеяла и – отдых, забытье.

Проснувшись с рассветом, Алёна поняла, что не может пошевелиться. Голова кружилась, предметы плыли по воздуху мимо, она сама плыла, как в невесомости, и видела всё, как на фотографическом негативе: белое казалось черным, черное – белым. Нужно было поесть. Правда, после может снова затошнить, но что же делать? Ведь нельзя не есть, не пить. Вот бы крепкого чаю с сахаром. До обеда Алёна пролежала, соображая, что они с отцом питались раздельно, что попросить его вскипятить чайник и приготовить ей крепкий чай с сахаром было совершенно невозможно. Она слышала, как отец проснулся, как кашлял и бормотал что-то, как в ванной шумела вода и гремела на кухне посуда, как потом отец включил телевизор. В середине дня задремала, а когда проснулась, день клонился к вечеру. Алёна поняла, что нужно срочно что-то предпринять. И вот теперь её отец Евгений Николаевич взял у неё последние её пятьдесят три рубля и пошёл в соседнюю булочную, чтобы купить ей половинку «Дарницкого» хлеба и пакет молока. Она поест. Ей станет лучше, а возможно – хуже.

Евгений Николаевич вышел из дома в чём был: в старых брюках, которые теперь носил дома, в старой песочного цвета рубашке с коротким рукавом и домашних кожаных тапочках. Дверь запирать он не стал. Вся вылазка займёт не больше пятнадцати минут, украсть из его квартиры нечего, разве эту больную дуру. Евгений Николаевич сердился и жалел себя за то, что ему, восьмидесятилетнему старцу, приходится плестись вечером в булочную, чтобы купить еды для своей дочери. Алёну он ненавидел. Сына, Кольку, спившегося и умершего семь лет назад, любил. Его жену Галю, непутевую, безалаберную и вечно нищую из-за неумения экономить – любил. Внучку Наташку от сына Кольки, успевшую в девятнадцать лет выскочить замуж, родить правнука Егора и развестись – любил. Покойницу жену, Ксению Марковну, страдавшую рассеянным склерозом, любил безумно и ухаживал за ней, как за малым дитём. А дочь, Алёну, – нет.

Он не мог её любить. Алёна была странная, «какая-то не такая». Примерно лет в одиннадцать она как будто поняла, что эта семья – несчастная, что люди в ней не живут, а мучатся. Мучатся друг другом, мучатся своими неудачами. Старший брат Николай жил с молодой женой отдельно, но Алёна знала, что он пьёт и бьёт жену. Мать была больна, всегда раздражена, требовала ухода и внимания и часто плакала. Отец готовил обеды, мыл жену в ванне, одевал и переодевал, возил к докторам, ругался с Николаем и ругал Галину за то, что она не может навести порядок в своем доме и своей семье. И Алёна поняла, что не стоит и пытаться. Почему так получается, почему все несчастны и всегда ругаются, кто их проклял, какую порчу навел – об этом она задумывалась мало и просто и покорно приняла свою судьбу. Стала незаметной, не завела себе подруг, окончила среднюю школу, техникум и поступила на работу. Родители были заняты собой и об её существовании вспоминали редко. Постепенно Алёна перестала садиться за общий стол и только пила чай в кухне утром и вечером. Потом вечером молча, тихо проходила в свою комнату через комнату родителей. Отец сидел в кресле, мать лежала на диване. «Спокойной ночи, доча,» – слышала Алёна за спиной слабый голос матери и, не оборачиваясь, тихо говорила: «Спокойной ночи».

В двадцать с небольшим лет у Алёны открылся дар. Когда Ксения Марковна уже не вставала, не ела и почти постоянно пребывала в беспамятстве, Алёна подошла к отцу, который хлопотал в кухне, и, потупясь, сказала виновато: «Папа, мама умрет скоро». Она назвала день и час. В эту минуту Евгений Николаевич возненавидел свою дочь. Его лицо перекосилось, губы дрожали, он хотел сказать ей: «Иди отсюда, дрянь,» – хотел вложить всю обиду, всю злость на судьбу в эти слова, но не смог. Алёна ушла к себе. Она не плакала.

После смерти и похорон матери в квартире стало совсем тихо. Отец и дочь не разговаривали. Узнав о том, что дочь назвала точный час смерти Ксении Марковны, к ней стали подходить соседки и задавать свои дурацкие вопросы. Алёна не отказывала никому. Она обещала: «Я посмотрю, вы идите, я завтра скажу.» Дома после работы стояла у окна, или пила чай в кухне, или включала ненадолго телевизор, если отец задерживался, и ни о чем не думала. Иногда ответ приходил, иногда нет. Она не слышала голосов, не имела видений, не гадала никаким специально предназначенным для этого способом. Просто в какой-то миг она понимала, что знает, как всё будет, и наутро или на другой вечер сообщала вопрошавшей свое знание. Если ответа не было, так и говорила: мол, не знаю, не смогла узнать. О прошлом она не могла  ничего сказать, да и какой толк был людям в прошлом? Ни денег, ни другой материальной благодарности Алёна не принимала. Евгений Николаевич знал об этом и злился. Изредка он принимался корить дочь, говорил, что она могла бы заработать себе на отдельное жильё, могла бы помочь с ремонтом, ведь квартира ветшала. Алёна отмалчивалась, и отец отставал. А потом дар постепенно истратился, сошел на нет и Алёна Евгеньевна перестала предсказывать недалекое будущее соседушкам и их подругам. Так прожили они двадцать девять лет.

Теперь Евгений Николаевич получал пенсию и дела у него никакого не было. Не было дачи, огорода, где мог бы он проводить свои дни в труде, давным-давно не было любимой жены, за которой нужно было ухаживать, как за малым дитём. Её лицо изгладилось из памяти, и он доставал из ящика комода полиэтиленовый пакет с черно-белыми фотографиями, садился на диван, на котором она умерла, и вспоминал её лицо, потому что нельзя было забывать. Был гараж во дворе, а в гараже был белый «Москвич». Еще лет пять назад старик изредка садился за руль и ехал для развлечения или же по придуманному делу: в аптеку на другом конце города, к знакомому, такому же одинокому старику – навестить, поговорить. Теперь он даже не отпирал гараж и что там творилось, как поживал тот, железный старик, – не знал. Все чувства покинули его. Он не испытывал ни радости, ни горя, ни боли, ни удовольствия. Оставалась только бесконечная досада на эту чужую женщину, по злой воле судьбы прописанную с ним в одной квартире. Когда Алёна Евгеньевна восемь дней назад сообщила ему диагноз, он не смог сдержаться и не сказать: «Да чтоб ты сдохла».

Без четверти восемь Евгений Николаевич вошел в булочную.
– «Дарницкий» есть?
– Здравствуйте, Евгений Николаич, есть «Дарницкий». Вам одну? Две?
– Половинку мне.
– Свеженький, после обеда привезли! Берите целую!
– Не надо.

По пути домой он вспомнил, что нужно было купить еще молока. Остановился на мгновение, звякнул сдачей в кармане и пошаркал домой.

– Не было молока, – громко сказал он, входя. Прошел в кухню, выложил хлеб на стол, повесил авоську на ручку двери. Прошел в комнату и, приблизившись к двери в спальню дочери, еще раз громко сказал:
– Не было молока.

Он не расслышал, как Алёна крикнула, а на самом деле сдавленно прохрипела: «Спасибо». Она поднялась с трудом, превозмогая вновь возникшую тошноту и головокружение. Проходя мимо отца, еще раз сказала «спасибо». Налила воды в старую фаянсовую кружку. Достала нож из пластмассового лотка в ящике обеденного стола. Кроме ножа, там были две столовые ложки, пять чайных, штопор, нож консервный, крошки, сор и пыль, доперестроечные монеты. Сетчатый лоток был покрыт налетом, копившимся и наслаивавшимся годами. Ни отец, ни Алёна Евгеньевна почти никогда не убирались дома. Грязно было повсюду, пыль и копоть покрывали всё, что находилось в квартире, они проникали даже за закрытые дверцы шкафов и шкафчиков, даже в полиэтиленовые мешки, в которых хранились старые фотографии...

Бог с ним. Алёна отрезала краюшку и стала жевать, запивая водой и тревожно прислушиваясь к собственным внутренностям. Внутренности молчали. Чувствуя облегчение и радость, доела кусок и стала ждать, когда появятся силы. Следующая капельница через две недели, теперь уже через тринадцать дней. А пенсия? Когда же пенсия? Сегодня двадцать второе. Двадцать второе августа. Пенсия – второго сентября. Алёна стала считать на пальцах: десять дней… Подумалось о военных временах.

Отец был подростком, когда началась война. Он и его сестра тётя Таня, которая жила далеко, за три тысячи километров, знали, что такое голод, холод, страх и вши. Алёна не знала.

Половинка «Дарницкого» хлеба весит триста граммов. Кусок она уже отъела. Слава Богу, что не хотелось ещё. Алёна стала делать разметку: сперва пополам (половинка пополам), затем каждая из половинок половинки на пять частей. Одна часть половинки побольше, другая поменьше; одну на три, другую на две части. И теперь нарезать. Что, если завтра ей захочется есть? У отца ведь остались деньги, если молока не было. Нужно забрать их у него. Сколько там? Тридцать рублей? Можно было купить еще хлеба. Можно было купить молока. Дурноты не было, тошноты не было, не кружилась голова. Она чувствовала себя почти хорошо. Сложила нарезанный хлеб в эмалированную миску и накрыла тарелкой, убрала в холодильник. Алёна знала, что отец не притронется к её хлебу, но как же ей забрать у него сдачу, целых тридцать рублей? Ведь завтра она наверняка захочет есть, теперь уже наверняка.

Алёна Евгеньевна не взяла деньги у отца. Десять дней, почти до самой следующей капельницы, она ела хлеб и пила воду из крана. Через год рекомендация в эпикризе предписывала ей наблюдение онколога. Через тринадцать месяцев во сне умер Евгений Николаевич. Алёна посадила на его общей с Ксенией Марковной могиле самшит.


Рецензии
Очень хороший рассказ. Финал мог оказаться каким угодно, ожидался "от обратного", но именно такой сюжетный поворот в конце даже отчасти усиливает читательское внимание.
Стоило бы чуть "дожать" тему ясновидения, добавить, возможно, всего одно-два предложения: проявлялись ли в дальнейшем у героини эти её необычные способности, исчезли?..
В отделе прозы любого литературного журнала рассказ возьмут, если не дураки.

Александр Валентинович Павлов   22.11.2019 14:42     Заявить о нарушении