Русское слово и антилюбовь

Давид лежал на липком от крови полу, рот его застыл, а единственный глаз устремился в потолок, будто разглядев там какую-то надежду или даже целое будущее. Фокус в том, что будущее у покойников ровно одно – разложиться где-нибудь под землёй и сверкать фотографической улыбкой, радостно встречая приходящих по субботам родственников. «Что же такое наследовать землю – это значит исчерпать терпение» - вспоминались слова Егора, смотрящего на нас с картины – на меня живого и на безупречно мёртвого Давида. Друг мой очевидно исчерпал терпение и больше не претендовал на продолжение чего бы то - не было.  Наверно, было бы правильнее назвать его бывшим другом, ведь друзей в настоящем времени не принято колоть в глаза.  Да, он стал теперь уже бывшим другом. Из правой его глазницы торчала чёрная рукоять ножа, руки его неестественным образом скрючились, – так, словно он был деревянный, а не взаправдашний человек, - а рукописные листы бумаги впитывали в себя горячую кровь.
 
Кровь питала каждое слово, любовно обволакивала буквы и наделяла рукопись жизнью. Как-будто в тягучей алой жидкости скрывалась трепетная Давидова душа, ищущая дорогу к естественному продолжению бытия, стремящаяся во что бы то ни стало остаться в вечности, не кануть в лету, как многие прочие – безымянные и побежденные.

Он отчаянно не смирился с поражением.Он беспощадно хотел продолжения. 

- Так вот ты как, да? Ты специально это всё? Живое слово! Вечная жизнь! Вот что значит твоё живое слово, да?! – я неистово кричал, вцепившись взглядом в мёртвое лицо Давида, но ответом мне было молчание. 
Я завистливо смотрел на убитого и безумно жаждал занять его место. Я мечтал о любой участи, лишь бы участь эта принесла мне избавление от страданий, терзавших мою искалеченную, нет, не душу, - господи, что там у меня. Во мне произрастало какое-то нелепое чувство – я не ощущал вины за содеянное, не думал о возможности наказания, если оно последует, не изобретал в голове возможные пути отступления, в конце концов не выдумывал себе надёжное алиби – лишь непобедимое чувство зависти играло во мне тревожными нотками горестного одиночества. Впервые я завидовал мёртвым. Точнее одному единственному мертвецу, мирно лежащему в кровавой постели сиюминутной плоти.

Но плоти ли я завидовал? Какой прок в неподвижном мешке костей, коей был лишь цугундер для заточённой души философа? Ревность моя имела характер наиболее глубокий, чем ревность к смерти, прервавшей тоску моего товарища – меня волновала природа освобождённого духа, его начало и его бесконечность. Я завидовал тайне, которую открыл Давид и которой не ведал я – тайне нетленного естества.

- Друг мой, я избавил тебя от всех дальнейших огорчений. Как много ты дал мне. Мой бывший лучший друг – скользкими пальцами дотронувшись до холодного лба покойника, вымолвил я и положил ладонь на кроваво-белое лицо, сохранившее заключительную прижизненную эмоцию, выраженную в черте окончательного протеста одиноко смотрящего глаза.

Рядом с лежащим навзничь перевернутым столом мирно стояла та самая бутылка, которую мы еще недавно собирались пить. Да-да, я не ошибся, именно что стояла. Каким-то образом ей удалось, перевернувшись в воздухе несколько раз, сохранить достоинство и не разбиться, а встать прямо на донышко – если у бутылок могло быть достоинство, то это оно и было. Давид всегда, сколько его помню, был сторонником одной интересной теории – если алкоголь еще не закончился, его непременно нужно пить. Последовав бессмертному совету покойного, я, протянувшись над телом городского философа, поскольку сидел я прямо на нём, добрался до стеклянного сосуда и основательным глотком отпил внушительную часть содержимого. Живительно-крепкая влага обожгла горло и провалилась в лужёный желудок, человечья кровь забегала по венам, а сознание приходило в порядок. Мне уже приходилось видеть покойников и вид лишенного жизни тела не пугал меня, а скорее придавал чёрно-белую гамму впечатлений, схожую с тем, когда цветную фотографию превращают в бесцветную картинку при помощи редактора, но от этого она не становится менее интересной, а напротив приобретает естественное очертание жизни. Но если раньше мне не удавалось самолично сыграть роль этакого редактора, то сейчас этим редактором был я сам.

Я отредактировал своего друга, создал улучшенную его копию и наградил свободой.

- Теперь ты будешь жить вечно. Давид, теперь ты будешь жить вечно. Отныне ты навсегда – попрощавшись с неподвижной куклой, служившей когда-то тюрьмой мятежному духу моего брата, я приложил пальцы к холодному веку и потянул его вниз – глаз мертвеца был закрыт.

Я знал, что человеческие веки имеют дурацкое свойство открываться, даже у покойников, поэтому достал из кармана пятирублёвую монету и положил её на глаз. В древности, когда мёртвым клали монеты на глаза, они служили не платой паромщику за переправу через реку Ахерон, разделявшую мир живых от мира живых, в чём многие заблуждаются, а имели значение совершенно иное, а именно – служили для фиксации века в закрытом состоянии, пока тело не закоченело. Плату же Харону прятали покойнику под язык, для надёжной сохранности – переправа стоила только одну монету.

Давиду же никакой лишней платы не требовалось – никакому Харону ему платить не придётся; он оставался здесь – место его определила сама судьба: душа его вместе с кровью перекочевала в рукопись и сделала слово живым.

Русское слово.

- До тех пор, пока живые не заговорят с мёртвыми, а мёртвые не оживят своё слово, рабство духа не иссякнет в силе своей, а плоть будет полна чудовищ – я вспомнил сказанное Давидом, услышанное мною только раз, но так крепко врезавшееся в память, и произнёс вслух.

В словах этих, проникновенных и по-простому гениальных, таилась неизведанная доселе истина. Истина, подобная жёлудю, брошенному в земляное полотно и заботливо взрощенному в исполинское дерево, мудрое и грандиозное. Давид построил целый мир, где всё устроил так, чтобы, принеся в жертву своё бренное тело, оставить после себя бессмертное русское слово, в котором зашифровал безумство гениальной конструкции, собранной в целостное единство из разрозненных кусков противоборствующих мнений. Жизнью своей он доказывал хрупкую неопытность телесного непостоянства, но в смерти его скрывалось доказательство несгибаемости духовного опыта. Опыта, не поддававшемуся здравой логике человеческого разума, но накопленному бесконечными годами размышлений, выходящими за границы обывательского понимания.

Сделав глоток спиртного, я подобрал ближайший от себя лист, лишь слегка задетый кровяной крапинкой, и обратил внимание на каллиграфический почерк и выверенные, мягкие буквы, положенные на бумагу так, что позавидовал бы любой летописец. Может, я и преувеличиваю, и всё было не совсем так, но впечатление от увиденного надолго засело мне в память — я увидел не бумагомарание графомана, а подготовленную работу мастера, ценившего своё дело. Каждая буква была выведена так величественно просто, что в гармонии своей все они складывались, словно в разгаданный ребус или даже собранный воедино пазл из тридцати трёх символов русского алфавита. В следующую секунду мне бросилось в глаза определение, доказывающее или, делающее попытку доказать верность моей мысли.

«Истина — это сообщество разрозненных элементов, символов и мнений, принявших единственно правильный порядок».

- Единственно правильный порядок. Значит нарушение его, порядка этого, ведёт к утрате истины, к её забвению? – я медленно, будто по слогам, и, переходя на шепот, произнёс эти слова и возбуждённо схватил следующий лист, потом ещё один и ещё, и только на пятом подряд осознал, что ни одна из страниц не была пронумерована.
 
А это означало лишь одно – гармония текста оказалась нарушена, а с ним и его истина.

- Ох, Давидушка, что же нам теперь с тобой делать то? Сколько, ты говорил, тут листов? Почти 600? Пятьсот девяносто четыре! Я помню, помню…! Ну, ничего, мы обязательно вернём тексту первоначальную конструкцию, обязательно вернём – сказал я уже в полный голос, перебирая за страницей страницу, и ища глазами схожие по смыслу слова и термины.

Тасуя туда-сюда бумагу, откладывая в сторону лишнее и оставляя нужное, я продолжил поиски. Постепенно мне стало ясно, что многое из рукописи имеет риск быть утерянным навсегда, постольку, поскольку кровь, тёкшая из лишённого жизни тела, застилала кухонный пол, грозя обернуться кровавым болотом, если не предпринять каких-либо мер. Я тот час же принял решение переместить труп в ванную комнату, позволив крови естественным образом сцеживаться в сливное отверстие, и, протащив тело по полу, перебросил его через бортик. Давид лежал лицом вверх, не издавая не единого звука и совершенно не возражал. Я, было, подумал сначала извлечь лезвие из глазницы для лучшего спуска крови, но, дотронувшись до рукояти, вдруг осёкся, услышав неприятный шелест прорезающихся внутренностей давидовой головы, напоминающий отвратительный скрежет стекла, когда случайно дотронешься до него нестриженым ногтем. Внутри всё вздрогнуло, и я оставил мертвеца в покое.

Вернувшись в кухню, я обратил внимание на беспорядок, который мы учинили, и принялся наводить уборку. Перво-наперво мне нужно было вернуть на ножки перевёрнутый стол, что я и сделал, поставив его туда, где он изначально и стоял. Следующим ориентиром в списке главенствующих задач я обозначил для себя незамедлительное спасение рукописи – я считал необходимым разобрать огромную свалку бумаг, разделив листы по принципу чистый-не чистый, и стал раскладывать их на столешнице. В правую стопку я складывал наименее задетые кровью страницы, а в параллельную отправлял красные склизкие листы, впитавшие в себя всю красоту давидовой души. Одновременно с сортировкой философского трактата я глотал сорокоградусную настойку из чудом спасшейся бутылки, энергично, то приседая за очередным листиком, то вставая обратно, а за окошком проходили безымянные люди. Им совершенно не было дела до происходящего в тридцать первой квартире, они и понятия не имели, что здесь творится история. Их это не интересовало.

Потратив энное количество времени, я, наконец-то, закончил с бумагами. Передо мной оказались две стопы, где одна была значительно больше второй. Та, что оказалась тоньше, отдавала красным багрянцем и вызывала во мне улыбку – я был несказанно рад, что своими усилиями сумел-таки спасти львиную долю наследия городского философа, Давида – моего бывшего лучшего друга.

Отныне я жаждал заняться чтением.

Рукопись не могла ждать.

«Что есть борьба Бога с дьяволом, Христа против антихриста, как не столкновение двух энергий, - энергии вселенского разума, дающего жизнь, и чёрной энергии, энергии абсолютного вакуума, чёрной дыры, поглощающей миры? Недаром ведь большинство физиков придерживаются практически единогласного мнения, что Бог существует. Тогда какую роль в этом играют люди? Ведь абсолютно точно мы не просто крупицы в руках небесного архитектора, а что-то более нужное и необходимое, что-то осязаемое и потому нежно хранимое. Что есть борьба духа, противоборство диаметральных энергий, без плоти? Какая необходимость скрыта в воплощении Богом в человеческом теле Христа, а дьяволом в теле антихриста? Энергия стремится к обретению плоти и становится материальной. Возможно, это необходимо именно для того, чтобы быть более понятными людям, ведь человечество не способно постичь истину в её последней инстанции. Таким образом, Христос олицетворяет собой космический разум, в то время как антихрист - абсолютный математический ноль, не несущий в себе ничего, кроме вакуума и беспросветной тьмы.

Теперь нужно понять - что же такое зло и что есть добро, если мы говорим об энергиях. Согласно пророчествам антихрист будет коронован в Третьем Храме и воцарится на Земле на 3,5 года, но не принесёт людям ничего, кроме ложной любви, ложных чудес и ложной истины. Человеку же, как существу, неспособному мерить духовными мерилами, сии доказательства в виде непостижимых для воображения чудес окажутся свидетельством святости, а не греха - греха безусловного и страшного.  Сын погибели будет «как христос» - словно точная Его копия, но «христос» ложный, как вся его ложная суть. Христос же, в привычном понимании олицетворяющий любовь, как мы её понимаем,  в этот раз обрушится на мир карающим мечом и придёт на Землю вершить суд над живыми и мёртвыми. Большинство людей такого Христа не примут, ибо им не будет понятна суть его обнаженного меча, стремящегося разрушить привычный миропорядок, - порядок осязаемых благ и материальных ценностей. В то время как антихрист им будет более близок, как царь подаривший свободу, как судья готовый прощать - для них он и есть подлинный Христос.

Как любой убийца на скамье подсудимых не сочтёт строгого судью олицетворением добра, потому как суровость приговора в отношении него, убийцы, не укладывается в модель его мироощущения, так и многим людям ближе окажется всепрощающий антихрист, чем Христос, несущий кару. Но ведь справедливый судья не может быть всепрощающим, на то он и судья, - беспристрастный и прямодушный; другое дело, что справедливость суда кажется нам уместной, когда дело не касается лично твоей судьбы.  Когда на скамье оказываешься ты сам, то жаждешь не справедливости, а  прощения, и если в земном суде у подсудимого не всегда есть выбор между двумя судьями - прощающим и строгим, то в нашем случае выбор будет у каждого, и в выборе между Христом и антихристом, большинство выберет зверя.

Ни добро, ни зло не являются абсолютными величинами в мирском понимании, но в духовном смысле эти энергии абсолютны и незыблемы. Человеку свойственно думать, что любовь – это безусловное прощение, но ведь любовь – это и обязательство. Обязательство перед совестью, обязательство перед возлюбленными, обязательство перед Господом и собственным сердцем. Когда мы говорим себе, что заслуживаем любви, мы часто имеем в виду, что нас должны полюбить такими, какие мы есть, и если ожидания наши оказываются неоправданными, тут же назначаем виновными тех, кто их, чаяний наших, не оправдал, но не самих себя, не стремящихся меняться, учиться и искать гармонию в отношениях. Те же самые надежды мы питаем и к тому, кого называем Богом. Предъявляя Ему свои претензии, запросы и желания, люди забывают о собственных обязательствах, данных Ему по праву земного рождения. Там, где есть обязательство, есть долг. Там, где есть долг, существует и спрос. Тот, кто надеется на милость божественной длани, никогда не познает любви. Тот, кто помыслил, что постиг любовь, отступился от Бога.

Если любовь – неоценимое благо, то ненависть, как обратная её сторона, ни что иное, как воплощённое зло. На первый взгляд. На самом деле в ненависти, как в чувстве, нет ничего, что могло бы уравнять её со злом. Суть антихристова – не в ненависти, а в отсутствии живой души, и, там, где её нет, рождается равнодушие. Именно равнодушие присуще злому началу и ни что другое. Ненависть, как и любовь, имеют божественную природу, если рассматривать эти значения, как имена человеческих чувств, но никто не давал нам права этого делать. Любовь – не эмоция.

Человек знает, что Христос испытывает ненависть ко греху, но человек возлюбил грех.

Христос приходит в мир, чтобы сказать «Бог есть Любовь» и карает тех, кто извратил святое имя Любви.

Человек следует за антихристом.

Христос убивает человека».

Я отложил страницу в сторону и качнулся назад, упираясь затылком в стену.  Холодными, почти ледяными, ладонями я закрыл лицо, словно пряча его от посторонних. Мыслями своими я был где-то далеко, когда на меня обрушилась оглушающая реальность: я убил Давида; убил своими руками и этими же руками тащил его труп в ванную, чтобы избавить свой псевдомирок от ненужного присутствия мертвеца. Кто я такой, чтобы решать, кому быть лишним, а кому нет? Кто я такой, чтобы проливать человеческую кровь? Кто я такой?!

Тогда я вскочил из-за стола и стремительно направился в ванную, но, шагнув лишь раз, поскользнулся о кровавую лужу и рухнул на ламинат, залитый липкой жидкостью.  Казалось, даже спинным мозгом я прочувствовал всю мерзость пропитывавшейся в рубашку крови, касавшейся моей спины, и, будто гадкой змеёй, я изогнул позвоночник так, чтобы только не чувствовать гнусного прикосновения. Когда мне, наконец, удалось подняться, я замарал кровью локти, которыми опирался о скользкий пол, и тыльную  сторону правой кисти, - той самой, которой убивал друга. Оказавшись на ногах, я, трясущимися руками, раздражённо стал расстёгивать пуговицы, в попытке освободиться из омерзительно мокрой рубахи, и, как только мне это удалось, скомкал её и швырнул в коридор. Мне безумно хотелось принять душ, чтобы смыть с себя всю грязь проклятого вечера вместе с ненавистной кровью, но мысль о том, что я не смогу этого сделать, потому что в ванной лежит Давид, отдавала свирепой коликой в голове. Собираясь духом, я открыл запертую дверь, и вид человечьего трупа отозвался во мне непередаваемой паникой, где-то на животном, природном уровне, сравнимой с тем, когда бродячие собаки вьются вокруг мёртвого собрата, - скулят, воют, мечутся. Точно так же и я, будто уличный пёс, завыл, завидев убитого друга, но убитого мной, не кем-то. В бессилии я упал на колени, схватился за волосы крючковатыми пальцами, как будто собирался вырвать клок из черепа, и лбом ударился о кафельную плитку, с такой силой, какой бьют железными прутьями в рёбра. Дыхание стало прерывистым, невольно посыпались слёзы, а откуда-то изнутри заголосили тягучие звуки, - только сейчас я осознал, что совершил, и горько заплакал.

В ванной лежал мой друг.

Я сидел на коленях, в позе эмбриона, сжавшись, словно пытался спрятаться от себя самого, ещё достаточно долго. Меня одолевала мысль, непрошенная, но настойчивая, мысль, касавшаяся моих чувств, относительно последних событий. Я отдавал себе отчёт, что, расправившись с другом, не почувствовал сожаления, что сердце моё не вздрогнуло, а душа не заметалась в безумстве содеянного греха. Я вспоминал, как сбил Давида с ног, как смял всю волю к сопротивлению и как бездумно вонзил в него нож. «Я видела твои глаза!», - упрекала однажды меня одна девушка, когда я, при ней, избил какого-то неприятеля, допекавшего меня своей придурью. Что не так с моими глазами? Что вы в них видите? Ярость? Гнев? Ненависть…?

Равнодушие!

Безусловно, она видела там равнодушие. Безусловно, она заметила обжигающий холод, струящийся из бездны моих бесстрастных глаз. Безусловно, своего друга я убил при полном отсутствии эмоций, бездушно и хладнокровно, как бы я не пытался выдать своё состояние за яростный порыв. Безусловно, во мне присутствовало это врождённое антихристово чувство.

Я оказался зверем.

Как дикий зверь, вонзающий когти в загнанную жертву и рвущий зубами тёплую плоть, беззлобно, как лесной кот, поймавший вольную птицу, я лишил жизни лучшего друга. Во мне не было ничего, что я мог бы назвать гневом, жаждой крови или человеконенавистничеством. Я просто исполнил свою волю, и волей моей стало убийство. Что волновало меня после того, как я забрал у Давида жизнь? Меня озаботило лишь моё собственное предназначение, и я тут же назвался избранником, которого, вот повезло, избрал сам Давид! Вы когда-нибудь встречали случай, чтобы убиваемый сам назначил себе убийцу? Так вот же он, тот самый случай, - я лично его изобрёл, выдумал и поверил! Я решил, что миссия моя в том и состоит, чтобы собрать рукопись, склеить её в единое целое, чтобы оживить-таки великое давидово слово, воссоздать по крупицам его философию, но первой же страницей, первой же мыслью, он спустил меня с небес на землю, разбив всю нестройность моих дурацких доводов. Городской философ унизил меня, растоптал и заставил плакать.

Но свидетельством чему являются мои слёзы…? Неужели мне, вдруг, стало жалко бедного Давида? Не уж-то, я, ни с того, ни с сего, проявил сострадание, противоположное присущему мне равнодушию? Нет. Мне было жалко себя. Это я извратил святое имя любви. Это я возлюбил себя самого сильнее ближнего. Это я рвал на себе волосы в бешенстве, но не от боли утраты, не от любви к другу, а только лишь из жалости к себе. Глубокой нескрываемой жалости. Это мне неведомо участие, не знакомы милосердие и добродетель. Это я – не устоявший в истине, человекоубийца от начала, ибо нет во мне истины.

Спустя время, я нашёл в себе силу встать. Подняв голову, я уже не испугался трупа, как несколькими минутами ранее. На этот раз я относился к нему по-прежнему: холодно и легко. Я просто открыл кран, опустил руки в раковину и смыл с себя кровь. Тёплая прозрачная вода нежно согревала тело и давала ощущение жизни, - я чувствовал себя живым. В зеркале напротив на меня смотрело моё отражение. Не зверь, не чёрный человек, а я, собственной персоной. Я, – и чёрный человек и зверь. Мне было важно, чтобы личность, смотрящая на меня из зеркала, не выходила за рамки своего «Я», не соприкасалась с моим миром и не имела со мной ничего общего, но, чем дальше распутывался событийный клубок драматичной истории, тем чётче, тем очевиднее становилось восприятие трезвой реальности, в которой мы – одно целое. Мы – одно и то же. Мы – это я.

Стоп на момент
Взгляни на отраженье в зеркале,
Что видишь ты в глазах напротив?
Это ты
Зло выбравший от безысходности,
От безнадёжности и от тупой продажности,
Страны, в которой раболепие позволило
на аукционах  продавать кресты…
вглядись в себя - не тот ли ты отрёпок,
что лишь бездействием привык внимать чужим страданьям
зри в корень - твоя сущность грешна,
и мысль не свята, и поступки двойственны
кто ты? Клочок сеисекудной плоти,
что в похоти себя изничтожает повсеместно,
убивец крещеных - строитель церкви
и проклянувший - верящий в спасенье…

Любовь,  Россия - глаза и сердце
В разбитых зеркалах у наших ног. 

Мне пришёл на ум стих, простой, как пять копеек, и гениальный, как небеса. Стих, отражавший всю иронию, проявившейся, как фотоплёнка, ситуации. Не уверен, но, кажется, я прочёл его вслух, сам для себя, собственному отражению в зеркале. Как жаль, что я не умею писать стихов. Как жаль, что я лишён этого дара – отражать суть в простых словах, глаголом жечь сердца людей. Поэт, как мне думается, тот, кто смотрит на простые вещи, прекрасные и страшные, так же, как и каждый человек, но всегда способен сформулировать, придать форму, тем чувствам, которые в нём пробудились. Обычным людям это не свойственно. Мы чувствуем, но выразить своё чувство не можем, не умеем, не хотим. Мы, как искатели истины, потерянные в себе самих же, а мысли наши – перелётные птицы, осевшие в головах немногих гениев, сумевших их приручить. Они видят то, что неведомо многим глазам, и кормят свой разум витающими в небесах идеями, а, когда им удаётся их оживить, бесформенные элементы становятся цельными, как мягкая глина обращается вазой в опытных руках гончара.  Какая трагедия, что даром этим я обделён. Какая трагедия.


Рецензии