Последняя седмица. День четвёртый. Известия

Я так и сделал: пошел в аптеку на улице 3-я Текстильщиков, купил по совету врача пачку барбитала, завернул в магазин «Пятёрочка» на той же улице и взял бутылку «Столичной». Настроение как-то само собой улучшилось и постепенно стало таким, какое бывает у людей, выходящих после живительный купели на песчаный берег теплого Иордана. Был ясный воскресный день, чистый воздух, мороз и солнце! Рождественская благость на душе, приятная легкость в членах и мыслях, крепнущая изнутри неколебимая вера в силу разума и провиденья несли меня по 3-й Текстильщиков, словно новый баркас к счастливой жизни берегам.

Одним концом улица сворачивала в сторону от Волжских прудов, другим упиралась через дорогу и забор в фасад нашего главного корпуса, похожего издалека то ли на Бастилию, то ли на Стену Плача в Иерусалиме. В окнах седьмого этажа, которые я нашел без особого труда, мне померещились силуэты моих друзей – Фёдора и Гоги. Они стояли неподвижно, будто святые угодники, устремив мечтательные взгляды на этот прекрасный мир и голубые небеса. Поверх их лысых голов золоченым нимбом сияли отблески утренней зари. Я вернулся к месту приписки и занял свой угол в коридоре, больше похожем на вестибюль станции метро в час пик. Заглянув в шестую палату, увидел, что Гога и Федя все так же стоят у окна в позе архангела Гавриила и очарованные потусторонним зрелищем даже не ответили на мое приветствие. Глухие тетери.

Был день открытых дверей. Режим ослаблен, все желающие могли свободно пройти в пульмонологическое отделение и посетить кого надо. Сердобольный люд с пакетами и авоськами в руках валил гуртом, навещая родных и близких, но я никого не ждал. Наоборот, всем отзвонил и сказал, что приходить не надо, тут все хорошо, апельсины и фрукты не покупайте, я их все равно не ем. Сын понял меня с полуслова и даже, как мне показалось, повеселел. Он сказал, что у него на сегодня намечено много важных мероприятий, в том числе и встреча с Андреем. Он, кстати, спрашивал, как там браслет, все ли в порядке?

- Передай, что это чудовище ведет себя вполне пристойно, и мы с ним даже беседуем, - сказал я.

- Ну тогда я ухожу, - бросил Павел и отключил связь.

В общем, я был рад такой удаче побыть одному и не видеть никого из тех, кого и так встречаешь по жизни чуть не каждый день. Думаю, что все мои друзья и родственники, кому отзвонил, тоже не горели желанием ехать куда-то на край света в казенное заведение, где хочешь не хочешь придется не только поправлять подушки, но и выслушивать жалобы на слабое здоровье, недостаток внимания, плохое питание и хамство обслуживающего персонала. Бутылку я надежно упрятал в сумку с личными вещами, чтоб, как говорится, ни одна живая душа… Про нее никому не сказал, даже Феде, который как-то предлагал, а не выпить ли нам, господа, водки... Но тут же напомнил о правилах внутреннего распорядка, где «принесение и распитие алкогольных напитков в стенах лечебного корпуса», считается тягчайшим преступлением и карается самым нещадным образом.

К тому же один я не пью, мне нужна компания, а совращать товарищей с пути истинного мне не хотелось. Совесть не позволяет, да и воспитание... Что делать с бутылкой, я так и не решил, но чувствовал, что с ней как-то спокойней. Не знаю почему, но она придавала определенную внутреннюю уверенность, ощущение некой альтернативы этому глухому и липкому мороку, в который меня за последние четыре дня опрокинули местные условия и непредвиденные обстоятельства. Будто только в ней еще жила иллюзорная, согревающая душу надежда на единственно возможный, единственно правильный выход из этой безнадежной ситуации. Это как последний патрон у бойца, ведущего затяжной бой с превосходящими силами противника, но свято верящего, что победа все равно будет за нами.

С барбиталом было легче. Я поставил коробку на тумбочку и стал смотреть на нее, не отрывая глаз, снова и снова перебирая в памяти все, что накануне говорил мне профессор про нарушение мозгового метаболизма на фоне длительного лишения сна. Признаться, я и раньше догадывался, что здесь что-то не так. Да, недосып, согласно науке, вызывает раздвоение личности. Но что б он так издевательски будоражил сознание, рисовал столь феерические картины, я не мог себе представить даже в страшном сне при всей любви к эротическим грёзам и мечтам. Не иначе, думал я, это происходит в сочетании с другими побочными эффектами – от ИИ и антибиотиков. Где-то на этом месте назойливых сомнений я почувствовал, что впадаю в сладкую гипнотическую дрёму. Оказалось, профессор был прав: достаточно одного взгляда на барбитал, чтобы ощутить давно забытое блаженство.
 
Мне снилась Светлана Витальевна. Она велела мне снять рубаху, нацепила на уши стетоскоп и стала пальпировать меня сначала со спины, затем спереди. При этом она наклоняла свою красивую головку так близко, что я чувствовал манящий запах французских духов, а ее белокурые, колышимые слабым дыханием волосы то и дело касались моего лица и щекотали ноздри. Последний раз она таким образом обследовала меня в палате три дня назад и спрашивала, как я себя чувствую, осталась довольна тем, что назначенный курс лечения приносит положительный результат. Моя попытка пошутить, что в медицине все положительное – отрицательное, успеха не имела. Но после того, как она рассказала, что ее дед курил всю жизнь махорку и дожил до 92 лет, мне показалось, что с юмором у нее все в порядке. Чувство юмора – великая вещь. Я тут же спросил, что она думает о способности антибиотиков вызывать галлюцинации.

- Дело в том, что в последнее время со мной происходят странные вещи, - жаловался я. - Мне кажется, что я только что с кем-то говорил, что-то прочитал, что-то написал, а с кем и что, не могу в толк взять. Вот и сейчас не знаю, я с вами разговариваю во сне или наяву.

Она рассмеялась, повесила на свою лебяжью шею стетоскоп и сказала, что прием окончен, это ее последнее свидание с нами, и что с понедельника она уходит в отпуск. Мы благодарили ее от всей души, старались наговорить как можно больше приятных слов, и я только успел спросить, куда она поедет отдыхать.

- Во Вьетнам с мужем, - сказала она и вышла за дверь, только мы ее и видели.
Какая досада, подумал я. Вьетнам – это та страна, о которой, мне кажется, я знаю всё. Французы называли ее «virus jaune», то есть желтый вирус. Загадочный и властный однажды он проникает в твое сердце со всем своим неизъяснимым, азиатским очарованием и остается там навсегда, от него невозможно избавиться. Я прожил во Вьетнаме немало лет, работая собственным корреспондентом «Известий», и сумел бы рассказать голубоглазой Светлане массу интересных вещей, дать много полезных советов. По крайней мере, у нас наверняка была бы общая тема для разговора, и я бы живописал вдохновенные картины, удовлетворяя любопытство моего лечащего врача и ангела-хранителя в одном симпатичном лице. Но, видать, не судьба. Говорить и общаться с ней, к великому сожалению, мне оставалось только в бреду или во сне. К тому времени я, уже получивший солидную дозу галлюциногенных инъекций, почти не соображал, что к чему, и не мог толком разобрать, где правда, а где вымысел, где ночная химера, а где искаженная реальность.
 
Не помню, сколько я находился в плену Морфея, но очнулся от того, что рядом кто-то орал благим матом, угрожая вызвать наряд и «прикрыть эту лавочку». У стола с пустыми чашками толпился народ, и между гостями нашего отделения шла отчаянная борьба за право первым налить из чайника с надписью «шиповник». Буфетчица Клава обещала подать горячий напиток к столу ещё после обеда, но в кубовой у нее чего-то не ладилось, бойлер никак не хотел закипать. Томительное ожидание всё больше волновало народ, требования «подать сюда дежурного», сопровождаемые криками «Безобразие!», звучали все громче. Я открыл глаза и увидел, что нахожусь в окружении людей, которые толпились у моей койки, не обращая на меня никакого внимания и продолжая звать «на ковер» дежурного. Обед я проспал, но на тумбочке еще стояла тарелка холодного супа, кусок рыбы с тушеной капустой и пайкой хлеба. Вскоре шиповник подали, волнение улеглось, народ стал расходиться.

Мне шиповнику не досталось, как и Фёдору, который подошел к столу слишком поздно и принялся ругать «этих оглоедов». Да, собственно, мне и не хотелось, а хотелось чего-то другого. Я сладко потянулся, вздохнул полной грудью и ощутил жажду хорошего общения, даже не кашлянув.

- Какие новости, Федя, - спросил я как можно более приятным и бодрым голосом.
- Хреново, - отозвался он. – Ты тут нарушаешь, а мы из-за тебя должны терпеть.
Далее Фёдор как источник всех моих бед рассказал, что моя ночная выходка с переселением в коридор имела широкий общественный резонанс, и значительная часть нашего сообщества оказалась не на моей стороне. Активисты из других палат говорят, что нарушение дисциплины в таком учреждении, каким является больница, недопустимо, и виновного надо примерно наказать: «А то, вишь, все начнут бегать с койки на койку, что получится!». Нельзя сказать, что они оказалось в большинстве, но наиболее активные ревнители порядка договорились до того, чтобы сурово осудить мой безобразный поступок и создать вокруг меня атмосферу нетерпимости. На стихийном митинге, который возник у чайного стола, иные горячие головы стали требовать моей выписки. Особенно горячился маленький толстяк с лицом алкоголика и взглядом бабуина из седьмой палаты по имени Хлюст. Он тоже был из числа бывалых и вел себя, как начальник.

- Давить таких надо, - злобно шипел он, стоя на проходе и кивая в мою сторону.
От таких новостей можно лишиться дара речи, еле удержался, чтобы не завыть. Я с надеждой заглянул в глаза Фёдора, желая найти в них хоть чуточку былой нежности и сострадания. Не тут то было. Он глядел на меня с укоризной, безо всякого сожаления и даже, что меня не на шутку встревожило, с каким-то злорадством. Видать, поддался агрессивным флюидам худосочной толпы, жаждущей крови, подумал я, и от этой мысли стало совсем неуютно. Говорить о чем-нибудь еще уже не хотелось, только и сказал, глядя в колючие глаза недавнего друга:
- Пиши пропало.

- На надо так говорить. Грех. Ты, если чего, заходи, - сказал он и ушел.

- Надо, Федя, надо, - прошептал я себе под нос и стал опять размышлять о превратностях изменчивой судьбы, зигзагах Фортуны и ее коварстве.

Вот, почему так получается, спрашивал я, обращаясь к виртуальному интелелкту: все мы, вроде, люди, все мы человеки, проповедуем добро, смирение... Но на самом деле, если разобраться, не любим друг друга, сказать по чести, презираем, завидуем успеху ближнего и радуемся его несчастью. Жванецкий прав: есть люди, которым плохо, когда другому хорошо. И таких много, им несть числа. У нас почему-то всегда ищут крайнего, кто послабее, кого можно пинать и унижать. И если такой имеется в наличии, в коллективе – мир и лад, здоровая атмосфера. В любой гармонии, говорил мой первый начальник в «Известиях» Дейниченко, должен быть контрапункт.

Наверное, поэтому держал нас, молодых сотрудников ИНО, попавших в центральную газету со студенческой скамьи, в ежовых рукавицах, а наши заметки - в долгом ящике, не сдавая их в набор месяцами, пока они совсем не теряли свою актуальность. Это называлось «контрапупить», и было общей практикой. Как в армии между новобранцами и старослужащими. Опубликовать какой-нибудь материал на международной полосе считалось великой честью и большой удачей. Но хорошего было больше, и газету мы любили беззаветно, редакцию на Пушкинской площади считали своим домом и называли про себя - «альма-матерь».

В общем, изгои в нашем отечестве, если почитать классическую литературу, испокон веку исполняли роль громоотвода. На них в первую очередь спускали собак, срывали зло, указывали пальцем и отводили душу. Что это, рудимент первобытного мышления, насущная необходимость или животный инстинкт? Черт его знает. Ученые люди говорят, так было всегда, и я с ними согласен. И вот теперь, лежа на боку, исходя из опыта последних часов и минут, со всей откровенностью хочу заявить: в наш век постмодерна, эта агрессивная потребность дает себя знать неотвратимо как свидетельство нравственной отсталости и морального несовершенства пришедшего на смену общества потребления. К такому выводу я пришел сознательно, под влиянием обстоятельств и окружающей среды, конечно, не без свойственного русской душе путанице в мыслях, разброда и шатаний в поисках истины.

Фридрих Ницше, кстати, тоже большой знаток психологии толпы, объяснял данный феномен генетической тягой каждого отдельно взятого индивида к врожденным порокам и смертным грехам. Насколько себя помню, страх оказаться в числе отверженных или, как теперь говорят, в группе риска жила во мне с самого детства. Я боялся собак, пьяных говорунов и злоязычных баб. Кого больше, не знаю, но все они пугали меня своим агрессивным норовом. Всей душой ненавидел лозунг «пусть неудачник плачет», жалел отверженных и милость к падшим призывал. Но жалость у нас теперь не в чести. Она, видите ли, унижает...

Наум Моисеевич зашел ко мне в сей тихий час «попить чайку и поболтать». Он принес с собой карамель и ломтик сыра рокфор, присел на краешек поролонового матраса с чашкой горячего чая и, разгадав мои мысли, от души посоветовал не лезть в эти дебри. Даже у ортодоксальных евреев, сказал он, нет единого мнения по этому вопросу. Оказывается, в библейские времена его предки тоже долго спорили меж собой, но когда царь Давид поставил вопрос ребром, зачем это всевышний, создавая мир абсолютного добра, создал еще и зло, они перестали ломать голову и больше не заморачиваются на сей счет.

- Хорошо тому, кто хорошо кончает, - завершил он свое выступление двусмысленной фразой, чем окончательно поверг меня в полное недоумение.
Признаться, я и раньше встречал не менее скабрезные высказывания по данной теме. В основном от людей циничных и безнравственных. Но услышать нечто подобное от старого иудея никак не ожидал. Чуть позже я узнал, что таким образом звучит финальная часть одного из законов священной Торы. Тем не менее я был благодарен Наум Моисеичу за совет и ласку, за то, что не дал опять погрузиться в смертельную хандру и мир докучливой схоластики.

- В конце концов, и великий Микеланджело не мог разобраться, что лучше – зло, приносящее пользу, или добро, приносящее вред, -добавил он, убирая оставленные Изольдой Давыдовной гостинцы в холодильник и удаляясь призрачной тенью в свой апартамент.

Я обещал ему больше не изводить себя понапрасну, добру и злу внимать равнодушно, аки дьяк в приказах поседелый. На том и расстались. Дело было вечером. За окном стемнело. Коридор медленно затихал, освобождаясь от посторонних и надзирателей, сестры разносили вечерние капельницы и звали на уколы. Мне тоже всадили очередную дозу, согласно предписанию. После этого, как и ожидалось, мой желудок совсем разладился, и я занял очередь в туалет.
 
Впереди стоял бедолага Хлюст и корчился от боли в животе. Он то и дело нетерпеливо барабанил в запертую дверь, за которой находился единственный на всю мужскую половину унитаз, бормотал что-то несусветное, и видно было, что не дотерпит. Собственно, так и случилось. В какой-то момент он легким, но быстрым движением руки соврал с себя линялые шаровары и одним прыжком, словно заправский жокей, вскочил верхом на писсуар. Раздался треск вышибного заряда, из-под его задницы во все стороны полетела зловонная шрапнель.

Что было дальше, пересказать мне недосуг. Больше я не ничего видел, так как бежал прочь, в коридоре меня вывернуло наизнанку, едва успел схватить полотенце. Дежурная, увидев меня бездыханным и с выпученными глазами, направилась в туалет и выскочила оттуда с площадной непотребной бранью. Видно, Хлюст уже в это время успел запереться в сортире, и весь праведный гнев дежурной сестры обрушился на меня. Напрасно я старался убедить ее, что это не моя работа, она продолжала орать, и возмущению ее не было конца. Как не было конца моим мольбам о покое и добре.

Да, иногда человеку бывает плохо. Не потому, что другому хорошо, а потому, что такая у него планида. Что делает человек, чтобы избавиться от дурных намерений. Правильно, он начинает думать о чем-то приятном. Это единственное средство унять душевную боль и подавить хандру. Как правило, в этот момент память уносит его в прошлое, к которому возврата больше нет, но есть иллюзия снова попасть в лучшие времена, в те годы, когда ему было хорошо. В конце концов, они должны быть у каждого, как индивидуальные знаки отличия - ИНН, СНИЛС или страховой полис, дарованный судьбой. Жаль, что у нас его не учитывает цифровая система поголовного учета.

Мои лучшие времена ушли в прошлое вместе с Советским Союзом. И когда совсем невмоготу, мыслями возвращаюсь туда, потому что так и не сумел при всем желании полюбить капитализм последней стадии, либеральные ценности, свободу рук и законы рынка, где главный смысл – потребление, нажива и корысть, потому что не хочу верить, что человек человеку волк, что всё на продажу и на особицу, что каждый сам за себя и умирает в одиночку. Не хочу верить. Потом, к своему огорчению, заметил, что меня стало сильно раздражать то, что раньше, со школьных лет пленяло слух гармонией и мелодичным звучанием. Речь, как вы понимаете, идет о родном языке как средстве вербального общения.

Кто привил мне трепетное, святое, неосознанное, почти религиозное отношение к нему – бабка Евдокия Арсентьевна или школьные учителя – еврейка Раиса Даниловна или потомок старинного дворянского рода Василий Матвеевич, долго рассказывать. Но и сегодня без лишней патетики, откровенно и честно, как на духу, готов молитвенно повторять нетленную классику: в дни сомнений и тягостных раздумий на него одного уповаю, он один мне - поддержка и опора. Но сердце кровью обливается, когда вижу на крышах и фасадах домов названия типа «фуд сити», «кофе-ловерс», «тим-билдинг», «бир-хаус», «вкус-вилл», «клининг-шоп»…

Даже в нашей дачной Пахре, близ деревни Шаганино в Новой Москве, где недавно открыли магазин «Пятёрочка», над довольно скромным зданием в два этажа загорелась яркая вывеска «Пахра-сити». И это уже не 90-е, не лужковские времена, когда, когда столицу опоясала пошлая реклама и перетяжки с чуждыми нашему уху англицизмами, а речи звезд шоу-бизнеса, провинциальных чиновников, и всенародно избранных градоначальников изобиловали тюремной лексикой и бродвейским жаргоном типа «вау», «май гад», «респект» или «о щит». Это уже в наши дни, конца второго десятилетия XXI века, когда Первопрестольная шагнула далеко на юг за обычные пределы Калужской заставы и административных границ под залихватский мотив «Гуляй, Москва собянинская!».

Мой однофамилец, признанный хранитель чистоты русского языка - академик Виноградов, по книгам которого мы учились в университетах, наверное, потерял бы дар речи, увидев такое. А уж слово «бизнес», занимающее по частотному словарю Григория Салганика первое место, въевшееся, словно ржавчина, в бытовой и политический лексикон, стало поистине сакральным. Не только как лексическая единица, скрежетание и набор звуков, но и главный лозунг текущего момента, основной девиз нашего времени. И не понять, чего в нем больше – вдохновения или похабства. Оно довлеет в обиходном языке и официальных речах, в нахрапистой рекламе и детских играх, в печатных СМИ и на телевидении.

-----------------------------------------------------

Так уж получилось, что большая часть моей сознательной трудовой жизни прошла в «Известиях», где, впрочем, тоже были всякие времена – приятные и не очень. Иногда судьба родной газеты, где довелось отработать три десятка лет, мне кажется пророческой. В какой-то мере она является зеркальным отражением того, что произошло, как пел Юрий Шевчук, с родиной и с нами. В самом деле, между ними много общего. Обе родились в одно и то же время – в революционном 1917 году, распались на отдельные части в 1991-м и продолжают существовать в искаженном виде по сей день. В историческом плане мимикрия той и другой материи – суть одного и того же экзистенционального процесса – заболевание, деградация, ассоциативное расстройство или, попросту говоря, распад личности и мучительные попытки реанимации.

А если учесть, что газета, выходившая сначала как «Изв;стія Всероссійскаго Центральнаго Исполнительнаго Комитета Сов;тов Крестьянских, Рабочих, Солдатских и Казачьих Депутатов и Московскаго Сов;та Рабочих и Красноармейских Депутатов», а потом как «Известия Советов народных депутатов СССР», все эти годы оставалась главным летописцем уникальнейшей эпохи, то можно сказать, что в некотором смысле они – близнецы братья. Кто из них матери-истории более ценен, лично я сказать не могу. Не потому, что не знаю, а потому, что боюсь оказаться излишне субъективным ортодоксом и не хочу навязывать свое мнение другим. К тому же, как отмечал Декарт, от субъективизма до болезненного негативизма – один шаг. А я, воля божья, не хочу этот шаг делать.

Ирония судьбы, однако, в том, что оставаясь «летописцем и зеркалом» великой эпохи, газета сыграла паскудную роль едва ли не главного могильщика того самого рабоче-крестьянского государства, от имени которого успешно выступала более семидесяти лет, азартно доводя его до того, что потом мы назвали «крупнейшей геополитической катастрофой ХХ века». Но самое противное то, что до сих пор находятся летописцы, кто публично гордится этим. Чего тут больше – лицемерия или трусости, понять невозможно. Судя по всему, хватает то и другого. Периодическое издание с нашим фирменным логотипом существует и сегодня, но это уже не та газета, что некогда имела высочайший рейтинг и неслыханный авторитет в мировой журналистике. Да и представляет она теперь не верховную власть, которая, как известно, принадлежит народу, а некое общество с ограниченной ответственностью с малопонятным названием - «ООО Мультимедийный информационный центр «Известия». Читателя своего не имеет, прозябает на задворках общественного интереса и околоземного медийного пространства, живет за счет различных фондов, в основном государственных.

Была еще газета таблоидного типа, куда после раскола 1997 г. вслед за Игорем Голембиовским с Пушкинской площади гордо ушла его команда. Осели неподалёку на Новослободской улице, сразу за Садовым кольцом, назвав свое бунтарское детище «Новыми Известиями» и заявив о себе как о хранителях старых традиций, пионерах новой журналистики, борцах с диктатурой, но долго не протянули. Через пару лет олигарх Березовский продал эту неприкаянную или, как он говорил, «маргинальную газетенку» вместе со всей командой единомышленников своему компаньону – Олегу Митволю, а тот вскоре совсем закрыл её за ненадобностью.
 
В некогда сплоченном коллективе несгибаемых борцов за настоящую демократию и высокие идеалы, в близком окружении главного редактора или, как его еще называли, «рыцаря свободы слова», началась грызня. Из-за денег, привилегий, должностей и влияния на своего начальника. Мы, оставшиеся на прежнем месте, то есть на Пушкинской, с грустью наблюдали за тем, как наши бывшие коллеги обдают друг друга помоями, разыгрывая у всех на виду дешевый, унизительный балаган. Хотя то, что творилось внутри старой редакции, тоже оптимизма не вызывало. Ветры перемен, словно вихри враждебные, дули над нашими головами с опустошающей силой, унося в небытие остатки славы и могущества любимой газеты.

Потом, «Новые Известия» какое-то время издавал Валерий Яков на деньги чеченского бизнесмена Зии Бажаева, который погиб в авиакатастрофе 9 марта 2000 г. Частный самолёт разбился при невыясненных обстоятельствах близ аэропорта Шереметьево, на его борту находился и известный в то время журналист Артём Боровик. Дело Зии продолжил его брат Муса, пока ему не надоела эта популярная среди доморощенных олигархов игра в цивилизованных меценатов. Точнее, надоела не игра, к которой он был, в общем-то, равнодушен, и в которой ничего не понимал, а доставшаяся ему в наследство от старшего брата тяжкая обуза в виде двух-трех миллионов долларов непрофильных расходов на издание совершенно ему не нужной маргинальной газеты. В мае 2016 г. она перестала существовать.

История хождения этих двух довольно слабых по форме и содержанию газет по рукам и мукам в 90-е годы и начале нулевых по многу раз описана в нашей мемуарной и научной литературе с разных углов. В основном теми, кто имел к этим довольно тёмным делам самое прямое отношение и принимал активное участие в приближении катастрофы. И как это часто бывает, в подобных случаях закон жанра срабатывает неотвратимо – все винят друг дружку, каждый предстает невинной жертвой редакционных склок, дворцовых интриг и подковерной возни. Но объединяет их одно желание, одна, но пламенная страсть – обязательно заявить о себе не иначе, как о бескорыстных поборниках свободы печати, демократии, лучшего из миров и нового мышления.

-------------------------------------------------

Кого только не совратил этот змей-искуситель возможностью понравиться публике, стать оригинальным, нестандартно мыслящим... Кто только не повелся на эту ахинею о тюрьме народов, ужасах сталинизма, о лучезарной демократии и тяжких оковах азиатского подбрюшья, которые по Солженицыну нужно обязательно сбросить, иначе не зажить, как в цивилизованных странах. Соблазн явиться народу в образе новой мессии, узревшей свет истины, познавшей мудрость жизни и чуть ли не тайну Святого Грааля, овладел бывалыми мастерами культуры и ветеранами агитпропа, не говоря уже о рядовых, заурядных тружениках пера.
 
На что уж опытный пропагандист, политический обозреватель «Известий», мудрейший Станислав Николаевич Кондрашов и тот не удержался, чтобы не открыть народу глаза и не поведать ему несведущему, что слово «партия» исходит от слова «а part», то есть часть. Однажды я спросил его об этом, и он как-то смешался, ушел от ответа. Сказал только, что тогда все думали иначе.

- Нет, не все, - поспешил вставить я, поймав себя на мысли, что теперь моя очередь быть оригинальным и куражиться над очевидным, делая его невероятным. - Я так не думал. Я думал по старинке, как в школе учили. И, ей-богу, не каюсь.
Маэстро смотрел на меня с легкой иронией и недоверием, давая меж тем понять, что серьезность данной темы, как и служенье муз, не терпит суеты. Не то, чтобы я в тот момент куражился или хотел уязвить старейшину международной журналистики. Честно говоря, за мной такое водилось, дух противоречия и неумение держать язык за зубами всегда жили во мне бок о бок и нередко подводили, что называется, под монастырь. Но я и не думал ёрничать. Просто к тому времени уже не было смысла и привычки молчать. В своем сиротстве и унижении мы сравнялись, нашу малую «альму-матерь» у нас отняли, я ушел из «Известий» едва ли не последним, когда там уже не было ни Кондрашова, ни Бовина, ни Стуруа и многих других старых известинцев, профессионалов своего дела. Их увольняли втихую то по сокращению штатов, то в связи с уходом на пенсию, то по собственному желанию.

Пора было собирать камни, и давать осмысленные ответы на вызовы новой эпохи, чем мы и занимались, кто на другой работе, кто на досуге. Правила хорошего тона, деликатность и уважение к мнению патриарха уже не имели той сдерживающей силы, какой они обладали раньше. Истина была дороже. Разговор этот состоялся двадцать лет спустя после тех событий. Мы все еще болели за судьбу отечества, но уже не известинских коридорах, а в тихой, малолюдной Пахре, где наши дачи соседствовали рядом на пригорке, а бывшие известинцы, осевшие здесь на ПМЖ, встречались так или иначе друг с другом на прогулочной тропе или, заходя на огонек.

Станислав Николаевич только что выпустил свой очередной двухтомник «На сломе эпох. 1982 – 2006. Летопись очевидца»», изд. «Международные отношения», Москва, 2007 г. Тогда мы еще не знали, что это его последняя книга, своего рода исповедь человека, прожившего 78 лет, более пятидесяти из них в международной журналистике, беззаветно любившего свою страну и служившего ей до последних дней. В ней он пишет о новейшем смутном времени, о драматических годах, когда Россия «возвращалась сама к себе», когда Советский Союз оказался нежизнеспособным, а горбачевская перестройка обернулась «катастройкой».

Мне были созвучны и близки горестные рассуждения автора о правительственной чехарде и коррупции в 90-е, о «шокотерапевте» Гайдаре и его сподвижниках, «офшорной аристократии», умыкнувшей из России сотни миллиардов долларов, об «оборотнях в погонах и цивильных пиджаках». По некоторым вопросам наши мнения расходились, как в море корабли, в частности, о роли партии и личности в истории. Я говорил, что это была не просто «часть», а становой хребет государства, и вслед за Твардовским повторял: да был культ, но была и личность. В остальном мы были едины – в такую шальную погоду нельзя доверяться ветрам.
- Я и сейчас уверен в своей правоте. Не заблуждался тогда насчет перемен и не верю в их доброе начало теперь. Блаженны не только нищие духом, но и те, кто не меняет своих убеждений.

Станислав Николаевич все так же смотрел на меня с нескрываемой иронией, и в прищуре его умных глаз таилась лукавая улыбка. В качестве ответного удара он приводил слова сэра Уинстона, с которым был знаком не понаслышке: «Только покойники и дураки не меняют своих взглядов». На что я ему говорил, что к концу жизни Черчилль не однажды каялся в содеянном, а после войны так вообще требовал от американцев нанести ядерный удар по своему недавнему союзнику по антигитлеровской коалиции – СССР. Книга имела большой успех. Министр иностранных дел РФ Сергей Лавров назвал ее «учебным пособием для молодых дипломатов». Один экземпляр Станислав Николаевич вручил мне с дарственной надписью.
 
По следам нашей беседы у камина в его двухэтажном доме написал и опубликовал в газете «Россiя» целую полосу, вынеся в заголовок итоговую фразу - «Нельзя обнулить человеческую память». Тогда я еще не ведал и того, что это наша последняя встреча и это мое последнее интервью с ним. Мы пили чай, и я рассказывал ему о том, что видел на июньском саммите «большой восьмерки» в немецком Хайлигенддамме, куда ездил по заданию редакции. Используя подвернувшуюся оказию и служебное положение, я взял с собой сына Павла, учившегося на третьем курсе факультета журналистки МГУ. Через пару месяцев, 28 августа 2007 года Станислав Николаевич умер в Кунцевской больнице от инфаркта. Ему было 78 лет.
Да, в конце 80-х воздух свободы, признавал он, кружил голову многим, как профессору Плейшнеру. Настоящую публицистику все больше путали с примитивным и дешёвым популизмом. Порой создавалось впечатление, что с началом перестройки эпидемия антисоветской заразы обрела масштабы стихийного бедствия и всеобщего помешательства. Договорились до того, что объявили патриотизм последним убежищем негодяев. Помню, в октябре 1986 года, за пару дней до того, как мне нужно было снова ехать в длительную зарубежную командировку, меня назначили дежурным критиком на очередной летучке. Дело привычное.

По пятницам после выпуска в 16.00 вся редакция собиралась в Овальном зале на третьем этаже и подвергала разбору номера минувшей недели, отмечая удачи одних и морально уничтожая других за бездарные опусы, грубые ошибки или просто из вредности и чувства личной неприязни. Кого-то это забавляло, охотников перемывать чужие кости было предостаточно, как и в любом творческом коллективе. Но главное слово было за дежурным критиком. Он должен был выступить с докладом минут на 40 и дать свою объективную, квалифицированную оценку нашей работе «за истекший период».

Надо сказать, у нас в иностранном отделе желающих заниматься этим довольно муторным разбором полетов было немного. Как правило, у всех тут же находились неотложные дела, и сыскать подходящую кандидатуру на должность впередсмотрящего было необычайно трудно. Да и не каждый годился. Один робел перед микрофоном и начинал заикаться, другой нёс такую галиматью, что хоть святых выноси, третий был неисправимым занудой или склочником, его не любили и не хотели слушать. Такое тоже бывает в творческой среде. Все, кто годился стать «козлом отпущения», так или иначе отвертелись. Тогда любезный Николай Николаевич Ермолович, непосредственный начальник и опекун, зайдя в мою комнату № 414, где мы сидели с Александром Суворовым, сказал:

- Ничего не поделаешь, Борис Павлович, придется вам. Очередь, наша. Никого больше нет из личного состава. Выручайте.

- Избавьте, Николай Николаевич, - взмолился я. – Только не это, Христом богом прошу… У меня еще вещи не собраны, билеты на руках…

- Ничего, ничего, успеете. Я вас знаю, не подведёте. Считайте это партийным поручением.

Пришлось брать все шесть номеров и читать от корки до корки. Занятие, скажу я вам, не для слабаков. Шел второй год перестройки. От этого слова, ставшего крылатым, уже тогда веяло каким-то легкомыслием и пустозвонством, тем не менее, оно было у всех на устах и висело чуть ли не на каждом столбе. Самый ажиотаж. Главный редактор Иван Лаптев только что вернулся с заседания ЦК и делился важной информацией: «Михаил Сергеевич отметил… Егор Кузьмич подчеркнул…» Одни слушали его подобострастно с тем выражением лица, с каким обычно мелкая сошка внимает речам большого начальника, другие с явным недоумением, третьи – с напускным равнодушием, типа «а нам все равно». Затем ведущий - первый зам. главного редактора Лев Корнешов дал слово дежурному критику, то есть мне.

За что я тогда благодарил перестройку, так это за то, что она дала возможность нам говорить, не мудрствуя лукаво. Хотя, как отмечал Гога, лукавство ума и оригинальный способ выражаться были и остаются отличительной чертой нравов русских. Тот день я запомнил навсегда. В жизни каждого человека есть дни, которые застревают в памяти на всю жизнь. Как заноза. Их еще называют фатальными, знаменательными, эпохальными, судьбоносными, символическими… Кто только как не называет. Так вот, в тот день, в пределах отведенного мне часа, я постарался сказать все, что думаю по этому поводу. Накипело. Не помню, кого и как я там поливал, но в конце честно признался, что в результате проделанной мною скромной работы, исходя из публикаций нашей газеты за минувшую неделю, так и не понял, что такое перестройка и в чем смысл этого всенародного исторического движения.
 
- В чем смысл, в чем смысл, - недовольно буркнул Корнешов. – Работать надо лучше, вот и всё.

Главный редактор, слово которого было решающим, был менее лаконичен. Он крякнул, расправил плечи, и опять пошла морока про задачи текущего момента, партийную организацию и партийную литературу, цитаты из классиков марксизма-ленинизма и прежде всего – генерального секретаря. В итоге он выразил уверенность, что задачи, поставленные партией, будут выполнены, что весь советский народ как один одобряет и поддерживает генеральную линию.

- А вот Бориса Виноградова, который тут критикует нас, мы завтра отправляем во Вьетнам. Пусть там критикует – на дальних рубежах, - пошутил он, скосив глаз в мою сторону.

Через день в должности собственного корреспондента «Известий» в странах Индокитая и АСЕАН, согласно решению директивной инстанции, как было сказано в приказе, я уезжал в Ханой, чтобы вернуться на Пушкинскую через шесть лет, когда уже не было той страны, откуда уезжал, и той газеты, которая отправляла меня. 12 июня 1990 года на первом съезде народных депутатов в Москве по инициативе Ельцина приняли Декларацию о государственном суверенитете РСФСР. С тех пор и празднуем. Между прочим, Иван Лаптев к тому времени занимал должность председателя Совета Союза Верховного Совета СССР. А 19 августа 1991 г. в результате стихийного бунта внутри редакции «Известия» избавились от статуса газеты Верховного Совета СССР и объявили себя свободными глашатаями нового демократического мира. Случилось непоправимое – снесло ту самую крышу, которая нас укрывала с пеленок и создавала реноме официального органа Советской власти.

В Ханое у меня оставалось много друзей и знакомых, с которыми приятно было снова увидеться, беседовать и проводить время. Вьетнамская столица ещё была крупным центром важной политической информации, её называли «Меккой международной журналистики», и работать там было интересно. При отделе печати МИД были аккредитованы практически все мировые агентства, газеты и телевизионные компании. С военных лет отель «Метрополь» на улице Нго Куен, где находился наш корпункт и представительства многих зарубежных изданий, являл собой нечто вроде Ноева ковчега, в котором нашли кров и пристанище иностранные журналисты. Сегодня, после реконструкции, проведенной бывшими владельцами – французами, это один из самых фешенебельных отелей Юго-Восточной Азии. Не зря его выбрали для эпохальной встречи Дональда Трампа и северокорейского лидера Ким Чен Ына в феврале 2019 года. Но об этом как-нибудь потом.

Иван Лаптев возглавил «Известия» в 1984 г., сменив на этом посту Льва Толкунова, который годом ранее сменил Петра Алексеева, который семью годами раньше занял место того же Льва Толкунова… Затем Ивана Лаптева в 1989 г. сменил Николай Ефимов, работавший у него первым замом. Того в ходе антисоветского переворота в августе 1991 г. – «всенародно избранный» Игорь Голембиовский, а его в 1997 г. – Василий Захарько, тоже работавший замом у своего предшественника и какое-то время ответственным секретарем. Он просидел в начальственном кресле около года. Список главных редакторов, с которыми довелось трудиться все эти годы, замыкает Михаил Кожокин. Волею судеб он стал для меня последней высшей инстанцией на Пушкинской.
На нем, собственно, и завершилась моя без малого тридцатилетняя эпопея в «Известиях», согласно его личному приказу о моем увольнении.

Он встал у руля известинского «Титаника» в 1998 г., когда ставшая независимой, ушедшая в самостоятельное плавание газета уже была продана и перепродана сначала «Лукойлу», а затем «Онэксиму». Плавание, как мы уже отмечали, оказалось, увы, не дальним и не долгим. В отличие от всех вышепоименованных капитанов этот никогда не был журналистом, бывалые известинцы его не считали коллегой по профессии и называли просто - «хозяйчик». По сути он таковым и был – хитрым и пронырливым мелким боссом, каких по ходу ваучерной приватизации и залоговых аукционов на Руси появилось тьма тьмущая. За глаза его называли прохиндеем, а кличка «мыло», говорили очевидцы, пристала к нему со студенческих лет.
 
Мыльная опера в «Известиях» под названием «Все куплю, сказало злато» шла лет пять – с 1998 по 2003 год. Новые владельцы, не имеющие за душой ни звания, ни понятия о том, что это такое – делать настоящую газету, но имевшие непомерные амбиции на этот счет, взялись править с места в карьер азартно, исступленно, и с каким-то садистским удовольствием. Кожокин поначалу вел себя тихо, интеллигентно, в разговоре со «стариками» не лез на рожон, все больше говорил о той чести, которая ему выпала работать вместе с такими патриархами русской словесности, как Кондрашов или Бовин. Но, как говорится, не долго музыка играла. На первом же общем собрании коллектива в Овальном зале, куда ввалилась группа довольно нахального вида мужиков, неопрятно одетых, в потертых джинсах и с немытыми волосами, стало ясно, что это и есть новое лицо. Они уселись в первом ряду кресел у длинного стола, откинувшись в небрежной позе, задрав ноги в стоптанных башмаках, и стали выкрикивать в наш адрес митинговые, видимо, давно заученные фразы про «кондовый агитпроп», «заказуху» и «рептильную прессу».
- Вот и все, - словно подводя черту, сказал сидевший рядом со мной Борис Алексеевич. – Приехали.

Занявший скромное место у дверей Станислав Николаевич, покраснев то ли от неожиданности, то ли от возмущения, тяжело встал со стула и попросил слова. Таким растерянным я его никогда не видел.

- Кто эти люди? - спросил он. – И почему они ведут себя здесь, как джеймс-бонды?
Несколько смущенный таким вопросом «патриарха» Кожокин, будто извиняясь, поспешил объяснить, что это «ударный костяк» газеты «Телеграф», выходившей на деньги группы «Онэксим» незадолго до покупки акций «Известий», и теперь, по решению правления банка, влившийся в единый коллектив «для усиления позиций». То есть, теперь это наши коллеги и братья по разуму. После собрания, когда все стали расходиться, в коридоре я подошел к обескураженному товарищу.
- Это не джеймс-бонды, Станислав Николаевич,- сказал я ему. - Это гораздо хуже, чем вы думаете. Это наши новые хозяева.

- А кто мы?

- А мы у них – наемные работники.

Скоро жизнь подтвердила правоту моих слов. Новые, совершенно чуждые для нашего менталитета и нашего духа реалии стали нормой жизни, и это у многих не укладывалось в голове, казалось трагическим и невозможным. Я думаю, именно в этот момент до нас, наконец, дошло, и мы, наконец, поняли, за что все это время боролись и какое отечество мы потеряли. Осталась только боль, и только дым воспоминаний хоть и горький, но все равно - сладок и приятен. Газету стало колбасить с новой силой, платить фиксированную зарплату новая администрация отказались, введя в действие старый хрущевский принцип материальной заинтересованности: напечатался - получи гонорар.

Но кого публиковать, а кого взашей, определял кожокинский синклит в виде узкого круга приближенных, назначенных на должности смотрителей. Иностранный отдел «Известий», традиционно считавшийся элитным подразделением не только центральной прессы, но и всей советской журналистики, бывший на особом счету партийных органов и дипломатических служб, неожиданно возглавил Гаяз Алимов, человек, в общем-то, ни откуда, хоть и, как говорится, «из наших». До этого он никогда не имел никакого отношения к международной журналистике, не знал ни одного языка, кроме русского и татарского. Работал сначала в отделе внутренней информации, затем на различных должностях от секретариата до АХО (административно-хозяйственный отдел) и различных структур, которым поручалась самая неприятная работа по ликвидации того или иного подразделения.

 А таких подразделений, оставшихся от советского режима, которые вроде бы занимались нужным делом, но в функциональном плане были совершенно бесполезны и обременительны для тощего бюджета, было хоть отбавляй. Вот Гаязу и поручали их отбавлять, сокращать, ликвидировать, что он и делал исправно, находясь, как он говорил, на руководящих должностях в общей сложности лет десять. А то, кому еще захотелось бы выслушивать слезные жалобы на несправедливость и произвол, бесчеловечность кадровых решений и несоответствие КЗоТ, нарушение социалистической законности и человеческой морали. Тут нужна была твердая рука.
   
Сказать, что это решение привело бывалых газетных зубров в легкий ступор, значит, не сказать ничего. По «Известиям» ползали слухи, будто новая метла намерена ликвидировать «иностранцев» как класс и урезать международную тематику до «прожиточного минимума». После гайдаровских реформ и шоковой терапии народ уже перестал удивляться чему-нибудь этакому и только обреченно наблюдал за тем, куда кривая выведет, и что еще преподнесёт нам горькая судьбина. К тому же сам Кожокин скоро понял, что в творческом плане ему тут ничего не светит. Отношения с музой у него явно не складывались, хоть и пытался иногда дать урок изящной словесности, опубликовав пару эссе о рыночной экономике и умении управлять персоналом.

Читать такое было невозможно, это видели все. Вскоре он сообщил, что больше не будет лезть в редакционную кухню как журналист, а будет работать над имиджем газеты как «кризисный менеджер». С тех времен – начало нулевых – запомнилась одна реклама, украшавшая телевизионные экраны, столичные улицы и дороги Подмосковья. На огромном белом полотнище во всю длину был изображен стручок красного перца с сомнительной надписью «Кто-то любит покрепче». Смысл этого пиар-акции понять можно было по-разному. О том, что речь идет об острых материалах в кожокинской газете, наверное, догадывались не все. Многие воспринимали это яркое изображение по-своему. Не случайно, в интернете и в миру его прозвали «хрен собачий», а то и того чище – «на хитрую ж...». Ох, уж эти злые языки.

-----------------------------------------------
 
Дирижировать оркестром взялись другие. За их гастролями и концертами я не успевал следить, находясь в Германии, куда был отправлен в сентябре 1998 года в качестве собственного корреспондента «Известий». В Москву из Берлина старался наезжать как можно чаще, используя любой повод и оказию, чтобы быть в курсе событий, а заодно и решать проблемы служебного характера по мере их возникновения. Ах, эта вольная жизнь собкора за рубежом – полная независимость, абсолютная свобода творчества и передвижений, знаете ли… Я ими пользовался с удовольствием и без зазрения совести. Смутные времена, бесконечные интриги, склоки внутри редакции и низкая производственная дисциплина были мне на руку. Они поднимали адреналин, повышали уровень глюкозы в плазме крови. К тому же нельзя отрываться от коллектива, ибо с глаз долой – из сердца вон. Положение обязывает, и я при первой возможности, презрев надоевшие обязанности, рвался в Москву, чтобы увидеть друзей, поговорить по душам с близкими мне по духу людьми и подержать руку на пульсе. Тем более, что обстановка позволяла.

А люди рассказывали, что в отделе нового начальника встретили, как отца родного, хотя и с изумлением. Присягнули на верность, снабдили знаками отличия и нужными регалиями – медная табличка, вертушка, кабинет, секретарша... Теперь написанные материалы могли попасть в газету только за его подписью и с его высочайшего изволения. «Гаяз-акя», как еще называли нового шефа сотрудники ИНО, распределял квоты, устанавливал лимит на количество публикуемых срок, от которых зависел твой гонорар, вел бухучет при начислении зарплат, контролировал физическое и моральное состояние «общества единомышленников». Иными словами, сосредоточил в своих руках неограниченную власть на подопечной ему территории. Такого не было даже в годы проклятого тоталитаризма.

Вокруг сразу же образовался клан тайных советников и особо приближенных - Юсин, Михеев, Чародеев и еще пара-тройка пришлых со стороны. Или, как говорили испытанные остряки и завсегдатаи редакционного буфета на третьем этаже, - «руководящий орган типа курултай». Аналогичная иерархия была построена сверху донизу. Перед глазами стоит одна сцена, которую до сих пор не могу вспоминать без улыбки и смущения. Как-то, приехав из Германии в Москву, я зашел к Кожокину, чтобы обсудить некие вопросы по корпункту в связи с переводом столицы ФРГ из Бонна в Берлин в апреле 1999 г. Нужно было менять дислокацию, адреса, прописку, составлять новый договор и т. д.
Когда беседа закончилась, и Кожокин выпроваживал меня из своего кабинета, мы увидели, как открывается дверь в приемную, из неё медленно вылезает чья-то толстая задница и никак не может попасть внутрь. Мы так и застыли у порога в рукопожатии, изумленно наблюдая за тем, что происходит на газах у миловидных секретарш и ходоков, ожидающих аудиенции. Наконец, одна согбенная фигура, пятясь задом, преодолевая сопротивление тугой двери, протиснулась в холл, и мы увидели Гаяза. Он держался руками за ящик с вином, бутылок на 20, который тащил за собой по направлению к начальственному кабинету.

За ним в такой же скрюченной позе, держась так же обеими руками за ящик, из коридора появился Максим Юсин. Оба несуна как-то жалко, виновато и подхалимски улыбались, шаркая по паркету и продвигаясь мелкими шажками к хозяину. При этом они, перебивая друг друга, что-то невнятно лепетали про какой-то магарыч, подарок друзей, сувениры то ли из солнечного Азербайджана, то ли солнечной Молдавии... Кожокин больше не смотрел на меня и радостно пригласил услужливых курьеров пройти внутрь: «Милости просим!»

…Впрочем, новобранцы, а их было огромное количество, долго не засиживались в тесных, уплотненных до нормы советских коммуналок ньюс-румах и исчезали так же внезапно, как и появлялись. Непонятно, зачем их нужно было принимать на работу, чтобы через пару месяцев выкинуть на улицу без выплаты зарплат и выходного пособия. Фамилии их я уже не помню, помню только, что в кулуарах и начальственных кабинетах всю эту братию называли «приблудной шпаной». Может быть, они прошли, как тени, не коснувшись....

Согласно новой концепции, утвержденной свыше, иностранный отдел был отпущен в автономное плавание или, как тогда говорили, на вольные хлеба и беспривязное содержание. Чего в этом новшестве было больше – явного маразма или плебейского страха перед знаменем советской эпохи, неизвестно. Очевидно, хватало того и другого. Но скорей всего, никакой концепции не было вообще, а была обычная в таких случаях раздача бонусов и премиальных за верную службу, хорошо проделанную грязную работу по скупке акций, устранению и травле неугодных. Любопытно, что Гаяз при всех режимах был на передовом фронте такого рода войн, отличался каким-то особым, свойственным только ему усердием и послушанием, за что и жалован был не однажды то хозяйской милостью, то повышениями по службе, чем, собственно, и гордился. Вот и на сей раз он должен был получать по заслугам.

Кто бы мог подумать, но этот с виду застенчивый, исполнительный, довольно еще молодой человек с лицом сироты казанской, с давних пор мечтал о кресле начальника самого элитного подразделения «Известий». И вот звезды сошлись, хвала небесам, теперь он со своим «курултаем» указывал, куда ж нам плыть, что писать и самое главное - кому выписывать гонорар. Можете представить, какой простор для фантазий потаенного ума и сволочной натуры, какие дали открываются перед деспотичным самодуром, дорвавшимся до власти. Шут Балакирев, получивший от Петра Великого титул «касимовского хана», отдыхает. Как это приятно знать, что от твоего единого ли слова, жеста ли, настроения зависит благополучие и моральное состояние целой группы подвластных тебе людей, а также отдельно взятой рабочей единицы. А ведь это те люди, которые еще вчера тебя ни во что не ставили, унижали и держали за чудака. Глянь, как повернулось, судьбы человеческие за вихор возьмём…

И пошла писать губерния. Актуальность и познавательная ценность небольших по объему заметок строк на 50 – 60, представлявших собой неряшливую компиляцию цитат и выдержек из интернета, зависела от ситуации в мире, от того, куда сегодня подул ветер и качнулся маятник политических сенсаций, и что бог послал на ленты агентств. В общем-то, тут ничего нового, обычная практика, все газеты живут одним днем и действуют таким манером. Но вот что интересно: по частоте публикаций и количеству строк можно было определить ценность и степень лояльности того или иного работника. Не важно, как он пишет, знает ли фишку и что у него за душой. Не в этом дело. Главное, насколько ты покладист и как умеет оказывать почтение старшему по званию. От этого зависит твое место в новой иерархии доходных мест и должностей, называемых раньше «штатным расписанием». От этого, зависит размер вознаграждения в виде опубликованных строк и личное благосостояние. На раздаче, конечно, стоял «акя» собственной персоной.

В самом деле, шутили мы, глядя на этот сходняк, который, по общему мнению, имел все признаки организованный по типу «Коза ностра» уголовной группировки. Разница лишь в том, что роль общака исполняла не воровская касса, а газетная полоса с рубрикой «Международная информация» и бюджетом 18 тыс. руб. Да во главе стоял не крестный отец, а самый что ни на есть конкретный доморощенный пахан, перед которым смиряется и раболепствует вся придворная челядь, называвшая себя «королевская рать», и даже отставники. Иные старожилы еще надеялись, что им оставят удостоверение и позволят ходить в редакцию, а иногда и опубликовать что-нибудь в знак уважения к их сединам и былым заслугам. Хоть самую малость, несколько строк, хоть немного еще постою на краю.

И этого было бы достаточно, чтобы еще какое-то время тешить себя иллюзией причастности к великому делу, не резать связь с родимой газетой. Ведь ей, что ни говори, ты отдал чуть не всю свою жизнь, и она тебе дала многое – известность, славу, положение в обществе, квартиру, материальное благополучие. Понять их можно, каждому из унесенных ветром перемен хотелось на том крутом повороте истории ощущать себя еще годным к чему-то важному и значительному, сильному и державному.  Как это было в той недавней жизни. Увы, в этом заведении с началом третьего тысячелетия не осталось уже ничего от былого величия и державности.
Чувство, надо сказать, гипертрофированное, прилипчивое, как всякое самовнушение, приобретающее со временем форму тяжкого психического недуга.

Одни, такие, например, как Верников, Савенков, Дейниченко, Скосырев, все еще продолжали ходить в «Известия», как на службу, понимая в глубине души, что в их услугах там никто не нуждается, и всякое общение с ними – в тягость. Станислав Николаевич тоже захаживал иногда и, встречая меня на 4 этаже, спрашивал с добродушно-ироничным прищуром глаз, как бы не особенно интересуясь тем, что вокруг: «Ну как, Борис?» Я понимал, маэстро чем-то обеспокоен, он уже не у дел, его уволили, наверное, сам хотел бы многое понять. Ему не хватает информации, он вглядывается в туманную даль, в знакомые и незнакомые лица, ловит каждое слово, чтобы потом, вернувшись в любимую Пахру, объять и осмыслить своим необъятным аналитически умом все, что явилось взору сегодня в качестве примет нового уклада и смысла жизни – чуждого и диковатого. «Старый известинец, я не все принимаю в новых “Известиях”…».
Я старался, как мог, удовлетворить его любопытство и дать пищу для размышлений. Дескать, оно, конечно, жить-то можно, человек ко всему привыкает, но быстро съезжал на отвратную злобу дня и уже, не сдерживая себя и не думая о вечном, все больше говорил о накипевшем и наболевшем. О том, что творится в отделе.

- Ваш тезка Станислав Лем, говорил: даже медведя можно научить ездить на велосипеде, но разве медведь создан для этого? Здесь же особый случай - тяжелый. Сколько не учи, толку не будет. Этот никогда не натаскается. Видать, не создан... 
Станислав Николаевич лишь кивал головой в ответ и грустно улыбался, отдавая должное чувству юмора своего польского тёзки, а заодно и моей проницательости.   
Закончились девяностые, на дворе - двадцать первый век. Для тех немногих из могикан, кто еще оставался в «Известиях», и кого не смыла волна окаянного безумия, это был «второй переходный период». Неожиданно заявившие о себе во весь голос нувориши уже совсем потеряли страх, уже не оглядывались назад и окончательно уверовали в собственное могущество и непогрешимость. Маски сброшены, они больше не играли в гуманизм и благотворительность, а честной народ, кажется, совсем утратил надежду на божий суд, высшую справедливость и здравый смысл. Последним из старой гвардии в октябре 2000 г. проводили за дверь Бовина. За дверь в прямом и переносном смысле.

Александр Евгеньевич закатил отходную в своем кабинете на третьем этаже, настежь распахнув дверь, откуда вела ковровая дорожка к застекленному отсеку главного редактора и его трех замов. Зайти попрощаться с "корифеем российской журналистики" мог любой, кто не был занят по номеру. Особого приглашения не требовалось. На столе высилась огромная чаша с салатом оливье, который приготовили его бывшие секретарши и поварихи из известинской столовой. Шампанское и водку каждый наливал себе сам и говорил тост. Но народу было не много. Собрались в основном только мы – его друзья и коллеги по ИНО, с которым и без того было выпито и сказано немало в прежние годы, во время шумных застолий и дружеских попоек по иному поводу. Бовин сидел в своем кресле, ел салат, успевая чокаться и целоваться с очередным оратором.

В предыдущий раз, если мне не изменяет память, это было накануне Нового 1999 года. Вечером 31 декабря я приехал из Варшавы на редакционном «Форде» в Москву, оставил машину у подъезда на Тверской и поднялся на четвертый этаж. Знаменитая 400-я комната, где обычно собирались «иностранцы», на этот раз была заперта, накануне ее сдали в аренду какой-то туристической фирме, как и еще с десяток кабинетов, где раньше мы сидели по одному-два человека, чему завидовали иностранные гости, оглядывая «царские хоромы» и не веря глазам своим. Ни одна редакция в Союзе не могла похвастаться столь вызывающе роскошными «жилищными условиями». Теперь после уплотнения весь личный состав, точнее, всё, что от него осталось – человек семь-восемь – ютился в двух номерах, названных «ньюс-румами». В одном из них за № 420 я и нашел «могучую кучку» ИНО, в центре которой внушительной доминантой выделялась необъятная фигура Бовина. Он так же, как и на этот раз, ел салат оливье и запивал шампанским. Увидев меня, все разом загалдели, повскакали с мест и стали требовать «штрафняка». Положение обязывало, надо сказать тост.

Экспромты всегда ценились в нашей среде, и от умения выдавать их с порога в немалой степени зависел твой авторитет. Не помню, чего я там городил, помню только, Александр Евгеньевич по достоинству оценил мою заключительную фразу: «Тот, кто побывал в шкуре тигра, никогда не станет кроликом», и в знак одобрения поднял бокал. Дело в том, что мы провожали тяжелый, кризисный 1998 г. – год Тигра, год дефолта и окончательного крушения иллюзий относительно ельцинских реформ, морального и экономического выздоровления. На смену ему по китайскому гороскопу и знакам зодиака шел год Кролика.

Астрологи и гадалки наперебой предсказывали будущее, несли в печати всякую ахинею насчет смягчения сурового климата, конца тяжких испытаний, роста благосостояния и сказочного процветания. Опрокинув рюмку, я достал из кармана новенькую монету в 1 евро французской чеканки и подарил ее старейшине нашего цеха на память и со значением: «Чтоб деньги были». Накануне опубликовал корреспонденцию из Бонна о том, что с 1 января 1999 года 11 стран Евросоюза переходят на единую валюту - евро. Был приятно удивлен, когда уже после праздников нашел у себя в почтовом ящике по адресу Бад-Годесберг, Петер Швингер штрасса, 8 свежую газеты «Известия» с жирной «шапкой» на всю полосу в виде моей предновогодней байки про шкуру тигра и кролика. Подборку материалов о том, как мир встретил Новый год, значилось в правом нижнем углу, готовил Владимир Михеев.

С тех пор миновало почти два года, и вот мы снова за одним столом, но чувствую, нет прежнего веселья. Обстановка больше напоминает панихиду, и всякое слово, даже сказанное невзначай, звучит как последнее прости. Мы закусываем, поминаем былое, травим анекдоты, произносим здравицы. Виновник торжества рассказывает про Иерусалим, про то, как ему после Израиля положили в «Известиях» оклад - «Шесть тысяч рублей! Ого-о!» в ранге политического обозревателя и исправно выплачивали до тех пор, пока не написал заявление об уходе по собственному желанию. Перед этим он где-то опубликовал открытое письмо с объяснением причин.

"Известиями", сетовал он, руководят люди, которые энергично перемещают газету из сферы культуры в сферу коммерции… Понимаю, что такие перемены отражают "дух времени"… Поэтому приходится уходить… Я не могу принять тот стиль отношений, который ныне господствует в газете… Стиль, лишенный человеческого измерения… Когда-то нынешний главный редактор М. М. Кожокин так сформулировал свое кредо: "Нужно бегать. И самое главное - нужно успевать думать на ходу". Пусть бегает. Мне же хочется остаться самим собой. И все-таки думать. Не на бегу. Поэтому, повторяю, я ухожу".

Часам к шести из коридора донесся шум. Это в Овальном зале кончилась вечерняя планерка, и мы увидели, как прямо на нас по красной дорожке из темной глубины длинного коридора движется толпа ее участников, продолжающих что-то увлеченно обсуждать и спорить. И чем ближе они подходили к нашей распахнутой двери, тем тише становились голоса, а когда сблизились, заворачивая по коридору направо, совсем онемели. Бовин, увидев народ, оживился и попросил шире открыть дверь. Видимо, думал, что все сейчас так и бросятся к нему на шею, и даже стал махать руками, как бы зазывая на посошок.

- И так душа нараспашку, шире некуда, - сказал я, стоя у входа, словно привратник Иерусалимской крепости.

И вот, довольно странное зрелище: мы все вроде трезвые, хотя и навеселе, глядим на них с открытыми ртами, а те идут мимо, кидая на нас испуганные взоры, типа - не введи нас в искушение, но избавь нас от лукавого. До сих пор не понимаю, почему ни одна живая душа в тот момент не переступила порог бовинского кабинета. Ведь это была отличная возможность лицезреть живого классика и пообщаться с ним. Тем более, он сам ждал и страстно хотел этого. Так нет, людской поток, словно воды мифического Стикса, заложив крутой вираж у нашего порога, утекал в другом направлении. Скоро все затихло. А момент мне казался действительно историческим. Привыкший во всем искать определенную символику и затаенные смыслы, я увидел в этом эпизоде вполне характерную для нашего житья печальную картину расставания двух эпох, двух взаимоисключающих начал, несовместимых характеров и противоположностей. Да, видать, мы антиподы, как Запад и Восток по Киплингу, они никогда не сойдутся.

К тому времени я уже вернулся из Германии, закрыв корпункт, который редакция не хотела больше содержать и финансировать. «Кризисный менеджер» Кожокин распорядился «прикрыть лавочку» и с тех пор газета «Известия» уже никогда не имела собственного корреспондента в Берлине, как, впрочем, и в других столицах Европы и Америки. Были потом всякого рода стрингеры, беглые журналисты, случайные люди и перебежчики, которые готовы оттуда писать для газеты взамен на аккредитацию и жалкие гонорары. Таких было хоть пруд пруди. Да и платить им было не обязательно. Многие соглашались работать «задарма», используя крышу уважаемой всюду газеты для получения вида на жительство. В Берлине таким оказался Борис Лысенко, но и его долго не стали держать, а речи о деньгах вообще не было. Писал он натужно, слабо, и его заметки, за редким исключением, не ставили на полосу. Они нуждались в солидной доработке, а кому хочется этим заниматься. Володя Михеев как один из замов Гаяза иногда брал на себя эту не очень приятную обязанность, но потом и он махнул рукой.

В ход шла мелкая, как правило, скандального типа информация, взятая с лент российских и зарубежных агентств, напоминающих ленту бесперебойного конвейера для поставки новостей. О большой политике речи не было. Настоящую аналитику уничтожили как жанр, ее стали считали дурным тоном, на-гора выдавалась главным образом удобоваримая попса. Никто не брался за сложные темы, а новые хозяева сами предпочитали не лезть в «эти дебри», чтобы лишний раз не оказаться дураком в глазах уцелевших знатоков международной жизни. Да и зачем она нужна, говорили на «курултае», когда страну заедают проблемы внутреннего характера. За скитанием заблудших «Известий» по дебрям и лабиринтам свободной прессы в те дни наблюдала вся журналистская тусовка и богемная Москва как за очередной серией авантюрного сериала. Стыд и срам, да и только.

Как говорил бывший секретарь Союза журналистов России Игорь Яковенко, очередная вивисекция, происходящая с «Известиями» по-прежнему удивляет. Такое впечатление, что на уме у них одна лишь сиюминутная выгода. Газета тупо и банально убыточна. 30 % её «дохода» составляет сдача в аренду основной части громадных площадей на Пушкинской. Новый хозяин вполне резонно определил, что сдача в аренду недвижимости не требует журналистского образования.

В своей книге «На сломе эпох» Кондрашов пишет по этому поводу следующее. «Потеряв прежнего, газета ищет нового читателя с пристрастием к желтизне, попсе, масс-культуре, нащипанной из дешевых образцов ее американского прототипа. Но есть ли он, этот читатель лже-«Известий»? Между тем, восьмиэтажный, имперский, можно сказать, корпус «Известий» на коммерчески стратегическом и привлекательном углу Пушкинской площади и Тверской улицы изнутри глядится этаким доходным домом. Этаж за этажом очищается от редакционных служб и сдается в аренду. Не в этом ли теперь главная привлекательность «Известий» и главный источник прибытка людей, которые из свеже- и наспех испеченных банкиров превратились в таких же свеже- и наспех газетных магнатов и редакторов».

Первым замом Кожокина – еще одна нелепица и оборотная сторона –здравого смысла - был назначен Олег Цыганов. Тоже не ахти какой профессионал под стать шефу, в жизни не написавший ни одной строки и не считавший нужным затруднять себя такого рода деятельностью. Человек, в общем-то, безвредный, незлобивый, звезд с неба не хватал, ходил всегда по стеночке, на собраниях молчал, но говорят, был тайным агентом «Онэксим-банка», информируя своих будущих хозяев о том, что происходит внутри редакции, что говорят на кухне и «чем дышит народ». Ко он мне относился благожелательно и даже с некоторым пиететом, всегда при встрече протягивал первым свою костлявую руку; «Здравствуй, Боря». Когда-то работал корректором, в 70-х пошел на повышение - стал рисовать макеты и отвечать за выпуск в секретариате.
Ему в подчинение была выделена группа новобранцев со стороны, людей мне совершенно не знакомых, и сказать что-нибудь определенное в их адрес у меня просто нет никакой возможности. С моего угла они все смотрелись некой безликой массой. Тем не менее, они и определяли по утрам на планерке, кому сегодня дать место на полосе, а значит - возможность заработать. Если по итогам месяца не дал «норму выработки» в 400 строк, пиши по собственному желанию. А не будешь писать, не продлят контракт и уволят за милую душу без выходного пособия.
 
- Вот так, не у пронькиных», - говорила инспектор отдела кадров Марина, потешаясь над долей уходивших навсегда за ворота родной «альма-матери» со слезами на глазах и с трудовой книжкой в кармане.

То, что было дальше, описанию не поддается. Во всяком случае, это выше моих сил. Кадровая чехарда на самом верху некогда самой популярной газеты, имевшей статус государственный, – особая песня. Она отразила не только смятение умов и помрачение сознания у отдельной части населения, отнюдь не самой патриотичной и мыслящей далеко не по государственному. Она отразила кроме всего прочего и характер шальной переломной эпохи, бездарность и авантюризм верховной власти, ее неспособность понять суть происходящего и уловить настроения в обществе. О этом в нашей беллетристике, описавшей зигзаги конца брежневской эпохи и начала горбачевской «катастройки», сказано много. О причинах и следствиях распада великой державы спорят и сегодня, особенно неистово в годовщины тех или иных эпохальных событий.  Но единого мнения нет до сих пор.

                ------------------- Часть 2. -----------------------

В памяти еще один знаменательный день. Тот самый, что оставил куда более глубокий след. И не только в моей судьбе. Он расколол нашу жизнь на «до» и «после», обозначил границы эпох, пролег красной линией в умах и душах. 19 августа 1991 г. оказалось судным днём для всех нас и, как потом стало ясно, концом истории великой державы. Не по Фукуяме, а по сути. Или, если хотите, началом её конца. Дело не в хронологии. Накануне я приехал в Москву в очередной «тропический» отпуск. По телевизору показывали «Лебединое озеро», власть перешла к ГКЧП, в отдельных районах страны, в том числе и в Москве, введено чрезвычайное положение сроком на 6 месяцев. Утром, как положено, зашел в редакцию, чтобы доложить по инстанции о своем прибытии и заодно сдать в набор очерк о Камбодже, написанный по следам поездки в Сиемреап.

После первых объятий и приветствий, все собрались в кабинете зам. редактора отдела Бориса Алексеевича Васильева, старого известинца, журналиста со стажем и с большим авторитетом, к кому всегда в случае нужды мы ходили за советом, помощью и моральной поддержкой. На меня, как на отпускника, внимания уже никто не обращал, приняв к сведению лишь информацию о том, что сегодня вечером жду всех в ресторане «Баку». Традиция повелевает – каждый собкор, из дальних странствий возвратясь, не просто хвастает, где он бывал, а заказывает столик и дает «творческий отчет». Места сбора, как правило, были одни и те же – «Баку», «Минск», «София», «Пекин», «Арагви» или Дом журналиста на Суворовском бульваре. Но в тот день я чувствовал, что к вечеру всем будет не до ресторанов и застолья.
 
Мы стояли у окна и смотрели на улицу Горького, по которой с утра взад-вперед слонялись мелкие группы людей довольно флегматичного вида, не привлекавшие к себе особого внимания, если не считать бумажных плакатов с надписями вроде «Долой тиранию!», «Свободу совести!», «Даешь перемены!» и т. п. Наблюдать за происходящим с четвертого этажа, словно с балкона Большого театра, было удобно и в то же самое время тревожно. Вся площадь была, как на ладони. Чувствовалось, что наступает решающий момент этого импровизированного спектакля.

Напряжение нарастало по мере того, как приходили сообщения о том, что по соседству – у памятника Юрия Долгорукова собрался митинг в поддержку Ельцина, на Манежной перегородили дорогу пустыми троллейбусами, к Белому дому тянется народ… Ближе к полудню и у нас под окнами толпа оживилась и пришла в движение. Наиболее активные заводилы стали бегать на ту сторону, махать руками, и в какой-то момент мы вдруг увидели, как на фоне магазина «Людмила» появился первый бронетранспортер Таманской дивизии. Он медленно двигался по направлению к центру, и солдат в шлемофоне, высунувшись из люка, что-то кричал на улицу. Следом шел второй, третий…

В отделе никто почти не работал, международная информация отступила на второй план, все ждали новостей о ГКЧП. Мало кто понимал, что происходит. Главный редактор Ефимов прервал свой отпуск, бросил дачу в деревне под Владимиром и поехал на консультации с Лукьяновым. Вечером, сказали, будет пресс-конференция, на которую собирался ударный тандем наших политических обозревателей - Бовин и Кондрашов.

Словно завороженные, мы молча созерцали меняющиеся, как в детском фильмоскопе, картинки на Пушкинской площади, которую наводнял любопытствующий демос. Напряжение нарастало, в воздухе пахло грозой. Было заметно, что наружная массовка, как, собственно, собственно, и мы – сторонние наблюдатели, изнемогала от нетерпения, явно ожидая чего-то необычного, кульминационного и захватывающего. Так, чтоб дух сперло, гром грянул, глаза на лоб полезли. Все словно боялась пропустить самое интересное и ловили каждое стихийно возникшее движение народных масс.

Борис Алексеевич недвижно стоял у окна, курил одну сигарету за другой, и я заметил, как он напрягся, когда головной БТР, миновав «Макдональдс», достиг поворота на Тверской бульвар. На дорогу, наперерез ему выскочил какой-то лысый мужик в серой куртке, с рваным пакетом и встал на пути, подняв руки вверх. Судя по походке, он был нетрезв. Бронетранспортер, словно конь, наскочивший на плетень, дернулся на одном месте и замер. И вот тут мне показалось, все разом смекнули, - это конец.

Будто стали свидетелями кораблекрушения, на наших глазах огромный дредноут получил пробоину и вот-вот пойдет ко дну. Почуяли каким-то задним чутьем, прозрели в один миг или сверху дошло, не знаю. Но по необщему выражению лиц и гробовому молчанию можно было видеть, что все зрители этого балконного ряда в большом театре по имени - жизнь, находятся в глубочайшем недоумении. Или, как говорят врачи, угнетённого психического состояния, проявляющееся в заторможенности, малоподвижности и молчаливости. Одним словом – в ступоре.
Но первый, к кому пришла эта мысль о катастрофе, по-моему, был Борис Алексеевич. В момент, когда бронированная машина, наскочив на плешивого выскочку, остановилась, и солдат покорно снял с головы наушники, я услышал, как он тихо, почти шепотом произнес, кусая губы: «Под трибунал!». Нижняя челюсть его двигалась, словно жернова водяной мельницы, а неподвижный взгляд, в котором не было места ни сомнению, ни жалости, был устремлен вниз. Через пару минут вся округа заполнилась народом, кто-то орал «ура», как заполошный, пока не сорвал голос, кто-то лез на броню целоваться с молодыми солдатами, женщины несли хлеб и конфеты «сынкам родимым». С этой минуты процесс, действительно, пошел без руля и тормозов. События начали развиваться так стремительно, а страна разваливаться так быстро и неудержимо, что остановить гибель великой империи уже никто не мог.
История пошла по иному кругу. Оставалось лишь наблюдать за ней с высоты четвертого этажа. Потом мы часто вспоминали тот день, сидя вечерами в кабинете у шефа. И я всё думаю, а что было бы, если бы тот солдат, которого Борис Алексеевич, фронтовик, имеющий боевые награды, участник штурма Берлина, хотел отдать под трибунал, не остановил свой БТР и выполнил приказ. Может, все бы пошло иначе.

Но в те августовские дни 91-го мы, журналисты-международники, сидя у себя на этаже, и увлеченные тем, что там творится снаружи и как у нас на глазах разыгрывается этот дурной спектакль, совершенно забыли о том, что происходит буквально у нас под носом, точнее, под ногами, этажом ниже, в коридорах местной власти, где находились респектабельные кабинеты главной редакции и секретариата.
А по нынешним временам происходило там ничто иное, как тайный сговор, пиратский бунт, преступный замысел с целью захвата власти в условиях всеобщего полоумного угара и неразберихи, что теперь называется «цветной революцией», майданом или «оранжевой чумой». Его даже не назовешь мятежом или заговором Катилины, поскольку у этих крамольников не было ни руководящего, вдохновляющего центра, ни программы, ни идеи и вообще никакого понятия о том, от какого наследства мы отказываемся. Поистине, прости их Господи, ибо не ведают, что творят.

Это теперь всё известно, кто стрелял, куда попал, в каком окопе сидел и каким богам молился. Метили, видишь ли, в коммунизм, а попали в Россию. А тогда ни одному нормальному человеку и в голову не могло прийти, что такое возможно - замахнуться на Верховный Совет СССР, завладеть его имуществом, сначала газетой, а затем и офисом, полиграфической базой, исконно общенародной собственностью. И зачем? Казалось, на такое мог решиться только безумец или отъявленный авантюрист. Мысли о том, что всего через год с небольшим страну и ее огромную экономику такие флибустьеры и авантюристы будут рвать, как шакалы, на части, могли явиться только в страшном сне. Тем не менее, это случилось, и никому не хватило мужества или просто здравого смысла, чтобы противиться этой всепроникающей тлетворной заразе.
Если правда, что большое видится на расстоянии, а история – это журналистика, обращенная вспять, то это как раз тот самый случай. Сейчас с такого удаления дела минувших дней предстают совершенно в ином, зачастую в комическом, ей-богу, карикатурном свете. Многое из ранее непонятного, нелогичного и абсурдного встает на свои места, дополняя пеструю мозаику отельных разрозненных эпизодов из будничной и политической жизни, завершая общую эпическую картину. Когда она будет нарисована полностью, неизвестно. Вроде, дым рассеялся, страсти улеглись, но нет покоя измученной душе.

Любопытно, однако, что первыми о трагедии и гибели «Известий» стали писать именно те, кто имел к этому прямое отношение и был весьма активным участником. И не просто участником, а едва ли не главным закоперщиком, так сказать, основной движущей силой этого процесса. Будто торопились, спешили, как на пожар. Казалось бы, ничего удивительного в этом нет. На то они и журналисты, чтобы фиксировать важные моменты в назидание будущим поколениям. Не зря журналистку считают первым изданием истории. Главное, чтоб, не врали и соблюдали правила приличия.

Сначала я читал их откровения с интересом, как малоизвестные страницы нашего общего бытия, архивные документы, показания свидетелей, мемуары очевидца и т. д. Вскоре после августа 91-го, я снова уехал во Вьетнам и работал там, пока из Москвы не пришла команда «с вещами на выход». Нужно было срочно, в авральном порядке закрывать корпункт и возвращаться к месту приписки, к родным, так сказать, пенатам. Было это в конце марта 1992 г. К тому моменту ставшие независимыми «Известия» закрыли почти все зарубежные корпункты по причине «отсутствия средств» на их содержание. Да и откуда они могли взяться, советская казна, естественно, больше денег не давала. Нужно было искать богатого дядю и идти к нему на содержание. Но желательно так, чтобы не потерять лица, соблюсти целомудрие и чистоту демократических идеалов.

В Москву «с передовой» вернулась целая армия собственных корреспондентов – более 40 человек. Большинству из них не нашлось места в новой жизни, и они пошли искать работу на стороне. По тем временам это был наиболее квалифицированный, с высокой профессиональной подготовкой, лучший в советской печати корпус журналистов-международников. Но мало кто из них, в том числе и я, толком понимал, что делается в родном отечестве и откуда ветер дует.

Кто эти отцы-благодетели, провозгласившие 22 августа 1991 г. независимость, какому идиоту пришла в голову нелепая мысль, что теперь мы заживем, как «Нью-Йорк таймс» или «Фигаро» со своими спутниками и телевизионными каналами, на что вообще они рассчитывали, замышляя переворот. Эти вопросы мы задавали друг другу, собираясь по вечерам в кабинете 418 с табличкой «Б. А. Васильев» и рассказывая сказки о новом житье-бытье. Иногда к нам заглядывали собкоры из дальних губерний и союзных республик, тоже попавшие под сокращение штатов и приехавшие в Москву получить расчет. Их увольняли по той же статье.

Ответы находились не сразу. Как и всякие заговорщики, совершившие темное деяние, новое начальство предпочитало больше не говорить на эту тему вслух. Оно переместились в престижные кабинеты и уже общалось с народом с высоты своего положения. Помню, бывший фельетонист, ставший первым замом главного В. Надеин кричал в мой адрес: «Боря, я вас предупреждаю!» А я что, только спросил, куда ж нам плыть? Понятно, для новой власти такие люди не могли стать надеждой и опорой на пути в светлое будущее, точнее, в туманную даль, не сулящую ничего, кроме нищеты и унижений.

«Иностранцы» всегда считались особой кастой в «Известиях», и отношение к ним со стороны внутренних отделов, начиная с отдела права и морали, кончая партийным строительством, граничило с откровенной черно-белой завистью и тихой классовой ненавистью. От них избавлялись в первую очередь как от балласта. Это была страшная месть за щедрые подарки судьбы в виде зарубежных командировок, сказочные зарплаты и дольче вита за пределами милой Отчизны под сенью европейских столиц. Газету, оказавшуюся, согласно опросам, в глазах миллионов «отщепенцем и ренегатом», со страшной силой понесло вниз по течению и било о камни на бурных водоворотах автономного плавания в условиях свободного рынка. Только щепки летели.

Тиражи падали, читатель отворачивался, испуганные подписчики, словно ошалелые птицы, разлетались во все стороны. Зато высоко несли знамя демократии и свободы печати. Ну, не бред! Если в 1989 г. при Лаптеве, в самый разгул информационной свободы и гласности тираж превышал цифру в 11 млн. экз., то уже в 1992 г. он едва достигал 3 млн. А к моменту распада «Известий» - в июле 1997 г. опустился до 630 тысяч. Да и эта цифра, полагают специалисты, завышена. Издатели всегда преувеличивают, чтобы казаться солиднее в глазах читателя и рекламодателя. Помню, Кожокин, когда его спрашивали о тираже, называл цифру в 200 тысяч. На самом же деле, в типографии «Московской правды» в 2002 г. печаталось 40 тыс. экз. «Известий». Из них 25 тыс. сразу шло под нож, 15 тыс. – в розницу, да и те не продавались в киосках и распространялись бесплатно в разных учреждениях, аэропортах и на вокзалах.

---------------------------------------------------

Согласен, никто так не фальсифицирует историю, как те, кто ее пишут. Тем не менее, книга одного из предводителей августовского «мини-путча» - Василия Захарько «Звездные часы и драма «Известий», на мой взгляд, представляет собой некий документальный сборник, по которому с определенной долей вероятности и поправкой на субъективизм и тщеславие автора можно воссоздать подлинную картину и судить, что там было на самом деле, а чего не было вовсе. И чем больше погружаешься в эту материю, чем больше узнаешь отдельные, доселе неизвестные аргументы и факты, тем труднее избавиться от горькой суицидной мысли, что тебя надули самым наглым и постыдным образом, отчего на душе становится противно вдвойне. Да ладно, если б только меня.

Когда в марте 2015 г. на встрече старых известинцев в Овальном зале на Пушкинской площади Вася вручал мне свой труд с дарственной надписью, я спросил, почему на обложке наша любимая газета без своих героических наград. Где ордена? Ведь на логотипе «Известий», куда мы пришли почти одновременно, всегда были три ордена – орден Ленина, орден Октябрьской Революции и орден Трудового Красного Знамени. Куда они подевались? Не ты вешал, не тебе и снимать, не так ли? Обласканный вниманием возбужденной тусовки именинник лишь горделиво улыбался, но ничего не сказал по этому поводу.

Хотя, конечно, я и без того знал, что решение убрать ордена с логотипа было принято на том самом «историческом» первом заседании в августе 91-го во главе с единогласно избранным главным редактором – Игорем Голембиовским. Что, собственно, и было исполнено в тот же день с каким-то холуйским усердием, по-воровски торопливо. Но в этой горячке, очевидно, забыли содрать ордена с барельефа на торцовой части здания на Пушкинской площади. Слава богу, они сохранились и видны до сих пор.

Но вопрос остается. Как и Остап, недоумевавший, зачем Паниковский и Балаганов украли гири, так и я не могу понять, зачем эти авантюристы покусились на почетные регалии, заслуженные честным, великим трудом старших поколений за семьдесят лет, в том числе и в годы Великой Отечественной войны. Я всегда думал, что еще двигало этими людьми, кроме тупой злобы и лютой ненависти ко всему советскому, к тому государству, которое дало им всё, а они разрушали его с каким-то упоением и остервенелым восторгом. Кто втемяшил им в головы, что журналистика непременно должна быть «независимой от власти». Чушь какая-то. И почему теперь пишут в своих мемуарах, что они патриоты, что им нужна была другая Россия, а что касается газеты «Известия», то они якобы любили и любят её, как ласковую мать.

Но ещё меня занимает одна довольно странная мысль. Все эти годы «Известия» играли какую-то особую, мистическую роль в отечественной истории, во многом предрекая или копируя судьбу всего государства. Судите сами, родились они почти одновременно – в 1917 г., жили одними заботами, делили горе и радость, боролись с врагом, праздновали победы и рухнули в одночасье, словно близнецы-братья. Всё думаю, случайна или нет эта навязчивая эзотерика в хронологии и бытописании двух субъектов. Как так получилось, что в августе 91-го там и здесь всем заправляли «тройки». В ГКЧП - Янаев, Пуго и Крючков, у нас в «Известиях» - Захарько, Надеин и Друзенко. Чуть позже, 8 декабря в Беловежской пуще опять «святая троица», на этот раз - Ельцин, Кравчук и Шушкевич. Наваждение или русская традиция?
Правда, у нас к этому моменту уже начались грызня, пристяжных меняли, а экипажем железной рукой правил «князь Игорь». Разные, казалось бы, условия, политическая ситуация, цели и задачи антисоветской власти. Но манера и принцип действия оставались прежними, без изменений – собирались втихую, ночью, словно злоумышленники, без лишних ушей и соглядатаев. А народу сообщали уже потом, как о свершившемся факте, то есть постфактум. А вы знаете, как это было? Я хоть и находился тогда в Москве, слышал разные версии, но ничего не ведал о подробностях этой детективной истории.

Спасибо Васе, открыл глаза. Интересно, как в кино. Читаешь, словно новую повесть о «настоящем человеке» или того чище – о героях нашего времени. Другой бы на его месте молчал в тряпочку или врал безбожно, чтобы сохранить лицо. А этот, святая простота, выкладывает всё, как на духу. Примитивизация рассудка как общественный недуг, меланхолия сознания, веление времени? А может, чего-то не договаривает... Но это его право. В конце концов, за что боролись… А излишняя наивность – вернейший признак лжи. Во спасение или нет, это уже другой вопрос.
Оказывается, в тот день
19 августа это он всю эту кашу и заварил, вполне серьезно. Так и пишет:
«Ефимов в отпуске, Голембиовский в Японии, Боднарук на Селигере. Друзенко тоже в отпуске, хотя рядом – в Пахре».

Обычно я стараюсь широко не цитировать чужих авторов в своих работах, предпочитая их интерпретировать, но тут особый случай.

«Выходит, что мне надо брать на себя инициативу в той схватке, которая сейчас развернется…»

И пошло-поехало.

«До появления Ефимова я решил на всякий случай заручиться мнением политических обозревателей, с которыми он обычно считался. Позвонил Кондрашову, затем Бовину, Матвееву, Гейвандову, Кобышу, попросил их заглянуть ко мне на третий этаж. Как сейчас вижу всех нас тоскливо глядевшими из окна на большую толпу людей, окруживших танк рядом со сквером на противоположной стороне улицы Горького, нынешней Тверской. Не знаю, не интересовался, кто о чем в те минуты думал»…
Судя по всему, речь идет именно о тех самых минутах, о которых говорил и я, вспоминая утро 19 августа в кабинете Б.А. Васильева, когда мы тоже стояли у окна, только этажом выше, и смотрели на улицу. Но тут Вася немного загибает. Танков на Пушкинской не было, были БТРы. На улице Горького, у кинотеатра «Россия», Настасьинского переулка, о чем, собственно, и писал в те дни военный корреспондент «Известий» Николай Бурыга на страницах нашей же газеты. Но Захарько говорит, что сам в армии был танкист и не мог ошибиться, поскольку лично подходил к танку на той стороне улицы и трогал его за мощную броню. Черт его знает, может и правда; у страха глаза велики.

А дальше он рассказывает, как сражался с Ефимовым, который к вечеру приехал в редакцию и все не хотел, такой-сякой, печатать воззвание Ельцина. Тут вдруг забастовали печатники в наборном цехе. Они встали грудью на защиту свободы слова и наотрез отказались делать газету «без Ельцина». Во главе восстания стоял Витя Хромов, хороший парень с приятными манерами, большой любитель аквариумных рыбок. За годы моей работы в «Известиях» с ним мы выпустили, наверное, сотни номеров. В первые годы мне как новобранцу довольно часто приходилось «ходить в караул», то есть дежурить по иностранному отделу или сидеть в цехе до звонка, оберегая свой материал, чтобы его не сократили вездесущие замы из других отделов, или не выкинули совсем из полосы.
 
Так вот, Витя, к моему удивлению, в тот исторический момент проявил несгибаемую твердость своих пролетарских убеждений и силу духа, не поддавшись на угрозы главного редактора Ефимова уволить и привлечь к уголовной ответственности. Он стойко держал оборону, не подпускал к талеру штрейкбрехеров. А верстальщик Дима Бученков, рассказывали мне потом линотиписты, рванул не себе рубаху и крикнул: «Хоть расстреливайте!» Почему именно в этот момент у этих уважаемых представителей рабочего класса взялась настоящая большевистская твердость и пробудилось классовое чутьё, не ясно. В то время мало кто из нас вообще соображал, что к чему и куда катится колесо истории. Как, впрочем, и сотни миллионов граждан Страны Советов.

Только потом я узнал от того же Вити Хромова, что поднять знамя борьбы за рабочее дело надоумил их Вася Захарько. Это он поутру прибежал в цех и настропалил лидеров известинских тред-юнионов постоять за честь родного издания, за Россию-матушку и свободу до конца, чтоб ни в коем случае не отдавать наше светлое будущее в «грязные руки путчистов». Моральную и агитационную поддержку обеспечила группа активисток с самого верху – с восьмого этажа, где располагался отдел писем. По штатному расписанию, он был самый многочисленный – около 40 человек.
Юмористы и пересмешники, каких всегда хватало в нашем творческом коллективе, ещё называли его «отделом писек». Наверное, потому, что работали там в основном женщины. В свое время Голембиовский был начальником этого «боевого отряда» редакции, имевшего тесную связь с миллионами советских читателей и добывавшего интересные, скандальные темы для актуальных выступлений или, как тогда говорили, для сенсаций. Роль агитаторов и связных взяли на себя Марина Лебедева и Ирина Овчинникова. Им палец в рот не клади. Они грудью встали на защиту демократии и отбивали атаки Ефимова, грозя ему анафемой и «судом истории».

На утро следующего дня, 20 августа, пишет далее Василий, примерно с часа дня стало намного легче.
«Неожиданно и к моей большой радости появился Володя Надеин… Последние полтора года он работал нашим собкором в Вашингтоне. … 21 августа приехал из Пахры Друзенко и активно стал помогать нам».

Тут я представил себя на месте Никиты Михалкова, который вот уже несколько лет ведет программу «Бесогон» на канале ТВ-24. Не большой поклонник его творчества я, тем не менее, не нахожу ничего лучшего, как продолжать в том же духе, сопроводив намеченную цитату его обычным; «Вот обратите внимание, что пишет этот, с позволения сказать, эксперт»:

«Дома я долго не мог уснуть, постоянно вслушивался — теперь уже с домашнего приемника — в «Свободу» и «Эхо Москвы», которые блестяще делали свое репортерское дело. …Когда «Свобода» переключилась на ночную Прагу и гигантский тамошний митинг заявил о солидарности с москвичами всего народа Чехословакии, той Чехословакии, которая день в день двадцать три года назад была растерзана советскими танками, — в этот момент я так остро ощутил историческую важность и трагичность всего того, что происходит в Москве, в чем обязательно надо участвовать, что не смог сдержать слезу».

Извольте мне простить ненужный прозаизм и столь чуждые моему сердцу длинноты в качестве лирических отступлений. Но они, на мой взгляд, того стоят. Они помогают уяснить, как на полиграфе, правду говорит клиент или лукавит, как большой проказник. Особенно хорошо про слезу. Я давно знаю Васю, как человека весьма практичного и расчетливого. Он умеет мыслить критически, а иногда и цинично, что говорит о крепком уме и не дюжинных способностях психоаналитика. Мы с ним пришли в «Известия» почти одновременно – в 1972 г., но в разные отделы, он в информацию, я – в ИНО. По службе почти не пересекались, разве что на пьянках в каком-нибудь ресторане или в домжуре. Ограничиваясь шапочным знакомством. От людей, знавших его ближе, слышал, что за глаза его называли хитрюгой, любителем интриг, сплетен и закулисных дрязг. Между прочим, ценное качество истинного репортера. Да и кто из нас по жизни избавлен от пороков.

Хотя в объективках, которые зачитывали вслух при назначении на новую должность, говорилось, что Вася, не в пример другим, морально устойчив, не имеет вредных привычек и пользуется заслуженным авторитетом у коллектива. Эта графа подтверждается тем обстоятельством, что ему чаще, чем другим, поручали вести какое-нибудь массовое мероприятие, а то и партийное собрание по итогам года или очередным задачам советской власти, поставленным на очередном пленуме ЦК. Сам из народа, он умел осадить и поставить на место любого крикуна и возмутителя спокойствия. Если учесть, что редакция, где работало более 400 человек, - это одна большая, дружная «известинская семья», то можно считать народную молву самой объективной характеристикой. Как в той песне, от людей на деревне не спрятаться, на каждый роток не накинешь... В общем, все знали, кто чем дышит.

Пошли дальше. И вот самое интересное. Кажется, я напал на след и затаил дыхание.
«…вечером 21 августа я закрыл эту дверь изнутри, попросил секретаршу Наталью Пантелеевну никого не впускать. Мы здесь остались втроем: Надеин, Друзенко и я. Договорились, что утром будем снимать с работы главного редактора. Прикинули статьи проекта соответствующего постановления редакционной коллегии. Текст у себя дома писал Володя.

Утром 22 августа я ехал на работу вместе с Бовиным: сначала редакционная машина взяла его на Большой Пироговской, потом меня на Чистопрудном бульваре. Едва я сел на заднее сиденье, Саша твердо сказал:

— Надо снимать Кольку!

Говоря это, он не знал, что предстоит на утренней планерке, а я не стал говорить о задуманном».

Прочитав эти строки несколько раз, я не поверил своим глазам. Ощущение такое, будто свет божий тебя озарил, и ты прозрел во тьме исканий. Был настолько ошарашен и изумлен, что только и мог сказать: «Опа!». Выходит, меня, как старого воробья, провели на мякине, как последнего фраера, нагло, без зазрения совести. По мере того, как погружался в заданную тему, душевная боль становилась все более нестерпимой, а жгучее негодование – все более праведным.

В этом плане стенания городничего - Антон Антоновича Сквозник-Дмухановского из гоголевского «Ревизора», который сосульку, тряпку принял за важного человека, кажутся мелкими и ничтожными по сравнению с терзаниями моего слабого рассудка. Это что ж получается, три гопника обвели нас всех вокруг пальца. На что повелись, чего было в этой пустой «Декларации независимости» такого заманчивого? Чем всё кончилось, хорошо известно. Разорением и позором. Никаких иллюзий ни у кого на этот счет уже не осталось.

Кроме Васи, конечно. Он, рабочая кость, крановщик, парень с Петроградской стороны, прошедший огни, воды и чертовы зубы, большую школу советской журналистики, пересчитав все ступеньки карьерной лестницы от стажера до главного редактора, до сих пор верит в свое мессианское предназначение и в то, что ему на роду было написано сыграть решающую роль в избавлении нас грешных от тоталитарного режима и порадеть за демократию. В чем, собственно, и расписался без страха и упрека на страницах своей 400-страничной монографии. Вы посмотрите, что он пишет, этот борец за правое дело, обращаясь к читателям, и в назидание потомкам:

«…должны понять, что собой представлял Советский Союз, и почему демократическая Россия так долго вырывается из отечественных тоталитарных оков».
Ну, что тут будешь делать, горе, да и только. Так и хочется спросить, за кого ты нас держишь, начальник? Но знаю, ответ будет таким же неискренним и лукавым, как и его исповедальные откровения на алтаре «Известий». Вместо покаяния – лицемерные сентенции о независимости прессы, свободе слова и высоком моральном долге «второй древнейшей».

Кое-кто еще надеялся, что «Август-91» - это промысел свыше, историческая закономерность, необратимый процесс, новая ступень общественно-экономического развития и проч. Больше всех в этом плане витийствовал Надеин. Но оказывается, все гораздо проще. Вместо логического хода событий – политическая амнезия верховной власти, лихоимство и грабеж в масштабах, каких не знала человеческая история. Завороженно смотрели в окно, как на экран в зрительном зале, а в это время у нас под боком творилось сущее безобразие, какая-то вакханалия, которую невозможно было ни предвидеть, ни предотвратить.

-------------------------------------------------

- А если бы не остановился БТР.
Эта фраза, пущенная в обиход в тот памятный день, с чьей-то легкой руки стала крылатой. Она звучала, как пароль, когда мы собирались потом у Бориса Алексеевича по вечерам и вели неспешный разговор про нашу веселую жизнь. Еще недавно мир казался безоблачным и стабильным. 1 августа «Известия» сообщали, что президенты СССР и США - Михаил Горбачев и Джордж Буш, подписали в Кремле Договор о сокращении наступательных вооружений (СНВ-1) авторучками, сделанными из металла уничтоженных ракет «Першинг» и «Сатана».

Спустя ровно 130 дней великая держава под названием Советский Союз исчезла с политической карты мира. Дело, конечно, не в БТР, а в нас самих. Может, это мы остановились в своем умственном развитии, не смогли вовремя понять, что нас просто дурачат, не явили волю к сопротивлению. А если б явили, может и газета была бы жива, оставаясь газетой народных депутатов, и за рубежом относились бы к ней с должным почтением как к официозу верховной власти, и работали бы известинские корпункты по всему миру, не теряли читателей…
- Снять бы фильм. Давайте, напишем сценарий.

- М-да уж, - говорил Борис Алексеевич, закуривая очередную сигарету и задумчиво глядя в незанавешенное окно, за которым светились фонари на Тверской и реклама ресторана «Макдональдс».

Вспоминается еще один эпизод. После того, как разгоряченная толпа снесла памятник Дзержинскому на Лубянке, пошли громить монументы иностранным деятелям коммунистического и рабочего движения, каких в Москве было не мало. В список объектов, подлежащих сносу, попал и памятник Хо Ши Мину у станции метро Академическая. Уже подогнали бульдозеры, готовясь ночью начать экзекуцию. Когда я узнал, предложил шефу написать об этой дикости и сущем безобразии срочно в номер, пока не поздно.
 
Борис Алексеевич одобрил идею и пошел на самый верх «закинуть удочку». Я же сел за работу и через час сдал в набор заметку под названием «Хо Ши Мин и ГКЧП». В ней давался совет обратить внимание на слова вьетнамского президента, отлитые в бронзе – «Нет ничего дороже свободы и независимости». Материал поставили на второй полосе, и к вечеру газета вышла. Тут же новые хозяева Моссовета дали команду «отбой», и бульдозеры покинули поле «битвы с чужеродными истуканами». Монумент в виде солнечного диска с барельефом легендарного «дядюшки Хо» устоял и красуется на том же месте до сих пор.

В определенном смысле 91 год в России, точнее, в Москве, а еще точнее, на Пушкинской площади является неким символом того, что произошло затем во многих республиках бывшего СССР, особенно на Украине. Киевский майдан-2014 – лишнее тому подтверждение. По сценарию, типу и подобию он мало чем отличается от августовского путча – те же толпы неравнодушных манифестантов, бедлам в управлении, кровавое побоище и, наконец, апофеоз - смена декораций и все, что с этим связано, - снос памятников, пляски на костях, вопли типа «слава Украине!» и горе побежденным. Не зря майдан называют еще наследником августа 91 г. Именно там находятся корни проблем, которые мы имеем теперь. А все, что было потом – лихие времена, гайдаровские реформы, ельцинские загогулины и т.п. – горький отстой, тяжелое похмелье. Мне они не интересны – возня в редакции, делёж имущества...  Корень зла – там в августе 91-го.

Однако, что же наша гоп-компания. Диву даешься, как это все у них ловко получилось. Утром 22 августа перед планеркой, когда уже было ясно, что путч провалился, а путчисты арестованы, они еще раз встретились втроем за закрытыми дверями, сверили текст, наметили «сценарий поведения» и пошли в Овальный зал. На планерку собралась вся редакция. Десятки глаз смотрят на Ефимова, что он скажет, куда качнется маятник. Но не успел он рта открыть, как его оборвал Друзенко и объявил, что сейчас зачитает проект постановления редколлегии.
 
«…Установилась мертвая тишина, и в ней зазвучал твердый голос Володи. С последним его словом я бросил призыв «Кто – за?», но как такового голосования уже не понадобилось – в знак одобрения весь зал встал. Ефимов начинает что-то говорить, но Друзенко обрывает его, и тот покидает зал – уходит навсегда».
А вот как описывает тот же эпизод со сменой формации другой член этого «триумвирата» – Друзенко в своей книге, выпущенной вместе с Плутником «С журналистикой покончено. Забудьте!» (изд. «Зебра Е», Москва, 2007)
«Вечером 21-го Надеин сказал: «Сейчас или никогда!» Мы втроем закрылись у Захарько… Сценарий придумали такой. Когда Ефимов начнет планерку, оборвать его и, не давая опомниться, предложить зачитать проект.

…В конференц-зале полна коробочка. Из нас троих вряд ли кто проговорился. Но народ чувствовал, что-то готовится. Ефимов бледный говорит: «Ну, что, начнем, товарищи?» И тут я с ходу: «Николай Иванович, а, может, закончим?» Он оторопел: «Что?» А я гну своё: «У Владимира Дмитриевича слово есть». Ефимов: «Какое слово?» Надеин встал и начал читать. Читал быстро. Ефимов вставить ничего не мог. Тогда я: «Ну, что? Все согласны?» Ефимов протестует: «Это незаконно!» Да бросьте, говорю, Николай Иванович! Кто за это постановление? Единогласно!»

К сожалению, меня в тот день в «Известиях» не было: проводил отпуск в деревне Сальково. Ничего такого не видел, своими ушами не слышал, в голосовании не участвовал, ничего сказать не могу. О чем, признаться, до сих пор жалею. Но и без меня зрителей на этом форуме простодушных было достаточно. И странное дело, с кем бы я потом не говорил, кого бы не спрашивал, как там было в деталях, все говорили по-разному.

Словно находились под общим гипнозом, но по-разному принимали реалии в зависимости от силы внушения, впечатлительности и эмоционального напряжения. Единой картины сложить тогда не удалось. Всё как-то сумбурно, бестолково и суетно. Знаю, такое иногда бывает, особенно во дни торжеств и бед народных, но чтоб уж сразу двое из трех главных участников этой самодеятельности гнули в разные стороны, это уж, извините, ни в какие ворота. В нашей беллетристике четкой картины на это счет нет до сих пор.

Действительно, кому и в какой момент пришла в голову мысль хапнуть такую великолепную газету, «пока трамваи ходят»? Как он до этого допёр, никто не знает. С кем не поговоришь, Иван кивает на Петра… Кто-то считает, что дерзкие планы прибрать к рукам любимое в народе издание родились еще в 80-е с появлением в стране первых кооперативов. С умным видом обсуждали их за большим столом в кофейне, доказывая преимущество свободного рынка и частной собственности над государственной.

Как ни войдешь в ресторацию «У Натальи Дмитриевны» на втором этаже, всегда одно и то же – сидят, дымят, спорят с одинаковым жаром, будь то судьба экономики или плохая игра «Спартака» во вчерашнем матче. Смелость мысли, полет фантазии… Всё, как у Репетилова. Это даже не летучка, где сыпятся искры и летят перья. Больше напоминает собрание мудрецов, заседание конвента, совет старейшин, парад инакомыслия и вольнодумия. Иногда во главе - самый большой начальник – Лаптев, Ефимов, Голембиовский, Захарько… Никак не скажешь, настоящих буйных мало. Но есть мнение, что автором этой сумасбродной идеи про независимость «Известий» был Надеин.

- Он и есть, - шептала мне в ухо неуемная оппозиционерка и противница кремлевского режима Евгения Альбац на похоронах Голембиовского. – Кому ж еще быть, как не ему. Одна фамилия чего стоит, голова полна идей, все идеи от Наде…
То ли шутила, то ли врала, я так и не разобрался. Схоронили мы Игоря Несторовича на Троекуровском кладбище в октябре 2009 г., народу было много, а спросить больше ни у кого не успел. Так и остаюсь в глухом неведении, кто эту кашу заварил, кого в святцы записать... Толи Друзенко тоже нет в живых. Умер во сне еще раньше, лет пятнадцать назад после тяжелой и продолжительной болезни. А до того сидел в «Литературной газете» замом сначала у Николая Боднарука, затем у Юрия Полякова. Володя Надеин преставился аккурат три года назад, в декабре 2016, а до этого писал для интернет-журнала «ЕЖ» и радио «Свобода», где его великолепные фельетоны не находили столь широкой и восторженной аудитории, как прежде в «Известиях». Наверное, поэтому и уехал в Израиль на ПМЖ в 2011 г.

С Васей Захарько не виделся с тех пор, как он вручил мне свою книжку, да и спрашивать его о чем-нибудь больше не хочется. Боюсь обидеть, начнет опять желваками двигать, колоть лиловым глазом. 3 июня ему исполнилось 80 лет, послал СМС, поздравил с днем рождения, на этом и успокоился. Дай бог здоровья и прости им все прегрешения. Любопытно, однако, все родом с Украины. Володя родился 19 апреля 1937 г. в Макеевке, Толя - 23 октября 1940 г. в Луганске, Вася - 3 июня 1939 г. под Мариуполем. Всё думаю, не здесь ли перст судьбы, промысел божий или, как говорят, собака зарыта…

Интересно другое: из всей этой троицы публично покаялся в содеянном только Друзенко – самый, значит, прямодушный и совестливый. Насколько чистосердечно и не таясь, сказать не могу. В книге «С журналистикой покончено, забудьте!» он признает, что 19 августа, сидя с женой в Пахре, шибко был напуган сообщениями из Москвы и убоялся ехать на Пушкинскую. Решил отсидеться у Манькиной горы. Приехал только на третий день, когда стало ясно, чья взяла. Спрашивается, а чего ты боялся, коль не имел злого умысла? И про Ефимова пишет, мол, напрасно обидели Николая Ивановича, жестоко с ним обошлись, не заслуживает, видите ли, он этого. Как-никак, работали вместе, играли в футбол, ходили на концерт, пили чай, водили хоровод.

Оно конечно, о покойниках только хорошее, кто старое помянет, чужая душа - потёмки… Но мне кажется, совесть мучила Толю лишь в последние дни, отмеченные забытьем, одиночеством и физической немощью, когда страх прошел, а покоя не стало. Видимо, чуял за собой иудин грешок и не мог с ним жить спокойно. Как водится, прозрение и осознание вины, приходит уже поздно, когда ничего нельзя изменить и поправить. Сейчас, я думаю, не найти человека, который бы не кусал локти и не мечтал о том времени, когда все мы жили одной семьей под крышей «Известий Советов народных депутатов». Разговоры о том, что никакой семьи не было, все это якобы – сказки, мифы да козни советской пропаганды, всем надоели еще в годы перестройки и либеральных реформ. Закормили ими народ до тошноты, от аллергии до ностальгии. Не зря вновь на Руси поминают Сталина как «отца родного».
…Говорят, не надо ворошить прошлое? Не могу согласиться. Если так, то мы никогда не разберемся. А истина у нас одна, она дороже. Любопытно, однако, кто из них тогда гаркнул: «Кто за?» - Захарько или Друзенко. Или они заорали вместе. Каждый утверждает, что это был именно он, после чего якобы «голосование не понадобилось». Будто тягаются в спесивости, не желая уступать друг другу сомнительное первенство. С одной стороны, вроде кается, с другой – хочет оставить за собой славу главного инсургента, носителя либеральных свобод и могильщика тоталитарного режима. 

Не понимаю, так разве бывает – просить прощения и гордиться одновременно тем, что сотворил. Это что, раздвоение личности, левая рука не знает, что делает правая, диссоциативное расстройство идентичности… Как прикажешь тебя понимать, Саид? Значит, не голосовали, или голосовали вставанием, как при объявлении минуты молчания в память о трагически погибших? Значит, Ефимов был прав, когда сказал на эшафоте: «Это незаконно». Да и потом, неделю спустя, когда Голембиовский прилетел из Японии, его тем же манером – избрали главным редактором - единогласно. По той же схеме утвердили «Декларацию независимости», новый логотип, выкинув из него советские ордена, сняли лозунг «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» и надпись «Известия Советов народных депутатов СССР».

Тогда это еще называлось не модным ныне иностранным словом «ребрендинг», а исконно русским, - «марафет», что в переводе с жаргонно-босяцкого означает «одурачить». Между тем, довольно скоро выяснилось, что мы не имеем прав на здание, в котором сидим, на мебель и телефон, не можем использовать фирменный логотип и торговую марку «Известий», у нас нет ничего из имущества и недвижимости. Их законным владельцем оставалось издательство. Мы – бомжи, голь перекатная, иждивенцы, захватившие чужое добро и гуляющие за чужой счет. Проблемы юридического характера лезли из всех щелей. Иначе не могло быть. Ведь после того дебильного бунта с призывами «Долой Кольку!» все делалось по-воровски торопливо, неряшливо, впопыхах и с явным намерением успеть под шумок или, как говорил Друзенко, «не дать опомниться». 

И все, что делалось, больше походило на безжалостную расправу, четвертование, казнь на дыбе с улюлюканьем, хулой и заклинаниями. Ни тебе отпевания, ни панихиды, ни траура по убиенной газете, на помощь которой никто не пришел. Как никто не пришел на помощь советской власти. По тому же сценарию дальше пошли события – беловежский сговор, грабеж общенародной собственности, рейдерские захваты, продажа акций, борьба за выживание - путь в бездну.

----------------------------------------------------

На этом месте эпохальной ретроспективы, овладевшей моим больным от горьких обид и хронического недосыпа сознанием, я совсем ушел в глубины текущего времени и снова ощутил себя молодым, азартным, жадным до приключений и маленьких удовольствий человеком.  Я вспомнил, как жарким летом 1972 г. впервые открыл стеклянные двери знаменитого дома с иллюминаторами на Пушкинской, и как добрый вахтер Павел Денисович без особых сомнений пустил нас, двоих студентов последнего курса МГИМО – меня и Славу Елагина к лифту. Не только пустил, но и сказал, куда идти, кого спросить на четвертом этаже.

Первым, кого мы увидели в холле ИНО, оказался политический обозреватель В.Н. Кудрявцев. Он вышел из своего кабинета, улыбнулся и сразу же протянул нам руку: «Здравствуйте!». Я грешным делом подумал, что нас тут ждут и готовы принять по достоинству. Но за что такая честь. Владимир Леонтьевич – легенда советской журналистики, участник гражданской войны на Дальнем Востоке, пулеметчик бронепоезда 14-69, работавший вместе с Рихардом Зорге в Китае, депутат Верховного Совета СССР, красивый статный человек с гривой льва на седеющей голове не отпускал мою руку до тех пор, пока я не скажу, зачем пришел и что я думаю о ситуации на Ближнем Востоке.

Редактор отдела – Альберт Григорьянц, сам выпускник МГИМО, принял нас добродушно, но ничего не обещал, сказал только, что-то про дело рук утопающих… Причем тут утопающие, я не сразу понял, но стал ходить в редакцию, как на праздник. А когда опубликовал первую заметку, счастливей меня не было никого. Случилось это в субботу, когда на хозяйстве была только дежурная бригада, а писать срочно в номер некому. Старший по отделу Анатолий Никаноров одобрил мою идею написать смешную реплику о португальском диктаторе Марселу Каэтану как хранителе последней колониальной империи. Заметка в 80 строк вышла на второй полосе, и вечером Толя поздравил меня «с почином». Помню, в институте я с удовольствием показывал ее будущим международникам, ловя на себе завистливые взгляды.

В штат меня зачислили полгода спустя, и начальник отдела кадров Сильченко выдал удостоверение литсотрудника. По заведенной еще в аджубеевские времена традиции, всякого новобранца нужно было провести по всем членам редколлегии и завершить процедуру у главного редактора. Нечто вроде ритуала торжественного посвящения в рыцари святого ордена или масонской ложи. Обычно роль поводыря исполнял начальник отдела, но Григорьянц на тот момент был чем-то занят и попросил Стуруа.

- Мэлор, - крикнул он в соседний кабинет. – Будь любезен, возьми ребят и проведи по этажам, мне некогда.

Стуруа тоже не бездельничал, он что-то писал за столом, положив перед собой стопку чистой бумаги. Почти не отрывая руки, и не поднимая головы, он заполнял лист за листом ровным крупным почерком без единой помарки и складывал в другую стопку. Было забавно наблюдать, как одна стопка худеет, другая растет. Мэлор Георгиевич не заставил себя долго ждать, отложил вечное перо в сторону и сказал:

- Пошли.

Начав с отдела сельского хозяйства, он представил нас – меня и Костю Капитонова, как молодых сотрудников ИНО, и предложил задать нам несколько вопросов, если таковые, конечно, имеются. Потом были отделы школ и вузов, спорта, права и морали, экономики. Видно, чтобы сэкономить время и скорее закончить эту процедуру, Стуруа повел нас сразу к главному редактору. Лев Николаевич Толкунов вышел из-за стола, пожал нам руки и выразил надежду, что скоро в нашем лице газета получит новые «золотые перья». Неохваченным оставался еще один член редколлегии – Борис Иванович Илёшин, редактор отдела корсети. Стуруа завел нас к нему в кабинет, сказал, в чем дело и ушел. После собеседования мы вернулись к себе, доложили, что обход завершен, и он спросил:

- Ну, и чего он вам говорил?

- Говорил, что не боги горшки обжигают, - поделился я.

- Это он себя имел в виду, - сказал наш добрый чичероне по верхним этажам известинского ареопага и снова взялся за перо.
Регулярно печататься в «Известиях» удавалось только номенклатурным классикам. Газета тогда выходила на четырех полосах, места для «иностранцев» выделялось немного, а иногда его вообще не было, потому что все занимали речи наших руководителей – Брежнева, Громыко, Подгорного (тоже, между прочим, украинец) по случаю приезда в Москву высоких гостей из-за рубежа. Советский Союз на ту пору вел активную внешнюю политику, и мы как официальный орган правительства, обязаны были публиковать все выступления как гостей, так и хозяев. И когда начинался очередной визит, в отделе воцарялось уныние, а само слово «официоз» звучало, как проклятье или название страшной, неизлечимой болезни.

Ясно, что в таких условиях всякая публикация рассматривалась как подарок судьбы. Поэтому мы старались брать качеством. Хорошие заметки имели хорошие шансы. И тут уж никто не обижался, а наоборот – хвалили и поздравляли. На планерках Григорьянц призывал браться за острые темы, новые рубрики типа «Люди вчерашнего дня», «За кулисами событий» и напоминал, что существует такой жанр, как международный фельетон, кстати, некогда весьма уважаемый в «Известиях». Вот за это я и уцепился. Поднимать и возделывать «фельетонную целину» он попросил опять же Мэлора как признанного авторитета в этой области.

Мне нравилось выдумывать сюжеты для разоблачения коварных замыслов наших идейных и классовых врагов на Западе, благо они сами давали повод. Особенно немцы Западной Германии – лидеры «союза изгнанных», которых мы называли «реваншистами», генералы бундесвера, министры, чиновники федеральных ведомств. Но самой благодатной почвой для меня был закон под названием Berufsverbot (запрет на профессии). Это, когда гражданам левых взглядов запрещалось работать в госучреждениях, в полиции, школах, детских садах. Типично немецкая черта - склонность к педантизму, трепетное отношение к любой инструкции и дисциплине открывали широкий простор для творчества, было где разгуляться бойкому перу начинающего пересмешника.

Первый фельетон, если мне не изменяет память, назывался «Фиаско верноподданного». Его герой – добропорядочный бюргер по имени Дитрих Геслинг, он же персонаж книги Генриха Манна «Верноподданный», с тем же чередованием страха и наглости приходит в один из полицейских абшнитов Баварии и просится на службу. Убежденный монархист, по-собачьи преданный властям, он бойко отвечает на вопросы, но так и не смог убедить стражей закона в своей лояльности и благонадежности. Не туда попал, не на тех нарвался. Кончается тем, что его обвиняют в шпионаже и сажают в цугундер как иностранного агента. Когда газета вышла, Стуруа при всех пожал мне руку и сказал, что не постеснялся бы поставить свою фамилию под таким фельетоном.
Последний раз мы виделись в марте 2017 г., отмечая 100-летие «Известий» в Доме журналиста на Суворовском бульваре. По такому случаю Мэлор Георгиевич специально приехал из Америки, где он живет последние годы. В большом зале ресторана, который не смог вместить всех желающих, многие остались за порогом, мы сидели за одним столом, отмечая юбилей и вспоминая минувшие дни. На прощанье он подарил мне свою последнюю книгу с грустным названием - «Стихотворения конца жизни». Сожалел, что уходит в прошлое журналистика, где есть обозреватели, где иная статья приравнивалась к художественному произведению.

Там же на стенде среди портретов знаменитых известинцев, увидел фотографию Татьяны Тэсс. В свое время ее называли «нимфой современной журналистики», «корифеем очерка», «самым читаемым сотрудником газеты». Она проработала в «Известиях» почти 50 лет – с 1934 по 1983 г. И тут мне вспомнилась одна история.
На второй год работы в ИНО кто-то сказал, что надо вступать в Союз журналистов, если, конечно, есть желание. Для этого нужно было подать заявление, приложить свои публикации и собрать три рекомендации от старших товарищей. Две рекомендации мне дали старшие товарищи – Василий Тарасов и Борис Алексеевич, а одну я попросил у «нимфы современной журналистики». Татьяна Николаевна, с которой мы встретились за кофе в редакционном буфете, сказала:

- Конечно, Боря, с удовольствием. Только вы сами напишите все, что там нужно, а я подпишу.

Так я и сделал. Но поскольку о себе был не очень высокого мнения и не знал за собой никаких качеств, достойных высокого звания члена Союза журналистов СССР, написать что-либо путное на бумаге оказалось неразрешимой задачей. Сколько раз я принимался за работу, ничего не получалось. Стоило только начать: «Товарищ Виноградов Б.П., являясь молодым сотрудником «Известий», проявил»… Тут меня заклинивало, и я не мог ни на йоту двинуться дальше. Хоть плачь.
 
Но идти к Татьяне Николаевне и просить ее своим «золотым пером» написать хвалебную справку, я, конечно, не мог. Со стыда сгоришь, уж лучше и дальше оставаться без билета в Домжур, куда меня и так водили пить пиво «обилеченные» товарищи. Положение казалось безвыходным, пока я не догадался взять подшивку «Литературной газеты», где тогда еще печатали некрологи на смерть того или иного писателя, деятеля искусств, поэта и т.д.

То, что нужно, решил я, хотя всей душой ненавидел плагиат, считая его наиболее гнусным явлением в нашем благородном ремесле. Но делать ничего не оставалось, как отречься на время от своих убеждений и наступить на горло собственной песне. Была не была. Оставалось только в готовом тексте из «Литературки», набранном черной нонпарелью, поставить вместо фамилии покойника свою собственную, и – дело с концом.
Татьяна Николаевна там же в буфете, за кофе, поставила свою подпись, что называется, не глядя. Но вдруг на минуту задержала бумагу в руках и стала читать. У меня душа ушла в пятки. Кончив чтение, она улыбнулась и сказала:
- Я всегда говорила, Боренька, вы талантливый журналист.

Я смущенно, но от всего сердца поблагодарил моего кумира и отнес документы на Суворовский бульвар. Не знаю, приводят ли на факультетах журналистики до сих пор пример, как Татьяна Тэсс тщательно работала над таким трудным жанром, как газетный очерк. Однажды взяла командировку в Ужгород, прожила там неделю, но очерк не получался: не могла найти так называемую «первую строку». А без нее, видите ли, никак нельзя. Осталась в Ужгороде еще на три дня, пока утром, открыв окно, не услышала, как в соседнем дворе горланит петух. И тут ее осенило: «Оттуда петух пел на три государства», написала она в блокноте и с легкой душой поехала обратно. Ужгород действительно стоял на стыке трех государств – СССР, Венгрии и Румынии.

Кстати, тот день, когда мы отмечали 100-летие «Известий» – 17 марта 2017 г. выпал на пятницу, и вечеринка в ресторане «Домжур» была объявлена под шутливым лозунгом «Опять по пятницам». Как в былые времена, народ валил на обещанную встречу. Не важно кто, стар или млад, ветеран или начинающий, проходишь по списку «элитного клуба» или не значишься. Поэтому, наверное, в толпе счастливчиков было много незнакомых лиц, в основном женского пола. Но от этого веселья не убавилось, а скорее, наоборот. Жаль только, для многих знакомых не хватило посадочных мест у столов с закуской и выпивкой.

Хотя, как потом оказалось, списки были. В них значились далеко не все, кто пришел на этот праздник жизни, а только те, кто был в разнарядке. Некоторые не попали в число «истинных» известинцев с точки зрения новых хозяев. Кто взял на себя роль праведника и святого апостола, неизвестно, но точно - это люди с определенным жизненным опытом, преуспевшие в языкознании и самодеятельной клубной работе. Под вывеской «исторического сообщества», больше похожем на клуб по интересам, они по своему образу и подобию писали, точнее, переписывали историю некогда великой газеты, занося в пантеон «Известий» одни имена и вынося другие. Явно исходя при этом из своих, в общем-то, нехитрых интересов. Но ошибка думать, что историю пишут только победители.

---------------------------------------------------

Легендами полна вековая жизнь «Известий», их можно рассказывать без конца. Но мне хочется рассказать еще одну, о ней, мне кажется, мало кто знает. Во всяком случае, я об этом нигде не слышал и ничего не читал. Возможно, это будет первый публичный пересказ в широком доступе, который нам сегодня обеспечивает интернет.
Георгий Маркович Хомзор заведовал у нас отделом иллюстраций. Мне приходилось с ним встречаться часто по делам текущего номера или так просто, в буфете за чаем, на разных тусовках. Однажды он рассказал мне, как чуть не стал причиной крупного международного скандала. А дело было так.

После подписания в Москве 23 августа 1939 г. Договора о ненападении между Германией и Советским Союзом, известного также как пакт Молотова — Риббентропа, в редакцию из Кремля привели карту так называемого разграничения сфер интересов в Восточной Европе на случай «территориально-политического переустройства».
Ее нужно было опубликовать на другой день в качестве официального документа. Хомзор в этот день дежурил по отделу и должен был подготовить карту для того, чтобы в типографии сделали цинковое клише. Для этого нужно было, в соответствии с той технологией, на должном уровне отретушировать изображение.

Выделяя линию границы жирным карандашом, он заметил, что один населенный пункт находится прямо на ней, и невозможно определить, на чьей он стороне. Полагая, что хуже не будет, Хомзор обвел его с той стороны, чтобы он «не достался врагу» и был включен в сферу наших интересов.

На следующий день газета вышла, и уже утром немецкое посольство в Москве направило в Кремль ноту протеста. В ноте указывалось, что на карте, опубликованной в «Известиях», допущено искажение ранее «признанных реалий». Речь шла как раз о том населенном пункте, о принадлежности которого сомневался Хомзор.

Тут же из Кремля позвонили и потребовали объяснений. Главный редактор (им тогда был Яков Селих) моментально понял, что дело серьезное, тут пахнет не только международным скандалом. По тем временам, сами понимаете, можно было вполне схлопотать срок, а то и лишиться головы. Через полчаса в редакцию приехали чекисты, прошли в кабинет главного, а потом - в отдел иллюстраций. Хомзор уже сидел с узелком личных вещей, готовый к выезду. Его взяли под руки, посадили в машину и повезли в Кремль.

В Кремле, дожидаясь в приемной, чего только не передумал. Затем из кабинета Сталина вышел офицер и рассказал все, что там было. Когда Сталину доложили, как было дело, и что виновник скандала – обыкновенный ретушер из «Известий» сидит в коридоре, дожидаясь своей участи, вождь закурил трубку и сказал;
- Какой молодец, без единого выстрела целый населенный пункт взял.
На этом, собственно, все и кончилось. Немецкий посол больше не протестовал, инцидент был исчерпан.

Эту историю я потом рассказал Фалину, и он тоже признал, что раньше не слышал ничего подобного. Благодарен судьбе, что дала мне возможность на протяжение нескольких лет быть рядом с ним, общаться и трудиться на одном поприще. Валентин Михайлович пришел к нам политическим обозревателем «Известий» с поста первого заместителя начальника отдела международной информации ЦК КПСС осенью 1982 г.
Я тогда тоже в некотором смысле чувствовал себя в отделе новичком после возвращения из длительной зарубежной командировки. Позади – годы пребывания в Ханое, где находился региональный корпункт газеты «Известия», освещавшей события в странах Индокитая – Вьетнам, Лаос, Камбоджа, Бирма, Таиланд. В тот день мне выпало дежурство по номеру. Я отвечал за верстку «загонной» полосы, где размещались крупные статьи, обозрения, мнения политических обозревателей, очерки и т.д. Ее делали заранее и готовили особенно тщательно.

Но тут утром сообщили: «К нам пришел Фалин!», и сегодня надо поставить его материал на «загонную». Значит, переверстка, неизбежный аврал, выход из графика, взбучка от начальства, выговор по общественной линии. Хотя, порядки были не строгие, но увлекаться администрированием было не принято.

Как на зло, Фалин написал больше, чем его просили, статья о кризисе в советско-американских отношениях не лезла в прокрустово ложе «загонной». Я делал все, чтобы дать ему как можно больше места, но полоса, как говорил мой верстальщик Иван Моисеевич, не резиновая. Пришлось выставить хвост строк 25. Однако почетный дебютант ни за что не хотел сокращаться. Он сам пришел в цех, встал у талера и никак не мог взять в толк, почему это не лезет. Когда дошло, взял оттиск и стал «резать по живому» - сокращать отдельные слова и выражения.

До сдачи номера оставалось несколько минут. Так дело не пойдет, сказал я ему и предложил убрать один абзац, где, как мне казалось, было много воды, но мало информации. «Вы так думаете?», - спросил он, глядя на меня, как на бессердечного Прокруста. Затем, видно, понял, что иного не дано, и только вздрогнул, когда я твердой рукой выбросил «лишний абзац». Газета вышла вовремя.

Затем было еще много дежурств, встреч, разговоров. Работать с Фалиным было одно удовольствие. Мы часто ходили к нему кабинет на шестом этаже, где сидели политические обозреватели. Он мне нравился как человек, настоящий русский интеллигент с мягким голосом, хорошими манерами, внешностью тургеневского аристократа. Почему-то улыбался, здороваясь при встрече в коридоре или в лифте. Может быть потому, что мы с ним из одной «купели». Вспомнили Анну Ильиничну – нашу общую учительницу немецкого языка в МГИМО...

Так получилось, что здание на Пушкинской площади мы покинули одновременно – в середине 1986 г. Правда, я на время, отправившись опять в длительную командировку, он – навсегда. Случайно мы встретились на Старой площади, когда оба выходили из 2-го подъезда здания ЦК, получив инструкции и благословение на новую ответственную работу. Фалина по рекомендации секретаря ЦК КПСС Александра Яковлева «кинули на прорыв», укреплять идеологические ряды в должности председателя правления агентства печати "Новости" (АПН). Мне же путь лежал снова на Восток. Шел второй год горбачевской перестройки.

Позже он говорил; «Тогда я сглупил и вернулся в большую политику. Возврат был оговорен рядом условий, в частности предоставлением права напрямую докладывать новому генсеку мои соображения по любым вопросам внутренней и международной жизни». Судьбе, однако, было угодно снова свести нас в том же ристалище – на Старой площади. В декабре 1987 г. международный отдел ЦК КПСС решил собрать всех начальников советских корпунктов за рубежом на нештатное совещание. Перестройка к тому моменту буксовала, надо было что-то делать.

Фалин, в отличие от некоторых, призвал не поддаваться эйфории и выступил с предупреждением насчет торжества идей социализма как в Европе, так и у нас дома. Его слова звучали явным диссонансом в потоке бодрых отчетов и духоподъемных речей предыдущих ораторов, бывалых мастеров пропагандистской накачки. Он уже тогда вполне отчетливо сознавал, что мы теряем союзников в Восточной Европе, близкие нам по духу коммунистические партии и оставляем их без четких ориентиров. Причем, делаем это в одностороннем порядке, не советуясь с ними и даже не ставя в известность.

До сих пор слышу его убежденный голос. Одного не могу понять, почему эти здравые мысли, поистине пророческие слова не доходили до ушей и сознания цековских бонз. Даже мы, сидящие в зале журналисты, а нас там набилось более тысячи, чувствовали наступление смуты, хаоса и разрухи в головах. Устами Фалина звонил колокол.
В антракте мы встретились. Я ему принес фотографию, которая раньше лежала на моем рабочем столе в редакции. Там он, посол СССР в ФРГ, сидит вместе с Вальтером Шеелем и Гансом-Дитрихом Геншером. По выражению лиц хорошо видно, с каким почтением оба немца заглядывают в глаза чрезвычайного и полномочного посла СССР в ФРГ, который, впрочем, довольно равнодушно смотрит в сторону. Валентин Михайлович поблагодарил за фото, спросил, как дела и ответил на пару вопросов. Меня интересовала судьбы ГДР. Фалин сказал; «Через год Германия будет единой. Жаль Хоннекера». Как в воду смотрел.

Есть какая-то символика в том, что умер он под праздник - День защитника Отечества. Было это в 2018 г. Газеты писали, что ушел из жизни патриарх советской и российской дипломатии, бывший посол СССР в ФРГ, талантливый журналист. Я бы добавил - истинный сын Отечества. Служение родине было для него главным смыслом. Похоронен на Троекуровском кладбище.

---------------------------------------

В марте 1992 г., закрыв корпункт в Ханое, раздав вьетнамцам нехитрое имущество – старую «Волгу», холодильник «Саратов», кондиционер, телевизор «Темп», столы, кровати и стулья, я вернулся в Москву на должность международного обозревателя ИНО. На меня кроме Юго-Восточной Азии повесили Германию, проблемы ЕС, отношения по линии Россия-НАТО. О какой-то специализации уже говорить не приходилось. Хотя раньше это только приветствовалось, и было не совсем тактично лезть в «чужой огород», если тебя прикрепили к какой-нибудь одной делянке. В почете была узкая специализация. Но все равно находились те, кого презрительно называли «многостаночниками». С закрытием корпунктов, все смешалось в нашем доме, менялись и представления о тактике. Символом международной журналистики стал мастер на все руки, то есть - «универсальный солдат».

Этому содействовала и международная обстановка. На постсоветском пространстве разворачивались тревожные события. По окраинам бывшей империи полыхали войны, лилась кровь. На этнической почве один за другим возникали конфликты, рождались новые государства. Наиболее устойчивыми стали выражения «горячие точки» и «ближнее зарубежье». Но системно этим в редакции никто не занимался. Мне же было интересно, и я решил не спускать глаз с новоявленного субъекта мировой политики с неблагозвучным названием СНГ.

Оказалось, мы ничего не знаем про братские народы, с которыми жили бок о бок многие годы в мире и согласии. Не учили их историю, не знаем подзабытые за время советской власти обычаи, нравы и традиции. Кстати, не очень цивилизованные. Мир вздрогнул, увидев дикость и варварство в Средней Азии, Закавказье, на берегах Днестра. Я стал ездить по этим регионам, изучая корни свалившихся на нашу голову бед. Благо, в пресс-службах различных ведомств – от администрации президента, МИД, министерства обороны, МЧС и погранвойск не отказывали. Стоило позвонить, и тебя сажали на любой борт, улетавший чуть не каждый день из Внуково-1 или с аэродрома Чкаловский в том или ином направлении. С публикацией таких материалов тоже не было проблем, их ставили на полосу в первую очередь.

Впрочем, к Смоленской площади я обращался редко. У министра Козырева к тому времени уже была своя группа сопровождения. Он укомплектовал ее по своему усмотрению и таскал с собой по всему свету как «летучий отряд» информационного обеспечения его бурной деятельности по защите национальных интересов России, о которых, как выяснилось, не имел никакого понятия и спрашивал об этом Ричарда Никсона. В своей книге "Жар-птица: неуловимая судьба российской демократии", Мистер Да, живущий сейчас в Америке, пишет, что не поменял своих взглядов. За пять лет, что он возглавлял МИД, Россия ни разу не воспользовалась правом вето в Совете Безопасности ООН. Козырев одним из первых выступил в поддержку трибунала по бывшей Югославии, постоянно уговаривал Ельцина отдать Курилы, одобрил унизительные условия вывода Западной группы войск из Германии.

От «Известий» в число аккредитованных при отделе печати МИД газетчиков входил молодой сотрудник ИНО - Максим Юсин. Когда ему указывали на угоднический стиль, искажение фактов и лизоблюдство, он ссылался на Козырева:

- Если я напишу иначе, меня больше не возьмут в самолет.

Помню, как он и Костя Эггерт радостно отплясывали в коридоре, когда пришло сообщение, что хорваты в ходе молниеносной операции «Буря» уничтожили Сербскую Краину, изгнали сербов с их земель и убили сотни мирных жителей.

Зато я дружил с военными и пограничниками. В отличие от дипломатов, они знали, в чем наши национальные интересы. Работать с ними было легко и приятно. Еще тогда в пресс-центре на Фрунзенской набережной был майор Конашенков, ныне руководитель департамента информации и массовых коммуникаций Министерства обороны РФ. С ним мы поддерживали связь, готовясь отправиться в «зарубежную командировку» - в Таджикистан, Абхазию, Южную Осетию, Приднестровье, Нагорный Карабах, в те районы, где лилась кровь и тлела угроза нашей безопасности как продукт распада великой державы.
Может быть, именно тогда и начался процесс отмирания международной журналистики, о котором так много говорят у нас. Его иногда сравнивают с атрофией мозга, за чем неминуемо следует смерть всего организма. Действительно, с отказом от зарубежных корпнуктов – мерой, безусловно, вынужденной по причине безденежья и духовной нищеты – пришлось и нам перековывать наши заточенные в битвах с мировым капиталом мечи на сермяжные орала. Со стороны ребят из отдела внутренней информации это, конечно, не могло вызвать одобрения, они считали нас соперниками.

Но я тут находил выход, удобряя свои материалы из «горячих точек» беседами с иностранцами всех мастей – от проповедников и чиновников ОБСЕ до волонтеров из Красного Креста и Красного Полумесяца. А таких на пространстве бывшего СССР развелось тьма тьмущая. Кроме того, газета нуждалась в толковых комментариях, на которые потом ссылались наши и зарубежные дипломаты. Так что, уверяю вас, в ту пору прекрасную мы даром свой хлеб не ели.

Но занимаясь СНГ, я не забывал и свой Вьетнам, используя любую оказию, чтобы снова увидеть и отблагодарить его за все – за радость встреч, печали расставанье… Примерно месяц спустя после моего возвращения из Ханоя, мне позвонили со Старой площади, где раньше заседал ЦК КПСС, а в августе 91-го его места заняли бюрократы демократической волны. Знающие люди сообщили, что во Вьетнам собирается ехать заместитель Е. Гайдара по оперативному управлению В. Махарадзе. Фигура мало известная в широких кругах, но его жена Майсарат Насрутдинова, на тот момент возглавляла РИА «Новости».

Кроме того, она была заместителем Полторанина, на тот момент - министра печати РФ. После Беловежского сборища её на эту должность своим указом назначил всемогущий Бурбулис. До этого Майсарат Масрутдиновна работала директором стеклотарного завода в городе Камышине. Она правила агентством полтора года, пока ее не уволил Гайдар «в связи с переходом на другую работу». Коллеги из АПН звонили и живописали чудеса, творящиеся на Зубовской. Сам Полторанин приезжал к нам в «Известия» на встречу с журналистами и долго что-то говорил о «четвертой власти», о ее роли в истории «в связи с несовместимостью менталитетов читательской аудитории». 

Слушая его, мне казалось, что с каждым днем мы все больше погружаемся в мир абсурда и бедлама. Некоторые вещи не укладывались в голове, и я чувствовал, что с моим отсталым сознанием и архаичным мышлением никогда не постичь тайный смысл начатых преобразований. Казалось, вот они, люди новой формации – Махарадзе, его жена, словно пришельцы из других миров, откроют нам истину, научат, как жить. А то мы не знаем. Хотелось разглядеть их поближе и, если получится, вызвать на откровенный разговор. Всё это придавало некую интригу внезапно явившейся оказии, и я постарался сделать все, чтобы меня включили в число сопровождающих лиц. Тем более, в эту команду уже вошли мои старые друзья, такие опытные вьетнамисты, как Анатолий Воронин и Евгений Баздырев.

Женя работал в азиатском отделе МИД и был уникальным дипломатом. Мало того, что свободно говорил на нескольких языках, в том числе и на вьетнамском, а на переговорах выступал в роли эксперта-переводчика, он великолепно рассказывал анекдоты, по памяти мог цитировать документы особой важности, начиная со времен третьего Интернационала. Один из анекдотов я помню до сих пор.

Венгр Матиас Ракоши - видный деятель Коминтерна любил аббревиатуры, а его вечный оппонент и критик – итальянец Пальмиро Тольятти посмеивался. Однажды утром в гостинице «Москва», где жили делегаты шестого конгресса, Тольятти открыл дверь в комнату Ракоши и прокричал: «Дурак!». Тот обиделся и пожаловался Сталину. Сталин вызвал к себе обидчика, спросил, почему он оскорбляет товарища.
На что лидер ИКП возразил:

- Господь с Вами, Иосиф Виссарионович. И не думал. Просто поздоровался. Все знают, он любит сокращения. Вот я и сказал - «дурак». То есть, «Доброе утро, Ракоши!»

Было любопытно, что новая власть собирается делать с Вьетнамом. У нас там еще оставалась военно-морская база Камрань, во времена СССР в различные объекты были вложены огромные инвестиции, десятки миллиардных проектов ожидали своей участи. Всё бросили, как при отступлении. Правительство Ельцина не проявляло к Вьетнаму никакого интереса, сам президент ни разу не посетил страну, которая воевала, в том числе, и за нас против Америки и победила. Экспедиция Махарадзе в этом смысле давала возможность посмотреть на гайдаровскую команду изнутри. Привычка мыслить глобально, масштабами государства все еще жила во мне как луч последней надежды.

Знакомство оказалось поучительным. Письмо от редакции с просьбой «взять нашего корреспондента» я сочинил сам, подписал у Глембиовского и повез на Старую площадь, заранее созвонившись с референтом. Раньше мне доводилось бывать в апартаментах знаменитого дома №4, стены которого, если б могли говорить… Примерно знал рассадку во времена Брежнева, количество голов на единицу площади, но то, что я увидел у Махарадзе, меня повергло в трепет. К самому начальнику идти было не надо, путь лежал к его помощнику по имени Валера. Так и сказали, Валера вас примет. В глубине огромного кабинета стоял упитанный человек в строгом костюме и настороженно глядел в мою сторону, словно ожидал нападения или какого-нибудь подвоха от нахального журналиста. Стал говорить ему, что газета, которую я представляю, имеет цель в духе гласности… Но Валера или не понимал, что ему говорят, или не слушал. Он продолжал сверлить меня презрительным взглядом и через минуту прервал:

- А где сувениры?

- Какие сувениры, - глупо заморгал я глазами и стал уже сомневаться, туда ли я попал.

- Две бутылки виски, - показал на пальцах Валера.

- Ах, сувениры, - сплеснул я руками. – Ну да, конечно, понимаем… Это все там, в редакции. Сегодня же занесём.

- Вот тогда и заходи, - отрезал помощник.

Виски у меня не было, но дома еще оставалась непочатая бутылка Чинзано. Я быстро сгонял на Преображенку, достал ее из шкафа и вернулся обратно. Валера молча взял бутылку, положил в свой кейс и сказал:

- С паршивой овцы… Ну, ладно, самолет завтра в 8 утра, Внуково-1.
В Ханое и в Сайгоне принимали, как родных. Вьетнамцы не могли нарадоваться, что Москва их не бросила, не забыла, помнит еще, и старались не ударить лицом в грязь. Подарков и сувениров не жалели. Такое впечатление, что готовы снять с себя последнюю рубаху. Всё грузили на борт, который через пару дней улетел в западном направлении, сначала в Индию, затем в Бахрейн. И там делегацию встречали как посланцев новой демократической России - по высшему разряду, с восточным колоритом и чарующим пиететом. У меня на память от той поездки остались часы «Ролекс», которые мне вручили в Манаме в качестве подарка лично от брата эмира, премьер-министра Адалла бин-Халифа аль-Тани.

На прощальный ужин с эмиром группу сопровождения не позвали, а посадили в отдельный зал. Махарадзе и его свита гуляли по соседству, а дорогу к ним перегородила охрана с золочеными кинжалами джамбия за поясом, похожими на турецкие ятаганы. Усатые великаны стояли, как оловянные солдаты, но великодушно позволяли нам, заезжим ротозеям осматривать и щупать их доспехи. Я заглянул через плечо одного аскера в дверь, и моему взору предстала картина поистине лукуллова пира в арабском исполнении.

Сказать, что нам оставалось только завидовать, нельзя. Нашему вниманию было предложено большое меню с перечнем самых изысканных яств. Не было только алкоголя. Народ приуныл, однако нарушать законы шариата никто не осмелился. Я знал, в местном буфете за хорошие деньги можно купить бутылку, и предложил скинуться. Все дружно загалдели и полезли в карман считать свои командировочные. Кто-то отказался, сославшись на то, что недавно «завязал». Обратившись к каждому и получив тот или иной ответ, я подозвал официанта. Его звали, как ни удивительно, Антон.

- Антон, - сказал я. - Принеси-ка, братец «чего-нибудь». А закусить у нас есть. 
Антон, сама любезность, принес корзину с дюжиной бутылок итальянского и французского вина. Мы выбрали что подешевле -Brunello di Montalcino красное и разлили по рюмкам. Каждому досталось грамм по 100. Это называется, по усам текло… Тем не менее, трезвенники облизывались, не поднимая глаз в нашу сторону. Посидев еще минут пять, я снова взял слово:

- А не повторить ли нам, господа?

На этот раз ответили не все, в том числе и Женя. Роясь в карманах, он сказал хватит, достаточно, и так уже нагуляли… Нас, алчущих, осталось четверо.
- Теперь можно попробовать и французского, - сказал я и попросил Антона принести бутылку Chateau d'Arvigny, что раза в три дороже.

Он широко улыбнулся, но тут же исполнил заказ, что-то пометив в своем блокноте. Вино было великолепным, захотелось продлить удовольствие.

- Когда еще нелегкая журналистская судьба занесет нас в чудную Манаму, на берега Персидского залива, - шутил подвыпивший Анатолий, издеваясь над скромным Женей.
 
– Однова живём!

Дальше было легкое Beaujolais nouveau, которое едва успели распить на троих. Двери парадного зала открылись, и оттуда в сопровождении Махарадзе вышел хозяин дома. Охранники подали знак, что пора подниматься и выходить из-за стола. Мы построились в шеренгу и медленно двинулись на выход. У дверей стоял Антон с блокнотом и просил что-то подписать с указанием номера комнаты. Все кивали на идущего сзади, а последним шел Женя. Подписывать он ничего не стал, сказал, что без очков и ничего не видит. Когда все разошлись, я вернулся к Антону, чтобы поблагодарить за ужин.

- Конечно, сэр, всё за счет заведения. Нужно только, чтобы кто-нибудь подписал. Иначе меня взгреют за кражу хозяйского добра, - сказал услужливый гарсон и протянул мне блокнот.

Я взял ручку и размашисто написал на листке, где значились три бутылки красного вина: «Izvestia». Room 404. Thank you.

- Вас так зовут? - спросил Антон. – Где-то я слышал это имя.
- Да, меня так зовут, - ответил я. – Спасибо, все было очень вкусно.
Рано утром, когда многие еще спали, Женя первым отдал ключи ночному портье и забился в угол, поджидая остальных. Он даже не пошел на завтрак, сославшись на боль в животе и расстройство желудка.

По пути домой в самолете я зашел в отсек Махарадзе и, как договорились, попросил дать интервью по итогам поездки. Он выглядел усталым, но прежде, чем ответить на мои вопросы, обратился к Валере:

 - Подай тапочки.

Валера полез в сумку, вынул потертые кожаные чувяки и, опустившись на колени, стал напяливать их на шефа. Махарадзе ругал отжившую свой век систему управления, говорил о новом подходе, о великих перспективах свободной конкуренции как источнике благосостояния широких народных масс.
- Главное, изменить сознание. Вот он будет богатым, - показывая на Валеру, сказал замминистра и дал понять, что аудиенция окончена.

Коленопреклоненный Валера благодарно сопел внизу и старательно поправлял кусок белой овчины под ногами шефа.

В Москву прилетели ночью. Мы вышли на серый бетон посадочной полосы и двинулись пешком к зданию аэровокзала Внуково-1. К самолету уже подъехали черные лимузины и два грузовика, куда рабочие складывали тюки с подарками и сувенирами (чуть не сказал, с награбленным добром), доставленными в обход таможни из дальнего зарубежья.

- Не много ли товару взял, - оглядываясь назад, иронизировал Анатолий, вспоминая легендарного таможенника Верещагина. – И поди, всё без пошлины?
Разгрузка продолжалась, пока мы у стойки бара ждали машину, которая бы отвезла нас в город, наблюдая за суетой у литерного борта под знаком «Правительство России». Не могу сказать, что эта поездка круто изменила мои представления о добре и зле, о жизни и справедливости, но кое-что до меня дошло. И мне стало вдвойне досадно и обидно не только за державу, но и за себя, за моих друзей - Евгения Баздырева, Анатолия Воронина и миллионы граждан, отдавших с такой наивностью нашу общую судьбу в руки жуликоватых коммивояжеров.

Через пару месяцев Махарадзе был назначен торгпредом РФ в Канаде и уехал туда вместе с женой Майсарат, которая, кстати, в августе 1992 г. тоже спецрейсом из Москвы слетала в Кувейт. Отправлен на пенсию в 2004, умер в 2006 г. в Оттаве. Один из тех, кто в 90-е покинул Россию, чтобы остаток дней повести где-нибудь в Лондоне, Майами, Оттаве или на Лазурном берегу.

-----------------------------------

Впрочем, скоро вопрос о том, чем занимаются в правительстве Гайдара его приближенные, отпал сам собой. Плачевными итогами либеральных реформ был разочарован не только простой народ, но и Ельцин. Администрация президента объявила набор на освободившиеся места. Кампания по обновлению рядов чем-то напоминала набор кадрового резерва из школы красных командиров, но окончивших курсы управления в иностранных фондах. И к нам в отдел валили толпой неофиты, где-то уже получившие звание ударников капиталистического труда. Откуда только не шли, вливаясь в единый коллектив, имея при себе вместе с дипломом об окончании курсов, некое чувство превосходство над нами - закоснелой братией. Старая гвардия начала роптать и тихо ненавидеть Голембиовского – человека, которого всего лишь год назад под крики «Ура!» возвела на престол как кумира, борца с коммунистической тиранией и светоча демократии. 
 
В иностранном отделе, считавшимся самым косным, ему опереться было особенно не на кого. Кроме, разве что моего сокурсника - Сережи Дардыкина, которого в народе больше называли «ласковый телок». Он был совершенно покладист и безусловно лоялен любой власти, будь то коммунисты или демократы. Больше всего он верил в старую истину - я начальник, ты дурак, и в то, что лесть должна быть грубой. Но нужна «свежая кровь». Если будет позволено такое сравнение, то можно сказать, что в «Известия» она текла рекой. Михаил Кожухов из «Комсомолки», Андрей Остальский из АПН, Леонид Млечин из «Нового Времени»… Я уж не говорю про мелкую сошку.


Кто их рекомендовал Голембиовскому, я не знаю, но всех троих презентовали как людей новой формации. Дескать, они и научат нас грешных родину любить. Но, как правило, ничего, кроме бестолковщины и разброда из этого не получалось. С Мишкой Кожуховым совсем конфуз вышел. То ли переоценил свои силы, то ли не хватило мозгов, но сразу же потянул узду на себя и в разговоре с коллегами перешел на феню. А на общем собрании все тянул руку и доказывал, что он и есть «член этой команды». А уж в отделе вел себя как властелин колец. Джон Толкин тут не при чем. Дело в том, что на 400-й, где мы обычно собирались на планерку, с тех самых пор висела эмблема Олимпиады-80. Отсюда и метафора. Где его воспитывали, где нахватался дурных манер, наверное, в «Комсомолке», это уже не важно.

Важно, что народ его не понял. И однажды, когда всем стало невмоготу, мы пошли к Игорю спросить, кто он этот пришелец – начальник, редактор, инструктор, а может, он метранпаж, хозяин полосы? Почему он хамит, ни с того, ни с сего единолично дает команды, кого печатать, кого урезать или вообще снять с полосы? Такого меж нас отродясь не бывало. Если это и есть новый стиль управления, так и скажите, будем знать. А то ведь это добром не кончится. Голембиовский ничего не обещал, но все скоро заметили, что Михаил как-то сник, присмирел и остепенился. Он больше не брал на себя смелость отдавать распоряжения, не дерзил и переменился к лучшему. Как говорили потом, Игорь вправил ему те мозги, которых у него не доставало. Полгода спустя его ненадолго отправили в Бразилию, потом он ушел сам на телевидение и занялся туризмом.

Но перед этим был еще один эпизод, который меня определенным образом связывает с Михаилом. 28 апреля 1992 г. моджахеды взяли Кабул и сказали, что они теперь новая власть в Афганистане.

В те апрельские дни я внимательно следил за этой темой и почти каждый день писал в текущий номер про то, как меняется ситуация. Афганистан еще оставался для нас незажившей раной, и все, что там происходило во времени и пространстве, касалось нас напрямую. На погранзаставах в Cредней Азии еще стояли российские войска. И о взятии Кабула, где находились наши дипломаты, мы сообщили одними из первых. Но информации не хватало, и я сказал на планерке, что пора отправлять туда своего человека.

- Надо ехать. Может есть добровольцы? – бросил я клич. – Ну, пока сердца для чести живы…

Но добровольцев не нашлось. Даже Кожухов, отсидевший в Афганистане немалый срок корреспондентом «Комсомолки», получивший за это орден «Красной звезды», и тот не изъявил желания. Но инициатива у нас, как вы знаете, наказуема.

- Вот ты и поезжай, - - сказал кто-то.

Делать было нечего, назвался груздем, полезай…

- Ладно, - сказал я, прервав томительную паузу. - Всегда готов, была не была. Посылайте меня в Кабул.

Уже на другой день после того, как Голембиовский утвердил мою командировку, Михаил зашел ко мне и сказал:

- Вообще-то, Афганистан - это моя епархия. Но раз уж так получилось, езжай.

- В чем же дело, Миша? Еще не поздно, давай переиграем, езжай ты. Если хочешь, конечно.

Но он, видно, не хотел. А чего хотел, я так и не понял. По мере того, как он стоял передо мной и корчил из себя важную персону, терпению моему подходил конец, и чувствовал, что еще немного, и я пошлю его куда подальше.
 
В авиакомпании «Ариана» на Октябрьской площади сказали, что билетов нет, самолеты на Кабул не ходят. Единственная возможность попасть туда – чартер «Красного Креста», который пару раз в неделю летает из Индии. Пришлось брать курс на Дели, где меня встретил наш собкор Николай Паклин. Три дня я жил на его вилле. С утра до вечера дежурил у офиса МККК, где толпились корреспонденты многих информационных агентств и телеканалов. Иногда, скуки ради, совершал набеги на торговые ряды и сувенирные лавки Красного форта, где вперемежку с индусами сидели бородатые афганцы, предлагая нам сапфиры, изумруды и рубины из Панджшера – вотчины Ахмад Шаха Масуда.

Наконец, самолет подали, и мы – толпа журналистов, среди которых почему-то больше всего было японцев, обвешанных фотоаппаратами, и около десятка врачей, вылетели в Кабул. Летчики были афганцы, они хорошо посадили АН-24 на бетонную полосу, испещренную воронками от рвавшихся здесь еще несколько дней назад мин и снарядов. В стороне валялись обгоревшие остовы двух транспортников, так и не успевших подняться в воздух при наступлении моджахедов.

В аэропорту встретил давний знакомый, корреспондент АПН Андрей Правов – единственный на тот момент источник достоверной информации для российских СМИ о том, что творится в этой забытой богом стране. Мы виделись последний раз пару лет назад, когда он приезжал ко мне в Ханой, и я воздавал ему знаки внимания. На своей видавшей виды «пятерке» Андрей отвез меня в посольство, к тому моменту опустевшее процентов на девяносто, если не больше. По дороге успел рассказать массу интересных вещей, дать кучу полезных советов и сказал, что этим вечером в гостинице «Кабул» Ахмад Шах Масуд дает пресс-конференцию для иностранных журналистов.

- Я тебя записал, пойдем вместе. Согласен? Тогда с тебя бутылка.

- Нет проблем, - благодарил я. - Сегодня же и начнем.

Вечером после пресс-конференции, где Масуд ответил и на пару моих вопросов, мы сели в бюро АПН, в одной из пятиэтажек. Все остальные комнаты были закрыты. Эвакуация персонала началась задолго до активных боевых действий, на территории миссии осталась лишь охрана, служба безопасности и несколько дипломатов. Днем Кабул представлял собой довольно мирный город, как и в былые времена, когда я впервые приехал сюда после Апрельской революции 1978 г. Мы свободно гуляли по улицам, ходили на рынок, в президентский дворец, где молодые талибы охотно фотографировались с нами, обменивались сувенирами. Я им дарил значки «Известий», они мне – патроны или гильзы от крупнокалиберного пулемета.

А ночью темное небо чертили огненные трассеры, летевшие со стороны то ли Гульбетдина Хекматиара, то ли Рашида Дустума, точно определить было невозможно. Соперничая с Масудом, они хотели получить свой кусок столичного пирога, воевали не только с армией Наджибуллы, но и друг с другом. Линия фронта менялась со скоростью звука от летящего снаряда. Поэтому нам, заезжим репортерам, ориентироваться и знать наверняка, кто чем дышит, было сложно. Но в хитросплетениях и кознях афганского пасьянса хорошо разбирался опытный советник посольства Замир Кабулов. Как правило, его оценки и прогнозы оказывались наиболее точными, что подтверждалось затем дальнейшим ходом событий. Казалось, само имя и фамилия этого человека говорили о том, что его нам послала судьба. В своих очерках по Афганистану, написанных уже по возвращению в Москву, я часто ссылался на его авторитетное мнение. И правильно делал.

Понятно, в оперативных сводках из Кабула трудно дать полный анализ обстановки, такая задача и не ставилась, поэтому я старался набрать как можно больше впечатлений и образов, чтобы потом уже дома выдать серию очерков. Обычная практика, так было всегда. И каково же было моё изумление, когда я, передав первую заметку, попросил стенографистку Олю соединить меня с кем-нибудь из отдела. Была суббота, на хозяйстве оставались всего два человека, и как назло, одним из них оказался Кожухов. Я сказал, что у меня все в порядке, здесь жизнь бьет ключом, завтра напишу еще, а сегодня прошу взять этот кусок. Мишка долго сопел в трубку, чего-то там говорил про недостаток места, горячку и текучку…

- Ты у нас не один, есть события и поважней, так что гарантий дать не могу, - сказал он и отключился.

…Помню однажды в Лаосе, когда мы, путешествуя по дороге №9 в Саваннакете, обнаружили подбитый американский танк, один из журналистов записал в своем блокноте: «В бессильной злобе из джунглей на нас уставился ржавый M41 Уокер Бульдог». Вот и я только и смог, что в бессильной злобе уставиться в окно посольской телефонной будки, чувствуя, как у меня темнеет в глазах. Наверное, я в тот момент взвопил зело громко, либо завыл воем простреленной навылет волчицы, потому что ко мне подбежал Андрей и спросил, все ли в порядке. Мне пришла в голову страшная мысль – а может, то, что я делаю, никому и не нужно. Ни к чему была эта затея с осажденным Кабулом, бессонные ночи, потраченные деньги и силы. Да хрен бы с ней, что на тот момент события в Афганистане были темой номер один в мировой прессе, об этом только и шумели все информационные агентства.

Через день ситуация повторилась. Только на этот раз на проводе был не Кожухов, а Надеин. После отдела фельетонов он курировал международную тематику, но моя миссия в Кабуле его также не вдохновила. Я сказал, что передал свежий материал про охоту на Наджибуллу, к завтрему напишу еще что-нибудь этакое, но хочу улететь потом отсюда в Дели, оттуда – в Москву. В ответ услышал наставления, а зачем нужно было вообще ехать в Кабул, а если поехали, так и сидите там до «второго пришествия Наджибуллы». Я понял, человек не в теме, и о чем говорить с ним дальше, я не знал. Судя по всему, заядлому фельетонисту было угодно пошутить в данном случае, но мне было не до шуток. Прощальный вечер с Андреем и ребятами из КГБ мы провели весело.

Вернувшись в Москву, я засел за работу и быстро по свежим следам написал большой очерк на загонную полосу. Главный одобрил материал, но ему почему-то не понравился заголовок. Как водится, я набросал еще три варианта и понес на утверждение Друзенко. Как дежурный зам он сидел во главе стола, а по бокам – секретариат в полном составе – Захарько, Цыганов, Алимов, выпускающие и камеристка Вера, не успевавшая заваривать чай. Одна и та же картина, всегда вызывавшая у меня умиление и приступы утробного смеха, который без всякого на то основания почему-то многим казался ехидным. С чем я, конечно же, не согласен.
Но как сейчас вижу: морщинистые лбы, суровые взгляды, наверно, так жрецы храма Амон колдовали над жертвенным алтарем. К ним не подходи, идет работа над номером – просьба не беспокоить, не замай, сдайся враг, замри и ляг. Что-то среднее между советом в Филях и тайной вечерей. На столе пачка «Мальборо», дым коромыслом.
 
Только у Цыганова «Беломор». Но то, что раньше внушало благоговейный трепет и было освящено ореолом верховной власти, к которой мы имели некое отношение, теперь больше смахивало на дешевый балаган, камеди-клуб или спектакль художественной самодеятельности, где плохие актеры играют роли, до которых не доросли.

Все это было бы смешно… В такие моменты у меня перед глазами всегда появлялись комедианты Грэма Грина, тень которого жила в номере 112 ханойского отеля «Метрополь», где он доканчивал своего «Тихого американца», а в 80-е годы располагался корпункт «Известий». Ничего не мог с собой поделать, но иначе к ним относится, как к самозванцам и шутам на троне, у меня не получалось. Выходит, не умею скрывать свои мысли. Они интуитивно чувствовали это и реагировали на мой ироничный взор всегда одинаково – демонстрацией глупой спеси и еще более дурацкого апломба. Имитируя при этом необычайную занятость, когда дел по горло, а ещё ходят тут всякие. Отчего казались еще смешнее.

Значит, вхожу я в эту святая святых и подаю три варианта. Друзенко и Гаяз отрываются от чая, склоняют головы над списком и начинают мыслить, полностью игнорируя физическое присутствие автора этих строк, который стоит на почтительном расстоянии и ждет своей участи. Думают минут пять, затем Анатолий тычет пальцем в заголовок «Вся власть Совету джихада!» и что-то бормочет себе под нос. Гаяз, с важным видом покачав головой в знак согласия, дает, неконец, «добро», и я иду в цех к Вите Хромову, чтоб он поменял «шило на мыло». Витя приветствует:

- Здорово, Боб! Ты где был, в Афганистане? Ну как там?

А я прошу его рассказать про рыбок. Недавно Витя на собственные деньги поставил в цехе аквариум и запустил туда своих любимых сомиков, радужниц и глазчатых астронотусов. Он уверен, что созерцание обитателей этого стеклянного ящика с водой и ракушками успокаивает нервы, гонит похотливые мысли и создает жизнерадостное настроение, что, в общем-то, способствует повышению производительности труда. Я всегда знал Витю как позитивного человека, и для меня было большой неожиданностью узнать, что это он сыграл решающую роль в нашем известинском мини-путче в те августовские дни, когда восставший народ давил гидру ГКЧП. Отношения между нами от этого не стали менее приятельскими, но я уже с опаской поглядывал на Витю и лишний раз ругал себя за то, что плохо разбираюсь в людях.

Статья вышла, имела успех, на утро меня поздравляли в кафе, при встречах в коридоре, даже Мишка Кожухов зашел пожать руку, чего я от него никак не ожидал. Звонили из разных журналов с просьбой написать что-нибудь этакое для них по спецзаказу, но не хотелось распыляться, и я засел за вторую часть моей афганской эпопеи. Написал быстро, без особого труда, напряжения сил и фантазии, столь необходимой в нашем деле при иных обстоятельствах, когда нет ни желания, ни таланта. Тут, знаете ли, главное – воображение.

Афганистан относился к епархии Скосырева, получившего в наследство от уехавшего за океан Мэлора Стуруа отдел развивающихся стран. Заместителем к нему назначили только что взятого на пробу Кожухова. Наверное, как бывшего «афганца». Они ревностно охраняли границы своих владений, и любая творческая инициатива со стороны другого отдела рассматривалась как покушение «чужаков» на их полномочия. Между прочим, разграничение сфер влияния было закреплено особым указом Президиума Верховного Совета СССР – единственного учредителя и издателя нашей газеты. Видимо, по аналогии с известным романом этот указ от 1986 года получил название «Сухаревская конвенция».

И так уж вышло, что афганскую тему - самую горячую, если не раскаленную, на тот момент подмял под себя как раз человек со стороны, то есть я. Скосырев явно не ожидал такой прыти от чужака, который повсюду сует свой нос и лезет не в свои сани. Ибо сказано, всяк сверчок знай свой шесток, а тут два крупных очерка – это уже слишком. Однако делать было нечего. Статью опубликовали в одном из ближайших номеров. Но когда я, спустя неделю, принес ему еще один, третий кусок, он не выдержал и послал меня, куда Макар телят не гонял, или, как он сказал, к чертям собачьим. Мне стало жаль бедного редактора отдела развивающихся стран, видно было, что он страдает, на нем лица нет, весь затрясся, будто его жаба душит - то ли зависть, то ли ненависть. Раньше я не замечал за ним столь ярких вспышек меланхолии и беспричинной злобы, но по мере того, как дела в газете шли все хуже, такая линия поведения стала для него нормой. Впрочем, скоро отдел распустили за ненадобностью, и он остался без начальственного места, что всем пошло на пользу.

Вслед за Афганистаном центр мировых сенсаций сместился в Таджикистан. Начавшаяся в годы горбачевской перестройки резня в Душанбе и Кулябе перекинулась на другие города. В стране, где еще оставались российские войска, полыхала гражданская война. События, как тогда писали газеты, менялись с калейдоскопической быстротой, и это требовало от нас определенных усилий, коли «Известия» объявили себя «флагманом свободной демократической прессы». Часть таджикской оппозиции бежала на ту сторону реки Пяндж и осела в Афганистане, соединившись с отрядами Масуда, государственная граница больше смахивала на проходной двор. Заставы Московского погранотряда, по сути дела, охраняли сами себя.
 
Нового лидера Таджикистана – Эмомали Рахмонова, будущего президента доставили в Душанбе на российском БТР. Принимая меня в своей резиденции, он говорил, что Только Россия своим державным авторитетом и военной силой может прекратить войну и удержать таджиков от полного истребления друг друга в этой междоусобной кровавой бойне.

С нашими военными – «голубыми касками» из миротворческих сил и офицерами 201-й дивизии я регулярно стал летать в Таджикистан, охотно писал на заданную тему, но меня долго смущало одно обстоятельство. Вернувшись в Москву и подготовив очередной репортаж, я не знал, кому его нести, чтобы сдать в набор и поставить в текущий номер. Дардыкин, исполнявший одно время обязанности редактора ИНО, ни в какую не хотел брать на себя обузу «ближнего зарубежья» и говорил: «Только через мой труп».

Когда в отдел прислали Млечина, легче не стало, но Лёня был не менее хитёр, чем Дардыкин, и в тот момент, когда я уезжал в Душанбе за очередной порцией впечатлений, он тут же писал новую статью про имперскую роль великодержавной России в республиках Средней Азии, вставших на путь самостоятельного развития и национального суверенитета. Ну и конечно, ставил вопрос, кто будет отвечать, когда оттуда пойдут цинковые гробы с телами солдат 201-й дивизии. И совсем уж в духе времени - лозунг с требованием вывести из независимого и суверенного Таджикистана войска, пока не поздно, венчал «мнение обозревателя». Я знал за Лёней слабость, делать мелкие пакости а-ля старуха Шапокляк, и никогда не выяснял с ним отношений. Хотя даже Вася Захарько, сам иногда не прочь пошутить таким образом, и тот однажды задал вопрос на планерке:

- Зачем нужно убивать тему, за которой специально послали человека в горячую точку?

Убийца скромно молчал и не подавал никаких признаков раскаяния. Как-то за пустым разговором он сболтнул при свидетелях, что для него нет большего удовольствия, чем кого-то «прокатить». И делал это с каким-то восторгом и ненасытным злорадством, будто джек-пот сорвал или выиграл в лотерею Green Card, пока в отдел не вернулся из Токио Сергей Агафонов. На него имела виды главная редакция. Не знаю, чем ему не понравился «Млечин-Шапокляк», но сразу стало ясно, что двум пернатым в одной берлоге не жить. Кто-то из юмористов переделал эту крылатую фразу генерала Лебедя на свой манер, заменив слово «пернатый» на «пархатый», что, по мнению штатных зубоскалов, больше соответствовало истинному положению вещей.

Но до этого было еще далеко, и Лёня продолжал наслаждаться свободой рук и властью маленького принца в дареном ему королевстве. Оберегая свои полномочия, он ни с кем не вступал в открытые столкновения, предпочитая действовать из-за угла, нанося удары из засады. То есть, «катал» своих доброжелателей в хвост и гриву, а те только и могли, что махать кулаками после того, как уже сделано черное дело, и махать кулаками не имело смысла. С приходом Агафонова, который был милее Голембиовскому, чем все новобранцы последней волны вместе взятые, шансы его удержаться в должности редактора ИНО упали до нуля, и всем было понятно, что Лёня не жилец в этом качестве.

По духу и характеру эти два претендента на высокое звание были антиподы. Различие между нами проглядывало во всем – от внешности, манеры говорить и выражения лица до стиля работы. Если Леонид Михайлович был несколько застенчив и по- интеллигентски тих, то Сергей Леонидович больше смахивал на усатого бульдога и площадного громилу, которого люди, мало знавшие его, старались обходить стороной. В народе его еще называли «японский городовой».

Лично я Серёжу знал хорошо, поскольку где-то в начале перестройки, в самый разгар антиалкогольной кампании, мы сидели в одной комнате за номером 418, и проблемы общего характера решали совместно. Он знал одно место на Калининском проспекте, где ему знакомые официанты подавали водку в заварном чайнике, а на закуску – конфеты «Утро стрелецкой казни» или тульские пряники. Начальник у нас был один - Николай Николаевич Ермолович, редактор отдела социалистических стран.

Помню, Серёжа докучал мне тем, что вскакивал по стойке смирно, когда начальник входил в наш кабинет, словно приветствовал его кричалкой «Здравия желаю!». А я в это время, как назло, писал что-нибудь в номер и был погружен в процесс созидания очередного шедевра. Мне было неудобно перед старшим по званию за то, что сижу, и ничего не оставалось делать, как тоже бросать ручку и тянуться во фрунт. Благовоспитанный и очень вежливый Николай Николаевич, всех называвший исключительно по имени-отчеству, при этом жутко смущался и махал руками:

- Сидите, сидите… Я к вам вот по какому делу, Сергей Леонидович и Борис Павлович…   

Так вот, ломая голову над тем, какая кошка между ними пробежала, я скоро узнал, что при всей разности характеров и манер, у Леонида и Сергея много общего. Оказывается, они окончили один и тот же вуз – МГУ им. Ломоносова с разницей в два года. Одно и то же отделение – международной журналистики, учили или начинали учить один и тот же язык – японский. Не важно, что не выучили, не их вина, языковая подготовка там всегда была слабоватой. Так, основы политической лексики, не более того. Но в отличие от Агафонова, который не корчил из себя специалиста по Японии, пока не уехал собкором в Токио, Млечин к тому времени, что называется, съел на этом деле собаку.

Он не только читал лекции про Курильскую гряду, но и, как я потом узнал, сочинил пару детективов на японскую тему - «Хризантема» пока не расцвела», «В тени храма Ясукуни». Сам я этих книг не читал, в глаза не видел, но молва о том, что Лёня тоже плотно занимался Японией, ходила по «Известиям», подогревая интерес к тому, чем же кончится схватка двух «самураев». Правда, самураем тут называли только одного – Агафонова, второй значился под кличкой «ниндзя». А кончилась всё довольно быстро. В начале 1996 г. он добровольно оставил поле боя, не дожидаясь, когда полетят искры. На этом, собственно, и кончился «Млечин путь» в «Известиях», который длился почти три года. Кстати, в том же году ушел со своего поста и Андрей Козырев.  В МИДе его сменил Евгений Примаков.

Тем не менее, надо отдать ему должное, Лёня умел писать и неплохо знал свое ремесло. Другое дело, что употреблял это умение главным образом на борьбу с властью, особенно тоталитарной, и в этом видел главное предназначение прессы. А таковой могла быть, конечно, только советская власть или, как он говорил, «совдепия». В этом плане ему не было равных при обличении «гнилого нутра» коммунистического прошлого - сталинского режима и брежневской номенклатуры. Им от него доставалось больше всего в противовес успехам и достижениям козыревской дипломатии, которой он предан был всей душой.

Особенно в том, что касалось Южных Курил. С Козыревым у него были довольно тёплые отношения, и он в меру своих сил и возможностей продвигал линию министра на то, чтобы Россия, наконец-то, совершила «акт справедливости» и отдала четыре острова японцам. И по другим вопросам наша газета обслуживала линию нового министра иностранных дел в правительстве Ельцина весьма усердно, как малыми силами в лице аккредитованного там М. Юсина, так и обзорными, аналитическими статьями в исполнении Л. Млечина.

Слово «патриот» на тот момент было ругательным, под стать «красно-коричневым», «совкам» и «коммунякам», и в газетах преобладала лексика общечеловеческих ценностей и либеральных свобод. Многим это не нравилось, но без бутылки мы никак не могли разобраться, кому это выгодно. Рассуждений и домыслов на этот счет было много, однако четкого ответа никто не мог дать. Помню, первым это сделал Евгений Вострухов, наш бывший корреспондент в Риге. Выпив еще одну рюмку у Бориса Алексеевича, где, как обычно, после вечернего выпуска собрался народ, он крякнул и сказал:

- Теперь это газета одного человека.

Доселе живой и непринужденный разговор вдруг затих, и воцарилось глухое молчание. Не скажу за всю компанию, но меня эта мысль поразила не только своей глубиной и лаконичностью, но и первозданной, девственной чистотой. До меня вдруг дошло то, что никак не умещалось в голове до сих пор. Потому, наверное, думал я, опрокинув свою рюмку, что мой мозг, отравленный былыми, устаревшими представлениями о добре и справедливости, не способен был раньше воспринимать столь очевидные и простые истины. В бесспорности этого ясного, как слеза ребенка, умозаключения Жени никто не посмел усомниться, и даже такой защитник демократии и заядлый спорщик, как Ваган Мкртычян не нашел, что возразить по существу, чем он раньше любил заниматься на партсобраниях и летучках. За это и получил кличку «Демосфен-казуист».

Эта совершенно банальная мысль, больше похожая на чудовищную догадку и смутное подозрение, вдруг опрокинула наше клеточное сознание, и мы все разом заговорили о том, как было хорошо под флагом Президиума Верховного Совета СССР – нашего законого попечителя и благодетеля. Мы гордились тем, что работали в такой влиятельной газете, с мнением которой считались в любом уголке земного шара. Чему многие из нас были свидетели.

- За рубежом её голос звучал, как набат, - мечтательно произнес Борис Родионов.

- Ловили каждое слово и каждую строку прочитывали с уважением, как старое, но грозное оружие, - подхватил Саша Суворов.

- Да, мы чувствовали, у нас за спиной великая Россия, - поддакнул я и зачем-то сослался на Людмилу Зыкину, - что веками непонятна чужеземным мудрецам.
Борис Алексеевич только хмыкнул и пошел к шкафу, где стояла начатая бутылка. Он не любил патетики.

- А что, мужики, - сказал опять же Евгений Вострухов, - не так уж все было плохо, я бы сказал даже наоборот. И работа была наполнена человеческим смыслом, и было понятно, для чего свет коптишь, какому государю служишь.

- Вот именно, - заметил Суворов, - чего мы теперь добиваемся, какую цель преследуем, кто-нибудь знает? В том-то и дело.

- Если б меня спросили, хотел бы ты вернуть прежний статус и оставаться газетой парламента, я бы обеими руками, - заронил в наши возбужденные умы крамольную идею Родионов. Он любил брать быка за рога.

- Ты чего, предлагаешь еще одну революцию?

- А почему бы нет, коль на то пошло. Надо разобраться, в чьих руках оказалась наше общее добро, в прямом и переносном смысле. Я имею в виду любимую народом газету. И почему? Давай обратно.

- Отдавай-ка землицу Алясочку?

- И ее тоже. Но сначала положи на место, что взял без спросу.   

- Нет, ребята, что с возу упало… Поезд ушел… Поздно пить боржоми.

- За сказанное!

Призрачная надежда на то, что газета вернется в лоно законодателей грела душу не многим. Лишь самые наивные и прекраснодушные, в том числе и я, тешили себя несбыточными мечтами. Попытки все вернуть на куги своя предпринимались, но успеха не имели. Однажды инициативная группа, которую возглавили Юрий Хренов и Вячеслав Щепоткин, от лица коллектива обратилась к Верховному Совету с просьбой «восстановить справедливость», и Руслан Хасбулатов даже подписал постановление вернуть «Известия» законному владельцу. Но Конституционный суд во главе с Валерием Зорькиным признал этот документ не имеющим силы и не отвечающим интересам независимой прессы. Полное фиаско. Зачинщиков «малой смуты» объявили изгоями, предателями и выгнали с работы. Я им от души сочувствовал.

Шла осень 1993 года. На Краснопресненской набережной кипели митинговые страсти, отношения между Кремлем и Верховным Советом больше напоминали бои без правил. Ельцин не признавал власть Хасбулатова, завещанную ему конституцией, спикер парламента требовал от хозяина Кремля явиться «на ковер» и отчитаться. В конце сентября, перед тем, как уехать в Монголию по приглашению из Улан-Батора в короткую журналистскую поездку, я решил прогуляться по Москве. По Калининскому проспекту шел пешком в сторону Москва-реки, и по мере приближения к ней все больше встречал знаков надвигающейся беды. Будто вернулся август 91-го, только декорации были другие. У Горбатого моста стояли пикеты в поддержку депутатов, громогласно предающие анафеме «Иуду-Ельцина».

В самом Белом доме, куда с попал без особого труда, лишь охранник на входе попросил достать удостоверение, я обнаружил пустые кабинеты, темные коридоры и тяжелый спертый воздух, какой обычно сшибает в нос на пороге вокзального туалета. Я знал, что все здание российского парламента вот уже шесть суток, как отключено от связи, света, воды и тепла. Канализация не работает, подвоз еды и питья ограничен, депутатам, отказавшимся покидать свои рабочие места, приносили бутерброды, суп и горячий чай в термосах сердобольные родственники и знакомые. Там я встретил Юрия Хренова.

Он сидел в компании единомышленников за небольшим столом в холле на втором этаже и пригласил меня «разделить одиночество». В глазах утомленных сидельцев я увидел безразличие и обреченность, в них не было прежней отваги и решимости стоять до конца. Я посидел с ними немного и понял, что говорить, собственно, не о чем. Никто из вынужденных сидельцев Дома Советов не рвал на себе рубаху, не кричал проклятья в адрес «кремлевского узурпатора», не каялся и не звал к топору. Они просто не знали, что им делать дальше, и просто чего-то ждали. Я сказал, что времени у меня мало, завтра улетаю в Монголию, надо успеть собраться и вышел на набережную глотнуть свежего воздуха.

4 октября, вернувшись из Дархана, где мне показывали кожевенный завод, часа в три по полудни я вошел в вестибюль моей гостиницы в Улан-Баторе и увидел, что народ толпится у телевизора. На экране страшные кадры «русского Апокалипсиса» – танки с моста бьют по Белому дому, и черный дым, рвущийся из окон, клубами всходит к небесам. Я сначала подумал, что показывают какой-нибудь голливудский блокбастер, но потом заметил в нижнем углу эмблему CNN – live. Я смотрел на экран, словно завороженный, и не верил глазам своим. Спросил у одного иностранца, это Москва?

- Yes, yes, Moscow, really.

У меня было чувство, будто я наблюдаю последний акт бездарного спектакля, который начался 19 августа 1991 г. и длился чуть более двух лет. Разница лишь в том, что первый акт я смотрел воочию, находясь за окном здания на Пушкинской площади, а заключительный – тоже в режиме реального времени, но далеко от Москвы, в экзотической Монголии. В древней азиатской стране, удивившей меня обилием ярких впечатлений, самобытной культурой, уникальным отношением ее мудрых граждан к векам, эпохам и человеческой истории.

Пару дней спустя уже дома я узнал страшные подробности кровавых событий, разыгравшихся у стен Белого дома и в Останкино. Очевидцы рассказывали вещи, от которых шел мороз по коже, и разум отказывался воспринимать их как реальность. В понедельник 4 октября в пределы Садового кольца ввели 1300 солдат. Рано утром колонна БТР размазала по асфальту хилые баррикады, а в 10 утра четыре танка Т-80 въехали на мост через Москву-реку, и началась пальба.

За минуту до этого Ельцин позвонил Хасбулатову и предложил сдаться «по-хорошему». Тот отказался и, поняв, в чем дело, быстро покинул свой кабинет на десятом этаже. Через минуту туда прилетел первый снаряд. В здание вломились десантники и быстро очистили кабинеты. Ужасающее зрелище - танки, бьющие с моста по Белому дому, где в августе 1991 г. Ельцин без единого выстрела одержал победу над ГКЧП. Жалкий вид Хасбулатова и Руцкого, идущих на эшафот в Лефортово. Вечером триумфатору вручили трофей - курительную трубку Хасбулатова. Ельцин брезгливо взял в руки, посмотрел на ореховый мундштук и швырнул на пол. По неполным данным, в тот день погибло 187 человек, 437 ранено. По Дому Советов танки генерала Евневича выпустили 24 снаряда. 7 октября указом Ельцина генералу, с которым, кстати, я незадолго до этого встречался в Приднестровье, где он командовал 14-й армией, было присвоено звание Героя Российской Федерации «за мужество и героизм, проявленные при выполнении специального задания».

Но больше всего меня поразило то, что моя газета, объявившая себя защитником свободы слова и прав человека, называла этот кошмар победой демократии. В тот же день, когда по улицам Москвы лилась кровь, «Известия» публикуют так называемое «Обращение к согражданам», в котором защитники Верховного Совета представлены как “убийцы”, “красно-коричневые оборотни”, утверждалось, что “эти тупые негодяи уважают только силу”.

Авторы «письма 42-х» - творческие личности с тонкой душой эстета, что называется, ум, честь и советь нации требовали от Ельцина немедленного роспуска и запрета коммунистических и националистических партий, фронтов и объединений. Заслуженные деятели искусств как бы представили миру новый вид драмы - в стиле панического беспокойства, утраченного равновесия и осознанного банкротства идей. Думаю, в тот момент они совершенно не имели понятия, какому монстру поют осанну, перед кем заискивают и мостят дорогу к единоличной власти.

Совершенно в духе грибоедовского Скалозуба помимо всего прочего они требовали закрытия газет “День”, “Правда”, «Рабочая трибуна», “Советская Россия”, “Литературная Россия”, «Гласность», телепрограммы “600 секунд” и других СМИ. Заодно - приостановить деятельность органов советской власти, признать нелегитимными Съезд народных депутатов, Верховный Совет и даже Конституционный суд. Тот самый КС, который год назад одобрил захват «Известий» группой лиц и тем самым спас их от юридического банкротства. В итоге, говорилось в обращении, нужно как можно скорее отдать под трибунал «организаторов и участников кровавой драмы».

Истеричность тона и ханжество выдвинутых претензий была очевидна всем здравомыслящим гражданам. Ну, как тут не вспомнить строки из классической работы В.И. Ленина «Детская болезнь левизны…» насчет взбесившегося от ужасов капитализма мелкого буржуа и малахольных обожателей либеральных ценностей. Вот уж поистине, если бог хочет наказать, он лишает рассудка. И на этом фоне «Известия» выглядели как самая проельцинская газета. По степени лояльности и преданности Кремлю ей не было равных. Любопытно, что её совсем не коснулись запреты и цензура, введенные по указу президента.

В отличие от того же «Коммерсанта» или «Независимой газеты», которые уж точно никак не назовешь поклонниками Хасбулатова, но в те дни они выходили с белыми пятнами на первой полосе вместо репортажей и комментариев. Оно и понятно, знающие люди признавали нашу газету заинтересованной стороной конфликта, она зависела от власти и служила ей (чуть было не сказал верой и правдой). В данном случае ни о какой вере и правде речь не идет. Это было бы слишком цинично. Вот такие мысли владели умами многих из нас, переживавших за судьбу газеты, которую мы уже почти не считали своей.

Собственно, об этом я и думал, когда, вернувшись в Москву писал свой первый очерк о Монголии - «В гостях у потомков Чингисхана». Я увлеченно рассказывал о новом Улан-Баторе, первой фондовой бирже в степном краю, о вертикальной письменности, которая пришла на смену кириллице, о культе великого хана Монгольской империи, о связях с Россией… Он был опубликован на загонной полосе без каких-либо купюр, и я уже, наслушавшись хвалебных отзывов, принялся за второй, но неожиданно для себя услышал на планерке, как главный редактор дает кому-то выговор за то, что поставили не серьезный материал, а «путевые заметки»:

- Что за манера, - гневно распекал он. - Чуть куда съездил, и сразу об этом писать. Кончайте такую практику.

То, что Голембиовский любил иногда показать строгость и не терпит тех, кто ему возражает, может в любой момент кинуться на самого исполнительного клерка и заткнуть рот неугодному оппоненту, знали все. Ничто так не внушает страх перед власть имущими, как публичная порка и нагоняй. Но то, что он может быть самодуром и глупцом, я себе не представлял. Что за хрень, думал я, с каких это пор журналист не должен ездить по свету. Он что, должен сидеть на одном месте, как истукан и заниматься «импортозамещением», как некоторые?

Но оказалось, все гораздо проще. Ребята из отдела информации потом мне сказали, что накануне событий у Белого дума я был замечен в здании парламента, и кто-то доложил главноу, что я там был неспроста, а ходил на встречу со злейшим врагом «Известий» - Хасбулатовым, к которому якобы нанялся в шпионы. А в Монголию уехал, чтобы замести следы. Октябрь 93-го еще больше углубил пропасть между нами, чем август 91-го.

Через пару недель я должен был ехать в Германию также по приглашению со стороны, и для того, чтобы прояснить ситуацию, зашел к Голембиовскому. Сказал, что поездку для российских журналистов организует посольство ФРГ в Москве, мне предложили принять участие, я согласился. Будет там ярмарка в Лейпциге, встречи в Берлине, но я хочу еще посмотреть, как идет эвакуация наших войск из Германии.
- Согласно плану, утвержденному Ельциным, или нет. Вот только не знаю, можно ли будет об этом писать в нашей газете.

Игорь понял ироничность моих вопросов и, отвернувшись к окну, сказал:

- Поезжайте, конечно, Борис. Все это ерунда. Привезите хороший материал. Желаю успехов.

В Берлине я встретил своего институтского товарища – Кирилла Торопова, с которым вместе ходили на уроки датского языка и лекции по истории скандинавских стран в МГИМО. Кирилл отлично владел немецким, после института его взяли в МИД, несколько лет работал в нашем посольстве, что на Унтер-ден-Линден, к моменту падения Берлинской стены был в ранге советника-посланника. Мы с ним хорошо посидели в баре, погуляли по ночной Фридрихштрассе и Бранденбургских ворот, где еще стояли холщевые палатки и лотки русскоговорящих уличных торговцев, продававших ордена и медали, мундиры и погоны воинов бывшей Советской Армии и Западной группы войск, расположенной в Восточной Германии.

Кирилл рассказал много интересного, что потом пригодилось мне при написании статей и заметок на волнующие темы. Мы простились уже за полночь у железных ворот посольства, а утром я уехал поездом в Росток, чтобы там сесть на паром Мукран-Клайпеда, а оттуда по морю - к родным берегам.

Паром шел по бурным волнам Балтики всю ночь, и от нечего делать я шлялся по его многочисленным палубам, разглядывая каюты и ресторанные стойки, за которыми бармены наливали нам, пассажирам первого класса, бесплатно коньяк и виски.

Но спустившись на самую нижнюю палубу, то есть корабельный трюм, называемый у матросов «преисподней», я увидел нечто такое, что вполне могло символизировать характер текущей эпохи и наше место в мировой политике. Трюм был забит ящиками и тюками, железными кроватями с панцирной сеткой, точно такими, на каких и я спал в армии, снятые с петель фанерные двери, вынесенные окна и рамы без стекол, оторванные половые доски с загнутыми гвоздями, тазы, ведра, кухонную утварь… В углу был штабелем соложен обгоревший кирпич с разобранной где-то в Потсдаме или Магдебурге казарменной печи. На полу рядом с этим имуществом, в обнимку со своими вещмешками, не раздеваясь, спали молодые солдаты.

Утром паром прибыл в Клайпеду. Литовцы, тогда еще не очень привыкшие к независимости и считавшие нас своими, хорошо встретили на пункте паспортного контроля. На вопрос: «Как жизнь?», ответили что-то невразумительное:

- Но если интересуетесь, можете побеседовать с начальником порта, - стали звонить.

- С удовольствием. 

Тот охотно согласился и принял меня в своем кабинете. Долго рассказывал, как за эти два года сократился грузооборот, Москва не хочет подписывать контракты, с Россией оборваны почти все хозяйственные связи. Я сочувственно кивал головой и обещал написать о нашем разговоре в «Известиях». Отведя таким образом душу, начальник вызвал свою машину, и велел отвезти меня на вокзал к поезду, который скоро уйдет на Восток.   

Часть 3.      

К началу 1994 г. мы потеряли еще 400 тысяч тиража, и в новый год вступили со слабым ощущением грядущего хаоса и полным отсутствием уверенности в завтрашнем дне. Я по-прежнему старался не сидеть на месте и, чтобы разогнать тоску, гонял по всему ближнему и дальнему зарубежью, сделав эту гонку за миражами для себя основным занятием. Записался в кремлевскому пул и садился в самолет сопровождения Ельцина, когда тот совершал очередной вояж, укрепляя контакты по международной линии. Эти вылазки разнообразили наш серый быт, но для души они мало чего давали. Более того, после этих гонок еще больше чувствовал духовное и умственное опустошение, насмотревшись на чудачества и нетрезвые выходки самовластительного злодея земли русской.

Вспоминать о них не хотелось, даже лёжа в коридоре больницы №68 с единственной мечтой о том, чтобы забыться и заснуть.

- Хотя бы на полчаса, - тихо молил я всевышнего, укрываясь от пристального взгляда сестер милосердия за ширмой с надписью «Клизменная».

Но стражи госпитального порядка в оба глаза следили за моим поведением, как за поведением опального отшельника, и не давали спуску. Дежурная Валя, обещавшая устроить мне «козью морду», использовала для этого весь свой репертуар. Проходя мимо, она орала во всю ивановскую, словно церковный дьяк у колокольни Ивана Великого, и хлопала дверцами шкафа. Как старшая по этажу она то делала замечания первичному звену насчет уборки помещения, то отдавала зычные команды немощным пациенткам, страдающим слабостью желудка и недержанием мочи, отчего те разбегались по своим углам, будто испуганные цесарки.

Тем не менее, усталый мозг отказывался сдаваться и переходить в спящий режим, что означало бы, наверное, полную атрофию органов слуха и осязания. И это в то время, когда отчаянность своего положения я осязал всеми фибрами своей души, и тем острее, чем больше мне не давали спать. Еще вчера Борис Петрович внушал мне, что насильственное лишение сна может обернуться снижением активности префронтальной коры, после чего пропадает желание жить и размножаться. Мудрые нравоучения профессора меня весьма озадачили, и я решил не рисковать. Памятуя, что неделя без сна чревата расстройством метаболизма и психики, я успокаивал себя тем, что у меня впереди еще три дня. Кстати, говорил профессор, рекорд Гиннесса в этом смысле – 19 суток.

И я стал вспоминать, что у меня было в 94 году, дай бог памяти. Но ничего особенного припомнить не мог (год был скучным), разве что мои встречи в Америке с Джейн. Как раз недавно получил от нее последний твит. Она спрашивает, почему мало пишу? Не знаю, что и ответить. Про Россию в Америке теперь как о покойнике, только наоборот – или ничего, или дурное. Как все изменилось, причитает Джейн, а ведь были времена...

Да, были, согласен, куда все девалось. На слуху одни санкции, допинг, харассмент, информационные войны... А, помнишь, Джейн, наши первые встречи. Девяностые зря называют «лихими», это сейчас мы живем, как в лихорадке, остерегаясь, пугая друг друга, пишет она. Но я думаю, не в этом дело. Феномен, о котором идет речь, - из области гамлетовских химер, что и не снились нашим мудрецам, головоломка.
В то лихолетье я впервые попал в Америку.

Джейн работала в Агентстве международного развития США (USAID) и читала нам, журналистам из России, курс молодого бойца. Учение, конечно свет. Особенно, если оно связано с зарубежной поездкой, а именно в Новый Свет. Благо, тогда, на заре Интернета в Америке появилась система, чем-то напоминающая наши курсы повышения квалификации. Тяга россиян к знаниям в области реформации в то время имела характер эпидемии.

Несправедливо забытый лозунг, трижды призывающий делать одно и то же, был весьма актуален. Учиться капитализму настоящим образом ехали за океан политики и бизнесмены, администраторы и партийцы, банкиры и фермеры, обещая творчески применить заимствованные идеи в родной, отдельно взятой. Вслед за банкирами и фермерами дошла очередь и до нас грешных – тружеников пера.

Группа из представителей различных СМИ от Москвы до самых окраин прибыла в Индиану. Надо сказать, вопрос об эффективности ликбеза больше мучил самих организаторов. В России он как-то не поднимался. Поток стипендиатов, трехнедельное пребывание каждого из которых обходилось казне США в 10-15 тысяч долларов, нарастал по мере развития отношений между Москвой и Вашингтоном.

На первом этапе сетью политпросвещения, то есть программой «социальной конверсии», намечалось охватить 50 тысяч человек. Дальше – больше. Казалось, альтруизму нет предела. Конечно, находились скептики. «Какой прок от этого меценатства?», - сомневались они. Особо выступали республиканцы, имевшие в конгрессе большинство. В частности, сенатор от Аризоны Джон Маккейн требовал «прикрыть эту лавочку».

В анкете, которую я заполнил дома, указал, что у меня есть серьезные пробелы по части навыков журналисткой работы в условиях то ли развитого капитализма, то ли рыночной экономики (не помню), и выразил горячее желание побыстрее их ликвидировать. Без этого, мол, невмоготу! Судя по всему, мне поверили. Совсем по-иному отнесся к данной затее главный редактор. Он сказал, человеку, который работает в «Известиях», учиться нечему. Но можно ехать, если хочется.

Стажировка в Форт-Уэйне началась с посещения банка, где каждому выдали по 1 200 долларов «на карманные расходы». Начиная урок, миловидная Джейн спросила, что бы мы хотели здесь получить. Каково же было её удивление, когда многие честно признались, что уже получили. Но главное было познать Америку. Краткие сведения и практические советы, которыми работники USAID снабдили нас еще в Москве, воскрешали в памяти райкомовские инструкции и накачку - что там можно, что нельзя.

В них, правда, не было совета заменять водку чаем и блюсти моральный облик, но отношению к спиртному был посвящен целый раздел. Почему-то, именно он бросился всем в глаза. Из него следовало, что Америка – страна антиалкогольная в том смысле, что распивать в подъездах, на улице, равно как в парках и на пляжах запрещено. Тем приятнее было обнаружить в гостиничном номере сюрприз в виде литровой бутылки водки «Skol», и корзины с закуской, повязанной яркой ленточкой.

Гости расценили эту любезность хозяев как знак уважения к российским традициям. В свою очередь, они обещали свято уважать местные порядки: не обижаться, если вас назовут просто «русский», не отпускать сомнительных комплиментов в адрес американок, быть «пунктуальным и расторопным», не курить в общественных местах, проявлять терпимость к меньшинствам, в том числе и сексуальным.

Эти и другие правила американского быта давались легко. Сложнее было с такими нормами общественной жизни, как «вознаграждение за услуги», а проще чаевыми. Таксисту – 15 процентов от стоимости поездки, носильщику в аэропортах и отелях – 1 доллар за место багажа, горничной – 3 доллара, швейцару 50 центов, парикмахеру – 15 процентов от суммы счета и т.д. Мысленно перегоняя эти цифры в рубли, мы вежливо отказывались от эксплуатации чужого труда.

Курс назывался «журналистское расследование». Видимо, с точки зрения американцев, это для нас - самое оно. Учитывая обилие проблем и расцвет криминальной малины, которыми отличалась в те времена суровая действительность, они попали в точку. Но опытные лекторы явно пасовали перед эрудицией и осведомленностью стажеров, их умением углубиться в тему.

Как выгоднее продать совою информацию, сколько брать с человека, если упомянули его фамилию в статье, как заставить фирму выкупить собранный на нее компромат еще до публикации, как регулируются финансовые отношения между телевидением и заказчиком... Эти и другие вопросы ставили американцев в тупик. Выдвигаемый ими тезис о неподкупности прессы мы воспринимался с подозрением.

Известный адвокат Эдвард Дилэни советовал в каждом запутанном деле искать не женщину, а деньги. Доллары или в вашем случае, говорил он, – рубли. Видно, сам того не ожидая, он направил ход мыслей пытливой аудитории в совсем иное русло. После того как у волжан спросили есть ли в Саратове телевизоры, в Чикаго показали фильм, предназначенный для мигрантов из Намибии, а в Индианаполисе в очередной раз подали на обед лапшу, доселе послушные неучи ребром поставили вопрос: зачем правительство США тратит на них такие деньги, и бывают ли бесплатные ланчи.

Найти смысл в этом единстве и борьбе противоположностей так и не удалось. Индиана – штат консервативный. Местные журналисты признавались, что мало знают о России. Кроме Ельцина и Жириновского, не могли назвать кого-нибудь еще. Было такое впечатление, что это они нас изучают, а не мы их. Может быть, на их месте я бы поступил бы точно так же. Отдал любые деньги, лишь бы узнать, что это за народ, гораздый на революции и реформы, кичится своей культурой и образованностью, а в то же время такой замороченный.

Ясное дело, умом или с помощью вечного аршина его не понять, как и трудно догадаться, чего ждать назавтра. Непредсказуемость – свойство русской души. Великодержавная гордость россиян в Индиане окончательно проснулась под занавес, когда их вызвали на откровенность. На хозяев жалко было смотреть. Начав с нейтрального: «Ничего, спасибо, конечно!», гости подвергли нещадной критике трехнедельное школярство и нагло заявили, что все это давно проходили, а по части криминала сами могут научить кого угодно.

Группа уезжала домой с легким чувством превосходства. Как у Маяковского: стремился за семь тысяч верст вперед, а попал на сто лет назад. Потом Джейн приезжала в Москву, опять собирала нас, сеяла доброе-вечное. Были еще курсы, семинары, званые обеды в американском посольстве, пока общение не перешло в Сеть - на человеческий уровень. Или, как говорит Джейн, на уровень вялотекущего флуда.

По данным ее агентства, за минувший год число твитов и лайков в обе стороны упало в два раза. Что это - примета времени или некий итог войны, которая, если верить немцу фон Клаузевицу, служившему в русской армии, есть не что иное, как продолжение политики, сказать трудно. В данном случае речь идет, конечно, о кибервойне. И что мне написать Джейн, ума не приложу. Но ассоциации с войной усиливаются по мере того, как память возвращает тебя к событиям конца 1994 г.

--------------------------------------

31 декабря, когда делался последний, итоговый номер «Известий», я с удивлением узнал, что «Человеком года» у нас объявлен Сергей Ковалев, известный больше как первый обмудсмен и главный критик политики федеральной власти на Северном Кавказе, называвший Дудаева «борцом за свободу», а Басаева - «чеченским Робин Гудом». Раньше такой у нас традиции не было. Журнал «Тайм», который завёл эту моду, назначил на эту должность другого человека - папу Римского Иоанна Павла II. К тому времени боевые действия в Грозном шли с нарастающей быстротой. Город был взят в кольцо наступающими с двух сторон армиями генералов Рохлина и Бабичева. Бои велись на подступах к самому дворцу, где находилась ставка Дудаева.

Сомнений ни у кого не было, что армия так или иначе возьмет дворец, вопрос только во времени. Ковалев сидел внутри дудаевского штаба со своей «Миссией уполномоченного по правам человека», в которую входили представители общества «Мемориал». Он вел переговоры с боевиками и призывал наших солдат сдаваться без боя, «если хотите жить». Миссия не имела официальных полномочий, действовала на свой страх и риск, но шуму от нее было много. Иностранные агентства и радиостанции цитировали каждое его слово, на него ссылались все доброжелатели России на Западе. Джохар Дудаев наградил его орденом республики Ичкерия «Рыцарь чести». Для «Известий» он тоже оставался едва ли не главным поставщиком «достоверной» информации.

Но информация о событиях в Чечне, публикуемая в газете, была весьма однобокой и, как мне казалось, искаженной. В ней явно чувствовался продудаевский, антироссийский уклон. Сказать, что я не понимал, зачем и кому это нужно, нельзя. Спрашивать об этом кого-нибудь, было не только бессмысленно, но и опасно. В редакции культивировалась атмосфера нетерпимости к тем, кто думает иначе и выражает сомнение в правильности генеральной линии партии. Об этом мы говорили только меж собой, что, в общем-то, было неправильно, если не сказать больше, проявлением мещанской трусости. Каюсь.

Газета на видном месте публиковала заветы Ковалева. К кому он обращался, выступая в роли апостола, догадаться можно, но звучало это в канун Нового 1995 года следующим образом:

«Для нас выбора нет, кроме как всеми силами бороться с тоталитарным режимом. При этом бороться придется не только с произволом власти, но и за сознание людей. Воспитывать граждан из запуганных рабов - может быть, самая насущная сегодня задача».

Сейчас как-то не верится, но тогда эта несусветная чушь и богопротивная ересь превозносилась чуть ли не как ветхозаветная истина и сокровенное знание, данное свыше и спущенное на нашу грешную землю новым мессией в лице «малахольного Адамыча». Внешне в нем не было ничего особенного, более того, на меня он производил впечатление скорее гнетущее, чем неотразимое. Но это чувство я относил за счет своей не всегда безошибочной интуиции и эмоциональных предпочтений, полагая, что я тоже могу ошибаться.

Тем не менее, меня раздражал тот факт, что наша газета с каким-то маниакальный упорством лепит из него кумира и всячески поднимает на щит. Но еще более меня занимала пытливая мысль, с чего они взяли, что могут быть наставниками и воспитателями граждан России на новом жизненном пути. Кто им внушил эту бредовую идею, будто на их плечи легла тяжкая миссия по изменению нашего якобы убогого и рабского сознания? Если посмотреть, все они вместе и каждый в отдельности не отличались особым умом, личности вполне заурядные, с довольно низким уровнем интеллекта и средним уровнем образования. По идее, таких надо бояться и гнать взашей, а мы их тащим на пьедестал. Ничего не понимаю.

5 января лауреат звания «Человек года» по версии «Известий» приехал к нам в редакцию, где дал пресс-конференцию. В Овальный зал набилось несметное количество писак – званых и не званных. Ковалев сказал, что только вернулся из Грозного, где льется кровь, идет война, и обратился к миролюбивой демократической общественности остановить «беспредел федералов». Он говорил, что власть скрывает правду, творит безобразия на земле свободолюбивого народа, а если чего-то и сообщает, то высасывает информацию из пальца.

При этом он действительно засунул в рот палец и вытащил его оттуда влажным, поднял кверху и стал крутить перед носом облепивших его корреспондентов. Я сидел на другом конце стола, на своем обычном месте, откуда удобно было наблюдать не только президиум, но и весь зал. Как в театральной ложе. Это было увлекательное занятие, скажу я вам, – наблюдать со стороны, кто как себя ведет и реагирует на игру актеров. Очень забавно.

Так вот, когда я увидел, что Ковалев, выпучив глаза, облизывает свой указующий перст, а он заявил, что прибыл прямо «с корабля на бал», то есть из Чечни, и, судя по всему, не успел помыть руки, мне стало дурно. Усталый, всклоченный и плохо выбритый Сергей Адамович сидел в глубоком офисном кресле и, затянув до невозможности гнетущую паузу, продолжал вертеть своим мокрым пальцем, обращаясь к почтенной публике то ли с вопросом, то ли за сочувствием. Наблюдать дальше эту комедию мне уже не хотелось, и я стал пробираться к выходу. В дверь все еще ломились папарацци, сбежавшиеся невесть откуда на этот пир духа несгибаемого правозащитника.

Мы снова сели у Бориса Алексеевича и стали гадать, почему это у нас в «Известиях», про чеченскую войну пишут, исключительно, в одностороннем порядке. Вроде корреспонденты туда ездят часто, можно сказать, не вылезают, а информацию привозят только от дудаевцев, от Басаева и Радуева. Причем, добираются в Чечню не напрямую, через Моздок, где находился штаб группировки федеральных войск, а какими-то сложным путем – через Пятигорск, Кисловодск, Ессентуки… Там их поджидали местные «бомбилы» и за полтора миллиона рублей наличными везли на своих тачках к полевым командирам, в расположение боевиков. Все расходы оплачивала редакция. Если поискать, наверное, можно найти в архивах бухгалтерии расписки частных извозчиков в получении денежных средств за оказанные услуги. А читателям внушалось, что «федералы» скрывают истину и не хотят пускать на свои позиции независимых журналистов.

Спрашивал этих «независимых», почему они так любят дудаевских бандитов и в упор не замечают наших солдат. Неужели не интересно, или вера не позволяет? О совести я уже не говорю. Через пару дней сам позвонил в пресс-службу Министерства обороны и спросил, нельзя ли поехать в Чечню посмотреть, что там творится на самом деле. Потому что рассказывают всякое, не знаешь, кому верить, один – одно, другой – другое и всё такое прочее. Мне тут же ответили:

- Нет проблем. Говорите фамилию, имя, отчество, запишем на ближайший борт из Чкаловского. О дате вылета сообщим.

Я удивился, что все так просто вышло, и когда пришло сообщение, доложил по команде Млечину как редактору ИНО, что завтра улетаю в Грозный. Тот слегка опешил, но принял к сведению. Через сутки я оказался в Моздоке, куда меня доставил АН-12, перевозивший военные грузы. Там пришлось заночевать, потому что «вертушки», сказал дежурный офицер, пойдут на Грозный только завтра утром. Он отвел меня в казарму, где указал на койку и поставил на довольствие. То есть дал команду накормить ужином и положить спать. Разбудил часов в пять утра и повел к аэродрому. Пока шли, утопая по щиколотку в слякотной кавказской грязи, офицер рассказывал, что журналисты приезжают сюда, но не много. Только вчера проводил Невзорова, который тоже ездил на один день в Грозный и снимал фильм «Чистилище». Показывал ему армейскую жизнь, отвечал на вопросы, а когда тот улетел в Москву, обнаружил, что у него со стола исчезли два магазина с патронами от АК-47.

Летели двумя вертолетами, держась на небольшом расстоянии друг от дуга, обходя сопки и вершины гор, на которых могли прятаться боевики с гранатометами. Как только сели в аэропорту «Северный», подъехала санитарная машина с красным крестом на борту, и началась погрузка раненых. Их было много, солдаты с окровавленными повязками сидели и лежали вплотную друг к другу, некоторые без сознания, а может, и бездыханные. Санитары на носилках грузили их в вертолет, который через полчаса должен был вернуться в Моздок. Времени было мало, командир торопил санитарную бригаду.

В зале ожидания, изрешеченном осколками снарядов, не видно было ни души. Я шел по замусоренному скользкому полу, и резкий скрежет битого стекла под ногами визгливым эхом метался по углам пустого здания. Ясно, что меня тут никто не ждал. Неожиданно заметил одинокую фигуру, стоявшую у окошка с надписью «Кассы Аэрофлота». Мелькнула абсурдная мысль, наверное, он хочет купить билет. Лицо бородатого человека мне показалось знакомым, и приглядевшись, узнал в нем популярного барда - Шевчука.

- Что вас занесло сюда, коллега? – спросил я его, пожимая руку.

Юрий улыбнулся и сказал, что был в войсках, а сейчас едет домой.

- Где тут кто-нибудь, живые или мертвые? К кому обращаться, что-то никого не вижу.

- Идите на улицу, - со знанием знатока сказал он. - там за забором найдете военных. Они все подскажут.

Военные не только подсказали, но и дали отобедать. В столовой пахло свежеиспеченным хлебом и украинским борщом. Старшина в белом фартуке нарезал толстыми ломтями еще теплую буханку с хрустящей светло-коричневой корочкой пшеничного и налил до краев тарелку. Впервые за эти сутки я почувствовал домашний уют и человеческие тепло, как при встрече со священником в церкви. Пока трапезничал, он сидел рядом и рассказывал, что тут было вчера, три дня назад, неделю…

- А сейчас выходи на дорогу, там ходят машины, они отвезут в город. Там найдешь, куда обратиться.

Я поблагодарил доброго старшину и пошел на перекресток. Минут через пять увидел зеленый «Урал», выезжавший из-за поворота. Поднял руку, шофер тут же нажал на тормоза. По дороге, пока ехали через бывшую зеленую зону, обратил внимание, что на обочинах и вдали, куда хватает глаз, нет ни одного целого дерева. По сторонам стояли или валялись обрубки стволов с остатками почерневших ветвей и сучков, да прибитые к ним указатели с надписями «Добро пожаловать в ад». Жуткое впечатление от этого зрелища усиливалось разговорами сонного водителя о том, что на этом участке все еще стреляют по машинам:
- Особенно, когда стемнеет.

Подъехали к одному из приземистых домов на окраине, там опять сказали «подожди». Ждал, сидя на скамейке, пока в комнату не вошел генерал Рохлин в потертом бушлате и, обращаясь ко мне, спросил:

- Вы что ли из «Известий»? Поехали.

Мы вышли во двор, где стояла БМП, и Рохлин закричал:
- Где водитель?

Вперед шагнул мальчишка лет восемнадцати, не больше, и замер перед командующим. Его лицо мне запомнилось крепко – пунцовые испачканные сажей щеки и большие детские глаза.

- Давай, заводи, вперед!

В тесном и глухом чреве БМП мы сидели друг против друга, и я всё старался выведать у генерала какие-нибудь подробности о его фронтовой жизни, о ходе операции, но тот отвечал короткими фразами, кивал, да и говорить было трудно из-за рёва мотора и лязга гусениц. Минут через двадцать прибыли на командный пункт. Он находился рядом с зданием Совмина и гостиницы «Кавказ», почти напротив ставки Дудаева, откуда, собственно, и приехал к нам на пресс-конференцию Ковалев.

-----------------------------------------------

Рохлин провел меня в тесную комнату, где за небольшим столом сидели офицеры и при тусклом свете лампочки, работающей от аккумулятора, о чем-то говорили меж собой. Сам прошел во главу стола, и начался, так я понял, военный совет. Командиры подразделений, склонившись над картой, докладывали о готовности, но тут вошел генерал с синим околышем и сказал:

- Значит так, завтра, 18 января, с восьми ноль-ноль всем залечь и не высовываться. Будет работать моя авиация.

Это означало, что штурмовики СУ-25 начнут бить по президентскому дворцу ужасной силы бетонобойными фугасными бомбами, которые могут прошивать сразу несколько этажей и взрываться в подвале. Спасения от них нет. Совещание длилось недолго, и скоро поступила команда «Разойдись!»

- Ну ты все видел, - сказал Рохлин, прощаясь. – У меня больше времени для тебя нет.

Ставка 8-го армейского корпуса, составлявшего основу группировки «Север», которой командовал генерал Рохлин, находилась в бомбоубежище ДОСААФ при консервном заводе, считавшемся глубоким тылом и, пожалуй, единственным местом в Грозном, где можно было оглядеться и прийти в себя после ужасов этой, казалось, бесконечной и бессмысленной войны, спалившей и изуродовавшей некогда один из цветущих городов Северного Кавказа. В бункере было спокойно и даже уютно, глядя на по-армейски заправленные чистые кровати, шкафы с аппаратурой связи и столы, за которыми сидели опрятно одетые люди. Они о чем-то беседовали меж собой, и на меня не обратили никакого внимания. Среди них я заметил директора Федеральной службы контрразведки Сергея Степашина и главу временного правительства Чечни Саламбека Хаджиева. Судя по всему, они знали, что произойдет завтра утром, и готовили свои варианты.

Степашин потом в разговоре сказал мне, что находится здесь специально «по такому случаю» - завершению общевойсковой операции по взятию Грозного. В успехе не сомневается.

- Но работы еще много. После того, как столица перейдет под наш контроль, надо думать об освобождении других районов.

Примерно то же самое говорил и Рохлин. За точность его высказываний я сейчас не ручаюсь, но вот, что я недавно нашел в Википедии на этот счет: 

«Ещё накануне штурма президентского дворца Рохлин, отвечая на вопрос корреспондента «Известий» Бориса Виноградова о том, будет ли взятие дворца иметь какое-то военное и политическое значение, ответил, что «это событие следует расценить как безусловную победу на одном из этапов чеченской войны, но отнюдь не её окончание. Вряд ли дудаевцы сложат оружие»…

Саламбек Хаджиев считался фигурой номинальной в сложной иерархии мятежной республики. В должности председателя правительства национального возрождения находился меньше двух месяцев, и никто воспринимал его как будущего правителя Чечни. Тем не менее, это был эрудированный, приятный в общении человек, с которым было интересно говорить и обмениваться мнениями. Кстати, он был единственным чеченцем в составе последнего правительства СССР, возглавлял министерство нефтегазовой промышленности.

Он называл эту войну «странной» и спрашивал меня, как объяснить тот факт, что все дороги, ведущие в Чечню сейчас перекрыты, а если выйти на трассу Ростов - Баку, можно увидеть колонны грузовиков, везущих боеприпасы в сторону дудаевских позиций. Он говорил страшные о тайной торговле нефтью, оружием и военной техникой в тот момент, когда с обеих сторон гибнут сотни и тысячи людей. Но эти истории мне казались фантастикой или слухами, в достоверности которых нельзя было убедиться. Оставалось только или сомневаться, или принимать их на веру. Я просто мотал на ус и обещал себе заняться этим позже.

Под утро, часов в восемь я действительно услышал с небес жуткий, наводящий страх и ужас вой. Он резал душу, заставлял сжиматься и хвататься за голову. Это штурмовики заходили на бомбежку последнего оплота боевиков и прицельно метали вниз смертоносный груз. По радиоперехвату было слышно, как они кричат и отдают команды уходить всем на тот берег Сунжи. Ближе к полудню бомбардировки прекратились, и со стороны дворца были слышны только отдельные выстрелы. Когда мы подъехали к нему на расстояние прямой видимости, я поразился, насколько он своим ущербным видом похож на московский Белый дом в октябре 93 г. Разница лишь в том, что над почерневшими этажами президентского дворца в Грозном развевался российский флаг.

Там на площади Победы у меня нашелся товарищ – журналист из Ростова-на-Дону. Он был экипирован по всем правилам боевого искусства – бронежилет, каска, саперная лопата и котелок на ремне. При встрече с офицерами он вытягивался во фрунт, отдавал честь и представлялся:

- Корреспондент газеты Южного военного округа младший лейтенант Пётр Кобылин.
Мы с ним прошли на территорию городской больницы, где был развернут военный госпиталь. У входа в подземелье лежали окоченевшие трупы, рядом битая техника, обломки строений, непролазная грязь. Внутри полно раненых, слабое освещение. Кто-то сидит на полу, кто-то лежит на носилках с ампутированными конечностями, с забинтованной головой. Хирург в маске вышел в узкий проход, устало и обреченно посмотрел в нашу сторону и пошел делать очередную операцию. У меня не повернулся язык, чтобы начать задавать ему обычные в таких случаях вопросы.

Потом залезли в подвал соседнего здания, где было темно, пахло сыростью и тленом. Пробираясь вдоль разбитых стен и бетонных опор, я то и дело натыкался на солдат, которые спали после боя в обнимку с автоматом. Впереди засветился огонек, и мы с Петром вышли к группе чумазых ребят в армейских бушлатах, которые сидели на ящиках и разливали чай из термоса. Увидев нас, они предложили разделить компанию. Поговорили, узнав, что я завтра уезжаю в Москву, стали просить, если можно, подождать несколько минут. Все схватились за авторучки и стали торопливо писать письма. У каждого в кармане были пустые конверты и бумага. Некоторые достали письма, уже готовые к отправке.

Домой улетали военным бортом АН-24, который сделал посадку в «Северном». Среди пассажиров я увидел Степашина. У меня к нему был только один вопрос:
- Что-нибудь известно о судьбе тех пленных, что находились в подвале дворца, когда на него сбрасывали бетонобойные бомбы?

- Их там не было, - ответил директор.

Утром я пришел в редакцию, сообщил Млечину, что я вернулся, и сел писать. Только собрался с мыслями и накидал первый абзац, мол, так и так…

«В грозненском аду, куда зовут добро пожаловать обгорелые щиты на дорогах, только здесь, в «консервах», начинаешь понимать, что имеешь еще какое-то отношение к роду человеческому и находишься не на том, а на этом свете. И бетонный подвал консервного завода, где расположился штаб 8-го армейского корпуса, кажется тебе одновременно потерянным и обретенным раем. А еще несколько минут назад ты ехал по улицам разрушенного города, а над твоею головой в ревущем пламени и дыме…»
…как позвонили снизу и сказали, чтобы я зашел на планерку.

- Тебя вызывают на ковер, чего-то опять натворил, - издевался голос на том конце провода.

Звонила Наташа, точнее Наталья Пантелеевна Черкасова, секретарша с многолетним опытом и большая юмористка. Раньше она работала у нас в иностранном отделе и знала всех как облупленных. Подумал, на планерке хотят услышать, что я привёз, чего от меня сегодня ждать. Тема что ни на есть самая горячая – взятие ставки Дудаева в Грозном. Все газеты хотели преподнести это глазами очевидца. Но я ошибся. Вошел и вижу - за столом розовые лица, один одного угрюмее, будто на страшном суде. Умолкли при моем появлении и сурово насупили брови. Вася Захарько как хозяин этого заведения что-то буркнул невразумительное себе под нос про нарушение трудовой дисциплины. Слово берет Голембиовский и строгим голосом, как это он умел, задает первый вопрос с явно обвинительным уклоном.

- Боря, как вы там оказались?

- Что значит «оказались»? Меня пригласили военные, я и поехал. А что, нельзя? – ответил я, смекнув, откуда ветер дует, и почувствовал, что начинаю заводиться.
Наступила пауза. Я молча глядел на этот ареопаг присяжных заседателей, снова показавшихся мне сборищем комедиантов, и хотел было уже сказать все, что думаю по этому поводу: «Какого хрена! Сидите тут с откормленными рожами. Вас там нет! А вы знаете, что там творится?» Но Игорь, видимо, заметил перемену в моем лице и уже спокойнее произнес:

- Ладно, расскажите, как там, какие новости.

Я коротко рассказал, что видел, о своих встречах с Рохлиным, с солдатами, о положении в городе …

- В общем, у меня есть, что сказать. Если вы не против, я иду писать. Времени мало.

В репортаже старался отразить все, что позволяла ограниченная газетная площадь – 300 строк, а в конце привел выдержки из письма одного солдата, который дал его мне, чтобы я опустил в почтовый ящик в Москве. Знаю, что чужие письма читать нельзя, но я сознательно пошел на это моральное падение, так сказать, не корысти ради, а пользы для, из-за любви к искусству. Тем более, что конверт, лежавший у меня на столе в куче других посланий с фронта, был заклеен плохо, и из него высовывался кусок бумаги, исписанный неровным почерком.

«Отец, у меня все нормально. Служу хорошо. У меня уже медаль «За отвагу» - в Петропавловке пришлось попотеть. А недавно был бой в Грозном. Я засёк снайпера и пошел в обход через проломы в стене. Поднимаюсь на второй этаж и вижу - девка. Она клацкала наших пацанов только так. Увидела меня, испугалась. Я был в горячке, у меня автомат с гранатометом, нажал на курок – только куски остались. Маме не говори, пусть не волнуется, скоро буду дома. А Витьке скажи, что я не трус и никогда не бросал ребят в беде…»

Сдав материал в набор, я пошел на улицу и отпустил в почтовый ящик всю кипу привезенных с собой писем. Газета вышла, и уже вечером я слышал по радио, как цитируют куски моего репортажа. На утро было много звонков, приглашали стать участником очередной конференции «по чеченскому вопросу», каких в Москве в те дни было не мало. На одну из них в гостиничном комплексе «Измайлово» я поехал. Выступал Егор Гайдар, осуждал «близорукую политику власти». Потом дали слово мне как «свидетелю №1». Я не стал произносить долгих речей, а на просьбу члена политсовета партии «Демвыбор» Шелов-Коведяева поделиться впечатлениями, ответил словами Максимилиана Волошина: «Молюсь за тех и за других»

-------------------------------------------------------

Потом я еще много раз ездил в Чечню, был на похоронах Дудаева, писал о войне, как восстанавливали Грозный, как в него возвращалась мирная жизнь. То же самое делали и другие корреспонденты «Известий», но иных больше почему-то тянуло на сторону Басаева и Хаттаба. То ли по привычке, то ли в силу политических убеждений. Газета продолжала считать себя провозвестником и защитником молодой, еще не оперившейся российской демократии и эталоном свободной прессы. О чем, собственно, и твердит чуть ли не на всех страницах своей книги про взлёты и падение «Известий» их главный редактор в течение одного из лихих 90-х, а теперь, надо понимать, и главный летописец. Чем раздражает меня несказанно всякий раз, как вспомню.

Но что меня больше всего задевало в этой связи, так это поистине неуемное желание наших начальников гнуть ту же линию во внешней политике. Это проявлялось буквально во всем, будь то проблема «трофейного искусства» и настойчивых требований Германии вернуть культурные ценности, вывезенные в Советский Союз после мая 1945 года, или война на Балканах, в которой «Известия», как правило, занимали сторону босняков и хорватов, обвиняя во всех грехах исключительно сербов и их лидеров - Милошевича, Караджича, Младича...

Ударниками в этом смысле были Млечин, Эггерт и Юсин. На «место событий» - в Загреб, Вуковар, Сараево, только не в Белград, их возили сидевшие в Москве различные фонды и посольства. Они возвращались и писали то, что больше отвечало интересам НАТО и американцев, но никак не России. Я тоже старался при первой возможности слетать в бывшую Югославию, но денег на поездку в редакции, конечно же, не давали, командировочных не платили, приходилось рассчитывать лишь на себя, рейсы МЧС с гуманитарной помощью и на старых друзей из министерства обороны. Одну из них помню до сих пор.

В январе 1996 г. после Дейтонских соглашений я напросился на борт с десантниками из Иваново, которые участвовали в миротворческой миссии по линии ООН в Боснии-Герцеговине. Кроме меня в компании журналистов были телевизионщики из Останкино, корреспонденты АПН, Рейтера, «Красной звезды» и еще кто-то.

---------------------------------

Аэродром в Тузле, еще недавно ели живой, превратился в нечто, что напоминало вавилонское столпотворение и открытие второго фронта одновременно. Впечатляющее зрелище: спадающие с небес тяжелые «геркулесы» и «антеи» ревут денно нощно. Из их чрева выползают зеленые грузовики и солдаты, усиленные мегафонами голоса дублируют команды, собаки военных патрулей очумело лают и рвут поводки.

На краю взлетно-посадочной полосы, у леса, в лабиринтах пыльных дорог и грузовых терминалов - бесчисленные контейнеры, склады, укрытые маскировочной сеткой машины, горы упаковочного картона, пластиковых мешков, колючей проволоки, ржавый металл, неразорвавшиеся бомбы. За оградой мальчишки выпрашивают сигареты и жвачку.

В Тузле располагались основные тылы, гарнизоны, штаб 1 бронетанковой дивизии армии США, центр Северной группы «Айфор», получившей кодовое название «Орел», а также пресс-службы. Журналисты со всего света, кажется, немногим уступали военным. Их армия тоже неплохо оснащена, экипирована, не менее мобильна и напориста. Особенно много американцев. Информационное обеспечение под стать бронетанковому. Как сказал мне руководитель информационной службы «Айфор» норвежский подполковник Ньюмо Брунер, для большинства жителей США, неискушенных в географии, Босния – это некая земля где-то в Европе, где находятся американские солдаты. При штабе Уильяма Нэша, командующего дивизией, имеется свое информбюро, обслуга которого более чем в 10 раз превосходит наличный состав Ньюмо Брунера, - 107 человек.

Президент Билл Клинтон, перед этим побывавший в Тузле, поздравил всех с началом операции и остался доволен. Нашему генералу Стаськову он пожал руку и сказал:
- Давно бы так, примыкайте к НАТО.

А своему, Нэшу, дал краткое напутствие:

- Делайте все, что считаете нужным!

Российские десантники в Тузле не задерживались. Они прямо с борта грузились на свои «уралы» и следовали в сербский городок Углевик, сто на северо-востоке Боснии. Последнее, что они видели в Иваново, садясь в самолет, был красный лозунг, натянутый на брезентовой палатке: «Балканам мир – России слава». Каждому, разумеется, своё. Этот распределительный механизм каким-то странным образом давал себя знать и в Боснии. Россияне, в общем-то, не отрицая главной цели всей миротворческой компании (или кампании), тем не менее держались обособленно, что вызывало к ним повышенный интерес. Как там сложатся отношения у генерала Леонтия Шевцова с НАТО в Брюсселе, еще было не ясно, но в Тузле американцы уже оказывали нам особое почтение.

На уроне солдат – это нескрываемое любопытство, уважение и, как мне показалось, зависть. Дело в том, что наши молодцы выглядели гораздо свежее и опрятнее союзников, которые вот уже месяц жили там в полевых условиях. У наших на плече только автомат, у этих – бронежилет, винтовка М-16, подсумки со 130 патронами, фонарь, противогаз, халат химзащиты, радиотелефон, индивидуальные пакеты, непробиваемые каски, еще масса упаковок неведомого назначения – всего килограммов под тридцать.

Смотреть на них без содрогания и сочувствия наши ребята не могли. Походка у всех одинаковая – поступь слона или робота: под такой тяжестью, особенно малорослые и девушки идут согнувшись. Форма у всех одна и та же. Невозможно сразу отличить офицера от рядового. Нэш строго настрого запретил выходить на свет божий одетым не по форме и без оружия даже по нужде.

Трудно было определить, кто перед тобой, мужчина или женщина. В дивизии «старых железнобоких», как еще называют первую бронетанковую, почти 15 процентов – слабый пол. Различий никаких не только в строю, но и в быту. Спят все вместе в палатках, койка к койке, в соответствии с орудийным расчетом, должностью и ранжиром. В баню ходят тоже вместе, невзирая на лица. Но каждому дается по два полотенца, одним вытираться, другим прикрываться.

Разговоры о том, что американцы привезли с собой бордели, от количества которых якобы зависит успех операции, оказались неправдой. Нэш запретил не только хождение «по девочкам», но и алкогольные напитки, даже пиво. У наших тоже сухой закон. Еще в Ивановской таможне рядом с лозунгом насчет Балкан и России я увидел вывеску, категорически запрещающую провоз спиртных напитков. Начальник таможни сказал, что для журналистов делает исключение.

Джон Бушихед, командир отделения связи в Углевике, говорил мне, что со временем так или иначе все станет на свои места: такой режим – «ненормальный». Сам Джон из американский индейцев, ему 36 лет, холост, родители живут в Оклахоме, закончил морскую академию в Калифорнии по специальности «бизнес и администрация», изучал русский язык, политику СССР и стран Восточной Европы. Не догадаться, что перед тобой военный разведчик, было трудно. В его отделении 10 человек, все «качки», как на подбор, хорошо ли, плохо, но объясняется по-русски. В этом плане наши тоже не лыком шиты. Правда, немногие владеют английским, но охотно пользуются услугами заезжих корреспондентов, занося в блокнот биографические данные их американских собеседников.

Переводчик Джеймс Нельсон из команды Джона рассказал мне, что приехал вместе с дивизией из Германии, точнее, из Гармиш-Пертенкирхена, где работал в центре им. Маршалла, известном у нас с советских времен как «осиное гнездо» международного шпионажа. Там проходили подготовку офицеры Пентагона, работающие за рубежом. Но сейчас слушают курс лекций несколько полковников из стран СНГ, в том числе - шесть из России.

Группа Джона подчинялась непосредственно комбригу российских миротворцев в Боснии – полковнику Александру Ленцову. Он обеспечивал связь с Тузлой, Брюсселем, готовил оперативные сводки, составлял карты минных полей. Сам Бушихед то и дело ходил из своего кабинета, напичканного аппаратурой, в штаб к Ленцову с донесениями, для чего всякий раз натягивал «рыцарские доспехи».
Полковник Ленцов – личность, почти легендарная, среди американцев и сербов. Одни видели в нем бывалого вояку, прошедшего Афганистан и Чечню, другие – защитника и единоверца. Американцы подчеркнуто вежливы и даже подобострастны (может быть, не хотели лишний раз задеть уязвленное самолюбие России), сербы прямодушны и доброжелательны. На американцев сербы смотрели без улыбки, наших приветствовали стар и млад.

Хлопот по размещению было много. Если американцы все привезли с собой, жили в теплых палатках с печками на солярке, передвигались на «хаммерах» - по одному джипу на четырех солдат, - то наши селились в казармах, где раньше стояли части сербского корпуса Северо-Восточной Боснии. Город этот строили советские специалисты в 70-е годы, когда возводили ТЭЦ  - главный объект Углевика. Отсюда, наверное, и выбор места дислокации.

Сервис по-американски считается более комфортным. У янки свои парикмахерские, душевые, куда с удовольствием ходили и наши солдаты, химчистки, теплые клозеты, по шесть комплектов обмундирования на каждого (меняют каждый день), вода в бутылках исключительно из Франции и Италии (пить местную и чистить ею зубы запрещено), питание все в герметичных пакетах. Рацион – на удивление однообразен. Все пакеты одинаковые. В Тузле я получил один такой в качестве сувенира и вскрыл.
Внутри – упаковка куриного супа, кофе, чай, фруктовый сок, сахар, соль, кетчуп, растительное масло, батончик «Марс», спички, жвачка, ароматическая салфетка и туалетная бумага. Главное содержимое – это большой пакет с нагревательной пластиной, куда надо налить стакан воды, и через пять минут суп станет горячим. По калорийности, утверждают интенданты, такой обед гораздо выше русских щей и каши.

- Не надоело? – спросил я одного «старого железнобокого».
 
- Хуже горькой редьки, - ответил он, но сказал, что скоро откроют нормальную столовую, «как у вас».

Зато восхищала их медслужба. В Тузле был развернут госпиталь с персоналом более 800 человек. Российский начмед – подполковник Смирнов позавидовал:
- У нас такого нет, - сказал он.

Американцы вошли в его положение, согласились в случае нужды посылать вертолет, выделили один джип – «скорую помощь» и дали шофера. Попросили только кормить парня и заправлять машину.
 
Полковник Смирнов засомневался:

- Будет ли американец есть наши харчи – низкокалорийные?
Но тот сходу согласился и попросил поставить его на довольствие.
 После обеда я спросил у капитана сводного батальона ВДВ, почему их так зовут, но тот лишь поморщился.

- А как ещё, пиндосы они и есть пиндосы, - равнодушно сказал он и пошел в штаб, сославшись на дела.

-------------------

Оперативный штаб Уильяма Нэша в Тузле располагался не в городе, а на периферии, рядом с аэродромом. На втором этаже двухэтажного здания, куда охрана свободно пускала почему-то только американских и русских офицеров, а у остальных требовала документы, находился главный кабинет.
Заметно было, что шведов, норвежцев, датчан, британцев подобная дискриминация несколько задевает, но с военной полицией не спорят: чем больше высказывается недовольства, тем придирчивее осмотр давно уже примелькавшихся лиц, тем больше маринуют.

Сам Уильям Нэш сидел за большим столом, уставленном компьютерами и телефонами. Перед ним несколько мониторов, на которых видно, что происходит в других пунктах операции в Боснии, в штабе НАТО в Брюсселе или Вашингтоне. Во время оперативки он напрямую общался с главнокомандующим силами НАТО в Европе Джорджем Джоулвэном, который, как правило, появлялся на экране вместе со своим заместителем – российским генералом Леонтием Шевцовым. Брюссельско-тузловский диалог длился несколько минут, затем шли консультации с Пентагоном, с коллегами из второй бронетанковой дивизии, что стояла южнее, образуя так называемый американский сектор ответственности.

Как мне говорили дивизионные штабники, министр обороны США Уильям Перри предлагал в свое время Павлу Грачеву создать центр управления российской бригадой по соседству, в Тузле, а не забираться в Углевик, где нет надежной связи.
- Тогда бы генерал Стаськов и полковник Ленцов имели в своем распоряжении точно такие же достижения современной коммуникации и могли бы в любую минуту говорить хоть с Москвой, хоть с Брюсселем, - советовал Перри.

Но наши предпочли держаться подальше от Тузлы, имея в виду не только город с мусульманским населением, но и штаб натовцев. Почему мы выбрали именно этот район, клином вдающийся на восток, в сторону Сербии, можно догадаться. Закрытые переговоры на данную тему велись долго на уровне военных, дипломатов в Москве и Вашингтоне. Изначально было ясно только одно: российские миротворцы в Боснии не пойдут к хорватам или мусульманам. Прямой резон – вступить в непосредственный контакт с боснийским сербами: и говорить с ними легче, и сотрудничать.

Но даже, если выбор был сделан по соображениям славянского братства, тот непонятно, почему наши позиции не дотянули до Пасавинского коридора, на что сербы надеялись и о чем просили московское руководство. Это узкий коридор, связывающий два больших анклава сербских земель, для них жизненно важен. Именно там сербы ждали единоверцев из России и рассчитывали с их помощью обезопасить коридор от возможных нападений со стороны хорватов и мусульман. Но американцы решили оставить его для себя.

Получилось, что наши десантники высадились хоть на сербской территории, но на самом бойком месте. Общая площадь зоны ответственности – 1542 кв. км. Грубо говоря, на одного миротворца – по одному километру. У американцев «плотность населения» в 3 – 4 раза выше. Меньше всех солдат на единицу площади в секторе, взятом под контроль датчанами, скандинавами, поляками и финнами, - по 0,2 человека на 1 км. Но у них и линия разъединения короче. Прибалты – Латвия, Литва и Эстония – выделили три взвода, и они вошли в со став миротворцев из Дании.
 
Линию эту можно было видеть на карте, что стала эмблемой операции «Айфор». Одна часть Боснии окрашена в синий цвет – территория мусульманско-хорватской федерации; другая – в белый. Это пределы Республики Сербской. Сверху написано: «Мирный план по Дейтону». Карта висела на стенде рядом с кафе «Престиж», где коротали время журналисты в ожидании новостей из штаб-квартиры многонациональных сил. При въезде на базу для телеоператоров сколотили деревянные помосты в несколько этажей, которые никогда не пустовали. Наш сектор на карте, названный «Медвежий угол», кто-то успел слегка заштриховать.

На нашем участке – 75 км – противоборствующие стороны, как и везде, отошли от линии на 2 км. к 19 января. Еще осенью там шли бои, а натовские самолеты бомбили позиции сербов. Кругом полно мин. До войны сербы владели 64% территории Боснии, во время войны расширили ее до 74%, а в итоге по-Дейтону у них осталось только 49%. Уходя они сжигали свои дома, квартиры, все, что не могли унести. В их глазах Дейтонские соглашения несправедливы. Себя они считают потерпевшей стороной, натовцев – захватчиками.

- Натовцы заодно с усташами и босняками, они хотят нас раздавить, - говорили сербы. – А вы что здесь делаете, помогаете им? Вы же православные.
Будет ли операция «Айфор» успешной, тогда еще никто не знал. Сами жители говорили, что покой, который им по-прежнему только снится, могут обеспечить иностранные войска. Иными словами – мир под дулом пистолета.
 
В памятке бойца, выданной на руки каждому, в том числе и мне, говорится: Вы имеете право открывать огонь в случае, когда Дружественные Силы или находящиеся под вашей защитой лица или имущество подвергаются угрозе применения силы. Если позволяет обстановка, подайте предупредительную команду:

«Айфор. Стоп. Ай уил файр!» (англ).

«Айфор. Стани или пуцам!» (серб).


«Айфор». Стой. Стрелять буду!» (рус).

А если обстановка не позволяет…
-------------------


Кстати, именно отсюда в ночь с 11 на 12 июня 1999 г. 18 наших десантников под командованием майора спецназа ГРУ ГШ ВС России, легендарного Юнусбека Евкурова скрытно предприняли быстрый марш-бросок на территорию Косово и Метохии, где взяли под контроль важный стратегический - объект аэродром «Слатина» в Приштине за несколько часов до того, как там появились войска НАТО.

Я, кстати, тогда находился в Бонне и готовился к саммиту «большой восьмерки», который должен был через пару дней открыться в соседнем Кёльне, что на том берегу Рейна. Ожидалось прибытие Ельцина впервые как полноправного члена, а не как одного из слагаемых в ущербной формуле «7 + 1». Все мы заранее знали, Косово станет едва ли не главным пунктом повестки дня. Надо ли говорить, что внезапное появление наших десантников в Приштине спутало все карты натовских стратегов и повергло в уныние бывалых аналитиков, гадавших, что бы это могло значить. В немецкой прессе и на телевидении только и было разговору, что про эту дерзкую вылазку «русских головорезов», которых местные карикатуристы изображали в рваных сапогах и заплатках с потрёпанным флагом на броне.

Не знали только, приедет ли сам Борис Николаевич. Слухи о его здоровье ходили разные и наполняли эфир больше, чем ситуация на Балканах. Первые два дня нашу делегацию возглавлял премьер Степашин, который все уводил разговор в сторону от большой политики. И больше говорил о российских долгов, отношениях с МВФ и помощи Запада в реформировании нашей экономики. Значит, Косово оставляет «на десерт», думали журналисты, собиравшие по всем углам сплетни и новости. Ельцин, действительно, появился под занавес 20 июня, когда уже говорить вроде было не то чем, и всех напугал своей бледностью и дрожью в коленях.
 
Я видел, как он с трудом вылезал из машины на заднем дворе музея «Гюрцених», опираясь на руки Наины Иосифовны и Татьяны Дьяченко. Герхард Шрёдер, Билл Клинтон и Жак Ширак, старались не утомлять его и свели всю церемонию к рукопожатию и обмену любезностями. Перед этим он заявил, что «приехал мириться после драки». О какой драке шла речь, оставалось только догадываться. Судя по всему, решили мы, он хотел выступить перед лидерами западного мира с позиции силы, имея в кармане кукиш в виде отчаянного броска наших десантников из Углевика на Приштину накануне.

Но те реагировали на это спокойно и только молчаливо спрашивали: «Ну, и что дальше?» Шрёдер, видимо, отчаявшись получить ответ на этот сакраментальный вопрос, предложил еще раз встретиться тет-а-тет месяцев этак через шесть в Берлине. Ельцин благодарил за приглашение, хотя наверняка уже знал, что в январе 2000 г. на его месте в Кремле будет другой человек. В общем, история с Боснией, начавшись в январе 1996 г., имела продолжение. Но Углевик живет в моей памяти совсем не поэтому. 

В тот день, когда мы ехали в кузове великолепного «Урала» из Тузлы по склонам Динарского нагорья на самый край света в дремучей Боснии, Лена – корреспондент 1-го канала телевидения сидела в кабине. Ее я еще заметил в самолете, но не в моих правилах навязываться со знакомством. Как единственная представительница слабого пола она сразу попала под опеку офицеров российской воздушно-десантной бригады, встретивших нас на аэродроме. С присущей им галантностью и пиететом они усадили ее на почетное место рядом с собой, а попутчики – оператор и два ассистента, таскавшие тяжелую аппаратуру, тряслись вместе с нами на жестком полу, обреченно принимая все неудобства бродяжнической жизни.
 
На место приехали уже, когда темное небо скрыло от глаз вершины оставшихся позади гор и толстым одеялом застелило долину, уходящую куда-то вниз к слиянию тихой Дрины и полноводной Савы, спешащих на встречу с голубым Дунаем. Теплая балканская ночь висела над этой глухоманью черным куполом, двурогая луна иногда заглядывала к нам сквозь лохматые дыры в облаках и снова исчезала за плывущими на восток тучами. И вся округа в тот момент опять погружалась в непроглядную темь, казалось, навеки спаянную с звенящей тишиной, и было невозможно себе представить, что еще месяц назад в этих краях шла война, гремели взрывы и полыхали дома.

Лишь у постовых ворот горела слабая лампочка, свет которой отражали стекла деревянного строения - постоялого двора и КПП одновременно. К нам вышел молодой серб Данко, штатный переводчик миссии Айфор, и сказал, что нас - русских тут ждут давно, но сегодня, как назло, не ждали. Весь Углевик уже спит без задних ног, а нам даже гостиницы не приготовили.

- Ничего, - сказали мы, - бывает. У нас с собой кое-что есть, перебьемся как-нибудь.
Но Данко сказал, так не пойдет, он что-нибудь придумает, и пошел будить хозяев ближайшей харчевни.  Я отправился с ним, поскольку вещей у меня особенно не было, только сумка через плечо, хотелось просто размять ноги. Данко долго стучал в окно приземистой избы, пока там не зашевелились и не подали голос. Он что-то тихо говорил по-сербски, из чего я интуитивно понял только одну фразу. Наверное, потому, что звучала она как пароль, боевой клич из песен западных славян или воззвание, обращенное «Всем, всем, всем!».

- Руси су стигли, - снова повторил он, что, очевидно, значило «Русские приехали», чего ж тут не понять.

Внутри сразу все загорелось, пришло в движение, сонный хозяин, радостно моргая, отворил дверь. Нас запустили в погребок, усадили за длинный стол и просили «мало сочекаj», то есть немного подождать. Женщины и детвора метались по кухне, как испуганные птицы, в шкафах гремела посуда, на столе, словно по волшебству, появилось пиво, домашнее вино, хлеб, овощи. Мальчишки, пробегая мимо, останавливались и удивленно таращили на нас глаза, будто желали убедиться и запомнить каждого.

Самое большое внимание привлекла, конечно, Лена. В бежевой облегающей куртке Burton Keelan и енотовой шапке с полосатым хвостом за спиной она выглядела бесподобно, словно ночная фея, сказочная принцесса, слетевшая с небес на эту богом забытую землю. Ее красивые с поволокой глаза излучали такое чистосердечие и детскую радость от этого изобилия, нежданного уюта и гостеприимства, что не восхищаться ей было невозможно. Только члены останкинской команды не проявляли к ней никакого интереса. Более того, они всячески демонстрировали независимость и были, наверное, рады отсесть куда подальше, чтобы не видеть ее хотя бы в минуты хмельного застолья. Я тоже оказался на их фланге.

Лену со всех сторон облепили десантники-миротворцы. В профессиональном плане, думал я, это не самый плохой для нее вариант. Лучше узнаешь героев своего романа, глубже проникнешь в суть вещей, о которых собираешься делать фильм или кому-то рассказать. Хотя, знаю по себе, для того, чтобы получился хороший рассказ, иногда лучше, не вникать в подробности и детали. Порой они только мешают. В данном случае я настраивал себя отнюдь не на лирический, а деловой лад, памятуя, что хорошее застолье, как и служение муз, не терпит суеты.

У сербов тоже есть выражение, передающее глубинный смысл нашей поговорки насчет всего, что есть в печи - на стол мечи. Было впечатление, что на радостях они тащат все, что у них лежало в закромах и под рукой, - вкусную еду, виски, французский коньяк, сигареты на выбор. Сам хозяин ходил вдоль стола и предлагал кому, что нравится. Довольно скоро усталость и сонное настроение уступили место безудержному веселью, подтверждая еще раз известную всему миру истину, что нет ничего лучше русской пьянки. А когда подали горячее – нежнейше медальоны из бараньего седла с маринованными грибами, соусом «Бальзамик», жареным картофелем и спаржей, восторгу не было предела.

- Без ужина спать – собачья стать, - только и мог сказать по этому поводу мой визави из агентства Рейтер, наливая еще по одной.
- Точно, - согласился я и уже раскрыл было рот, чтобы выдать еще один из экспромтов, которые поминутно рождались в моей голове с необыкновенной легкостью и требовали выхода, но тут увидел Лену.

Она по-прежнему сидела в своем окружении на том конце стола, будто на краю света, где тоже было шумно и весело, но глядела почему-то в нашу сторону. На ее прекрасном лице застыла слабая улыбка, в которой читалась грусть, некое сожаление и неописуемая загадочность текущего момента, запечатленная великим гением на лице своей Джоконды. Ей было явно не по себе в обществе одетых в камуфляж людей, несмотря на все их попытки развлечь барышню гусарскими анекдотами. Глаза наши встретились, и я почувствовал, как меня ударило током в миллионы вольт, сверкнула молния, и мне показалось, что над этим благословенным ковчегом в далекой сербской окраине взошло яркое, ослепительное солнце.

Мы все потеряли счет времени, никому не хотелось кончать этот праздник жизни, но тут старший офицер поднялся с места, постучал вилкой о пустую рюмку и попросил внимания. На самом интересном месте, подумал я. Завершая банкет, он говорил что-то о мире на Балканах, о вечной дружбе между сербами и русскими, о долге и чести... Мы выпили еще по одной, хотя уже был чай, кофе и десерт в виде торта «Шненокле». Пора было уходить. Все стали шарить по карманам, чтобы расплатиться, но хозяин сказал, не надо никаких денег, все – за счет заведения. Мы были тронуты столь радушным подходом, но все-таки скинулись по тридцать долларов и оставили на столе.

Я все искал глазами Лену, хотел с ней поделиться радостью бытия, но поступила команда строиться на ночлег. Данко отвел нас в помещение и показал каждому его койку, застеленную лишь полосатым матрасом.

На утро чуть свет все разъехались, кто куда, я же остался при штабе, чтобы больше пообщаться с начальством и узнать его мнение о политической ситуации на Балканах в целом, тем более, что ожидалось прибытие в расположение наших войск американцев. Но мысли были, вот несчастье, заняты другим, в голову не лезло ничего, кроме вчерашнего озарения. Образ Лены стоял передо мной неотвратимо, как наваждение, как мимолетное видение, и застил глаза. Я ее увидел только к концу дня, когда все вернулись со своих заданий и стали собираться в обратный путь. Она сама подошла ко мне и завела речь о чем-то незначительном, вроде порядка цветов на российском триколоре.

- КГБ, - сказала она, - красный, белый, голубой. Только не знаю, снизу или сверху.

- Я тоже не знаю, - признался я. – У сербов как будто сверху – красный, голубой, белый. Вон, на часовой башне.

- Значит, у нас наоборот, - обрадовалась она и засмеялась. - Точно, КГБ снизу.
Я хотел было спросить, что она имеет в виду, пошутить на тот счет, что мне нравится ход ее мыслей, но слава богу, язык не повернулся, и мне не пришлось краснеть за свое недостаточное воспитание и склонность к дурным манерам. Наоборот, меня потянуло на лирику, глядя на Лену, мне захотелось прочесть ей какие-нибудь стихи, достойные ее божественного лика и стати.Так, как это делал Франческо Петрарка, обращаясь к златокудрой Лауре или Данте Алигьери к своей Беатриче Портинари. Но кроме любимого мной Пастернака, на память ничего не шло:
 
«Во мне навек засело смиренье этих черт, и оттого нет дела, что свет жестокосерд. И оттого двоится вся эта ночь в снегу, и провести границы меж нас я не могу».
Лена слушала, благодарно наклонив голову, а потом сказала, что ей надо уезжать то ли в Триест, то ли куда-то на Ближний Восток, маршрут построен, билеты заказаны, самолет ждет. Я же сказал, что у меня планы более скромные. Без столь щедрой, как у них в Останкино, финансовой, а тем более – моральной поддержки возвращаюсь домой, буду писать о том, как мы с Леной устанавливали мир в Боснии. Она по достоинству оценила мой натужный юмор, снова улыбнулась своей очаровательной улыбкой Моны Лизы и на прощанье прочла своё из Цветаевой:

«…Как грозовая туча, над Вами – грех. За то, что Вы язвительны и жгучи и лучше всех. За то, что мы, что наши жизни – разны во тьме дорог. За Ваши вдохновенные соблазны и тёмный рок».

Я был поражен еще больше, не знал, что ответить и лишь неуклюже потянулся к ее щеке за ритуальным поцелуем. Скоро частная машина, забрав съемочную группу ОРТ со всем багажом, скрылась за поворотом дороги на Тузлу, а мы остались дожидаться отправки, как сказал Данко, силами местного дивизиона.

Мы оба знали, как найти друг друга, если возникнет необходимость. Стоило только позвонить мне в Останкино, ей в «Известия», но никто не звонил, знать не было необходимости. Но мир тесен, журналистский в особенности. Что там говорят в таких случаях - судьбе было угодно или господь управил, не знаю, только встретились мы снова примерно год спустя. Опять же случайно, не средь шумного бала, но точно, в тревоге мирской суеты. И с тех пор неразлучны.

Но это не дело сухой автобиографической прозы. Лена по-прежнему любит марина-цветаевские строки:

        Наши души, не правда ль, ещё не привыкли к разлуке?
        Всё друг друга зовут трепетанием блещущих крыл…

Наверное, можно и так сказать.



                --------------------------------------------

Лето 1996 года, словно лето господне, вместило в себя целый ряд заметных дат и событий, оставивших след в моей личной и деловой жизни, казавшейся всё еще немыслимой без родной газеты. Я по-прежнему не сидел на месте, ездил в Чечню, по дальнему и ближнему зарубежью, стараясь держаться подальше от внутренней политики и генеральной линии, взятой на «объединение демократических сил». Страна готовилась к выборам президента, рейтинг Ельцина не превышал 4%, и главная редакция, озабоченная судьбой российской демократии, больше представляла собой штаб в Смольном перед решительным штурмом. Чем ближе день голосования, тем острее ощущался ажиотаж и смятение умов в авангарде свободной, независимой прессы, лидером которой, по общему признанию, кончено же, являлись «Известия».

Вот как описывает эту горячечную пору тот же Василий Захарько, приводя в качестве лейтмотива и основной идеи выдержки из статьи бывшего диссидента Льва Тимофеева в нашей газете. На вопрос: «Сдадим страну коммунистам?», давался твердый однозначный ответ – этого допустить нельзя!

«Мы пока не знаем, кто сегодня в России способен взять на себя дело объединения демократических сил. Но если такая работа не начнется в ближайшее время, мы проиграем президентские выборы коммунистам. Отдадим им Россию».

Мне не по душе была столь истеричная манера говорить с народом, поскольку она, по моему мнению, только разжигала ненависть к нашему общему советскому прошлому, к той стране, которую мы любили и старались беречь. Не уберегли, что поделаешь, на все воля божья. Утешает лишь то, что я в этих играх не участвовал. Как говорится, не состоял, не был, не находился... Всё вроде правильно, круг этих мудрецов был узок, сами они страшно далеки от народа, а поди ж ты.... По словам того же Васи, «гарантом политической линии «Известий» являлся, понятно, Игорь Голембиовский. Основным же ее разработчиком был Коля Боднарук». Кстати, тоже родом с Украины, как и предыдущие разработчики – Надеин, Друзенко, Захарько. Вот я и думаю, что это, заклятие украинской кузницы кадров, наваждение или планида такая? Но хватит об этом.

Лично меня больше интересовали дела иного порядка. Считаю большой удачей, что мне первому из газетчиков попала в руки информация о том, как Эдуард Шеварднадзе в июле 1990 г. подписал с госсекретарем США Джеймсом Бейкером в Вашингтоне соглашение, по которому Россия уступила американцам часть Берингова моря. Я стал собирать материал и написал статью для «Известиях». Помню, именно Колю Боднарука пришлось долго уговаривать, чтобы он разрешил опубликовать этот материал, чего ему, занятому разработкой стратегией борьбы с коммунизмом, явно не хотелось. На следующий день поднялась шумиха, возбудилась Госдума, посыпались депутатские запросы, народные избранники клеймили позором, звали к ответу…

Суть дела в том, что соглашение между США и СССР о линии разграничения морских пространств от 1 июня 1990 г., подписанное Шеварднадзе якобы от имени советского правительства, при иных условиях можно было бы вполне рассматривать как государственное преступление, а самого министра как государственного преступника. Фактически он подарил американцам наши территории. При введении 200-мильной зоны в районе Берингова и Чукотского морей, где они накладывались друг на друга на протяжении 1500 миль, разграничения морских пространств в соответствии с международной практикой должны проходить по срединной линии, равноудалённой от берегов двух стран.

Однако границу спорных участков провели по американской ортодромической прямой линии. Таким образом к США отошли 77 тыс. 700 кв. км. Берингова моря, а Россия потеряла возможность ежегодно добывать более 500 тысяч тонн рыбы и краба. Кроме того, на шельфе разведаны огромные нефтегазовые месторождения. В наши дни линия является препятствием для развития Северного морском пути. Абсурд, но теперь мы должны испрашивать разрешение у американцев всякий раз, когда нашим танкерам с газом надо пройти в сторону Чукотки или Владивостока.

«Линия Шеварднадзе-Бейкера», и в наши дни остается красной чертой, за которой горят политические страсти. Не зря ее называют «линией предательства». По данным Совета Федерации, к 2020 году Россия потеряла из-за этого более 150 млрд. руб. Наши рыбаки лишились 77,7 тыс. кв. км. акватории Берингова моря в районах между Аляской и Чукоткой, где в советские годы они спокойно вели промысел сельди, палтуса, минтая или трески с камбалой и крабами. Сенаторы и по сей день горюют по этому поводу, продолжая изучать последствия «безумной, антинародной сделки».

А вот, что касается Севастополя, то тут у нас явно чувствовался крен в сторону Украины. И не только потому, что вся команда на капитанском мостике оказалась сплошь родом оттуда, но и потому, что газета по-прежнему с каким-то маниакальный упорством держала курс на разрушение всего, что было связано с Россией, ее советским и царским прошлым. А все республики, мечтавшие якобы о независимости, Украина в особенности, представали как жертвы имперского режима.

И если бы не московский градоначальник, вряд ли в «Известиях» появилась бы хоть одна заметка, отвергающая претензии Киева на Севастополь и Черноморский флот. Лужков регулярно присылал нам свои изыскания, в которых доказывал, что Севастополь, как, впрочем, и весь Крым, всегда принадлежал России и никогда Украине. А когда Ельцин и Кучма в Сочи подписали соглашение о разделе ЧФ по принципу «фифти-фифти», Надеин представил это событие в «Известиях» как образец государственной мудрости при решении спорных проблем между соседями. Других комментариев не было.

В ноябре 96-го я поехал в Севастополь. После хмурой московской осени там почувствовал себя как в раю: солнце, багряный убор каштанов, цветущий миндаль… Выйдя из машины на набережной, не сдержал восторга. Но человек рядом задумчиво произнес: «Если это рай, то что же такое ад?». Смутные подозрения, что мои эмоции на грани кощунства, усилились, когда вышел на площадь Ушакова. На стене одного из зданий слова великого классика: «Не может быть, чтобы при мысли, что вы в Севастополе, не проникло в душу вашу чувство какого-то мужества, гордости, и что кровь не стала быстрее обращаться в ваших жилах».

То ли с памятью моей что-то стало, но, кроме путанных мыслей о статусе города и связанных с этим вопросов, за душой ничего не было. Толстовские сентенции почти полуторавековой давности, может и были верны, но нам как-то доступнее был язык полемических статей, отчаянные ноты дипломатов, да лужковские суждения насчет «жлобства» Украины.

На вопрос: «Какое у вас гражданство?» - большинство нервно пожимало плечами. Российская община жаловалась на попытки насильственной украинизации, а Киев называл ЧФ «оккупационным флотом» и требовал от Москвы кончать с «территориальными притязаниями». В городе ползли слухи о прибытии чеченских боевиков. Странно было видеть, что все жители сплошь – на улицах и в кабинетах, на вокзалах и в магазинах, - говорили только по-русски, а радио и телевидение день-деньской вещало по-украински.

Искать ответы на них в пресс-центре Черноморского флота, куда я направился сразу же, оказалось пустым занятием. Судьба нашей военно-морской базы в Севастополе для меня не только не прояснилась, но показалась еще более загадочной.

Известно, что иногда ведомственные пресс-центры, как источники официальной информации, существуют для того, чтобы не давать никакой информации. К этому мы привыкли. Но тут оказалось, что из Москвы, точнее из Генштаба ВМФ РФ России, следом за мной в Севастополь пришел циркуляр, как бы объявляющий корреспондента «Известий» «персона нон грата» на флоте. Это выглядело нелепо, потому, что днем раньше Генштаб дал «добро» на мой приезд.

Дежурный офицер Андрей Крылов собрал со стола все бумажки и сунул в папку, чтоб не подсмотрел, и сказал, что поможет разместиться. От предложения «разместиться» на плавучем госпитале «Енисей» я отказался, увидев, что госпиталь больше похож на плавучий каземат, где мне уготован своего рода карантин по части информации.
Спасибо вице-адмиралу Сучкову, первому заместителю командующего ЧФ, который не дрогнул перед высочайшим запретом и согласился принять меня на пару минут. За это время он сумел подтвердить, что говорить со мной не велено, но выразил готовность помочь в установлении контакта с мэром Севастополя Виктором Семеновым. Тут же связался с ним по селекторной связи и говорит: «Тут у меня корреспондент «Известий», ты не хотел бы с ним встретится?» - «Да ну его на хрен», - услышал я короткий ответ, после чего адмирал отключил трансляцию и смущенно взял трубку.

Репутация у Сучкова, как я потом выяснил, была двоякая. Русское население Севастополя и матросы его любили, а власти в Москве и в Киеве, мягко говоря, не очень. На последней встрече двух делегаций по разделу флота и вопросам базирования командующий ВМС России адмирал Феликс Громов удалил его из комнаты переговоров, «чтоб не мешал». Потом была церемония возложения венков к памятнику Нахимову в честь 300-летия российского флота, но на пути к площади встала толпа, которая кричала: «Громов, не предавай Севастополь!», «Феликс – иуда». Процессия до памятника так и не дотянула, адмиралы, не возложив цветы к ногам великого флотоводца, сели в черные лимузины и укатили.

Город окружен мистическим туманом. Кто-то из местных историков вычислил, что русские цари, плохо относившиеся к Севастополю или недостаточно внимательно, плохо кончали. Так, например, Павел I, взойдя на престол, одним из первых указов переименовал Севастополь в никому не ведомый Ахтиар. Вскоре императора задушили в собственной спальне. Участник заговора – сын Павла Александр – роли флота недооценивал, и моряков особенно не жаловал. Осенью 1825 года при посещении Севастополя Александр I внезапно тяжело заболел и его успели довезти только до Таганрога, где он и скончался.  Загадочная смерть до сих пор волнует историков.
Следующий российский самодержец – Николай I в 1855 году, получив донесение из Севастополя о гибели Черноморского флота, не выдерживает нервного напряжения и умирает. Сын и приемник Николая – Александр II погиб от рук бомбистов 1 марта 1881 года, а руководила или революционерка Софья Перовская – уроженка Севастополя. Далее. Траурный поезд с телом почившего императора Александра III был отправлен через всю Россию с Севастопольского вокзала. Николай II мечтал о тихой частной жизни, но его судьба сложилась иначе…

Именно и Севастополя полыхнуло пламя гражданской войны, когда революционные матросы пытались навести порядок на казачьем Дону. Здесь же она и кончилась в ноябре 20-го, когда от местных причалов отошли корабли с остатками врангелевской армии. Первые бомбы упали на город ровно в 4 утра 22 июня 1941 года, и есть какая-то символика в том, что н был освобожден 9 мая 1944-го ровно за год до великой победы.  Ну и наконец август 1991 года - Форос, дача Горбачева. Не сам Севастополь, но, в общем-то, рядом.

Дележка флота по Сочинским соглашениям должна была пройти в два этапа по принципу 50 на 50, т.е. пополам. Из общего количества 840 кораблей по описи на 1992 год 420 должны были отойти Украине, но значительную часть судов Украина должна была затем как бы снова вернуть России в порядке взаиморасчетов за долги. В итоге должно получиться, что Россия оставляет за собой около 80 процентов ЧФ, а Украина - около 20. Часть судов, около 250 единиц – договорились списать как устаревшие морально и физически. Киев, однако, хотел, чтобы передаваемые ему плавсредства имели техническое состояние, «как в декабре 1991-го». В общем торг зашел в тупик, на одни претензии наслаивались другие. Дело застопорилось, второй этап так не начался.

Между тем, фактически к разделу приступили еще задолго до того, как подписали соглашение, когда первый «мятежный» корабль № 112, подняв желто-голубой флаг Украины, ушел из Севастополя в Одессу. Собственно, это событие и стало толчком к созданию ВМФ Украины, нового для нее вида вооруженных сил. Основным контингентом для них стали моряки ЧФ, или, как их называли в русском Севастополе, - «перебежчики».

Начальник пресс-центра ВМФ Украины капитан I ранга Николай Савченко, который, кстати, принял меня без лишних проволочек, рассказывал, что в свое время тоже написал рапорт о своем желании «переприсягнуть» Украине. Попрощался, как положено: накрыл стол, поблагодарил собравшихся. Каково же было его изумление, когда на другой день получил свое личное дело, где было написано: «За дискредитацию офицерского звания уволен из вооруженных сил».

Таких были стони. Горячий призыв Ельцина с борта крейсера «Москва» присягу Украине не давать на них не подействовал. Правда обещанных квартир и высокого жалованья на новом месте офицеры украинских ВМФ не получили, но старая флотская дружба с россиянами ушла, что называется, на самое дно.

Как-то эсминец «Гетьман Сагайдачный» хотел пришвартоваться в Севастопольской бухте. Появились русские матросы, обрубили концы и сбросили трап в воду. Перед этим «Гетьмн» ходил в Абу-Даби на выставку вооружений и просил у «русской братвы» пару крылатых ракет «для близиру и куражу». Братва отказала.

- Да и что за жизнь, - жаловался мне Савченко. – За постой у причалов Севастополя должны платить штабу ЧФ, своих складов и заправок не имеем, чтобы залить солярки, гоняем за сотни верст в Одессу, за харчами – в Симферополь… Маята.

Эти первые впечатления от встреч я писал уже на другой день, находясь в Берлине, куда отправился сразу же, вернувшись в Москву, не успев как следует отдохнуть и отоспаться. Поездка была намечена заранее, немцы звали принять участие в какой-то дискуссии с группой журналистов. Тогда они шибко интересовались тем, что происходит у нас в стране, многое им было непонятно и в диковинку. Суеты и протокольных мероприятий, как водится в таких случаях, было много. А свободного времени – мало. Но материал нужно было сдавать в редакцию.

Писать пришлось ночью в гостинице. Жутко хотелось спать. И я бы, наверное, уснул, поддавшись соблазну Морфея, если бы не мой сосед по койке (а нас немцы заселили по 2 человека в номер) – редактор какой-то самарской газеты, Он так храпел, что мне ничего не оставалось, как брать бумагу и начинать творить. За что я ему благодарен. А диктовал уже из офиса фонда Конрада Аденауэра, телефон которого заранее сообщил в Москву, чтобы меня по нему вызывали стенографистки. Все оказалось просто и выполнимо.

Второй кусок тоже писал у себя в номере уже вечером второго дня, когда вся группа после ресторана отправилась гулять по ночному Берлину. Мне же было не до прогулок, в редакции требовали продолжения. Севастопольский вальс, так назывался первый очерк, звучал в ушах. Кстати, сеть легенда, что город назван не своим именем. По-настоящему он должен быть Херсоном.

Екатерина II собиралась назвать его в честь Херсонеса, что высился когда-то на этих берегах как форпост древней Эллады. Городу же, что строился в устье Днепра, где закладывались первые корабли Черноморского флота, было велено называться Севастополем, т.е. «городом славы». Непонятно, как, но курьеры, везущие высочайший указ, пакеты перепутали, и так Севастополь стал Херсоном, а Херсон -Севастополем. «Знать, на то воля божья», - сказала императрица, узнав о совершенной ошибке.

Видать, у города и впрямь странная судьба, если за него всё это время то и дело дрались, одни обороняли, другие осаждали. После раздела ЧФ в нем оказалось сразу два штаба, две базы, две комендатуры. Правда, на одной из них я еще застал вывеску Министерства обороны СССР. Парадоксальность ситуации заключалась еще и в том, что в те годы Черноморский флот ходил под флагом несуществующей державы, хотя по существующим законам, территория корабля считается продолжением территории его государства.

Когда Госдума 15 марта 1966 г. приняла решение о денонсации Беловежских соглашений, наши матросы достали из сундуков старую символику. Надо ли говорить, что такое флаг корабля для настоящего моряка! Это не просто символика, а нечто большее: черноморцы всякому, кто интересуется, напоминают, что в истории были случаи, когда спускали Андреевский флаг перед неприятелем. Но «Красный флаг со звездой» не спустили ни разу ни перед кем. МИД РФ не разрешал использовать белый флаг с синим крестом, поскольку официально раздел не завершен. Но вспомогательные суда ЧФ, по решению своих профкомов, уже давно поднимали его на мачты, за что и называли их «детьми лейтенанта Шмидта».

О том, чтобы Россия убралась из Севастополя, говорили все президенты Украины, начиная с Кравчука и Кучмы. Об этом мы говорили с городским головой – Виктором Семеновым, который все-таки принял меня в своём кабинете. Месяца два назад на него было покушение – взорвали гранату под машиной. В результате – тяжелое ранение ноги, ампутация безымянного пальца правой руки, шрам на лице.
 
Он стал мне рассказывать, что сам русский, родился во Владивостоке. В Москве знает всех лично – Чубайса, Лившица, Строева, Селезнева, Шумейко. В Ельциным встречался много, и тот сам звонил ему несколько раз. Впервые это было в сентябре 1993-го. Ельцин советовал внимательно смотреть, «с кем дружишь» и меньше общаться с Хасбулатовым. Теперь мэр хочет написать об этом мемуары. С московским мэром у него отношения ровные, но после недавнего очередного пассажа Лужкова в «Известиях» насчет Севастополя как исконно российского города, дружба как-то пошла врозь.

- Странно, - сказал Семенов, - что судьбу города решают мэры, а не президенты, - и признался, что теперь подумывает об установлении шефских связей с нижегородским губернатором Борисом Немцовым.

Заслугой своей администрации считает, что удалось выбить долги Черноморского флота у России – 11 млн. долларов за воду и другие коммунальные услуги. Когда украинцам отдали часть флота и штаб в Донузлаве, они заподозрили, что их надули. 10 тысяч человек – офицеры ВМФ Украины с семьями – живут в Севастополе и уехать туда не могут, там нет жилья.
 
Хотя по технической оснащенности штаб в Донузлаве лучше, чем в Севастополе. Он и создавался как центр Крымской военно-морской базы. Чего там только нет, кроме особняков и дач.

…От перрона Симферопольского вокзала, поезд на Москву отошел тихо и медленно катил по рельсам вдоль покосившегося забора из бетонных плит, какими у нас обносят пределы городской инфраструктуры. Казалось, он ползет невыносимо долго, целую вечность, словно не хочет набирать ход и покидать милые сердцу места, расставаться с теплыми крымскими пейзажами. Я стоял у окна, смотрел на проплывающие мимо тусклые фонари, темные строения и читал размашистые надписи на серых плитах, воспринимая их как последние, недостающие штрихи к портрету уходящей эпохи, который пыталось и не могло нарисовать мое воображение по итогам завершившейся командировки.

Надписи и граффити были разные по размеру – от вершка до человеческого роста, они поминутно сменяли друг друга не перегонах, словно уходящая назад кинолента, создавая какой-то унылый общий фон остающейся за окном реальности. Но разные по форме, они имели единое содержание, выглядели как крик души и читались как немое обращение братьев по крови и разуму к тем, что покидает Крым и уезжает к себе на родину. «Россия-мать, спаси Тавриду!», «Хохлы, геть из Крыма!», «Севастополь - гордость русских моряков», «Крым остается русским» и т. д

Последний раз я был в Севастополе в марте 2019 г., когда отмечалось 5-летие «Крымской весны». Катался на катере по его бухте, гулял по набережной Нахимова, видел, как люди встречают Путина, наблюдал церемонию официального пуска Балаклавской ТЭС, брал на руки детей, знакомился с молодыми девушками, и уже не хотелось вспоминать о том, что было, кажется, совсем недавно. Тем не менее…

1997 год оказался переломным для «Известий». Не только потому, что он переломил хребет старой газете, вернее, тому, что еще оставалось в каком-то виде от доброй старой традиции великого издания. Но и потому, что на тот момент логически и бесславно завершился начатый в 1991 г. процесс распада единого полнокровного организма, утратившего иммунитет и способность к выживанию. Не хочется лишний раз описывать бездарную авантюру с продажей акций не Лукойлу, а Онэксим-банку в надежде перехитрить одного олигарха и ублажить другого, обещавшего нищей бесприданнице сохранить лицо и невинность. На этот счет в нашей беллетристике и мемуарной литературе сказано немало людьми, имевшими к этому прямое отношение и принимавшими в этом гнусном деле самое непосредственное участие. Бог им судья.

Только, когда все это закончилось и стал ясно, что нас кинули как последних фраеров, все они поджали хвост и, словно побитые собаки, бежали с Пушкинской площади, заявив, однако, что не сдаются и будут продолжать борьбу. Вскоре на деньги Березовского они учредили таблоид под названием «Новые известия». Мне искренне жалко было Игоря Голембиовского - капитана этой команды лузеров, первого в истории «единогласно избранного» главного редактора, «рыцаря демократии», «светоча независимой прессы», или как там его еще называли московские фанатики оголтелого либерализма. Как по нынешним временам, то сегодня эта публика, честно говоря, больше походит на мракобесов и демагогов, чем на выразителей дум и чаяний народных, борцов за светлые идеалы, свободу слова и тому подобную мишуру цветных революций.

Но не в этом дело. По некоторым данным, блаженная мысль скупить у народа акции и отдать их в руки оборотистых менеджеров из Онэксим-банка принадлежала Степе Киселеву - одному из генераторов свежих идей, которые так и фонтанировали у него при обсуждении той или иной проблемы. Он пришел в «Известия» не так давно, как водится, из «Комсомолки» и считал нужным подавать голос всякий раз, когда его не спрашивали. Выступая на итоговом собрании, где речь по сути шла о безоговорочной капитуляции перед денежными мешками, Степан похвастал, что это он нашел столь оригинальный «выход из создавшегося положения».

– А кто тебя уполномочивал? - спросил я его.

- Никто, я сам. Надо же было кому-то брать инициативу.

Собрать все ценные бумаги в одни руки нужно было как можно скорее, иначе, говорили на всех углах штатные агитаторы, во главе которых поставили опять же Гаяза Алимова, «нам кранты». То есть Лукойл придет и всех съест, начиная с верхушки, а без нее мы пропали. Гаяз вместе с Юсиным стали обзванивать миноритариев, имевших свои пакеты акций, максимум 750 штук, – сотрудников редакции, пенсионеров, бывших известинцев, призывая встать на защиту родной газеты, правды и справедливости, явить чувство долга и патриотизма… Народ клюнул.
Дело было перед Пасхой, на все про все отводилось два дня. Операцию нужно было провести молниеносно, втайне, чтобы соглядатаи из Лукойла ничего не успели разнюхать и «перекупить клиента». Они, кстати, давали настоящую цену – не три доллара за акцию, а шесть. Но об этом никто из рядовых членов акционерного общества ничего не знал, за исключением узкого круга людей, в частности, Захарько. Большинство, как ни странно, поддалось на этот сеанс ура-патриотического гипноза и простодушно отдало свои пакеты Онэксим-банку.
 
Я понимал, тут что-то есть, и ждал до последнего. После обеда на четвертый этаж подняли огромный сейф с деньгами, началась скупка. Из 400-й комнаты люди выходили слегка ошалевшие, словно лунатики, держа в руках сумки, набитые пачками долларов, не веря своим глазам, тому счастью, которое им привалило. Каждый, видимо, наивно полагал, что совершил удачную сделку, получив в твердой валюте сумму, о которой вчера еще и мечтать не смел. Причем, фактически ни за что.

Слухи о том, что где-то там за углом дают в два раза больше, достигли четвертого этажа, но было уже поздно: один вид такой огромной наличности сделал свое дело. В дверь 400-й уже выстроилась очередь, и слухи о двойной цене воспринимались как происки завистливых конкурентов. А стойкость очередников подпитывалась ободряющими посулами агитаторов, благодарностью за проявленное мужество, верность присяге и традициям «нашей родной газеты».

- Спасибо, - говорили они, провожая очередного клиента.
К концу дня очередь спала, ажиотажа больше не наблюдалось, люди с деньгами старались как можно быстрее исчезнуть из поля зрения посторонних, скрыться куда подальше. Мы сидели у Бориса Алексеевича, когда раздался звонок, и голос на том конце попросил дать трубку мне.

- Виноградов, - услышал я строгий тон. – Ты почему не сдаешь акции? Ты что, не понимаешь, решается судьба газеты? Ты что, против всех...

- Кто это, - прервал я говорившего, хотя сразу узнал по голосу.
 
- Это я, Гаяз. Я тебя спрашиваю…

- А почему ты меня об этом спрашивать, - спросил я, зная из курса риторики, что в подобных ситуациях надо упирать на местоимение второго лица как часть устной речи и словесной перепалки. – Это я акционер, это мои акции, я собственник, а ты кто?
Мне нравилось глумиться над абонентом связи таким образом, и я был рад продолжить так бодро начатый разговор, но Гаяз, видно, задним умом или спинным мозгом почувствовал слабость своих позиций и неожиданно оборвал беседу. Какая жалость!
- Ну тебя на х.., - только и услышал я в запищавшую потом жалобным воем трубку.
Часа через два, когда на Москву опустилась пасхальная ночь, и мы допили все, что у нас было в шкафу, я пошел в 400-ю и продал свои акции. Не соблазнился даже на двойной навар от Лукойла, лишившись таким образом по крайней мере ещё сотни тысяч долларов. Продал потому, что иначе сразу же был бы зачислен в ряды предателей и врагов Голембиовского. А этого я себе позволить не мог. С ним была у меня договоренность, что вот-вот поеду в ФРГ собкором от «Известий» вместо сидевшего там уже лет десять Бовкуна, работой которого в ИНО были страшно недовольны. На этот счет уже имелось соответствующее решение редколлегии, в отделе кадров лежал готовый приказ, оставалось только подать на визу и купить билет.

И вот я вижу, отставник Голембиовский сидит, понуро опустив голову на грудь, с тем выражением лица, с каким сидят за карточным столом игроки, проигравшие все, что у них было за душой. Ставок больше нет, говорила его поза, финита ля комедия. Было заметно, что он переживает, что берет на себя всю вину за сокрушительное поражение, ставшее логичным итогом его шестилетнего единоличного правления. И никакой Стёпа с его признаниями об авторстве шальной идеи тут уже не поможет. На следующий день вопрос встал о том, кто займет его место. Стали гадать на кофейной гуще, сидя в буфете у Натальи Дмитриевны и делая ставки, как на бегах. Кандидатов набралось несметное количество. И это казалось довольно странным, так как все предыдущие годы считалось, что Игорю нет альтернативы и только он один достоин быть капитаном.

Как они появлялись в списках претендентов, секрета особого не было. Но чего тут больше – обычного тщеславия, коварного замысла или просто издевательства над здравым смыслом, понять трудно. Во всяком случае, Юрий Феофанов, старый известинец, наша «юридическая безупречность», в свое время клеймивший позором еще Даниэля и Синявского на страницах газеты, и тот взмолился и просил освободить его от должности председателя комиссии по выдвижению, поскольку не хочет участвовать в «этом балагане».

И в самом деле, кто только не значился в числе желающих занять освободившийся известинский трон. Голембиовский, которого выдвинул его ближайший помощник и заместитель по международной части - Агафонов или, как его еще у нас называли «ястребиный коготь», сразу же взял самоотвод. Валера Яков в свою очередь выдвинул Агафонова, а тот – «дядюшку Якова». Отто Лацис рекомендовал Друзенко, Друзенко – Лациса. Тем же манером Юсин заявил Гаяза Алимова, Алимов – Юсина, а заодно и его дружка Эггерта. Муравьева из корректуры, выразив мнение своего женского коллектива, предложила «милашку» Дардыкина, Серёжа в ответ – Таню Худякову и Ядвигу Юферову.

Такой способ кооптации получил название «перекрестное опыление». Это, когда один двигает другого, а тот в качестве взаимной любезности или наоборот, личной неприязни - его. Иными словами, Иван кивал на Петра, Петр на Ивана, на кого-нибудь еще. Так, Феофанов рекомендовал Боднарука, Толстов – Иллеша, Киселев – Яковлева, Ивкин – Захарько, Уригашвили… – Чубайса. Наверное, этому проявлению чувств и широкой свободы выбора не было конца, если бы комиссия не хватилась и не подвела черту, объявив, что организует голосование в два тура, по их итогам определит трех наиболее сильных кандидатов. В списке осталось 10 человек, остальные сняли свои кандидатуры, кто по собственному желанию, кто по настоянию общественности. В тройку лидеров вошли Отто Лацис, Анатолий Друзенко и Василий Захарько. Вася заранее знал, что он главный кандидат, именно его поддерживают Лукойл и Онэксим.

Но эта информация еще не стала достоянием масс, и некоторые деятели из команды Голембиовского все еще продолжали травить его как изгоя, который не вписывался в их представление о том, кто будет главным редактором. Помню, за пару дней до выборов мы всем выходили из Овального зала, где проходило очередное собрание, и Вася оказался впереди большой толпы, которая шла за ним по пятам и улюлюкала вслед, отпуская довольно оскорбительные шуточки и издевательские насмешки.

- Есть дураки и дурачки, - нарочито громко потешался Степа Киселев. – Так вот Вася и есть дурачок.

Все смеялись. Я оказался на самом переднем крае этой волны ненависти к «предателю отечества», как стали называть Василия, узнав, что он продал свои акции Лукойлу по семь долларов за штуку и едва ли не стал миллионером. Чего, чего, а такой обструкции и коварства инициативная группа ему простить не могла. Новоявленный миллионер направлялся в самый конец коридора, где находился его кабинет как редактора отдела информации. Проходя мимо лестницы, он вдруг повернулся к толпе и, обращаясь почему-то ко мне, сказал:

- Боря, можешь зайти ко мне.

Все притихли и, как мне показалось, с неким подозрением стали поглядывать на меня.

- Конечно, почему же нет, - сказал я и уверенной походкой пошел вместе с ним дальше по коридору. Толпа остановилась, видно, соображая, что бы этот могло значить.

В кабинете Вася сначала уселся поудобнее в кресло, закурил и, молча, уставился на меня, будто стараясь понять, кто этот человек перед ним и что он тут делает. Было такое впечатление, что он меня не видит или хочет влезть в мою голову, чтобы понять, о чем я думаю. Я даже оглянулся назад, нет ли там кого-нибудь еще. Так продолжалось минуты две, я не нарушал молчания и только сочувственно глядел на него, стараясь тоже понять, зачем он меня сюда затащил. Наконец, лицо его приобрело какое-то осмысленное выражение, значит, вышел из шокового состояния, смекнул я и приготовился слушать.

- Боря, - сказал он, - чего ты хочешь?

Этот, казалось бы, неожиданный вопрос должен был озадачить или смутить любого собеседника своей прямотой и откровенностью, когда все карты открыты и разговор идет начистоту. Я был благодарен Василию, что он не стал крутить и ходить вокруг да около, а сразу, что называется, взял быка, то есть меня, за рога. Стал понятно, что для него вопроса о главном редакторе больше не существует. Вася знал, что им будет он, и никто иной.

- Я хочу уехать, Вася, - отвечал я. – Чтобы не видеть всего этого.
Судя по реакции, он ожидал услышать все, что угодно, только не это. Скорей всего, в уме Василий уже подбирал себе новую команду и рассчитывал на меня как на редактора ИНО. Разговоры об этом ходили и раньше, но я не придавал им особого значения. Больше он ни о чем не спрашивал, и дал понять, что аудиенция окончена. Через день 18 июля 1997 г. подавляющим большинством голосов его избрали главным редактором. Он не стал перебираться из своего угла в дольнем конце коридора в полагающиеся ему по статусу шикарные апартаменты на третьем этаже, будто знал, что занимать это кресло ему придется не долго.

Примерно через год, по решению совета директоров, в него уселся Михаил Кожокин, в полном смысле слова не наш человек. Странно, но именно при нем я смог, наконец, уехать в Германию, о чем мечтал давно и куда стремился долгие годы. Как говорилось в одном из первых его распоряжений по редакции, «во исполнение ранее принятого решения», то есть, надо понимать, в целях сохранения преемственности и традиционного курса «Известий». При Василии этого оказалось сделать невозможно.
Наоборот, в бытность свою главным редактором, проявил качества человека мстительного и злопамятного. Оставаясь на словах поборником «известинского братства», он делал все, что противоречило былым принципам нашей журналистики, созданию атмосферы творчества и доброжелательности в коллективе. Как часто на планерках он жаловался на склоки и называл этот самый коллектив «гадюшником». За год с небольшим тираж упал при нем с 653 до 425 тысяч, газета теряла подписчиков и читателей.

Конечно, это была уже не та газета, из нее вместе с Голембиовским ушла значительная часть ценных кадров. Появлялись новые личности по рекомендации главных спонсоров, «отцов-благодетелей» и наперсников отечественной олигархии. Сам Кожокин проявлял все больший интерес к тому, «как это делается», и часами просиживал у Васи в кабинете, мотая на ус тонкости нехитрого ремесла. Надежды на то, что Вася – «свой парень», с успехом прошедший, как писал Алик Плутник, все ступени журналистской лестницы, не даст нас в обиду, не посрамит родной земли, постоит за честь коллектива и чего-то ещё, не оправдались.
 
В августе 97-го я побывал с короткой поездкой в Малайзии и написал очерк, где рассказывал об этой стране, о положении в экономике, пострадавшей от финансового кризиса, который устроил валютные спекулянты типа Джорджа Сороса на фондовых биржах Юго-Восточной Азии. Очерк так и назывался «Коктейль АК-47 после бури в Малайзии». Материал стоял уже в полосе, когда я совершенно случайно заметил, что в тексте нет того абзаца, где речь шла о Соросе. Причем, это были не мои слова, а выдержка из интервью премьер-министра Махатхира Мохамада которое он дал мне в Куала-Лумпуре. Спрашиваю, кто сократил абзац? Верстальщики указали на Эггерта, он в тот день дежурил по отделу. Но так не делается, если надо сократить, зовут прежде всего автора. Это его детище. Тем более, он постоянно на месте и готов спуститься на верстку в любой момент.

Эггерт, увидев меня в цехе, пустился наутек. До подписания номера оставалось несколько минут, и я решил зайти к Васе, чтобы попытаться еще кое-что исправить. Благо, он тут неподалеку, этажом выше. Не тут-то было. Вася сделал вид, что ничего не понял, но каково же было мое удивление, когда утром на планерке он прилюдно сделал мне выговор за то, что я ворвался в его кабинет и мешал работать. Аналогичные истории повторялись еще и еще, пока не понял, что говорить с ним не только бесполезно, но и опасно.

…Я бы закончил на этом Четвертый день Рождества, ибо ворошить прошлое и дальше, в том же духе размышлять о смысле жизни и бренности земного бытия, перебирая в памяти дела минувших дней, уже не было мочи. Мысли мои носились где-то во временном пространстве между концом ХХ века и нулевыми годами третьего тысячелетия, ознаменованного, как известно, вставанием родного Отечества с колен, пробуждением сознания и национальной гордости великороссов.
По этому поводу мудрый Наум Моисеевич заметил, что у русских вставание с колен всегда означало наступление периода тяжелого похмелья. На это замечание моего друга по палате я не нашел что ответить, кроме слов из песни Николая Расторгуева о том, что похмелье - штука тонкая, как, впрочем, и Восток, по словам красноармейца Сухова.

Как так получилось, не знаю, но в этот момент именно восточное направление избрал вектор моих сумбурных размышлений о незавидной участи алкашей и судьбе русского пролетариата, потерпевшего обидное поражение в борьбе с мировым капиталом в августе 1991 г.  Может быть, потому, что в момент крушения великой империи я находился далеко, на самом краю восточной части азиатского континента - во Вьетнаме, дальше некуда, и не мог оказать посильного влияния на ход исторических событий. 

После двадцати двух ноль-ноль больница отходила ко сну. Я попрощался с Наум Моисеевичем, уносившим с собой пустую кружку, выключил свет, отвернулся к стенке и смежил уставшие очи. Сладкая дрёма тут же подхватила невесомое тело и, качая его по волнам беспечной радости, понесла куда-то опять далёко-далёко за море, к чужим берегам. Туда, где восходит по утрам оранжевое солнце и, поднимаясь над горизонтом, начинает греть затылки, слепить глаза и безжалостно палить все живое, что не успело забиться в тень.

Вот оно поднимается все выше, направляя огненные стрелы из безоблачного поднебесья на людей, ищущих укрытия под крышами домов, бамбуковыми навесами, ширмой «Клизменная», простынями, подушками и одеялами. Тщетно. Стрелы настигают тебя, как бы ты не бегал, и вот ты уже ослеплен, схвачен, перед тобой врата ада…
- Там еще, в углах, в углах смотри, под кроватью, у подоконника, - слышу я краем уха голос бесов, которые вдруг завалились в мою опочивальню и устроили шабаш.
Невероятным усилием ослабленной воли размыкаю пудовые веки, и уже краешком глаза вижу, что одеты они в белые халаты, в руках швабры, на которых, судя по всему, прилетели сюда. Ещё не совсем преодолев остатки тяжелой дрёмы, сквозь белёсый туман узнаю действующие лица и медленно начинаю соображать, что тут к чему. А происходила уборка помещения. Зычным голосом команды отдавала все та же дежурная Валя.

- Пожалуйста, выключите свет, - молил я слабым голосом, надеясь пробудить жалось к себе у моих истязательниц, когда они закончили возить швабрами под кроватью.

- Не выключайте, - гаркнула Валя, - пусть горит, пока не уберем коридор. Вот ещё!

…И дольше века длился день.

---------------------


 
 


Рецензии