Переезд

      Был конец апреля, солнечный и тёплый. Солнце во всю припекало, достигая своими горячимси щупальцами сквозь одежду плечи и спины. Мимо колхозной конторы в сторону Куталы двигалась повозка, запряженная коровой Полей. Поля нехотя тянула повозку, упиралась и уросливо трясла рогатой головой, наровя стряхнуть ненавистную упряж, останавливалась, а когда хозяйка, Мария, протягивала ей корочку хлеба, тянулась за ней и снова шла вперёд, забывая  на некоторое время о своём нежелании.
      Упирался и телёнок мартовского отёла, привязанный верёв-кой к задку повозки. Он то взбрыкивал, то, раскорячившись, скользил, увлекаемый поводком по ещё податливой влажной дороге, оставляя бороздки от копытцев и посматривая на окружающий мир тревожными, влажными глазами.
      День был будничный. Редкие люди – в основном старики, старухи и дети – шли по улице по своим делам, смотрели во след повозке, но не здоровались и не справлялись, куда и зачем уезжала с детьми Мария. Несмотря на пять лет, прожитые в Михайловке, они так и остались для всех чужаками-немцами, против которых всё же сидело что-то такое внутри у каждого коренного жителя, что исключало сочувствие.
      Тлько у общественного колодца, услышав скрип повозки, полуслепая старуха Шестачиха повернула в их сторону лицо, спросила: «Куды в такую-то рань?» И, не услышав ответа, перекрестила уезжавших. Ей было безразлично, кого крестить, она была добра ко всем!      
      Сразу за Михайловкой дорога круто свалила вниз с увала и, преодолев неглубокий, вымытый вешними водами, овражек, снова, но уже полого, потянулась туда, где среди ещё слабо различимых строений возвышалась и уходила в небо резко очерченная стена безлистого сада.
      Поля, понукаемая Володькой и лакомой приманкой матери, смирилась, наконец, со своей участью, нетороплтво брела по дороге, и лишь телёнок, ещё не привыкший подчиняться чужой воле, то упирался, то взбрыкивал, норовя скинуть удерживавший его поводок.
      И мне, как и телёнку, хотелось скинуть невидимые путы, увлекавшие меня против воли из привычного в неизвестное. Было жалко расставаться с Михайловкой, Коровьим островом, с зарослями смородины, где только тронь,  – и посыпятся в ладони крупные сизые ягоды, с луговиной до отказа забитой крупными алыми ягодами земляники и со Стеклянным бродом, и с околками, пестревшими во весне вороньими гнёздами с такими вкусными рябенькими яичками. Было жалко расставаться с приятелями, с которыми так много изведано и ставшими такими близкими.
      Разговоры о переезде в Кировский велись уже давно, ещё со времени переезда туда семейства Фуксов, но дальше разговоров дело не двигалось – всегда что-то удерживало: то моя учёба, то посевная, то уборочная, а то и просто боязнь нового места и перемен. Что там – на новом-то месте, поди угадай. Но в пос-леднее время разговоры о переезде становились всё более частыми, и когда однажды мать отлучилась на целый день в посёлок, а вечером, вернувшись домой, стала укладывть в сундук вещи и сообщила, что ей выделили на проживание комнату и нужно собираться в дорогу, стало ясно, что произошло нечто важное и переезд неизбежен.
      Накануне отъезда, засыпая, я слышал тихий разговор матери с братом, касавшийся неизвестных мне хлебных карточек, нор-мированного рабочего дня, вечерней школы, где Володька смо-жет, наконец, закончить семь классов, и будущей мамкиной работы.
      «Што это за хлебные карточки, – думалось мне, – исть их, што ли? Хлеб ить, он хлеб и есть, што здеся, што тама. И куда они рвутся, ишо неизвестно, иде оно лучше: тута ли, тама ли».
      Ещё не верилось, что придётся расстаться с привычным, ещё теплилась слабо надежда, что к утру всё перемелится, и мать переменит решение. Но утро не принесло ожидаемого мною решения. Уже стояла перед крыльцом нагруженная домашним скарбом тележка с запряжённой в оглобли и жалобно мычавшей Полей. Мать, чисто выметшая веником комнату, велела мне собираться. Ничего другого мне и не оставалось; я подхватил свою школьную сумку, набитую бабками и битками и, убедившись в наличии в карманах подарков от своих дружков: подржавевшего перочинного ножичка с полусточенным лезвием от Вальки Тарабрина, медного – царской чеканки – внушительных разме-ров пятака от Толика Жданова, битка, залитого для увесистости баббитом, от Васьки Шумского, я вышел на крыльцо, где собрались мои приятели по Иванову дому, по русской печи с лежанкой, по палатям и посиделкам в духмяном тепле русской печи.
      И вот я ехал на новое место, и сквозь сожаление пробивалась тревожная мысль: «Как там, на новом-то месте?!»   
      Постепенно мои мысли переключились, и я уже не осматривался назад. Михайловка скрылась за высоким увалом, а впереди наплывали, становясь всё более различимыми, строения Кировского и ожидание чего-то непоправимого. Мой опыт общения с кировскими пацанами, замыкавшийся до сели только на редкие случайные встречи с ними, подсказывал, что впереди меня ожидают не одни только радости приобретения новых друзей и новых открытий. Из прошлых походов в посёлок, совершённых либо с братом, либо с матерью или с дружками-приятелями, когда в карманах заводилась кое-какая мелочишка и была охота употребить её на душистую «дунькину радость» или дешёвую, но необыкновенно вкусную карамель-подушечку, или на морс, которым можно было упиться до уписания, я уже успел получить кое-какое представление о поджидавших меня неприятностях.
      В одну из таких ходок в Кировский, когда Васька Шумских, ставший неожиданно счастливым обдадателем аж целого рубля серебром, пригласил меня и Толика Жданова отметиь это событие маленькой попойкой, состаялась первая серьёзная его встреча с кировскими ребятами.               
      Предвкушая ожидавшее нас удовольствие напиться морса, мы слонялись вокруг ещё запертого хлебного ларька и, ожидая его открытия, забавлялись игрою в орлянку, подкидывали серебрянные монетки в воздух и, загадав желание, с нентерпением ожидали их приземления, чтобы по выпавшим рёл или решка определить сбыточность загаданного Увлечённые этим занятием, мы не заметили появившейся стайки кировских ребят с нескрываемым интересом наблюдавших за игрой, пока один из них, судя по росту и коренастости – старший, не обратился к нам с предложением сыграть в орлянку под интерес. 
      Такое предложение не вызвало, по-первости, большого энтуазма у в обшем-то прижимистого Васька, а перспектива лишиться заветных серебряных, а с ними и исполнения мечты напиться вкуснейшего морса и вовсе охладила.
      Видя нерешительность Васька, коренастый, сильно скособочившись, запустил руку в глубочайший карман штанов с помочами, неожиданно извлёк горсть серебристых монет и, сунув их под самый нос Васька, предложил: «Игранём!»
      Денег было много, а перпектива приумножить свои скудные сбережения столь реальны, что Васёк после непродолжительных колебаний решительно принял  предложение кировс- ких.
      Оговорили размер ставки, и по считалке: «На златом крыльце сидели, ели, пили, песни пели, король, королевич, царь, царевич, сапожник, портной, кто ты такой?» определили того, кому предстояло первым вступить в игру.
      Первым начать выпало Ваське и, извлёкши из кармана бережно хранимый для этих целей медный пятак, он водрузил его на нокоть большшого пальца и ловким щелчком отправил высоко вверх. Закружившись, пятак описал крутую траекторию и глухо шмякнулся на утрамбованную почву перед ларьком. Вы-пал орёл! Ещё несколько попыток Васька закончились также успехом, и то ли от приятного ощущения тяжелевшего кармана, то ли от охватившего Васька азарта, или от присущего каждому игроку ощущения, что игра пошла в руку, неожиданно для нас и, наверное, и для себя самого он предложил коренастому увели-чить размер ставки.
      – По десятнику пойдёт! – осведомился коренастый.
      Васька, не отвечая, молча метнул – выпала решка, и началось непоправимое.
      Перехвативший инициативу, коренастый метал свой пятак, и, после раз за разом выпадавшего орла, содержимое Васькиного кармана стало неудержимо скуднеть.
      По мере тощания кошелька менялось и настроение Васька от радостно возбуждёного до растерянно жалкого; лицо покрывалось красноватыми пятнами; руки, отсчитывавшие очередной дестик, подрагивали мелкой дрожью, а взгляд лихорадочно метался за вспархивавшим и мягко шлёпавшимя на землю ятаком коренастого.               
      Менялось и моё настроение. От недавней соблазительной надежды испить прохладного морса и вкусить ароматной дунькиной радости оставалось всё меньше и меньше, она испарялась по мере тоньшания Васькиного кармана.
      Лишь малохольный Толик Жданов ещё сохранял невозмутимость, внимательно следя за действиями коренастого. Обычно ласковый коровий его взгляд был нехороший, и, зная на собственном опыте, что за этим последует нечто непредсказуемое, я отвлёкся от сожаления  по  поводу  не  отведанных  вкуснейшего морса и дунькиной  радости  и полностью сосредоточился на Толике. «Что-то будет!»  предположил я и стал ждать.
      Неожиданно со словами: «Мухлёр поганый!» Толик ретиво метнулся вперёд и ловким движением руки уцепил взметнувшийся было пятак коренастого.
      – Так и знал, так и знал!... – торжествующе завопил он, вертя, зажатым между большим и указательным пальцем пятакам коренастого. Пятак оказался подделкой с двухсторонним орлом.
      А ну, давай сюда! – быстро среагировал его обладатель, подступая к Толику и размахивая крепеньким кулачком. 
      – Накося, выкуси! – зло прошипел Толик и сунул под нос наседавшему крепышу сложенный в дулю свободную руку.
      Неожиданный выпад противника, подкреплённый упёртой в нос дулей с грязными давно не стриженными ногтями, несколько поостудили наступательный порыв крепыша, и, желая закрепить достигнутый успех, Толик в запальчивосьти выпалил:
      – Сперва верни деньги, потом полочишь свой сратый пятак!
      Возвращать деньги, судя по поведению группы поддержки крепыша, начавшей переглядываться и окружать противную малочисленную группу с флангов и с тылу, в её намерения не входило.
      – Щас, как дам святым кулаком по акаянной шее! – осипло выкрикнул коренастый крепыш. Почувствовав поддержку приятелей, в нём с новой силой вспыхнул наступательный настрой.
      Столь боевой настрой обладателя поддельного пятака, и недвусмысленные манёвры группы поддержки заставили сплотить ряды и готовиться  к  худшему  и  нас.  Значительный  перевес  в  живой силе и противостояние на чужой территории не вселили оптимизпа и не предвещали успеха.
      Начавшиеся взаимные, пока ещё слабо ощутимые, толчки в грудь и запальчивые:
      – Ты чего?
      – А ты чего?... –  были вдруг самым неожиданным образом прерваны  пронзительным  голосом.  – Опять ты, Украинцев! Па- разит акаянный! Скорько тебе говорено – не обижай ребятишек! Вот прохиндей, честное слово, прохиндей! А ну, – кышь отсюдова!
      – Дак это не мы, они начали первее, тётя Дуся, – стал оправдываться коренастый крепыш. В его, сразу же сникшей фигурке и осевшем голосе, проступили признаки робости, если не испуга.
      – Давай, давай, – валите отсюдова, ахламоны! – голос тёти Дуси возвысился, наполнился гневом; и Украинцев с группой поддержки сначала робко, а потом  всё шибче зарысили в сторону, стоявшего неподалёку, поселкового клуба.
      Пока тётя Дуся, знакомая мне по прежним ходкам в Кировский, отпирала ларёк, Васька извлёк из кармана и подсчитал оставшуюся наличность. Результат подсчёта не обрадовал, оставалось пятнадцать копеек, ровно на пять стаканов морса, и, забыв о дунькиной радости, они вошли в ларёк, чтобы пропить оставшуюся наличность.
      Выговаривая:
      – Тоже хороши, черти полосатые! Чего связались с незнакомыми? Энтот – Украинцев, кажин день со своими тута ошивается, дурачков, как вы, облапошивает. Беда с вами с глупёнышами! – тётя Дуся от души налила им большим черпаком из трёхведерной кастрюли по два стакана вкуснейшего красного морса, и, потягивая его, чобы оттянуть казавшуюся неизбежной встречу с крепышём Украинцевым и его компанией, затаившихся за палисадником клуба, мы сгрудились у окна, прикидывая и так и сяк, как избежать нежелаемую встречу.
      Заметив нашу нерешительность, тётя Дуся подошла к окну и, оценив обстановку, выпроводила нас через чёрный ход, посоветовав напоследок обойти засаду стороной. Мы так и поступили...
      Вспоминая всё это в мельчайших подробностях, я шёл за те-лежкой, неумолимо приближаясь к цели, и по мере приближения к ней, мои предчувствия будущих неприятностей наростали снежным комом, и уже некуда было от них деться, и оставалось только подчиниться неизбежному.
      Посёлок начинался с механических мастерских, длинного, широкого и низкого невзрачного здания и обширного машинного двора, заставленного выстроенными в ряды сельскохозяйственными машинами.
      Было время обеда; рабочий люд в промасленных одеждах высыпал наружу, распорложившись кто на скемейках у входа в мастерские, кто на лужайке у скопища тракторов, автомобилей и комбайнов, ожидавших команду двигаться.
      Привыкший к захудалой кузнице, где дед Языков c темна и до темна погромыхивал молоточками и попыхивал мехом видавшего виды старого кузнечного горна, поправляя плуги, бороны, косилки и жнейки, я во все глаза смотрел на это невиданное богатство, не замечая весёлых насмешек и злых, порой, шуток, отпускавшихся в наш адрес.
      Наверное, процессия с вислобрюхой, рогатой коровёнкой, впряженной в миниатюрную тележку с громадным сундуком на верху, с брыкливым телёнком на привязи с любопытством озиравшимся округ, с понуро бредущими и прячущими стыдливо глаза путниками представляла экзотическую картину, вызывав-шую весёлые шутки и желание посмеяться.
      – Каво хороним?! – крикнул лядащий мужичёнка с ближней скамейки, указывая на сундук на тележке, действительно смахивавший на гроб.
      – А хоть бы тебя, маломерок! – не замедлил с ответом Володька.
      Сидевшие рядом с лядащим, мужики засмеялись... Кто-то заметил:
      – Как он тебя подъелдырил, Зубов?! В самый раз – под ребро!
      Миновали весёлых курильщиков, электростанцию, заинтересовавшую меня невиданно высокими столбами, разбегавшимися от неё в разные стороны и опутанными, как паутин-ками, провислыми проводами.
      – Эти зачем, братка? – спрсил.
      – Линии злектропередачи называются. Ток по ним текёт...
      – Где ток-то? Не видать чего-то ничего...               
      – И не увидешь. Он внутри проводов текёт, – Володька был грамотный, как-никак почти семь классов до войны кончил, и по тому был меня абсолютным авторитетом.
      – Дырки там что ли, в проводах этих? – в моём представлении всё, что могло течь, текло сквозь дыры, щели, рукава, русла.
      – Какие ещё дырки? Нету там никаких дырок! Ток это, и не надо ему никаких дырок. Текёт себе и текёт... Да не поймёшь ты этого, мал ещё!  – Влодька махнул рукой, отстраняясь от дальнейших расспрсов.
      «Чудно! – думалось мне. – Дырок нет, а текёт... Не понятно! Как же так?».
      Из накопленного им опыта обращения с железками и проволокой и из наблюдений за чудодействиями деда Языкова, придававшего всевозможным кускам железного хлама самые причудливые формы, я твёрдо усвоил для себя, что это требовало больших усилий и имело вполне конкретное осезаемое назначение. Всё что выковывал дед было предназначено для чего-то: болты и гайки – для крепежа чего-то к чему-то; ободья и  обручи – для стяжки тележных колёс, ступиц и бочек; гвозди, штыри и скобы – для стяжки досок и бревен,... трубы – для пропускания жидкостей, но вот чтобы по этим железкам без дырок что-то протекало – это никак не укладывалось в моей голове.
      Увлечённый своими сомнениями, я не заметил как миновали клуб, куда меня иногда брал с собой брат в кино, и пришёл в се-бя от неожиданно прозвучавшего:
      – Немец, перец, колбаса – кукурузная душа!
      Найдя взглядом объект звучания, я признал в нём коренастого крепыша, ранешнего противника по орлянке, и это открытие мгновенно вернуло меня к суровым реальностям бытия.
      Коренастый – фамилию я забыл по причине давности события, но вот облик запомнил в мельчайших подробностях, как запоминаюся лица на старых фотографиях – нахально вертелся на обочине, корчил рожи, высовывал язык и недвусмысленно потрясал кулаками, и только оглушительный хлопок, искуссно произведённый братниным бичём, поумерил наступательные намерения коренастого, и, повернувшись кк мне, он красноречиво похлопал себя по заду и так же внезапно изчез, как и появился.
      Слева и справа от подсохшей дороги показались, похожие на коровники, одноэтажные белёные бараки, и Володя, забежав вперёд, направил заупрямившуюся корову к среднему в правом ряду, куда на постой с семьёй Кольцовых определили нас с матерью.
      В комнате, куда нас определили, вдоль левой стены – сразу за дверью – стояли камелёк-согревушка; две кровати, застланные лоскутными одеялами; выщербленный стол, приткнутый к подоконнику мутного, давно не мытого окна, смотревшего подслеповато на задний двор с рядом крытых соломой сараев; две колченогие табуретки; бочёнок из оцинкованного железа для питьевой воды и черпак, проикованный длинной цепочкой к бочёнку.
       Правая сторона, судя по зиявшей пустоте, предназначалась нам и, заставленная наскоро кроватью матери, сундуком и швей-ной машинкой, очертила жизненное пространство, ставшее отселе нашим новым домом.
      Закусив наскоро сваренным с вечера картофелем в наволоч-ке, солёными огурцами и творогом, Володька, заперев в сарае телёнка, отправился на тележке, запряженной коровой, обратно в Михайловку, чтобы доработать до окончания посевной компании, а мать, пообещав скоро вернуться и наказав не трогать ничего чужого, отлучилась  по делам трудоустройства в контору.
      Оставшись один в комнате, я принялся изучать новую для себя среду обитания. Обежав взглядом некрашенные, выскобленные до желтизны полы, отсыревший и сочившийся капельками росы передний правый угол, я неожиданно обнаружил неизвестный, казалось, мне доселе предмет – стеклянную грушевидную колбочку, свисавшую с потолка и, желая ознакомиться со столь непривычным предметом, я, взобравшись на стул, стал внима-тельно рассматривать обсиженную мухами колбочку с причудливой непонятного назначения спиралькой внутри, тонко-тонко звеневшей при постукивани по колбочке ногтём; и, скрученную в жгут, бечёвку, убегавшую по потолку на коротких ножках-роликах от колбочки в дырку над входной дверь. Что-то всё же напоминила мне смутно картина висевшей под потолком кол бочки. Я напряг память, она выхватила большую комнату, зас-тавленную красивыми высокими ящиками и стульями в белых чехлах, из-за которых меня ругала часто бабушка, когда я, понеосторожности, оставлял на них пятна или мелкие царапины. Там тоже висела такая колбочка, только под красивым цветным колпаком, и светилась вечером, когда за столом собиралась вся семья. Ярко светилась, не то что керосиновая лампа или свечка, и не пахла. А ещё там висела в переднем углу большая чёрная тарелка, из которой вылетали иногда непонятные, рокочущие, как мельничные жернова на мельнице, куда я ездил несколько раз с Володькой, чтобы помолоть на муку колхозную рожь, слова на непонятном тогда мне языке, а иногда лились совсем другие, чарующие звуки, от которых сладко-сладко щемило где-то в самом нутре. Такую же тарелку я обнаружил и здесь, в правом углу, с убегающим по потолку чёрным шнурком.
      Только молчала она, не роняла рокочущих слов, и не изливалась щемящей мелодией.
      Лёгкий шлепок упавшей на стол старой подушки, служившей затычкой вместо выбитой оконной шайбы, прервал мои обследования комнаты, и сквозь открывшуюся дыру в окне мне представилась торжествующая физианомия коренастого крепыша. Сунув голову в образовыавшуюся дыру, он бегло осмотрел комнату и сказал значительно:
      – Выдь-ка на улицу, поговорить нада!
      Торчащая в в дыре взъерошенная голова с оттопыренными парусившими ушами и плутоватыми глазами на обильно обсыпанном веснишками скуластом лице коренастого не вызвали во мне ответного желания  к поговорить, и он  броякнул первое попавшееся на язык:
      – Мамка не велела.
      – Мамка не велела?! Выходи лучше щас – потом хуже будет! – в голосе крепыша пробивались, не оставлявшие сомнений в решительности его намерений, повелительные нотки.               
      – Сказал – не выйду, значит не выйду! – столь же решительно ответил я.
      Ушастая голова исчезла, и я услышал обрывистый разговор. Коренастый был не один и что-то возбуждённо обсуждал с толь-ко что замеченным  мною  ещё  одним  пацаном. Это открытие и вовсе укрепило моё нежелание покинуть комнату.
      – Щас получишь! – выдохнул в дыру коренастый. И тот час же в дыру просунулась резиновая груша, назначение которой было мне знакомо по прежним запорам и поносам.
      Первая же струйка воды, пущенная искушённым в этом деле, крепышом, попала в цель и расползлась на груди обширным мокрым пятном. Все последующие были не менее прицельными, и вскоре рубашка насквозь промокла и противно облепила тело.      
      Уклоняясь от прицельной стрельбы обладателя груши, я ме-тался по комнате в поисках укрытия, но все его попытки укрыться были напрасными.   
      Вконец разартачившийся крепыш, вдвинувшись по пояс в дыру, ловко манипулировал своим орудием, не оставляя шансов на спасение, и только  израсходованный боекомплект вернул его в исходное положение под окном. Потоптавшись недолго и показав напоследок кулак, он покинул поле сражения, отправ-ившись за новым боекомплектом.
      Намокшие штаны и рубашка противно липли к телу, и я вышел во двор, где вовсю разыгрался апрель.
      На завалинке, рядом с входной дверью в барак, сидел древний дед в ветхой шубейке, валенках и треухе. Он безучастно посмотрел на меня выцветшими глазами, и я прочёл в них глубокую отрешённость и усталость, какими запомнились мне глаза бабушки Юлии в последние дни её жизни. На коленях деда были разложены цветные лоскутки; он перебирал их негнущимися пергаментными пальцами и что-то шептал... шептал, пошевеливая сизыми губами.               
      На моё приветствие, оторвавшись от  разглаживания  лоскутков и прислонив к уху ладонь, он промолвил:
      – Ась, – и снова погрузился в своё занятие, выказывая полное безразличие к моей особе.
      Двор перед бараком и дорога, убегавшая к недалёкой голой ещё лесополосе, были безлюдными, и только бормотание голенастого огнеперого петуха, величаво возвышавшегося на мусорной куче и сзывавшего свой разбредшийся в поисках зёрнышек гарем, тревожили прогретую и устоявшуюся тишину.
      Погрузившись в блаженную теплынь и покшикав на петуха, я направился через двор к дороге, распугивая брызнувших в раз-ные стороны кур.
      Петух, возмущённый моей бесцеремонностью, встрепенулся, захлопал крыльями и, вытянув шею, боком-боком направился в мою сторону, что-то хрипло и зло выговаривая.
      – Ишь сурьёзный какой, – прошамкал дед. – Своё-то никому отдавать не хочется.
      В другое время и при других обстоятельствах такое нахальное поведение петуха не прошло бы для него безнаказанным, но незнакомая обстановка, пережитые недавние неприятности  и отсутствие чем огреть зловредного петуха избавили его от неминуемого наказания. Дойдя до дороги, я остановился в раздумьи, решая, куда направиться. Впереди была неизвестность: дорога упиралась в лесопосадку, опоясывавшей Кировский, и рискнуть проникнуть за её пределы не вдохновило; сзади дорога продеывала уже известный путь, и мне представилось, что до прихода матери он успеет обследовать примеченные ранее диковин-ные машины и трактора. Приняв решение, я было направился в барак, чтобы запереть в попыхах не запертую ранее дверь комнаты, как вдруг увидел подле самого входа в барак коренастого. Другой, пожиже в кости и  пониже росточком, молчаливо маячил у угла барака. По обличью он тоже был знаком мне по давнишней игре в орлянку.
      Поняв, что отрезан от спасительного убежища и что встреча с крепышём и уловым ничего хорошего не предвещает, я направился по единственно  оставшемуся  пути к дороге,  надеясь  на быстроту ног, как на единственное средство спасения.
      Зловредный петух, предусмотревший в моих поспешных дви жениях намерение  покуситься на  кур, злобно  заклохтал, распушил крылья, и, загребая ими мусор, понёсся мне наперерез, выказывая всем своим взъерошенным видом отнють не миролюбивое намерение.
      Но и у меня выбора не было, зделав крутой вираж и попутно лягнув зловредного петуха, я выскочил на дорогу и замер в ожидании действий своих преследователей.
      Крепыш-коренастый с подельщиком, отделившись от барака, приближались, охватывая меня с флангов.
      Петух, вытянувшись во весь рост и задрав вверх голову, про-кричал: «Ку-ка-ре-ку!» и заходил кругами, заметая распущенными крыльями мусор.
      Пригретый солнышком, задремавший было дед, разбужен-ный победным кличем петуха, вздрогнул, отчего с его колен посыпались на землы цветные лоскутки, посмотрел подозрительно на встревоженных кур, на явно что-то замышлявших ребят, крикнул сердито:
      – Антихристы, чего разорались?!
      К дороге приближался подельщик коренастого, намереваясь отсечь мне путь к отступлению, и, почувствовав опасность быть зажатым между своими преследователями, я развил максимальную резвость и помчался в сторону Михайловки.
      – Немец, перец, колбаса,.. –  кричали сзади. Кричал коренастый.
      Обернувшись, я увидел своих преследователей стоящими на дороге на коленях. Они старательно выколупывали с поверхности потрескавшейся дороги плитки засохшей грязи и укладывали их в подолы задранных рубашек.
      Предстояли боевые действия, и, отбежав на безопасное расстояние, я последовал их примеру. Пордсохший и потрескав-шийся верхний слой дороги легко отделялся малыми плитками, и вскоре подол моей рубашки оказался набитым боевыми снарядами.
      Первые, неприцельные ещё, снаряды, запущенные неприятелями на бегу, шлёпались на дорогу и рассыпались, не достигнув цели.
      Ободрённый этим и несколько оправившись от первого на-тиска, я стал отвечать камнеметанием, чем вызвал некоторое замешательство в рядах наступавших. Обнаружившееся к тому же  преимущество в резвости определило и тактику моих действий. Преодолев первый испуг и отбежав на безопасное расстояние, я останавливался и, изготовившись к прицельному камнеметанию, встречал своих преследователей ловкими швырками, иногда достигавших цели. Сказалося богатый опы игры в бабки, в которой я достиг больших успехов. Стоило моим преследоавтелям сократить расстояние, разделявшую нас, и приготовиться к прицельному обстрелу, я  срывался с места и мчался во весь дух к новому рубежу обороны.
      Так, действуя малыми перебежками, мы миновали клуб, мастерские, несуразную колончу водокачки, сиротливо стоявшую на самом краю посёлка, и вырвались на оперативный простор – огромное плоское поле, разделявшее Кировский и Михайловку.
      Добравшись до оврага и форсировав его, я остановился па противоположном высоком берегу, чтобы перевести дух, и только тут заметил некоторые изменения в рядах наступавших. Их боевой настрой несколько увял, и они лениво трусили мелкой рысцой, приближаясь к овражку. Это открытие прибавило мне отваги. Овражек казался мне серьёзным препятствием, к тому же за спиной уже ощущалось присутствие родной Михайловки и приятелей, очень не любивших кировских пацанов и готовых дать им отпор; на худой конец я мог убежать на бригаду к брату, которому предстояло ещё доработать в корлхозе до окончания посевной. Утвердившись таким образом в своей безопасности, я поджидал приближавшегося противника, держа наизготовку изрядный шмоток засохшей грязи.
      Боевые действия закончились самым неожиданным образом. Добравшись до овражка, крепыш с подельником остановились, в их поникших фигурках уже не просматривалась прежняя решимость, а глубокая преграда, лежавшая перед ними, и усталость не вдохновили на продолжение преследования. Постояв некоторое время и почесав голову, крепыш вдруг опустил подол рубашки, и на дорогу посыпался недоипользованный боезапас.
      На понятном языке это означало конец боевых действий, и проделал тоже самое.
      – А ты, пацан, ничего! – раздумчиво сказал крепыш и, как бы завершив свои сомнения, добавил, – Будем дружить! Я, Толя Украинцев, этот, – Валя Окользин.
      Домой я вернулся уже под вечер вслед за пылившим и пахнувшим молоком коровьим стадом.
      Дома меня ждала мама, шипевшая на сковороде картошка, и  невиданная ранее  полбуханки белого хлеба.
      – Откуда? – спросил я при виде белого хлеба.
      – Выдали на хлебные карточки, – ответила мать. – Теперь мы всегда будем с хлебушком.
      Висевшая под потолком загадочная колбочка ярко горела без пламени, заливала комнату невиданным ранее желтоватым светом. Пел кто-то высоким голосом, и тот час же хор подхватил, утверждая как установленный факт.
     Наевшись досыта и счастливый тем, что так славно сложился мой первый день пребывания на новом месте, я заснул на сундуке, заботливо укрытый матерью лоскутным одеялом. Я улыбался и что-то говорил неразборчивое во сне; мне снились во всех подностях перепитии прошедшего дня. Я видел себя во сне парящим в бездонном, голубом небе над домами и полями, исчерченными сеткой дорог, и боялся, что кто-то нарушит это парение, и я рухну вниз. Но этого не случалось, и я был по-настоящему счастлив во сне.


Рецензии