Клинический архив гениальности т. 1, выпуск 2

ПРЕДИСЛОВИЕ

Уважаемые читатели!
После короткого предисловия вы сможете ознакомиться со вторым выпуском "Клинического архива гениальности и одаренности (эвропатологии)”, выходившего с 1925 по 1930 гг в Екатеринбурге. Основателем и редактором этого издания был доктор медицины, заведующий психотехнической лабораторией, преподаватель Уральского политехнического института Григорий Владимирович Сегалин. Ему же принадлежит и приоритет в создании отдельной науки, изучающей эвропатологии оригинальной теории гениальности –.  Так как это издание давно стало библиографической редкостью, мы намерены последовательно переиздать все пять томов (20 выпусков, по 4 выпуска в год).
Пользуясь случаем, призываем заинтересовавшихся лиц принять участие в продолжении этого проекта. Мы будем также рады получить дополнительную информацию от всех, кому что-либо известно о судьбе самого Г.В.Сегалина и других авторов, чьи работы печатались на страницах “Архива”. Мы не знаем, почему “Архив” прекратил свое существование: можно лишь предполагать, что этому способствовала сложившаяся к концу двадцатых годов политическая система. Симптоматично, что в 1930 г. прекратило свое существование и Русское Психоаналитическое общество.
 Полученную от читателей справочную информацию, критические статьи, оригинальные работы мы намерены размещать в приложении к выпускам “Архива”. Таким образом “Архив” может преобразоваться в “Новый архив”.
Возобновление “Архива” не означает, что мы полностью согласны с теоретическими воззрениями “отца-основателя” этого издания. О том, нужен ли такой раздел науки, как “эвропатология”, пусть спорят теоретики науки: к критике же теоретических воззрений авторов мы (с высоты развития науки XXI в.) будем возвращаться в предисловиях к каждому выпуску.2
Г.В.Сегалин хотел создать печатный орган, в котором ученые, занимающиеся проблемами психологии и психопатологии творчества и творческой личности, могли бы помещать свои работы, дискутировать по спорным вопросам, но и спустя 70 лет можно констатировать, что такого специального печатного органа нет. Нужно ли такое издание, какую форму оно примет, будет ли оно жизнеспособным или умрет, как и “Архив”, покажет время. Надеемся, что оно будет востребовано психиатрами, психологами, философами, социологами, историками, искуствоведами и всеми, интересующимися этой проблематикой.
Переиздание “Архива” актуально и с исторической точки зрения - как документа эпохи. Переделка и выведение “нового человека” в те годы казалась делом ближайших лет, и редактор верил, что “... государству и обществу необходимо изучить генетику и биологию творческой личности, чтобы знать, в каких недрах человеческого материала можно ждать или искать эту ”курскую аномалию" человеческой продукции, и в каких социальных слоях нужно ждать эту феноменальную силу, называемую  “одаренностью". Нечего и говорить, что гибель такой громадной энергии была бы гибелью для человеческой культуры...” (Г.В.Сегалин. О задачах эврапатологии как отдельной отрасли психопаталогии. // Клинический архив гениальности и одаренности (эвропатологии). Т.I, вып.1, 1925, с.11). И такая вера в те годы была присуща не только малоизвестному Г.В.Сегалину. Даже такие всемирно известные психиатры, как В.М.Бехтерев и П.Б.Ганнушкин, испытывали подобный оптимизм, думали о переделке человека и об участии психиатров в разработке вопросов социального планирования и развития. Бурно развилались в те годы педология и психотехника. Педолог Арон Залкинд провозглашал “строительство нового массового человека”.
Чтобы читатель имел представление о том, что ждет его в следующих выпусках, приведем список авторов и названия статей, опубликованных за 5 лет существования “Архива”(в алфавитном порядке):

Итак, за 5 лет на страницах “Архива” опубликованы 23 работы Г.В.Сегалина, 16 - И.Б.Галанта, 4 - Н.А.Юрмана, по 3 - В.И.Руднева и Я.В.Минца, по 2 работы Б.Я.Вольфсона и М.А.Цубиной.
В последовавшие за НЕПом времена индустриализации и коллективизации, а также массовых репрессий и чисток публикации на подобные темы прекратились. С закрытием Психоаналитического института прекратилось издание “Психологической и психоаналитической библиотеки”. Угасла деятельность Психоаналитического общества. Прекратил свое существование и “Архив”.
По замыслу редакции каждый выпуск “Архива” состоял из двух отделов - отдела общей эвропатологии (теоретического) и патографического, или собственно архива.
В первом отделе этого издания вы найдете программное заявление редакции о целях и задачах “Архива” и теоретическую статью Г.В.Сегалина, во втором (патографическом) - работу того же Сегалина о Льве Толстом. Над портретом Толстого автор работал и далее, и (как читатель может увидеть в перечне) выпуски 3-4 V-го тома полностью посвящены Льву Толстому. Кстати, заметим, что в этих последних выпусках уже нет деления на отделы, а сдвоенный выпуск целиком посвящен анализу психики одного человека.
Нельзя в этом предисловии не остановиться (хотя бы коротко) на теоретических воззрениях Г.В.Сегалина.
С середины XIX в. в психиатрии господствовала идея, что психические болезни есть следствие нервно-психического вырождения, или дегенерация. Эта идея была подхвачена психиатрами после появления в 1853 г. труда Огюста Мореля “Черты психической и умственной дегенерации человеческой расы”. По мнению Мореля, душевная болезнь является одной из последних ступеней вырождения, результатом постепенного ослабления вида в целом ряде поколений. Согласно "закону" прогрессивного вырождения Мореля, первое поколение вырождающихся отличается нервным темпераментом, нравственной несостоятельностью, излише; в третьем поколении появляются психопатические расстройства; наконец, в четвертом поколении - идиотизм, уродства, бездетность и смерть рода.
Работы Мореля приходятся как раз на ту эпоху, когда научная психиатрия, наряду с подлинными душевными расстройствами, начала изучать формы и проявления психических отклонений, рассматривавшихся до тех пор исключительно с этической или (самое большее) с социальной точки зрения. Если физическими признаками дегенерации, по мнению Мебиуса, считались отклонения от физического типа, проявляющиеся такими стигматами (клеймами), как особенности в строении костей черепа и лица, то психическими признаками - самоубийства, преступления, сексуальные нарушения, всякого рода нравственные и интеллектуальные дефекты. Позднее все психические заболевания неясной этиологии (психопатии, неврозы, расстройства влечений) зачисляли в разряд дегенеративных состояний.
Резко критикуя теорию вырождения, Сегалин берет на вооружение такое направление в учении о наследственности, как менделизм. В соответствии с учением Менделя он делит все задатки человека на две группы. Одна группа находится в скрытом состоянии, или в состоянии гипостаза; другая же группа задатков проявляется свободно, т.е. находится в состоянии эпистаза. Эти состояния антагонистичны и исключают, подавляют друг друга. Но, если по какой-либо причине эпистатические задатки устраняются, то в организме проявляются гипостатические задатки. Этой устраняющей эпистаз причиной и является (по мнению Сегалина) психотизм или препсихотизм великих и гениальных людей.
Автор переносит эту модель в сферу психического и делит все психические состояния на те, которые находятся в скрытом состоянии (гипостатическую психику, или гипостаз скрытых психических задатков), и на эпистатическую психику - открытую, но тормозящую гипостатическую психику. Последнее положение согласуется с учением З.Фрейда. Эпистаз (“Я”) - это открытая, активная деятельность сознания, а гипостаз (“ОНО”) - бессознательная психика. “Ген” психотизма устраняет “цензуру”, в результате чего проявляется творческая активность.
Сегалина, помогла теоретически оформить собственную теорию - эвропатологию. После этого В.В.Бунак стал не нужен, и Сегалин вытеснил его имя в “бессознательное”, “забыл” о нем, но в сознание это все-таки прорвалось в форме ссылки на номер страницы.
Психиатрия XX в. Перешла к переосмыслению самих понятий “психическая норма” и “психическая болезнь”. Передовые психиатры (Блейлер, Ясперс, Кречмер, Ганнушкин и др.) утверждали, что между этими состояниями - не строго очерченная граница, а пограничная полоса с извилистыми, размытыми и нечеткими краями. Утвердилось даже понятие “клиника пограничных состояний”. Ясперс находил, что у здоровых людей имеется в зачатке нечто схожее с психопатологическими симптомами; Ганнушкин утверждал, что употребление выражения “нормальная личность” содержит в себе противоречие, что понятия “личность”, “индивидуальность” предполагают отличие, неповторимость, в то время как понятия “середина”, “норма” есть нивелирование индивидуальных черт, сведение индивидуальности к среднестатистической единице. По его мнению, нет принципиальной разницы между нормальными и патологическими характерами или темпераментами, что разница между ними не качественная, а количественная. Более того, он утверждал, что изучение характеров должно вестись при совместной работе психологов и психиатров, и что учение о характерах должно быть предметом науки, находящейся на рубеже между психологией и психиатрией.
“В истории общественной жизни, в истории государств, в истории науки, искусства, литературы - пишет Ганнушкин, - пограничные типы сыграли громадную роль, и участие врача-психиатра в оценке этих социальных явлений, в учете этой общественной миссии полунормальных людей необходимо, необходима общая совместная работа врача-натуралиста и историка-социолога. Подобного рода участие психиатров в освещении и объяснении социальных явлений представляется делом крайне сложным и кропотливым, и я самым настойчивым образом хотел бы предостеречь против всяких поспешных выводов в этом направлении, против наклеивания каких-либо психиатрических ярлыков на то или другое явление, — будь то картина художника, произведение литературы или какой другой акт из области индивидуальной или коллективной психологии.. ... Я назову таких крупных психиатров, как Пельман, Бирнбаум, Кречмер, Странский которые выступают с новыми попытками ввести психиатрический критерий для объяснения деятельности ряда крупных мыслителей и политиков и для объяснения целых эпох”.1
Из перечисленных Ганнушкиным психиатров следует упомянуть отдельно Э.Кречмера, который обратил внимание на тот факт, что среди больных шизофренией преобладают люди с астеническим строением тела, а среди больных маниакально-депрессивным психозом - пикники. Обобщив собственный клинический опыт, Кречмер выделил два конституциональных типа: лептосомный (астенический) и пикнический, к которым он добавил впоследствии атлетический и диспластический типы.
Каждому типу строения тела (конституциональному ) соответствует тип темперамента: пикническому - циклотимический, а лептосомному - шизотимический. Это не означает, что у шизотимиков и циклотимиков имеются болезненные проявления соответствующих психозов. Наоборот, назвав свои типы шизотимическим и циклотимическим, Кречмер хотел этим подчеркнуть, что и у здоровых людей можно наблюдать слабые проявления тех симптомов, которые у больных проявляются в полной мере.

Второй выпуск "Клинического архива гениальности и одаренности (эвропатологии)"1, как и предыдущий, состоит из двух частей. Первая часть ; собственно сегалинский “Архив”, который в свою очередь включает в себя теоретический и патографический отделы.
Григорий Владимирович Сегалин родился в 1878 г. в Казани, где получил аттестат зрелости. Учился живописи у известного казанского художника И.И.Фишина. С 1909 по 1913 гг. учился в Германии в университетах г. Йена и г. Галле. В архиве университета г. Галле хранится его автобиография на немецком языке2:
"Я, Гирш Сегалин, родился 16 мая 1878 г., сын владельца фабрики в Москве3. С 1896 по 1903 г. посещал школу в Казани, где я получил аттестат зрелости. Там я одновременно получил образование по живописи и по пластической анатомии. С 1903 по 1905 г. я получил дальнейшее образование по искусству в Москве, Петербурге и Берлине. С пасхи 1905 г. по пасху 1909 г. учился на медицинском факультете в университете в Йене, где я посещал лекции и занятия следующих профессоров: Бидермана, Эгелинда, Граева, Хекнеля, Иммендорфа, Краузе, Моммеля, Маурера, Миллера, Покля, Риделя, Штеля и Штинцина. С 1909 по 1910 гг. в связи с болезнью мне пришлось прервать учебу. С пасхи 1910 г. я учился в университете в Галле и слушал лекции следующих профессоров: Абдерхольдеиа, Антона, Бернштейна, фон Бронмана, Деплера, Эберта, Айслера, Френкеля, Фримме, Гейхардта, Гряудена, Хорнока, фон Хиппеля,  Мари Шмидта, Штиди, Штольцнера и Вейта. Под руководством господина тайного советника Вейта я защитил диссертацию "Об аденоме предстательной железы мочеиспускательного канала". Экзамен я сдал 10 июля 1913 г. Гирш Сегалин".
В начале Первой Мировой войны Сегалин вернулся в Россию, специализировался в казанском университете по неврологии и психиатрии и до 1918 г. работал ординатором в психоневрологическом госпитале Красного Креста в Киеве. После демобилизации в 1920 г. судьба “забросила” его в Екатеринбург, где он принимает активное участие в становлении медицинского факультета вновь созданного Уральского университета, организует психотехническую лабораторию в Уральском политехническом институте, является консульнантом в оперном театре. Вот каким вспоминает его в 1937 г. режиссер театра Иосиф Келлер. В спектакле “Пиковая дама” была такая мизансцена: “...графиня, спев французскую песенку, ложилась в кровать и засыпала.... Проснувшись и увидев незнакомого офицера, графиня пднималась с кровати и, волоча за соболй одеяло, медленно двигалась к столику, чтобы схватить звонок и позвать на помощь слуг. Одновременно с ее движением Герман, спев фразу:  “Откройтесь мне! Скажите!", словно в бреду, шел за ней , шагая через огромную и роскошную кровать… На художественном совете при обуждении спектакля эта сцена вызвала бурную дискуссию. Большинство требовало немедленно снять ее как "антиреалистическую". Гвардейский офицер, говорили они, не мог влезть ногами на кровать и тем более ходить по ней!
Неожиданно мне на помощь пришел врач-психиатр Сегалин ; издатель, редактор и единственный сотрудник печатного органа: “Института гениальности”, созданного им самим. Сегалин считался чудаком, оригиналом, вынашивающим бредовые идеи. На самом деле это был, хотя и со странностями, но интереснейший человек, с которым переписывался А.М.Горький, любивший "коллекционировать" подобных людей.
Сегалин настоял на сохранении острой мизансцены, верно раскрывавшей психологическое состояние Германа”.4
Что касается Горького, то неизвестно, кто кого “коллекционировал”. В “Архиве” была напечатана серия патографических статей о самом Максиме Горьком, а один выпуск был целиком посвящен писателю. И, несмотря на это, по рекомендации “великого пролетарского писателя” ( согласно данным Ю.Соркина), Сегалин был принят в1934 г. в Союз писателей.
В тридцатые годы Сегалин работает в Институте гигиены труда и профзаболеваний, занимаясь проблемой "перегревов" в горячих цехах (установлением нозологического единства различных форм заболеваний "перегревами").
О дальнейшей его судьбе в статье Ю.Соркина говорится следующее: “…эксперт-психиатр всех крупных общественно-политических показательных судебных процессов в Екатеринбурге, член комиссии по несовершеннолетним преступникам при облоно……В 1941 г. во время Великой Отечественной войны он занимается проблемой борьбы с интоксикацией марганца на уральских заводах. В 1941-1946 гг. он ; инициатор создания портретной галереи лучших людей Урала и героев Великой Оте¬чественной войны. Сохранилась переписка Г.В.Сегалина с М.Горьким, Роменом Ролланом, другими видными деятелями культуры и науки.
В 1948 г. он уезжает в Ленинград, пишет книгу о предраковом синдроме, затем уезжает в Люберцы Московской области, где и умирает в 1960 г. Оставшийся на Урале архив Г.В.Сегалина, по-видимому, погиб, в том числе и готовая к публикации монография "О болезни Гоголя"; не удалось найти и живописные работы Г.В.Сегалина — "Дом умалишенных", портреты хирурга Л.В.Лепешинского, библиофила и поэта В.В.Буйницкого и другие.”
Значительно дополняют портрет Сегалина воспоминания уральского писателя Евгения Петряева: "Доктор Г.В.Сегалин запомнился — субтильный, длинноволосый и общительный человек, в больших очках. Он появлялся в мешковатой толстовке, с папкой, набитой рукописями, рисунками, гранками. Кроме врачебно-литературной работы Сегалин занимался живописью. Его картина "Дом умалишенных" (или "Жертвы войны") во всю стену пользовалась тогда шумной известностью. Она была написана прямо в больнице при консультации самих больных. В центре полотна была фигура "пророка" во весь рост. От головы его распространялся свет, вокруг находились группы людей: одни с энтузиазмом встречали проповедь, другие решительно и даже злобно ее отвергали. По поводу картины много спорили. Автор ее в молодости учился у известного художника И.И.Фишина в Казани..."5
Резонно возникает вопрос, почему у такого “неудобного” и во все вмешивающегося человека, активно участвующего в научной и общественной жизни крупного города ; Екатеринбурга (Свердловска) ; такая относительно благополучная судьба: не посажен, не репрессирован? Возможно, потому и не “сидел”, что не думал о том, “посадят или не посадят”, а свободно излагал и отстаивал свои взгляды, творил в меру сил и возможностей, упираясь головой в  планку “дозволенного”. А, возможно, оказали влияния заслуги перед властью. Ю.Соркин пишет, что “…Сегалин в 1919 г. добровольцем вступил в Красную Армию, был товарищем председателя Чрезвычайной комиссии по борьбе с тифозной эпидемией и Исполнительного комитета большевистской организации Красного Креста”.
одной из первых работ, с которой удалось ознакомиться, является его статья “О задачах эврико-патологии (патологии творчества и гениальности)”.6 В ней он определяет “эврико-патологию” как “учение о творческой функции и законах этой функции гениальных людей”. Необходимость эврико-патологии, по мнению автора, логически вытекает из введенной им другой науки – ингенеалогии. Последнюю он определяет как науку о гениальном человеке вообще, включающую в себя “всю естественную историю,  весь биогенез великих людей, причем все родовые условия происхождения гения должны составить филогенез великих людей”(с.62).
В работах автора 1922 г. нет даже упоминания об эпистазе и гипостазе. Автор, по-видимому,  еще не был знаком с теорией Менделя.
Если Ломброзо считал, что гениальность есть форма психоза на почве вырождения с признаками эпилептического характера, то Сегалин в своей статье заявляет, что “гениальность есть психоз перерождения и не только типа эпилепсии, а любой формы психческой диссоциации.”7 (с.65).
В следующих номерах газеты8 Сегалин выводит два закона гениального скрещивания – онтогенетический и филогенетический.
Филогенетический закон гениального скрещивания автор формулирует так: “Гений рождается тогда, когда родовая линия безумных оплодотворяет родовую линию заумных8 (диссоциативный компонент одной линии служит активным проявителем другого наследственно-родового компонента, другой линии предков” (с.113) .
Онтогенетический же закон гениального скрещивания формулируется автором так: “Онтогенетическая  линия заумия оплодотворяется онтогенетической линией безумия”( с.114).
Гениальность по Сегалину – особая форма психического заболевания, когда куммулированная родовая энергия одаренности разряжается при помощи психической диссоциации. По аналогиии с шизофренией он дает этому заболеванию, включающему в себя как патологичекие симптомы, так и симптомы творчества,  название эврикофрения.  Строго говоря, эврикофрения – это собирательное название всех заболеваний творческих личностей..
В классификации эврикофрений автор неоригинален:.его классификация  повторяет нозологическую классификацию психических болезней того времени. Эврикопатологию, как и психопатологию, он делит на общую и частную, а эврикофрении – на эндогенные и экзогенные.
К группе эндогенных эврикофрений он причисляет эпилептическую, истерическую, циклотимическую, параноическую, шизофреническую и все прочие формы эврикофрений эндогенного происхождения.
К группе экзогенных эврикофрений принадлежат токсическая, алкогольная, сексуальная, инфекционная, паралитическая, травматическая и другие эврикофрении экзогенного происхождения.
“Каждой форме эврикофрении, – по мнению Сегалина, – будет соответствовать 1) своя форма психической структуры, 2) свой симптомокомплекс гениальности, 3) своя симптомотомология творческих функций (вдохновения) и 4)  своя симптомотология творческих произведений”(с.118).
Вот каковы были теоретические воззрения Г.В.Сегалина в мае 1922 г. Фактические данные по персоналиям  автор заимствует из работ Ломброзо, Гризингера, Шюле.
В 1923 г. в Москве начинает выходить “Русский евгенический журнал”, а в Петрограде “Известия Бюро по евгенике”. В этих изданиях дается много фактического материала, генеалогические таблицы, родословные великих и замечательных людей (см., например, А.Г.Галачьян, Т.И.Юдин. Опыт наследственно-биологического анализа одной маниакально-депрессивной семьи. // Русский евгенический журнал, 1924. № 3-4. С. 321-342; Д. М. Дьяконов и Я. Я. Лус. Распределение и наследование специальных способностей. // Известия Бюро по евгенике, 1922. № 1. С. 72-104; В. В. Сахаров. Разбор музыкальных генеалогий. // Русский евгенический журнал, 1924. № 2-3. С. 117-125; Ю. А. Филипченко. Наши выдающиеся ученые. // Известия Бюро по евгенике, 1922. № 1. С. 22-38. Ю. А. Филипченко. Результаты обследования ленинградских представителей искусства. // Известия Бюро по евгенике, 1924. № 2. С. 5-28; Ю.А.Филипченко. Статистические результаты анкеты по наследственности среди ученых Петербурга. // Известия Бюро по евгенике, 1922. № 1. С. 5-22. 
Многие из персоналий, их родословные и биографии появляются в работе Сегалина “Патогенез и биогенез гениальных и замечательных людей”, которой открывался “Архив”.
А.П.Плетнев-Кормушкин

Примечания:
1  Далее в тексте просто ;"Архив" - А.К.
2  Ю.В.Соркин. Поливалентный человек.// Наука урала, N 12, 1992, с.4-5.
3  Ю.Соркин отмечает, что в русском варианте биографии, написанной самим Г.В.Сегалиным, значилось, что он ; сын кустаря-одиночки.
4 И.Келлер. Репетиции. Спектакли. Встречи. ;Пермь. 1977., с. 31.
5  Е.Д.Петряев. Литературный Урал. ;Пермь, 1974., с.57.
6 Г.В.Сегалин. О задачах эврико-патологии (патологии творчества и гениальности)”.Уральский врач”, N3, апрель 1922, с. 62-67. В газете автор заявлен как преподаватель нервно-психиатрической клиники Уральского ГосударственногоУниверситета и ординатор Екатеринбургского местного военного госпиталя.
7  Г.В.Сегалин. О задачах эврико-патологии (патологии творчества и гениальности.//Уральский врач, 1922, N3,с. 65.
8  Г.В.Сегалин. Основные задачи эврико-патологии  как учения о патологии гениальности и патологии творчества. // Уральский врач, 1922, N 4-5, с. 105-118.
8 Под словом "заумное" , автор понимает подсознательную сферу человека.
Примечания



КЛИНИЧЕСКИЙ АРХИВ
ГЕНИАЛЬНОСТИ И ОДАРЕННОСТИ
 (ЭВРОПАТОЛОГИИ)
посвященный вопросам патологии гениально одаренной личности, а также вопросам одаренного творчества, так или иначе связанного с психопатологическими уклонами.
Выходит отдельными выпусками не менее 4 раз в год под редакцией основателя этого издания, д-ра медицины Г. В. СЕГАЛИНА,  заведующего психотехнической лабораторией и преподавателя Уральского политехнического института.

ВЫПУСК ВТОРОЙ

Том I
.
 1925

О ГИПОСТАТИЧЕСКОЙ РЕАКЦИИ ГЕНИАЛЬНОЙ ОДАРЕННОСТИ1
д-ра Г. В. СЕГАЛИНА, преподавателя Уральского политехнического института.

Если в ряду малозамечательных предков в каком-либо поколении является вдруг ни с того ни с сего великий или замечательный человек, а потомки его (если они есть) продолжают быть теми же мало замечательными людьми, что и раньше (до появления этого великого человека), то об этом великом человеке как об исключительном явлении этого биологического ряда мы можем говорить как о реактивном явлении или как о результате некой биологической реакции.
Точно так же, если в целом ряду предков какая-нибудь фамильная особенность (скажем, музыкальная одаренность) в лице какого-нибудь из представителей этого рода проявляется особенно сильно, как нечто феноменальное, и затем эта феноменальность у последующих потомков не повторяется (например, Себастьян Бах и вся семья многочисленных Бахов—музыкально одаренные), а продолжает быть обычной особенностью для дальнейших поколений этого рода, тогда мы также и об этом явлении можем говорить как о реактивном явлении среди данного ряда поколений. Спрашивается, чем вызывается это реактивное явление и почему непременно в лице данного человека, а не другого из его же рода?
Чтобы дать ответ с биологической точки зрения, мы пытались в теоретической части нашей работы „Патогенез и биогенез великих людей"2 не столько дать ответ, чем вызвано появление самой одаренности вообще у данного великого человека, сколько выявить, чем вызвано это реактивное явление в лице данного, а не другого из потомков данного биологического ряда.
Исходя из этой мысли, что повышенная реактивность должна быть вызвана каким-нибудь повышенным же раздражающим фактором, мы ставили себе вопрос: какие объективно-специфические условия биологического характера предшествуют появлению этого реактивного явления и какие из этих условий могли служить раздражителем (или "реагентом") для этого реактивного явления, в лице данного великого человека?
Исходя из этого, мы отметили на целом ряде примеров из генеалогии великих и замечательных людей, что данному реактивному явлению или, иначе говоря, данному великому или замечательному человеку всегда предшествуют (с закономерностью биологического закона) два условия: одно условие—у ближайших предков по одной из восходящих линий (отцовской или материнской) имеются всегда симптомы скрытой одаренности, как бы ни были мало замечательны эти предки - всегда имеются симптомы наличия невыявленной или мало выявленной энергии, называемой "одаренностью" (resp. гениальностью). Следовательно, имеется наследственная одаренность в скрытом виде. Второе условие—у ближайших предков по другой из восходящих линий (или же по обеим линиям—отцовской и материнской) имеется наследственный психотизм. В нижеследующих таблицах мы имеем как пример сводку этих данных, где в соответствующих графах наследственной одаренности и наследственного психотизма обозначены психотизм знаком "+", одаренность -- знаком "0". Причем в табл. 1 приведены примеры тех случаев, где мы видим по отцу -- одаренность, по матери -- психотизм; в табл.2 -- соотношения наоборот; в табл. 3 -- одаренность пo одной линии, психотизм -- по обоим линиям.





















Таблица 1
Линия отца Линия матери
Наслед. одарен. Наслед. психот. Наслед. одарен. Наслед. психот.
1. Гоголь      0 +
2. Тургенев 0 +
3. Чернышевский 0 +
4. Штирнер 0 +
5. Красинский 0 +
6. Джонсон 0 +
7. Ибсен 0 +
8. Грибоедов 0 +
9. Циммерман 0 +
10.Рескин 0 +
11..Т.Гофман 0 +
12. Бассано (братья) 0 +
13. А. Македонский 0 +
14. Тассо 0 +
15. Монтескье 0 +

Таблица 2
Линия отца Линия матери
Наслед. одарен. Наслед. психот. Наслед. одарен. Наслед. психот.
1. Л.Толстой + 0
2. Достоевский + 0
3. Г.Успенский + 0
4. Лермонтов + 0
5. Загоскин + 0
6. Наполеон + 0
7. Стейндаль (Бейль) + 0
8. Некрасов + 0
9. Руссо + 0
10.Жерар + 0
Таблица 3
Линия отца Линия матери
Наслед. одарен. Наслед. психот. Наслед. одарен. Наслед. Психот.
1. Пушкин 0 + +
2. Белинский 0 + +
3. Стринберг 0 + +
4. Кеплер 0 + +
5. Гете 0 + 0 +
6. Блок 0 + 0 +
7. Мопасан + 0 +
8. Байрон 0 + +
9. Шопенгауэр + 0 +
10. Ю. Р. Майер 0 + +
11. Батюшков 0 + +
12. Флобер + +
13. Мольер + 0 +
14. Гаршин + 0 +
15. Бальзак 0 + +
16. Л.Андреев + 0 +


Раз эти два условия являются постоянными, то спрашивается: какое отношение они имеют к данному реактивному явлению (resp. появлению великого человека)? Если 1-е условие (наследственная одаренность) предшествует и необходимо как условие для появления этого реактивного явления—это нам понятно. Но какое отношение имеет 2-е условие, раз оно закономерно всегда сопутствует 1-му условию?
Тут мы должны напомнить, что психотическое начало (т. е. 2-е условие) есть нечто по своей природе антагонизирующее по отношению к нормальному аппарату сознания (т. е., иначе говоря, к психическому аппарату “здоровья"), которое, в свою очередь, является тормозом или тормозящим началом выявления скрытой одаренности (гипостатичсской психики или гипостатически скрытой одаренности).
Здесь, в этих антагонистических соотношениях, мы пытались найти ключ для понимания роли психотического начала в процессе создания механизма выявления скрытой до сих пор одаренности.
Мы указывали, что, если носители психотического начала в лице восходящей линии предков отца или матери данного великого человека скрещиваются с другой линией предков, где такая скрытая гипостатическая и неактивная одаренность заторможена нормальным аппаратом сознания, то этот нормальный аппарат сознания, вступая в антагонизм с психотическим, изменяет этот аппарат сознания так, что, изменяя, устраняет эти тормоза. Благодаря этому скрытая неактивная гениальная одаренность делается „гениоактивной" или, вернее, "гениореактивной" в лице великого человека, происшедшего из таких условий.
Вот это-то биологическое явление скрещения этих двух компонентов мы и называем "гипостатической реакцией гениальной одаренности". Таким образом, непременным условием для такой гипостатической реакции должно быть наличие двух биогенетических компонентов (''реагентов"): компонент скрытой энергии одаренности (или кумулятивный компонент) у одного из родителей и компонент психотический (или диссоциативный) у другого из родителей данного великого человека.
Эти два компонента как две антагонистические энергии взаимно скрещиваются, диссоциируются, благодаря чему скрытая гипостатическая энергия одаренности, до сих пор связанная и заторможенная, благодаря этой диссоциации освобождается от своих тормозов (эпистаза) и соединяется с психотическим элементом в новую структурную форму, позволяющую при новых условиях из латентного состояния перейти в кинетическое. Этот процесс мы должны себе представить, как выражение некоей неизвестной нам реакции двух биохимических энергий, антагонизирующих между собой, взаимно расщепляющихся; затем части расщепленных антагонистов соединяются вновь, синтезируются (или нейтрализируются) в новые формы энергии, выявляющей себя как одаренность (того или иного типа).
Конечно, все эти процессы мы должны мыслить в плоскости био-химического гормонотворчества лишь теоретически, и в будущем эндокринологическому учению предстоит раскрыть de facto эти биохимические соотношения. Пока же мы можем констатировать и описывать внешнюю феноменологию этих соотношений. Чтобы упрощенно (для аналогии, конечно) представить себе образно этот процесс, мы представим себе какую-нибудь элементарную химическую реакцию (скажем, реакцию кислоты и щелочи) как двух аналогично антагонизирующих между собой энергий.
Возьмем, примерно, кислоту HNO3 с щелочью КОН, а на место компонентов этой простейшей реакции (т. е. вместо HNO3 и КОН) мы подставим наши антагонизирующие компоненты гениальности: диссоциативный компонент (психотизм) и кумулятивный компонент (латентная одаренность), причем под HNO3 условимся понимать кумулятивный компонент, а вместо диссоциативного компонента представим себе КОН. Далее NO3 в формуле HNO3  обозначим как гипостатистическое начало, а Н в формуле HNO3 как эпистатическое начало, связывающее NO3 (гипостатистически). В обозначении же КОН под К и ОН условимся понимать части психотического начала. При соединении этих двух начал произойдет следующее: HNO3 диссоцируется благодаря антагонизирующему действию КОН на Н и NO3 (т.е. эпистатическое Н диссоциируется от гипостатистического NO3 ); один из элементов психотического начала К синтезируется с NO3 (т. е. гипостатистическим началом, освободившимся от эпистаза Н). В результате чего гипостатическая одаренность NO3 , бывшая до сих пор в скрытом состоянии, соединившись с К и получивши новое выражение KNO3 , получила новую конституцию, дающую возможность NO3, благодаря постоянному присутствию К, выявить себя (так или иначе). Н, соединившись с ОН, в свою очередь образовало НОН.
Таким образом, отмеченное нами антагонистическое соотношение компонентов, из которых образуется гипостатическая реакция, получило здесь образное выражение в виде взаимоотношении химических реагентов простой химической реакции. Конечно, это -- только образная аналогия,  не больше; аналогия, взятая для пояснения той идеи, которую мы вкладываем в понятие "гипостатическая реакция одаренности”, чтобы показать, что она носит тот же характер некой реакции, в результате которого замечательного (resp. гениального) человека на языке аналогии мы должны рассматривать как явление специфической реактивности, наряду с другим реактивным явлением, о котором сейчас будет речь.
Чтобы пояснить эту аналогию до конца, спрашивается, что подразумевается конкретно в этой реакции под НОН? Ведь НОН по смыслу химических взаимоотношений -- тот же результат нашей реакции, как и KNO3.
Имеется ли конкретно в результате гипостатической реакции нечто такое, что соответствует НОН? Да, имеется. Наряду с реактивной одаренностью, в результате гипостатической реакции имеется всегда и реактивный психотизм в лице братьев и сестер великих людей, среди которых всегда имеется брат или сестра  -- психотик (или препсихотик, во всяком случае).
Нижеследующий список иллюстрирует этот реактивный психотизм в лице братьев и сестер великих людей, наряду с реактивной одаренностью в лице данного великого человека.

Примеры реактивного психотизма:

У Кернера была душевнобольная сестра
У Шумана была душевнобольная сестра
У Чарльз-Лемба была душевнобольная сестра
У Ришелье была душевнобольная сестра
У Николини была душевнобольная сестра
У Гегеля была душевнобольная сестра
У Дидро была душевнобольная сестра
У Конта была душевнобольная сестра
У Аксакова была душевнобольная сестра
У Гончарова были душевнобольные сестра и брат
У Гаршина был душевнобольной брат
У Циммермана был душевнобольной брат
У Пертикари были душевнобольные братья
У Пуччиноти были  душевнобольные братья
 У Л.Толстого был душевнобольной брат
У Бальмонта был душевнобольной брат
У Д'азелино были душевнобольные братья
У Вильмена были душевнобольные братья
У Эмерсона был душевнобольной брат (помимо сестры)
У Мирабо была душевнобольная сестра
У Достоевского были душевнобольные сестры и братья
У Ленау была душевнобольная сестра
У Батюшкова была душевнобольная сестра
У Гюго был душевнобольной брат
У Чаадаева был душевнобольной брат
У Пушкина была душевнобольная сестра
У Бронте Шарлоты был душевнобольной брат
У Шатобриана была душевнобольная сестра
У Араго был душевнобольной брат (препсихотик)
У Бенда Франческо (скрипач) был душевнобольной брат (препсихотик)
У Фейербаха был душевнобольной брат
У Болье (математик) был душевнобольной младший брат
У Кеплера был душевнобольной брат (психопат)
У Серова (композитор) была душевнобольная сестра
У Г. Успенского был душевнобольной брат (препсихотик-самоубийца)
У Стриндберга был душевнобольной брат (ненормальный)
У Грильпарцера был душевнобольной брат
У Р. Майера были душевно больные братья (препсихотики)
У Миньони был душевнобольной брат (эпилептик)
У Врубеля был душевнобольной брат.

Итак, на этих примерах мы видим, что гипостатичсская реакция сопровождается, кроме реактивной одаренности (гениальности), еще одновременно и реактивным психотизмом в лице психотичных братьев-сестер великих людей. И то, и другое явление есть результат скрещения тех двух компонентов одаренности, о которых упоминалось выше.
Этот неоспоримый факт, что каждого гения (или замечательного человека) в роду сопровождает брат или сестра-психотик или препсихотик, есть лучший аргумент в пользу идеи гипостатической реакции как руководящей идеи в понимании сложных соотношений генетики людей с феноменальной одаренностью. Формулируя эти соотношения между компонентом одаренности и компонентом психотическим на языке аналогии теми же химическими образами, мы, в конечном счете, должны все эти соотношения формулировать таким образом.
Там, где радикал скрытой одаренности (NO3), заторможенный аппаратом сознания (Н), встречается при скрещении с радикалом психотизма (ОН), там происходит гипостатистическая реакция, дающая гениальность (resp. одаренность) наряду с психотизмом.
Иначе говоря (употребив образный язык химической аналогии), „соль" (KNO3) гениальности, наряду с „водичкой" (НОН) психотизма, является результатом некоей реакции, где радикал гениальности, бывший до сих пор связанным (заторможенным) аппаратом сознания (Н), но, благодаря диссоциирующему действию (КОН), освобожденный и синтезировавшийся вновь с одним из элементом психотизма (КОН) в новую структурную форму (K NO3), стал активной энергией гениальности.
Такая аналогия гипостатической реакции с обыкновенной химической реакцией делает нам возможным понимание и того специфического явления в генетике великого человека, на которое уже давно было обращено внимание различными авторами. Речь идет о том, что у великого или замечательного человека никогда его одаренность не передается его детям в той же степени, как у него самого, а всегда в меньшей или незначителыной степени (сравнительно, конечно, с ним самим), зато обязательно передается детям (если они вообще имеются у данного великого человека) или одному из его детей психотизм (resp. препсихотизм). Что у великих или замечательных людей один из его детей бывает душевнобольной или слабоумный, или препсихотик,—это общеизвестный факт. Чтобы осветить это явление с нашей точки зрения, напомним, что великий или замечательный человек есть результат синтеза двух составных биологических элементов: психотизма и кумулятивной родовой одаренности. Если сам по себе факт явления этого великого человека есть явление реактивной одаренности или явление реактивной биологической продуктивности, то в тот момент, когда это реактивное явление отреагируется, тогда, естественно, что у него должен сохраниться только остаток того, благодаря чему он был велик, т. е. от него останется в потомстве только явление редукции его биологической сущности.
Это явление редукции биологической сущности великого человека сказывается в его потомстве. Если его дети одарены, то они одарены посредственно. Вместо реактивной одаренности отца у них редукционная одаренность, т. е. этот посредственный тип одаренности (по отношению к великому отцу) нужно рассматривать как уже редуцированный тип одаренности в отличие от вышесказанного реактивного типа одаренности великого отца. Одновременно с такой редукцией одной стороны сущности великого человека идет и редукция другой стороны сущности великого человека -- психотической: в лице его детей он дает также радикал психотизма. Если в лице его брата (resp. сестры) мы имели реактивный психотизм, то в лице его сына (или дочери) мы имеем редуцированный психотизм.
Вот некоторые примеры такого редуктивного психотизма в лице детей великих и замечательных людей:
Себастиан Бах—сын душевнобольной.
Шуман—сын душевнобольной.
Тацит—сын душевнобольной.
Петр Великий—дети душевнобольные.
Манцони—сыновья душевнобольные.
Мендельсон—сын душевнобольной.
Марк Твен—дочь (эпилепсия).
Кондэ—сын душевнобольной.
Кувье—дети душевнобольные.
Кернер—дети душевнобольные.
Гете—сын душевнобольной.
Мамин-Сибиряк—дочь (истерия).
Аксаков—дочь (эпилепсия).
Маркиза Мария Севиньи—сын препсихотик.
Кольридж—сын препсихотик.
Короленко—дочь препсихотик.
Кардан—сын дшевнобольной.
Уатт Джемс—сын отличался странностями, замкнутостью и ненормальностями.
Циммерман—сын душевнобольной.
Берлиоз—сын препсихотик.
Виктор Гюго—дочь душевнобольная.
Л.Толстой—сын (Лев Львович) 5 лет болел тяжелой нервной болезнью.
Юлий Цезарь—дочь умерла от нервно-психического потрясения.
О.Конт - сын душевнобольной.

Как мы уже отметили, весь биологический смысл психотического компонента при гипостатистической реакции—это антагонизирующая и диссоциирующая роль этого компонента или роль диссоциатора заторможенной энергии одаренности. Если это так, то всякая другая диссоциирующая сила, аналогичная психотизму, должна играть такую же антагонизирующую и диссоциирующую роль в биологии великих людей. Теперь спрашивается: имеется ли такая сила в природе великих людей, которая бы была по своему антагонизирующему и диссоциирующему действию аналогична психотизму?
Мы должны ответить на этот вопрос отрицательно, но зато мы можем сказать, что есть факторы, хотя и не психотического порядка, но способствующие или усиливающие диссоциирующие действие психотического момента и тем самым как бы играющие роль вторичных дополнительных антагонистов-диссоциаторов при гипостатической реакции одаренности. Эта роль дополнительных факторов — антагонистов выполняется, между прочим, моментами расового скрещения у великих людей. К этому вопросу мы сейчас подойдем.
Давно уже констатировано различными авторами, что великие люди происходят также и от непосредственного скрещения различных рас и национальностей.
Иллюстрацию такого расового скрещения у великих людей приводим здесь:

Пушкин. Отец—русский, мать—креолка (негр. происхожд.)
Некрасов. Отец—русский, мать—полька.
Врубель. Отец—поляк, мать—русская.
Серов. Отец—русский, мать—еврейка.
Надсон. Отец—еврей, мать—русская.
Ганс фон Маре. Отец—немец, мать—еврейка.
Монтескье. Отец—француз, мать—англичанка.
Бальмонт. По отцу—шотландцы, по матери—татары.
Ницше.Отец—поляк, мать—немка.
Ибсен. Отец—датчанин, мать—немка.
Стендаль. Отец—француз, мать—итальянка.
Фет. Отец—русский, мать—немка.
Герцен. Отец—русский, мать—немка.
Рубинштейн. Отец—еврей, мать—немка.
Шопен. Отец—француз, мать—полька.
Парацельс. Отец—из вюртембергцев, мать—швейцарка.
Чайковский. Отец—русский, дед по матери—француз.
Руссо—французско-швейцарского происхождения.
Лермонтов. По отцу—шотландец, мать—русская.
Фалес—греко-финикийского происхождения.
Монтень—еврейско-французского происхождения.
Кант—шотландско-немецкого происхождения.
Фома Аквинский—ломбардо-итальянского происхождения.
Жуковский. Отец—русский, по матери—турецкого происхождения.
Гегель. Отец—из Каринтии, мать—из Вюртемберга.
Шопенгауэр—голандско-немецкого происхождения.
Лейбниц—славяно-германского происхождения.
Фриз - шотланско-немецкого происхождения.
Гаршин. Отец—татарского, мать—русского поисхождения.
Верещагин. Отец—русский, по матери (бабка)—татарского происхождения.

Приведенный здесь список, конечно, далеко не исчерпывающий. Приводим его как иллюстрацию происхождения замечательных или великих людей от двух различных национальностей или различных рас. С нашей точки зрения, точки зрения закономерной необходимости введения биологического антагонизма при скрещении, для выявления скрытой одаренности это явление будет понятно, если мы еще дадим следующее пояснение.
Скрещение рас есть, по существу, скрещение биохимических противоположностей, относящихся между собой как некие антагонисты. Напомним тот общеизвестный факт в биологии, что введение в кровь здорового организма крови здорового же организма чужой расы равносильно введению в кровь патологического материала (т. е. равносильно введению яда). Иначе говоря, различные расы должны воздействовать друг на друга как антагонисты при скрещивании этих рас, т. е. аналогично действию психотизма на скрытую одаренность в вышеприведенном смысле. Вот почему, если в двух скрещивающихся фамильных линиях, где имеются все антагонистические условия для гипостатической реакции (т.е. имеется компонент скрытой одаренности и компонент психотизма), введение в это скрещение новых условий антагонизма в форме такого расового скрещения должно еще более усиливать этот антагонизм и тем более способствовать условиям, дающим гипостатистическую реакцию одаренности.
Вот почему, по нашему мнению, расовые скрещения "льют воду на мельницу" этой гипостатистической реакции, но отнюдь недостаточны, чтобы сами но себе, без психотизма, могли вызвать эту гипостатическую реакцию. Расовый антагонист есть дополнительный антагонист  к основному психотическому и сам по себе должен быть рассматриваем как интерферирующий антагонист (как явление интерференции).
Как на яркий пример, где расовый (resp. национальный) компонент при скрещении с компонентом одаренности способствует (наряду с психотическим компонентом) выявлению скрытой одаренности, а тем, следовательно, способствует гипостатической реакции, укажем на особенности этой гипостатической реакции у евреев. Еврейская раса вообще  представляет из себя удивительный объект для экспериментирования в биологической лаборатории природы. Кажется, природа тут, действительно, создала для себя специальный объект для всех ее лабораторных надобностей. Если какому-либо скептику по отношению к нашим выводам и нашей теории нужны экспериментальные доказательства, то на евреях эти эксперименты налицо. Прежде всего давно уже известно (чуть ли не вo всех учебниках это отмечено), что по количеству процента психоневротиков и вообще нервнопсихических заболеваний евреи занимают первое место среди других народностей (что послужило поводом говорить о них как о дегенерирующейся расе); с другой стороны, для всех также общеизвестен факт, что процент замечательных людей у евреев (по отношению к их количеству) также велик, т. е. природа здесь как бы экспериментально нас поучает: „Там, где Вы имеете больше всего в процентном отношении количество замечательных .людей, там непременно должно быть в процентном отношении и больший процент психотизма и психоневротизма". И недаром, еще Ломброзо1 говорил: „как дорого обходятся евреям великие и замечательные люди", ибо, наряду с ними, они имеют громадное количество невротиков и психотиков; таким образом, в лице евреев мы имеем самое лучшее экспериментальное доказательство необходимости диссоциативного и кумулятивного компонента, о которых мы говорили выше. И, таким образом, патобиологических данных для более частой гипостатической реакции у евреев чрезвычайно много, поэтому у них большой процент замечательных людей.
Далее природа экспериментирует на евреях еще и в отношении доказательства корреляционной роли скрещения рас (при тех же имеющихся основных условиях для более частых гипостатических реакций).
Как известно, одни и те же евреи в одних странах (например, в Германии и странах, говорящих по-немецки) дают более громадный процент великих и замечательных людей, несмотря на то, что количественно их там относительно мало, в тоже время как, живя в других странах (например в России), те же евреи в громадном, относительно, количестве (чуть ли не в 16 раз более2 дают меньший процент великих и замечательных людей. Как объяснить такое явление? Объяснения давали самые различные. Талантливость евреев Германии приписывалась другим культурным, политическим и социальным условиям, в которых находились евреи Германии и евреи старой России. Говорили, например, что, дескать, гнет царской России не давал евреям развивать свои силы, в то время как в Германии (как в „свободной" стране) евреям было легче развивать свои силы. Все это, конечно, верно, поскольку здесь рассматривается социологическая сторона вопроса. Но, поскольку мы здесь рассматриваем этот вопрос биологически, мы, не отрицая социологической стороны вопроса и, в частности, ту громадную разницу условий социально-экономической жизни евреев Германии и  дореволюционной России, мы, однако, центр тяжести этой разницы должны отнести на биологическую сторону вопроса. Мы находим, что причина, почему евреи в Германии дают большее количество замечательных людей, кроме других еще,—биологическая. С нашей точки зрения дело обстоит так.
В смысле биологической полноценности кумулятивный компонент евреев России и евреев Германии совершенно одинаков, т. е. одинаков их потенциал одаренности. Точно так же необходимый с нашей точки зрения психотический компонент для гипостатической реакции также одинаков (ибо процент психоневротиков и психотиков одинаков), поэтому в основе процент замечательных людей у тех и других одинаково высок (по отношению к другим национальностям). Теперь, при тех же условиях, у евреев Германии мы видим еще другое явление —это большое количество смешанных браков с коренными немцами, в то время как у евреев России количество смешанных браков относительно мало. Это большое количество смешанных браков у евреев Германии еще более способствует увеличению количества замечательных людей, чем у евреев России. И вот почему: для гипостатической реакции одаренности евреев Германии благоприятна интерференция нового антагониста расового характера, усиливающего этот антагонизм в более благоприятном смысле, для усиления гипостатической реакции одаренности. Для коренных же немцев также более благоприятно такое скрещение или вследствие введения диссоциативного компонента (более частого у евреев) или же, вернее, также вследствие той же интерференции нового расового антагониста. У евреев России как замкнутой расы этой интерференции расового компонента путем смешанных браков нет или же она редко бывает, потому и менее часты явления гипостатической реакции с рассвой корреляцией, но опять-таки менее часты по отношению только к евреям Германии, но не по отношению к другим народностям. Итак, интерференция расового антагониста при скрещении компонентов одаренности и психотизма благоприятна для гипостатической реакции; она, вероятно, также благоприятна не только в количественном отношении, но и в качественном.
Конечно, эта сторона вопроса требует еще более глубокого исследования, и мы это здесь высказываем пока как "вероятное", но факт громадной роли интерференции новых антагонистов не подлежит сомнению. К этому заключению нас склоняет еще одно замечательное явление, о котором будет сейчас речь. Это—интерференция новых психотических антагонистов к основному психотическому компоненту.
Но прежде чем перейти к этому вопросу, напомним читателю о группе великих и замечательных людей, перечисленных в табл. 3 (см. также группа III примеров в „Патогенезе и биогенезе великих людей": „Клинический архив гениальности и одаренности", вып. I, 1925 г.). В этой группе иллюстрируется вариация примеров, где скрещение психотического компонента с компонентом скрытой одаренности происходит таким образом: компонент одаренности происходит по одной из родительских линий, психотизм же происходит с обеих сторон (т. е. и по материнской и по отцовской линии).
Это одна особенность этой вариации скрещения, но в этой группе примеров имеется еще одна особенность весьма поучительного характера, а именно: отмеченные только что психотические компоненты по обеим линиям (материнской и отцовской) сами по себе являются антагонистами по отношению друг к другу, в то время как психотический компонент с одной какой-нибудь стороны характеризуется как психотизм гиперкинетический; психотический компонент с другой стороны характеризуется как психотизм гипокинетичсский.
Под гиперкинетическим психотизмом мы понимаем такой комплекс симптомов психотизма (или препсихотизма), который включает в себя повышение эмоционально-волевых элементов. Сюда относятся все виды маниакальных и гипоманиакальных состояний, аффект-эпилептические симптомокомплексы и все прочие состояния, связанные конституционально с повышенными эмоционально-волевыми симптомами.
Под гипокинетическими психотизмами мы понимаем те симптомо-комплексы, которые включают в себе понижение эмоционально-волевых элементов. Сюда относятся все шизофренические и парафренические состояния, а также все прочие состояния, конституционально характеризующиеся понижением эмоционально волевых элементов.
Приведем несколько примеров.

Фамилия Гиперкинетическая психика Гипокинетическая психика
1. Гете Мать — гипоманиакальная экзальтированная особа, с повышенным ажитированным поведением “солнечная натура”
Отец — суровый, замкнутый, негативистичен и скуп. В общежитии "невозможно тяжелый” и эмоционально тупой человек”,

2. Пушкин Мать — вспыльчивая, аффективная с “необузданными страстями”
Отец — неровная, противоречивая натура: то впадает в мотовство, то в крайнюю скупость, мелочный,   бестолковый. Резонер и поверхностный человек. Каламбуры и остроты были его страстью, аффективная сфера притуплена.
3. Блок Мать — одержима истеро-эпилептическими припадка¬ми, аффективная особа, с капризным и неровным ха¬рактером.
Отец — суровая демоническая” на¬тура со  странно¬стями и эксцентричностями.

4. Кеплер Мать — вспыльчивая, раздражительная, сварливая и легко возбуждающаяся особа.
Отец — человек ограниченный,   неудачник, бродяга; к детям своим отно¬сился равнодушно. Эмоциональная ту¬пость.

5. Байрон. Мать — вспыльчивая до крайности, с "буйным характером”. Сам поэт характеризует ее “фурией”.
Отец — авантюрист, интриган с “бесконечными любовными похождениями” и “разгульным нравом”. „Отсутствие всякого чувства порядочности”. Эмоциональная тупость. Мать его была холодная,   замкнутая и эмоционально тупая, эгоистичная натура.

6. Шопенгауэр Отец был одержим эпилепто-подобными припад¬ками. Был очень аффективен и вспыльчив, вместе с тем был очень настойчив, обладал си¬лой воли и энергией в до-стижении своих целей.
Мать — холодная замкнутая и эмоционально-тупая, эгоистичная натура.
7. Бальзак. Мать — вспыльчивая, аффективная и жестокая особа.
Отец — эксцентричный чудак, странности которого вошли в поговорку. Аффективная сфера притуплена.

8 Л. Андреев. Отец — суровый, жестокий, вспыльчивый и аффективный человек. Мать — эксцентричная чудачка, была подвержена кататоническому ступору. Шизоидный тип.
9.Мопассан. У матери отмечались истероэпилептические припадки, приступы возбуждения и аффективности. Отец — безвольный авантюрист, слабохарактерный; поведение его отличалось странностями и противоречиями. Притупление аффективной сферы.

В этой таблице мы видим следующие соотношения: с обоих сторон (как с материнской, так и с отцовской) имеются два психотических компонента, которые между собою антагонистичны в отношении кинетических свойств психики (“гипер” и “гипо”). Если обычно гипостатическая реакция протекает при одном психотическом антагонисте, то здесь психотический компонент встречается с противоположной стороны еще с новым дополнительным антагонистом, но этот дополнительный антагонист—также психотический. А так как оба психотические компонента также между собою антагонистичны, то этот дополнительный психотический антагонист как бы увеличивает этот антагонизм. Получается так, как будто основной психотический компонент сам по себе недостаточен, чтобы обеспечивать гипостатическую реакцию, и для этой цели вводится новый антагонист, усиливающий необходимые антагонистические отношения. Происходит то же самое, что мы отметили по отношению расовой интерференции.
Итак, резюмируя все сказанное, мы приходим к такому заключению. Гипостатическая реакция есть тот патобиологический и патогенетический узел, респутать который есть кардинальная задача генетики великих людей.
В зависимости от того, как завязывается этот узел, мы получаем тот или иной тип гениореактивного человека (об этих гениореактивных типах речь будет в одной из последующих работ).
Патобиологические условия, благодаря которым завязывается этот узел и создается гипостатическая реакция, должен быть тщательно изучен. На основании изучения этих условий мы сумеем дать ответ, почему у таких-то родителей, а не у этих рождаются такие гениореактивные типы, как Достоевский, Гоголь, Толстой, Гете и пр.
Центр тяжести изучения этого вопроса лежит, по нашему мнению, в изучении антагонистических условий и именно тех антагонистических условий, которые предшествуют гипостатичсской реакции, а эта гипостатическая реакция является патобиологическим кризисом этих антагонистических соотношений.
Основными условиями, которые создают эти антагонистические соотношения и тем, следовательно, и самую гипостатическую реакцию, является скрещение двух биологических компонентов: компонента одаренности с компонентом психотизма в той или иной форме (психотизм, психоневротизм и пр.). Помимо этих основных условий антагонизма, могут быть еще дополнительные моменты, усиливающие условия антагонизма и тем еще более способствующие гипостатической реакции. Такими способствующими условиями является интерференция новых биологических антагонистов. Сюда относятся:
1) интерференция расовых антагонистов,
2) интерференция добавочных психотических антагонистов (антагонизирующих в одно и тоже время с основным психотическим антагонистом),
3) интерференция других еще нам неизвестных антагонистов.
От изучения всех этих условий зависит возможность дать ответ, почему гипостатическая реакция,  создающая условия появления гениореактивного типа, совершалась в лице этих родителей, а не других.

ЛИТЕРАТУРА

Ч.Ломброзо. Гениальность и помешательство. Изд. Павленкова, 1892 .).
Г.В.Сегалин. О задачах эвропатологии как отдельной отрасли психопатологии. // Клинический архив гениальности и одаренности. Вып. 1, 1925.
Г.В.Сегалин. Патоненез и биогенез великих людей. // Клинический архив гениальности и одаренности. Вып. 1, 1925.




СИМПТОМ ,,ИЛЛЮЗИЯ УЖЕ ВИДЕННОГО" КАК ТВОРЧЕСКИЙ СИМПТОМ.
Д-ра К. А. СКВОРЦОВА (с. Желанье, Калужск. губ. Юхновск. уезда).

„Нельзя выкупаться два раза в той же реке. Нельзя окунуться в тот же поток представлений".
Гераклит.

Многими переживается состояние, когда настоящее представляется до мелочей тожественным с бывшим прежде: будто жизнь совершила круг по своей орбите и снова пересекает те же определяющие ее бег точки в пространстве и времени.
Мы чувствуем, что настоящее неотразимо стремится совпасть с отрывком какого-то прошлого, заполнить уготованную форму. Набегающий миг как печатный станок являет предуготованные знаки. Все мелочи обстановки, все оттенки чувств, настроения, вся последовательность движений, все звуки, цвета, прикосновения, запахи, весь внешний и внутренний мир—сама невыразимая жизнь роковым образом воспринимается как уже знакомое, уже пережитое. Многим кажется, что это явление присуще только им; другими оно просматривается благодаря мимолетности.
Хорошее описание такого явления находим в одном современном юношеском дневнике: „Летом 1912 года, июня 12-го. Из Выборга в Гельсингфорс мы отправились пароходом вдоль берегов, по шхерам. В Финляндии я был в первый раз. Был солнечный летний день. Блестело море, за кораблем летели чайки, куда хватал глаз—всюду были рассыпаны маленькие гранитные островки. Я был на палубе, в носовой половине. Однообразно плескала вода о борт, мерно уходили и появлялись новые и новые граниты. Все красные. Вдруг вдалеке замаячил большой белый камень. К нему бежало наше судно. Я обернулся и прочел название парохода над рубкой, оно было написано по-шведски: „Эбба Мунк". И показалось мне сразу и на миг, что я уже знаю все, уже видел прежде до мельчайших подробностей окружавшее. Когда-то ждал белого гранита, видел блики солнца на воде, также чувствовал на щеке мягкое дуновение ветра. Так же господин в кепи стоял у борта, были такие же два шведских слова перед глазами, так же было сладко и ясно на душе... Я попытался ухватиться за это счастливое широкое чувство, хоть на секунду продлить его. Напрасно, я уже жил по-прежнему, обыкновенно..".
Здесь бессознательно намечены главные приметы воспоминания настоящего. На Западе это душевное переживание называют разными именами. Немцы склонны отнести это явление к расстройству воспоминания—„обманы воспоминания", „отожествляющие обманы воспоминания"; англичане именуют его „галлюцинациями памяти", „внутренними галлюцинациями", „призраками памяти", „двойственными воспоминаниями"; итальянцы и французы дают общее название—„ложная память'', „ложное узнавание". Французы особенно метко и просто, не гонясь за греческим и латинским выражением, говорят-—„иллюзия уже виденного", „уже прожитого", "уже слышенного". У них выходит не так замкнуто, не так резко ограничено и классифицировано; слово дает возможность, не изменяясь, расширить разумеемое понятие. Это особенно ценно в процессе разработки и объяснения описываемого явления. У русских по большей части употребительны международные названия — парамнезия, псевдореминисценция. Почти везде слышится расстройство памяти; только французы, не дробя и не обрубая явления, говорят об иллюзии повторения прожитого. Сама нечеткость определений и их разнообразие говорят за то, что ни одно из них не выражает полностью понятия. Одного слова не хватает для полной ясности, да и за целой фразой даже ищется что-то дополняющее, будто нужно самому испытать это состояние, и только тогда будет вполне понятен смысл различных обозначений. Несказанность явления—вернейший признак его жизненности. Потому именно мы и видим изображение иллюзии уже пережитого сперва в изящной литературе у писателей, несомненно испытавших это чувство. Научная разработка приходит позднее, да и здесь лучшие описания основываются на личном опыте. Еще в тридцатых годах прошлого столетия Мюссэ дает то же название воспоминанию настоящего, что установилось в позднейшей научной медицинской и филосовской литературе Франции. "Я не могу передать того необычайного, странного", „уже виденного"* , что имела в своих чертах спящая передо мной женщина,"— читаем мы в поэме „Ролля", написанной в августе 1833 г.1 . Это душевное состояние наступает у героя поэмы Ролля после крайнего душевного и телесного утомления, на восходе солнца, у открытого окна, из которого открывается вид на Париж.
Душевное состояние действующего лица, окружающая обстановка, произнесенные слова, последовательность мыслей, развитие действия—все, как музыкальная фраза, создает переживание особого рода, обозначаемое Мюссэ как странное, величественное, уже знакомое, „уже виденное" . Сам Ролля, сын слабоумного дворянчика, отмечен резкими чертами вырождающегося психастеника, в 23-летнем возрасте кончающего самоубийством. Здесь уже даны поэтому главные отличительные признаки, главные положения, которыми пытались объяснить иллюзию ,.уже виденного" последующие авторы-психологи. Вряд ли Мюссе мог вдохновиться современными ему психиатрическими достижениями, хотя в то время уже появился трактат Пинеля о душевных болезнях. Не нужно искать здесь и влияния тогдашнего романтизма, возглавляемого Гюго. Биография Мюссэ, скорее всего, дает нам разгадку его творчества. Его двойная жизнь, символически изображенная в „Декабрьской ночи", есть атмосфера воспоминаний настоящего2 . С ранней юности его преследуют видения своего двойника, своего навязчивого второго „я", „зеркально" схожего с подлинным3.
Замечательно, что Ролля, испытавший чувство „уже виденного" при созерцании спящей Мари, слышит по пробуждении ее рассказ о странном сновидений: будто она видела во сне, что Ролля умер и его хоронят. "Твой сон довольно правдив.”—отвечает Ролля - ты можешь завтра не трудиться видеть это во сне, я покончу собой сегодня вечером”. Действительно, он и приводит сон в исполнение. Потом почему-то Мари, рассказав сон, смотрится в зеркало, улыбается себе, любуется на свое изображение...
Вспомним Лермонтова. Восемь лет спустя после Мюссэ (в 1841 г.) он пытается передать то же чувство в стихотворении „Сон": „И снился мне сияющий огнями вечерний пир в родимой стороне..." Здесь она, „юная дева", видит вещий сон, зеркальный сон, в то время как раненый в Дагестане видит двойной сон — и деву, и себя в ее грезах таким, какой он есть в данный миг. Трудно передать в словах очарование и чувство этого произведения. „Есть речи — значение темно иль ничтожно, но им без волненья внимать невозможно" — подчеркивает поэт трудность передачи в словах душевных переживаний. В том же 1841 г. он пишет: „И все мне кажется: живые эти речи в года минувшие слыхал когда-то я; и кто-то шепчет мне, что после этой встречи мы вновь увидимся, как старые друзья..." („Из-под таинственной холодной полумаски").
Чувство уже пережитого, уже слышанного, воспоминания настоящего овладевают поэтом. Оно влечет к себе. Свое „Я" видится в каком-то зеркальном чудесном мире. Недаром Нарцисс погибал на берегу кристального ручья, недаром эхо привлекает первобытного человека... И у Мюссэ и у Лермонтова переживания „уже виденного" связаны с утомлением, однообразием, с какими-то вещими снами, с зеркальными отражениями, с предчувствиями, уходом из действительности в грезу, на грань сна и яви, жизни и смерти...
Впоследствии мы увидим как все это неотделимо от воспоминаний настоящего. „И наша жизнь стоит пред нами, как призрак, на краю земли"—сказал о подобном переживании Тютчев. И еще: "О, вещая душа моя, о, сердце полное тревоги, о, как ты бьешься на пороге как бы двойного бытия...".
Мы являемся как бы разделенными, удвоенными, посторонними зрителями; мы теряемся, обезличиваемся, переживая повторение прошлого. Мы вступаем на путь противоречий, в настоящем воспринимаем прошлое, в „нет" чувствуем „да", словно пробудившись от сна, тоскуем по первобытной свежести. “И пред душой тоской томимой все тот же взор неотразимый, все та ж улыбка, что во сне...” (Тютчев).
Чувство бесспорности отединения захватывает душу: “Упразднен ум, и мысль осиротела. В душе своей как в бездне погружен, и нет извне опоры ни предела..”.
Нужно было полстолетия, чтобы научное слово "деперсонализация" обозначило переданное Тютчевым в пятидесятых годах душевное движение. И почти три четверти века разделяет Лермонтова и фрейдовский „нарцизм".
Правда, начиная со второй половины прошлого века появляются описания идентифицирующих иллюзий воспоминания и предлагаются различные объяснения явлению, но Диккенс, Достоевский, Толстые, Тургенев, Шпильгаген, Зейдлиц, Огарев уже определили их. Статья же Фейхтерслебена, написанная в 1845 г. нечетко трактует этот вопрос и не может быть поставлена впереди авторов произведений художественной литературы. Только начиная с Сандера психиатрия называет явление обособленно (1874 г.). В восьмидесятых и девяностых годах работа поэтов и психологов продолжается втихомолку друг от друга, и лишь у порога нынешнего столетия происходит во Франции объединение сил для совместной работы в изучении воспоминаний настоящего.
Диккенс говорит: "Мы все знаем особое чувство, овладевающее внезапно нами и заставляющее нас думать, что говоримое или делаемое нами теперь, было уже сделано и сказано давно, что мы были окружены в прошлом неясном времени теми же вещами и лицами; что мы знаем то, что сейчас последует, как будто мы все это внезапно вспоминаем. Я никогда не испытывал так резко это чувство таинственного, как в тот момент, когда он произнес эту фразу...4" Диккенс полагает, что это таинственное и резкое особое чувство обще всем здоровым людям, оно наступает внезапно на короткий миг, относится как бы к смутному прошлому, сопутствуется предчувствием грядущего. Он не называет  обманом памяти это могучее чувство, овладевающее всеми нами...
Лев Николаевич Толстой в “Юности”, в главе 25-й, описывает воспоминания настоящего у молодого студента во время поездки в Кунцево из Москвы на лошадях. Дело происходит летним вечером на террасе дачи. "Я пристально глядел на читавшую Вареньку и думал, что я ее магнетизирую и что она должна взглянуть на меня. Варенька подняла голову от книги, взглянула на меня и, встретившись с моими глазами, отвернулась. — Однако дождик не перестает,—сказала она. И вдруг я испытал странное чувство: мне вспомнилось, что именно все, что было теперь со мною, —повторение того, что было уже со мною один раз: что и тогда точно также шел маленький дождик и заходило солнце за березами, и я смотрел на нее, и она читала, и я магнетизировал ее, она оглянулась...” Отмечены монотонный ритм чтения, пристальное вглядывание, исполнение задуманного желания, внезапно нахлынувшее странное чувство. Заметим, что речь ведется с момента наступления иллюзии в страдательном залоге—"со мною было...”, будто что-то водит сознанием, всецело захватывает его. И Толстого пленяет это ощущение. В „Войне и мире", в „Воскресении" он возвращался к этому переживанию:
„И вдруг Нехлюдов вспомнил, что точно также он когда-то давно слышал здесь на реке эти звуки вальков по мокрому белью из-за равномерного шума мельницы, и точно также весенний ветер шевелил его волосами на мокром лбу и листками на изрезанном ножом подоконнике, и точно также испуганно пролетела мимо уха муха, и он не то что вспомнил себя 18-летним мальчиком, но почувствовал себя таким же, с тою же свежестью, чистотой и бесконечно исполненным самых великих возможностей в будущем и вместе с тем, как это бывает во сне, он знал, что этого уже нет, и ему стало ужасно грустно"...
Снова повторяются указания на внезапность чувства, невозможность точно локализовать „воспоминание" во времени, предшествующее ритмическое раздражение иллюзии зрения, слуха, осязания и общего чувства; подчеркивается разница меж обычным воспоминанием и чувством тожества настоящего с прошлым, сновидностью всей картины.
Намек Толстого на сновидность разростается у Достоевского чуть ли не в главный мотив повести „Сон смешного человека" (из дневника писателя за 1877 г.). В другом месте чувство „уже виденного" переходит в бред, в галлюцинации, в одержимость. Постепенное отожествление чиновником Голядкиным своего двойника с собою рассматривается с психиатрической точки зрения5 как пример зрительных галлюцинаций, как грань к помешательству.6 Раздвоение, раздробление, разврат и развал личности—одно из постоянных изображений Достоевского. Недаром он выбрал евангельский рассказ о бесах эпиграфом к роману того же названия. Но посмотрим на дело с другой стороны. Галлюцинацией Голядкина („Двойник") является не иной кто, как “он сам”, „совершенно такой же", он, зеркальное изображение, „двойник во всех отношениях". Галлюцинацией становится сам видящий ее. Одна личность созерцает другую, одновременно происходит расслоение и соединение „Я". Рассматривая эту галлюцинацию со стороны его субъективного содержания мы можем усмотреть зерно, начаток подобного состояния в иллюзии „уже пережитого". Миг переживания человека здорового растягивается в минуту, час, дни и месяцы у душевнобольного. Двойничество, двойственная память, двойное сознание, удвояющие обманы памяти ведут к одному корню. Не испытанное ли переживание иллюзии “уже виденного” дало повод и канву для изображения Достоевского, для видения двойника великим Гете, старцем с душою юноши, для грез и вещих снов юных первобытных народов..? “Сон смешного человека” снова возвращает нас к изображению “сладкого, зовущего чувства” уже виденного, узнаванию тожества.
“Мы неслись в темных и неведомых пространствах... Я ждал чего-то в странной, измучевшей мое сердце тоске. И вдруг какое-то знакомое и в высшей степени зовущее чувство сотрясло меня. Я увидел вдруг наше солнце. Я знал, что это не могло быть наше солнце, зародившее нашу землю и что мы от нашего солнца на бесконечном расстоянии, но я узнал почему-то всем существом моим, что это совершенно такое же солнце, как и наше, повторение его, двойник его. Сладкое, зовущее чувство зазвучала восторгом в душе моей... Я вдруг, совсем как бы для меня незаметно, стал на этой другой земле... О, все было точно так же, как у нас... Люди... теснились ко мне... они не распрашивали меня ни о чем, но как бы все уже знали, так мне казалось".
Здесь сгущаются все черты „уже виденного"—властность чувства, узнавание всем существом, предчувствие, вытеснение из поля сознания всего постороннего главному чувству, аффективная сила, первозданность из предшествующей душевной смуты, возвращение на само “Я” внешних обектов, приписывание другим тожественного душевного состояния. „В этот момент", —говорит Достоевский в другом месте об аналогичном состоянии, —“становится понятным необычайное слово о том, что времени больше не будет”... Здесь мы чувствуем ту же неспособность дать “воспоминанию” свое точное место во времени, как и в иллюзии уже виденного.
Совместное описание полета во сне и “уже пережитого” находится у И.С. Тургенева в рассказе “Призраки” (1863 г.). Узнается никогда не виданная женщина. “Мне показалось, что я видел ее прежде; но где, когда”. “Лицо... опять показалось мне знакомым”... “...Эллис—женщина, которую я когда-то знал, и я делал страшные усилия, чтобы припомнить, где я ее видел... Вот, вот, казалось иногда—сейчас, сию минуту вспомню... Куда, все опять расплывалось, как сон”.
Сопутствующий полет доставляет “приятность”. Все исчезает разом: “всякий свет, всякий звук—и самое почти сознание. Одно ощущение жизни осталось—и это не было неприятно”.
Легчайшими штрихами намечает Тургенев контуры “уже виденного”—“когда-то видел”, “когда-то знал”. Но постоянное указание на узнавание, но неоднократное возвращение к этому чувству, состояние сознания, обстановка явления, монотонное раздражение. ("Все было безмолвно, только где-то уединенно незримо плескалась вода... всегда да, всегда да...”), невозможность локализации воспоминания—все это дает возможность подозревать знакомство автора с ощущением воспоминания настоящего. В “Трех встречах”, написанных на 12 лет раньше, мы видим резче выраженное стремление к отожествлению трех моментов, пережитых автором в разное время. Снова однообразный шум воды, предшествующий первой “встрече”. Ночь, одиночество, предчувствия, внезапные иллюзии зрения, слуха, осязания, обоняния и широкое чувство тожества обстановки и самосознания, снова указания на сновидность переживаемого, снова сновидение полета с незнакомой и в тоже время искони знакомой женщиной.
В таинственной обстановке маскарада Тургенев слышит то же, что и Лермонтов. Жадно ищет он свое зеркальное отображение, свое “уже прожитое” (“Три встречи”—последняя встреча).
Через 12 лет после написания “Призраков” Тургенев ищет разгадку воспоминаний настоящего в сновидениях, которые будто исполняются до мелочей точно в действительной жизни. Таков ”Сон”, написанный в 1876 г. (Сюлли7 высказал ту же мысль научно в 1882 г.). Семнадцатилетний юноша, слабый и нервный, замкнутый, мечтательный, мешающий сны с действительностью, видит однажды особенно поразивший его “вещий” сон, который с точностью и осуществляется в действительности: “Человек этот до того показался мне знакомым, каждая черта его смуглого, желтого лица, вся его фигура—до того несомненно запечатлелись в моей памяти, что я не мог не остановиться перед ним, не мог не задавать себе вопроса: кто этот человек, где я его видел...
Этот человек был тот отец, которого я отыскивал, которого я видел во сне.
Не было возможности ошибиться, — сходство было слишком поразительно. Самый даже долгополый балахон, облекавший его худощавые члены, цветом и складом напоминал тот шляфрок, в котором являлся мне мой отец. Уж не сплю ли я, подумалось мне. Нет... Теперь день. Кругом шумит толпа...
...Я шел.., я ждал чего-то необыкновенного с странным ощущением на сердце... Предо мною длинная, узкая и совершенно пустая улица; утренний туман залил ее всю своим тусклым свинцом, но взор мой проникает до самого ее конца, я могу перечесть все ее строения... Я изумился.., но на одно только мгновение, другое чувство тотчас овладело мною; это улица... я ее узнал. Это была улица моего сна, вот направо, выходя углом на тротуар, и дом моего сна, вот и старинные ворота с каменными завитушками... Так, все так... вот и доски и бревна, виденные мною во сне...”
Блуждания юноши, как у одержимых падучей, „без мыслей, без ощущений", под „равномерный глухой и сердитый шум моря", плещущегося шагах в пятидесяти среди однобразной скатерти песчаных берегов” заканчиваются находкой трупа "ночного", виденного во сне отца.—“Несколько мгновений”—узнавания прошлого—“ничего в душе моей не было, кроме немолчного морского плеска и немного страха перед овладевшей мною судьбой...”.
Видел ли герой повести прежде действительно сон, а потом пережил явь, Тургенев оставляет невыясненным, оговариваясь в конце рассказа: „Мать подивилась, отчего я прежде (встречи с отцом) никогда не упоминал о моем странном сне..." Эта оговорка психологически верна. Проще предположить, что сон был выдуман или дополнен при бессилии мысли, охваченной всепоглащающим переживанием воспоминания настоящего. Предрасполагающей причиной оттенена наследственность, болезненность, беспорядочная семейная обстановка. Явление нарастает постепенно, шаг за шагом подготовляется своеобразная "аура", как перед припадком падучей. С одной стороны, мы присутствуем при разрешении сложного „ущемленного аффекта", с другой—при переживании, тоже аффективном, „уже виденного".
Один железнодорожник, ни прежде ни теперь не знакомый с рассказом Тургенева, пишет: „Лет восьми я поехал с матерью в Москву, где жил мой отец. В квартире я с матерью поскандалил. Я знал, что отец работает где-то на станции. Поссорившись, я побежал к нему, но у него прежде я никогда не был, но как-то случайно попал, и мне вся железнодорожная обстановка показалась знакомой до мелочей, и я нашел отца...„ Этому железнодорожнику сейчас 18 лет.
Дома и улицы города часто служат сценой для „уже виденного". Идея „трех встреч" находит подражателя в лице некоего А.А.Бранчанинова, поместившего в „Русском Вестнике" за 1867 г. рассказ "Три свидания". Рассказ весьма похож на тургеневский, но здесь уже возможны сомнения в оригинальности. Бранчанинов был земляком Тургенева. Но, быть может, само „уже виденное" призвало к литературной жизни оба рассказа.
Незадолго до смерти Тургенев снова возвращается к теме совпадений сна и действительности; опять слышится музыкальный ритм, предваряющий явление; опять недоконченность, недоговоренность находят свое завершение и удовлетворение в повторении прошлого („Песнь торжествующей любви").
Картина моря, его ритм, ударяющий о душу юноши в „Сне" Тургенева и подготавливающий воспоминание настоящего воспроизведены впоследствии Лоти в „Романе ребенка", написанном в 1890 г. Юноша в первый раз на берегу моря, и он узнает это море, небо над ним, шум волн, все краски... „Ни минуты сомнения, это уже было прежде... Как будто я его уже видел. Быть может, пятимесячным ребенком, когда меня возили на остров к сестре моей бабушки, я бессознательно уже видел его. Или мои предки—моряки, так часто видели море, что я уже имел в голове смутный отблеск его бесконечности, когда появился на свет..."8 Оба допущения Лоти имеют многоликие изложения в разнообразнейших теориях психологов.9 Они ведут в глубокое прошлое индивидиума и рода. И в том и в другом случае разгадка ищется в чем-то или детском или первобытном. Но мельчайшие детали картины повторения прошлого, малейшая индивидуальная окраска прожитого мига восстанавливают у современника Лоти древнее учение о переселении перевоплощении, метампсихозе. Это—и онтогенез лица, и филогенез рода, иббу и гильгуль каббалы.
Поль Верлен10 так передает свое переживание:
„Будет миг—и острый и неясный,
Будто пережитый в сердце града грез...
Рок тогда надвинется, как смертная угроза...
В разуме угаснут все причины...
Дважды те же будут лица в миг кончины,
Медленно спаяется кольцо метампсихоза"...
Здесь умышленно дан вольный и ритмический перевод нескольких строк „Калейдоскопа", благодаря которому резче выступают намеки Верлена на характерные черты иллюзии, о которой, несомненно, идет речь в приводимом отрывке. Внезапность нахлынувшего чувства, его раздирающая острота и вместе неясность, противоречие, в настоящем видение прошлого, особая жизнь мгновенья—все указано сжато и свежо. Роковая неотвратимость, схожая с роковой чертой смерти, изменение меры времени, как у умирающих11 оскудение мысли, сужение сознания, своеобразное углубление восприятия, его кажущаяся двойственность и, как заключительный аккорд, медленное пробуждение в метампсихозе.
„Перевоплощение"—вот нить, нанизывающая на себя явления. Два зеркала калейдоскопа, сразу и дважды отражающие мир, — вот образ воспоминания настоящего. Таково изображение у Верлена; у Тютчева подобное настроение передано в стихотворении „Святая ночь на небосклон взошла"... Зедлиц сравнивает иллюзию „уже виденного" с положениями стрелок на циферблате через двенадцать часов: они пересекут те же места, в том же расстоянии друг от друга12. Коллинз, Шелли, Вордсворт, Бурже, Шпильгаген13 дают нам описания отождествляющих воспоминаний, не объясняя причин их возникновения, но поэтическим чутьем угадывая их обстановку. Джек Лондон строит целый роман на переживании повторения прошлого—„Блуждающая звезда"14 .
Но везде характерные признаки явления указаны те же. Будто сами поэты—зеркала верлэновского калейдоскопа, то один, то другой отбрасывающие от себя непонятное и неописуемое чувство.
Фет, переживая, очевидно, ту же иллюзию писал:

„Переходят огненные краски,
Раздражая око светом ложным...
Миг один... и нет волшебной сказки—
И душа опять полна возможным"...

И не даром последнее двустишие чутко выбрал Тургенев эпиграфом к своей фантазии „Призраки".
Вот Огарев, друг Герцена, народник; он невольно напоминает таинственных декадентов:
„Бываю часто я смущен внутри души
И трепетом исполнен и волненьем:
Какой-то ход души свершается в тиши
И веет мне от жизни привиденьем.
В движеньи шумном дня, в молчаньи тьмы ночной,
В толпе ль, один ли, средь забав иль скуки—
Везде болезненно я слышу за собой
Из жизни прежней схваченные звуки.
Мне чувство каждое и каждый новый лик,
И каждой страсти новое волненье—
Все кажется уже дивно прожитый миг"...

Вот Короленко — беллетрист — альтруист, в 80-х годах обмолвился: „И казалось мне, что все это когда-то я уже видел, что все это такое родное, близкое, знакомое: река с кудрявыми берегами, и простая сельская церковка над кручей, и шалаш, даже приглашение к пожертвованию на „колоколе Господне", такими наивными каракулями глядевшее со столба... Все это было когда-то, но только не помню когда... невольно вспомнились мне слова поэта". Снова плеск воды, утомление от ходьбы со святого озера, невозможность локализации воспоминания и т. д. Стихотворение А. Толстого, что припомнилось Короленко, все целиком посвящено описанию воспоминания настоящего:
„По гребле неровной и тряской, вдоль мокрых рыбачих сетей,
Дорожная едет коляска, сижу я задумчиво в ней;
Сижу и смотрю я дорогой на серый и пасмурный день,
На озера берег отлогий, на дальний дымок деревень...
...
Из озера с пеной и шумом вода через греблю бежит;
Там мальчик играет на дудке, забравшись в зеленый тростник,
В испуге взлетевшие утки над озером подняли крик;
Близ мельницы старой и шаткой сидят на траве мужики;
Телега с разбитой лошадкой лениво подвозит мешки...
Мне кажется все так знакомо, хоть не был я здесь никогда
И крыша далекого дома, и мальчик, и лес, и вода,
И мельницы говор унылый, и ветхое в поле гумно—
Все это когда-то уж было, но мною забыто давно.
Так точно ступала лошадка; такие ж тащила мешки,
 Такие ж у мельницы шаткой сидели в траве мужики...
... И так же шумела вода—
Все это уж было когда-то, но только не помню когда..."

Здесь последовательно изображены все фразы явления, оно все перед нами. Фет („Горное ущелье"), Вл. Соловьев („Память") тоже внесли свою лепту описаниям иллюзии.
Пятнадцатилетний ученик школы второй ступени, сходно с Толстым, описывает появление прошлого в настоящем. "Это случилось, когда я подошел, задумавшись, к плотине мельницы, и когда я подходил, то шлюз был закрыт, но не доходя 15 шагов мельник открыл шлюз, и шум воды меня остановил, и мне почувствовалось, что когда-то все это уже было точь-в-точь".
Более расплывчатые попытки к отожествлению личностей и обстановки встречаем у Роденбаха ("Мертвый Брюгге”), Лазаревского ("Умершая”), По (“Двойник”), В. Свенцицкого („Антихрист")...
Очевидно, эта тема привлекает с давних пор в одинаковои мере и русских, и иностранцев. Но в то время, как во Франции и Германии15 изучение „ложной памяти" выделилось в начале столетия в самостоятельную психологическую проблему, у нас и в художественной, и в научной литературе не обобщалось большое количество разносортных наблюдений. В России по почину покойного профессора Чижа существует особая отрасль психопатологии—именно, изучение ее по образцам русской художественной литературы. В наше время, если равняться по немцам, открывается громадное поле для работы в этой области, равно вообще в психологии болезненного творчества. За покойным профессором Чижом, Сикорским, Баженовым следует ряд отечественных авторов16 . Все же русская „патография", как иные называют изучение великих людей с психиатрической стороны, и „психография"-- наблюдения писателей над человеческой душой—насчитывают еще мало работ17 . Немцы опередили нас. Там мы найдем анализ творчества Достоевского (например Нейфельд), психологический разбор удивительных тургеневских рассказов... Но, несомненно, литературные образы, жизнь, созданная на страницах поэтических произведений, становится и станет предметом специального изучения психологов и психиатров. Недаром пророчески сказал Чиж: „Собрание сочинения Достоевского—это почти полная психопатология". Как хирургия и внутренняя медицина находит общую, „пограничную" область, так и психиатрия должна найти с художественным творчеством новую форму совместной работы.
Наряду с крайней специализацией, идет необратимый процесс. Разные пути ведут к одному центру. Изучение высшей нервной деятельности физиологами18 , психиатрами19 , физиками20 , психоаналитиками21 , писателями22 ведет к новым поразительным обобщениям. И мы воочию убеждаемся, как стремятся представители разных отраслей знания перешагнуть свою специальность. За два последних года в немецкой медицине ясней и ясней слышится тоска о прошлой универсальности, переиздаются труды старых, даже древних врачей. В предреволюционных сумерках психиатрии воцаряются неведомые вожди.
В частности, воспоминанию настоящего в изображении русских писателей не посвящено, кажется, ни одной русской работы. О повести Достоевского „Двойник" профессор Чиж пишет: „К сожалению в повести введен случайный (видение двойника) элемент, и поэтому на сцену выступают явления чересчур редкие и неинтересные" ... Если можно согласиться, что явление принадлежит к редкостям в психиатрии, то нельзя назвать его "неинтересным". Нужно пытаться выявить условия его возникновения как у здорового (Гете), так и у больного. Если болезнь есть подавление, сужение одних жизненных проявлений организма и усиление других, если изучению больного должно предшествовать изучение здорового организма, то и разгадку галлюцинации двойничества, быть может, нужно искать в здоровой душе. В грезах народа, в его художественном творчестве на протяжении веков мы видим гуманные образы двойников. Они не редки и не лишены глубокого интереса. Насколько тожество исключено в природе подобием, настолько людское творчество стремится утвердить обратное хотя бы в грезах, во сне, в религии, в философии, в изомериях химии, в зеркалах физики. Глубокое желание тожества, повторения, ритма, зеркального изображения есть неотъемлемое свойство человека.
Как узнавание окрашено легкостью, приятностью душевного тона, так переживание "уже виденного" нередко характеризуется необычайной яркостью ощущения жизни. Подобно ауре перед припадком „ум и сердце озаряются необыкновенным светом... Ощущение дает неслыханное чувство полноты, меры, примирения" ("Идиот" Достоевского). Так характеризует Достоевский переживания „эпилептика" (?) Мышкина в миг перед припадком.23 . Близкое к этому состояние мы уже видели во „Сне смешного человека", там аура заменена сновидением. Профессор Чиж, упоминая о „Дневнике писателя" за 1877 г., совершенно умалчивает о приводимом рассказе.
В следующем труде профессора Чижа („Тургенев как психопатолог") также не находим никаких указаний на описываемую и любимую Тургеневым иллюзию воспоминания настоящего. Другие авторы ( см. прим.17) совершенно не касаются рассматриваемого вопроса.
"Психологическая и психоаналитическая библиотека" под редакцией И.Д. Ермакова обещает дать ряд этюдов о русских писателях. Можно надеяться, что там мы встретимся с затронутой темой.
В специальных русских журналах сведения разбросаны и крайне скудны. Правда, в „Архиве" Ковалевского24 профессор Гутников четко описал патологический случай длительной иллюзии уже пережитого у душевнобольного, который утверждал, что обстановку больницы ухаживающий персонал, врачей, он уже видел давно во сне. В различных руководствах психиатрии найдем несколько замечаний в главах о памяти. В сочинениях, посвященных исключительно расстройствам памяти,25 упоминается об „иллюзии" вскользь. Нам кажется, что вопрос рассматривается до известной степени односторонне, как изолированный симптом, с внешней формы определяемый как расстройство памяти. Но поскольку субъективные признаки и симптомы удовлетворяют современного психиатра, постольку мы свободны расширить рамки субъективнейшего явления. Особенно французы на все лады описывали „уже виденное".
Лица, подверженные иллюзии, испытывают неопровержимую уверенность, что данное впечатление получаемо во второй раз. Иллюзия проявляется весьма резко и длится от долей секунды у людей нормальных  до часов, дней и годов у душевнобольных. Она наступает внезапно, „как стрела пронзает" разум, „как молния освещает душу", являет сразу все детали, будто каждая мелочь одновременно с другими занимает центр восприятия. Если внимание и перебегает от одного предмета к другому, то лишь удостоверяется в исполнении, в тожестве уже предугаданному. Воспоминание находит оригинал, по которому тосковало. Вместо пунктирного круга, состоящего из черточек - впечатлений, мы созерцаем круг из сплошной линии. Такова полнота восприятия иллюзии. Мы целиком заняты восприятием тожества, наше внимание сковано, обычный ассоциативный процесс заторможен. Порядок размещения впечатлений во времени нарушен. Воображение совершенно бездействует, так как мечта становится действительностью. Часть не занимает сознания, оно занято „всем". „Все" -- единственный актер сцены. Будто мы пересекаем сферу иного мира, на миг становимся чужды своей привычной жизни и в то же время здесь нет совершенно ничего нового -- ни предмета, ни взаимодействия. Мы уже предчувствовали, уже знали, „уже пережили" это „все". Вещи кажутся лишенными реальности, свой внутренний мир—у порога сна. Прошлое отожествляется с настоящим, уже заключает какое-то будущее.
Описания переживаний носят негативистический характер, преобладают отрицательные определения, неясности, противоречия в выражениях, попытки сравнений. Переживание окрашивается чувством изумления, волнения, натянутости, тоски, очарования, оригинальности, девственной свежести, беспричинного страха, неизяснимой сладости, неизбежности, сновидностью, автоматизмом. Из соматических проявлений отмечают сжатие в груди, головокружение, дрожь, слабость, глубокое дыхание... Разбираясь в путаной терминологии краткого мига „иллюзии", мы усматриваем возбуждающую окраску момента действия, его глубину и неясность, и напряженность до и после. В этом организме памяти легко видеть неприметные доселе, но постоянно нараставшие влечения памяти к единоличному захвату сознания в самом деле, в настоящем. Туманные, но точно размещенные во времени и пространстве образы воспоминаний" вдруг становится действительными, на миг запружают поток времени и смывают прежние грани пространственных отношений. Мы узнаем свое былое, но не знаем, где и когда оно совершилось. Разочарование, поиски, новые ожидания остаются нам после „припадка". Только где-то далеко притаится сознание пережитого полного тожества.
Упрощая и обобщая единичные переживания, мы можем выделить очертания, наметить приблизительное построение „припадка" воспоминания настоящего.
Память—основная познавательная функция разума, корень нашей духовной личности—определяет своими слагаемыми это построение, этот порядок в интеллектуальной его половине. Мать муз, т. е всех родов духовного творчества—у древних26 , „сохраняющее начало в смене органических явлений" -- у новых27 , память, уже по названию есть мысль по преимуществу28 . Нельзя каждый психический акт обособлять, так как он является результатом деятельности всего организма, затрагивает все "я'". Но пока не настало время для целостного и "индивидульного" знания нужно дробить и огрублять части29 .
Восприятие всякого внешнего и внутреннего раздражения зависит от надлежащего функционирования периферической и центральной чувственной области при определенном напряжении внимания и наличии воспринимающего сознания. Извращение восприятия представляется возможным на всем пути. Так, у больных спинной сухоткой мы наблюдаем иногда запаздывание восприятия раздражении. Наблюдение это в свое время легло в основу анатомической схемы для объяснения иллюзии воспоминания настоящего. Как и у табетиков, у здоровых, подверженных повторениям прошлого, предполагалось наличие органических изменений в нервных волокнах и клетках.
Обычно ощущение и восприятие следуют неразрывно друг за другом.  Но бывает, что миг времени, расположенный между этапами сознания, растягивается. Тогда восприятие запаздывает. И в тот момент, когда представление связывается с сознающей личностью, рассудку кажется, что содержание этого представления приобретено когда-то прежде, а о связи двух моментов мы забываем. „Уже виденное" вляется здесь восприятием в особенности, отодвинутым в прошлое, "опрошленным", ретроспективным. Какого рода изменения происходят в нервнои системе, не указывается, предполагая достаточной аналогию с tabes30 .
Это объяснение кажется в настоящее время искусственным. Патология задержек проведения не подтверждает этого31 . Если бы даже первым членом мы считали „периферический нейрон", а последующим -- "головной анализатор", человеческий голос и эхо,  объяснение было бы одинаково далеко от нас.
С другой стороны, возможно отнесение ощущений из центра на периферию, быть может, через посредство центробежных волокон, пробегающих в чувствующих центростремительных нервах. Быть может, клетки коры, нервные центры, -- лишь перепутья для нервных токов. Восприятие и отдача, накопление и разряд, торможение и растормаживание, быть может, идут в обе стороны32 . Особенно, если пойти по следам самобытной русской философской мысли33 , утверждающей реальное вырождение познающего из себя, реальное единение познающего и познаваемого, тогда восприятие прошлого в настоящем имеет корни в самом ядре духовной личности. Оттуда начинается круг, быть может, совпадая, налагаясь на обычное периферическое восприятие в момент иллюзии.
Механизм центрального происхождения явления приравнивается к условиям возникновения иллюзий и галлюцинаций вообще, к фантазмам перцепции. Различные нечувственные раздражения (кровенаполнение и пр.) могут создать условия своеобразной возбудимости „центров перцепции"  как в присутствии внешнего раздражения (иллюзии), так и без него (галлюцинации). Довольно рано мы встречаем в литературе обозначение воспоминаний настоящего, как „иллюзию памяти",34 35  "галлюцинацию памяти"36. Действующее раздражение предполагается существующим несомненно, тогда как кажущееся воспоминание есть галлюцинация, яркая и мощная, захватывающая сознание и оттесняющая действительность в область бледных воспоминаний. Эта перетасовка является объяснением явления37 .
Всe образы текучего сознания удерживаются в нем особым волевым усилием внимания. В сознательной жизни постоянно осуществляется синтетическое напряжение, происходит постоянное связывание различных звеньев внутреннего поля зрения. Состояние нашего внимания испытывает резкие изменения в момент повторения прошлого. Рассеянность предшествует явлению. Затем следует внезапный скачок, схватываются малейшие детали. За этим упоением лежит недоступность к другим ближайшим впечатлениям, наступает скованность внимания. Можно принять и другой порядок, и характеризовать "уже виденное" коротким промежутком рассеянности между двумя восприятиями одного и того же объекта38 . "А" наблюдаемое рассеянно, потом то же "А", но перцепируя. Но, возможно, само явление натягивает и распускает узду внимания.
Фантазия, выпущенная на волю ослабленным недисциплинированным вниманием (юношеский возраст), быть может, утверждает тождество двух состояний, возникающих лишь намеком в сознании39 .
Обычно авторы, сами пережившие воспоминания настоящего40 ,  указывают на утомление и, в частности, утомление внимания перед наступлением иллюзии. Иными отмечается особая внезапность падения психофизических функций, подобно наркозу, подобно припадку эпилепсии41 . Это -- есть "психолептический криз", подобно всякого рода кризам42 . Это -- инвагинация внимания, разрыв между высшим и низшим психизмом, имеющий место при уменьшении напряжения внимания43 .
Мы стоим у порога сознания, на грани темного бессознательного. Внешние впечатления смешиваются с внутренними психическими процессами. Воспоминание настоящего, как Янус древних, смотрит по обе стороны, настоящее и прошлое скрещиваются здесь, здесь "Януса"-- дверь, вход и выход. Сновидность, встреча бодрствующего сознания с гипнотическим, аутогиноз, состояние гиипногогическое, пробуждение особых центров подсознательного -- так по-разному  намечаются своеобразные изменения восприяития и сознания при повторении прошлого44 .
Воспоминание настоящего часто следует за звуками, отличающимися монотонностью, за одноообразными движениями, ритмическими повторениями, однообразием зрительных впечатлений. Белюгу45 рассказывает о своих переживаниях повторения прошлого после монотонной церковной службы в Вестминстерском аббатстве, Жан де Пюри46 -- после долгого пребывания на берегу Сены, Виган47 -- после монотонного погребального пения и траурной процессии похорон принцессы Шарлотты. Аньель испытал воспоминания настоящего в картинной галлерее, Кантарини -- в Венеции, Эллис -- после продолжительного осмотра развалин Певенсей--Касля. Сами авторы не решают положительно, утомление, аутогипноз или иная действующая причина лежит в основе появления "иллюзии”.
Первая фаза (прошлое), слагающая повторение прошлого, могла быть воспринята бессознательно, когда-либо прежде. Мы видим и слышим во второй раз только то, что мы когда-либо действительно видели и слышали.48 У старых авторов есть много описаний подобных случаев.49 Находят потерянную брошку в магазине меж газет, и кажется, что когда-то прежде находили брошку именно в той газете. Находят потерянный опал в саду именно там, где когда-то находили. Кажется, это именно место видели во сне. Высказывается возможность, что при поисках утерянные предметы попадали в поле зрения, но не осознавались.
В далеком детстве могли запечатлеться картины, долженствующие впоследствии дать иллюзию переживаемого тожества прошлого в настоящем. Маленькая девочка, еще не умеющая говорить, была привезена к умирающей матери. Она же -- солидная дама -- попав в ту же комнату во второй раз, узнает все мелочи обстановки. Артист узнает замок в Сэссэксе до мелочей—он был там нескольких месяцев от роду. Настоящее, налагаясь на всплывающее в сознании прошлое, дает вторую фазу воспоминания настоящего...
Быть может, сновидения дают материал для отожествления прошлого в миге настоящего. Сны повторяются, т. е. повторение прошлого возможно во сне.50 Вспомним Пушкина: “И три раза мне снился тот же сон”...
Некоторые утверждают, что сны вполне подготовляют собой картину совпадения в действительной жизни,51 другие считают возможным допустить более отдаленную связь между настоящею явью и прошлым сном.52 Наши сновидения могут ввести нас в иллюзорные воспоминания. Отрывки снов оживают в нас на короткие мгновения, когда в настоящем случайное сходство нападает на проложенный след. „Внезапно вспыхивают огоньки из нашего мира сновидений, но вспышки так коротки, так не полны, что не могут в точности осветить область, откуда они светят". ( см. прим. 36). В поисках ассоциативных связей спускаются за ними в сновидения.53 „Жизнь ко сну"—старость и нежная юность будто бы особенно склонны к „опрошлению" настоящего. У душевнобольных отнесение первой фазы иллюзии ко сну отмечается чаще, чем у здоровых( см. прим. 24,44). В таинственном тумане безсознательного расплываются дороги, предметы сливаются, и мы напрасно стали бы искать резких штрихов, дающих вразумительное объяснение, напрасно взывали бы о точном определении. Мы попадаем в некое промежуточное место меж материальными и психическими процессами, которое служит и отрицанием и вместе утверждением в наличии явления. Существеннейшая черта иллюзии -- совпадение до мелочей, тожество — в конце концов остается без объяснения и подменяется подобием.
Личное настроение, чувственная окраска узнавания — при схожести —кажутся способными создать из настоящего иллюзию прошлого.54 Нельзя отрицать, что каждая отдельная мысль, каждое влечение, восприятие вызывают в нашем самочувствии тончайшие изменения. Быть может, воспроизведение известного тона, оттенка в самочувствии лежит в основе узнавания хранящихся в памяти следов („энграмм") ушедших событий или мыслей.55
Мы переживаем прошлые настроения и потому-то отожествляем прошлое с настоящим. Если переживание слабо -- простое воспоминание, если сильно и свежо — воспоминание настоящего. Узнавание—дитя чувства.
Первичное отожествление не иное что, как чувство удобства, легкости при восприятии действительности. „Уже пережитое" погружает нас в особое чувство беспрепятственности, наше душевное состояние становится тожественным с находимым в узнавании.56,57,58 Сочетательная и чувственная деятельность при известном напряжении их протекают гармонично в цельной личности. Известная постепенность неотъемлема от здоровья. Узнавая, узнаем обычно одну вещь, на которую обращаем внимание. Воспоминание настоящего ударяет внезапно по всем струнам, внешнее и личное сразу вторгаются в сознание. „Я" становится страдающим лицом--„с ним делается", а уже не „он делает". Расслоение “Я", потеря личности, деперсонализация отличают переживание иллюзии.59 Ассоциативный процесс лишается волевой узды, стираются границы действительности. Первобытное, аутистическое мышление становится полновластным хозяином. Рефлекторная дуга замыкается сама на себя. Восприятие не вызывает воспоминания, сочетательно связанного, а само становится воспоминанием, оставаясь в то же время и раздражением. Течение останавливается, возвращается вспять.
Допуская более бледные проявления иллюзии и вместе с тем стремясь ввести явление в рамки дисциплинированного мышления, возможно предположить вместо сходства настроений и самочувствия простую ассоциативную связь настоящих впечатлений с былыми. "Навстречу наступающим впечатлениям из глубины души поднимаются все когда-либо полученные",60 подобные им. Две волны сливаются в цельный акт, в одно объединяюшее прежнее и новое представление. Впрочем, сочетательная связь в зависимости от субъективного состояния, вероятно, важнейшее из условий для связи представлений. Для взрослого все связано с предыдущим, со знанием, приносимым нам извне. Еще древние считали знание воспоминанием.61 Мы лишены девственности впечатлений, мы изгнаны из первобытного земного рая, хотя бы разум и убеждал нас в свежести, в новизне последующих. Мы лишены прелести первого мирового дня... Воспоминание настоящего иногда представляется совершенно новым, невиданным. Странным, противоречивым образом знакомое, узнаваемое, "наше'" воспринимается вместе с тем и совершенно новым, без всякого касания к окружающему ( см. прим. 42, 38).
Бывает, что мы как будто схватываем прозрачную связь, как будто признаем часть прошлого в иллюзии, прошлого, действительно бывшего. Является возможность утверждать62 схожесть прошлых впечатлений,63 бывших как будто в фантазии, как будто во сне иль на яву. Многое говорит за разумность поисков этой действительной были. Мы ищем, как название забытого слова, в своей памяти прежних пережитых образов.
Бледность впечатлений настоящей минуты и сходство ее с прежней обстановкой или хотя бы с прежними образами фантазии64 дает повод к „зеркальному изображению''65 настоящего в прошлом. "Воспоминание находит оригинал, которого искало". Неясные связи прошлого сознательного66 или бессознательного67 имеют силу создать его в настоящем.
Быть может, нужно найти мост между ассоциациями и иллюзиями. Ассоциативное воспоминание занимает индивидуальное, локализованное во времени место; иллюзия „уже виденного'' здоровыми не может быть отнесена к определенному прошлому. Лишь душевнобольные способны сказать: „То, что я вижу сейчас, я уже видел до мелочей таким же три года назад".
Можно представлять себе память не как собрание следов и отпечатков, тлеющих в глубине личности, а как группу динамических ассоциаций, устойчивых и легко оживляемых.68 Расстройства в их сочетаниях могут вызвать неопределенность размещения образов прошлого во времени.69 Представление пространственно-временных отношений колеблется. Мы встречаем описания провидения, настойчивые указания на их неоспоримость при переживании „уже пережитого" (43,42, 54, 50, 57). Подобные предчувствия описаны у истеричных.70 У больных шизофренией, парафренией никаких прозрений во время переживания не отмечают.
Шестнадцатилетний ученик школы второй ступени пишет: "Я приехал в первый  раз к брату, врачу Дерновской больницы. Когда я пошел через час осматривать здание и шел но коридору, то мне показалось, что я уже здесь был. Когда я увидел дверь в комнату, то мне показалось, что когда-то был уже в этой закрытой комнате, знал ее расположение и все предметы в ней. Когда я вошел, то так, как я думал, так и было".
Как во время реактивного психоза современных подследственных, которым грозит смертная казнь,71 как во сне,72 как под влиянием наркотиков, как у умирающих,73 — восприятие времени в переживании прошлого в настоящем своеобразно. Постоянство времени теряет свою силу, как в разных системах, движущихся с различной скоростью,74 будто незримый поступательный ритм жизни изменяет скорость своего размаха. Мера времени представляется такой же "относительной", как и величина нашей „душевной скорости". Субъективная оценка75 временно-пространственных отношений может и прекратить для нас течение времени (бессознательное состояние) и бесконечно ускорить (маниакальное возбуждение).
Можно понимать время как форму внутреннего чувства, искони данного (априорного), заложенного в нас76 или связывать представление о течении времени с содержанием сознания, представляя его как результирующую форму про¬цессов сознания.77 В обоих случаях понимания, восприятие времени приводит к ядру нашего "Я".
Точно так же образование пространственных представлений можно искать в физиологическом устройстве органов чувств78 или в форме изначально присущей способности,79 применяемой по поводу чувственных раздражений.
Ассоциативное слияние ощущений от движения наших членов играет роль в образовании представления пространства, элементарные составные части которого не могут быть изолированы друг от друга в кинематографе нашего непосредственного восприятия. И здесь дается лишь результирующий продукт — пространственное наглядное представление.
В многомерном мире пространство и время не представляют двух совершенно различных сущностей, которые можно рассматривать отдельно друг от друга, но являются двумя частями одного и того же целого.80 Причинное же действие первого по времени события на второе молча допускается нами. Только потрясения, затрагивающие глубокие слои личности, способны сместить временно пространственные восприятия и сообщить свой "уклон" ассоциативным процессам. При попытках точной обрисовки слагаемых воспоминания настоящего мы встречаем те же затруднения, что и при обозначении других субъективных ощущений. Эта несказанность, непередаваемость приводит к языку аналогий, которыми стремятся выразить сущность явления. Всякое впечатление сопровождается как бы эхом,81 которое повторяет и фиксирует впечатление в нашем сознании. Это—слабый образ действительного. Благодаря нарушению одновременности действия (“синэргии") центров может случиться, что "внутренний стереоскоп” окажется в растройстве, когда оба образа не сливаются для изображения одной картины. Более слабый, как мираж, отбрасывается в прошедшее. Это двоение ищет себе почву в анатомической догадке,82 предполагающей ту же неодновременность действия в полушариях большого мозга. Сначала слабо, воспринимает одно полушарие, потом другое. Картина сдвигается, как при отдавливании глазного яблока в сторону. В мозгу, как в призме, под влиянием психических причин происходит раздвоение образа, отбрасываемого на два разных плана— “диплопия во времени" (46). Частный случай предугадывания фраз находит свое объяснение в телепатии.83 „Мы думаем друг к другу", как выражается Уэльс в одной из последних повестей...
Память различными своими слагаемыми принимает участие в создании уже виденного. Большинство из этих слагаемых привлекается для кажущегося объяснения различных сторон явлений. Восприятие, запечатление, внимание, сохранение образов, забвение, воспроизведение, узнавание, локализация образов воспоминаний во времени и отнесения их к определенному месту, специфическая окраска воспоминаний как событий минувших, разыгрывающиеся ассоциативные процессы, сознание, анатомическая основа процессов—все это не остается в покое при наличии "уже виденного". Равно и при поисках причины то или иное кладется во главу угла.
Со времени Спенсера ту же память можно рассматривать как зачаточный инстинкт. Наследственность имеет то же значение для рода, которое память имеет для отдельного лица. Быть может, предки внедряют исковой опыт в глубины “Я" своих потомков. Картины давно минувшего, мелькнувшие перед праотцами, оживают под тожественным переживанием молодых. Сын моряков, никогда не видевший моря, воспринимает картину прибоя, как уже виденную (36, 61).
В древности, лишенной строгого разделения научных дисциплин, было возможно создание проникновенных догадок о вечном становлении, о круговом процессе мира. Широкое чувство "уже виденного" (быть может, только намек на это переживание) могло быть одним из факторов в процессе создания подобного миросозерцания. Почва, взрастившая “повторение", и там и здесь одна, присущая ряду людских поколений. Искони, на заре цивилизации, существует представление о вторичном возрождении, о новой жизни в образе другого существа. Гадают при рождении ребенка, кто именно из предков возродился к жизни. Сны подтверждают гадания. Браманизм, буддизм с его „колесом жизни" (до известной степени—Египет) принимают идею метампсихоза. Греческая философия не чужда идеи переселения душ. Представители еврейской "Каббалы" с их двумя видами перевоплощения и десятью сферами бытия (сефироты), христианские секты, европейское схоластическое, церковное средневековье наследуют древним учениям. В современных теориях наследственность неотступно бежит, наряду с эволюцией; наряду с „совершенствами" и отбором наследуется физическое и душевное „вырождение", болезни. Наряду с колеблющимися около известной формы изменениями (флюктуации), возникают сразу новые формы (мутации).84
У истока идей эволюции, кармы метампсихоза зарождается, быть может, и идея воплощения прошлого в настоящем. Быть может, и течение ее по тому же уклону чрез необъятное пространство бьющих впечатлений окружающего мира. Сказка „уже виденного" присуща человечеству, она влечет нас к себе.
За фактом, за голою данностью мы попытаемся обрести и оправданность, нанизывая события на законы причинности и цели, разыскивая прошлое в настоящем.
При всяком понимании памяти85 невозможно ограничить ее область колеблющимися очертаниями одного из трех царств—ума, чувства и воли. Переживание воспоминания настоящего поднимает свой бич над законными владельцами царств. "Память" потрясает сознание. Аффективная окраска явления, как современная „раздражающая терапия", активирует организм, возбуждает особые зоны его сочетательных деятельностей. Существует определенная зависимость между системами построений памяти и различными ценестезическими состояниями. По силе и резкости, "уже виденное" граничит с аффектами.86 Резец чувства, отмечающий в нашем сознании всякую мысль, здесь нажимает и быстро и вычурно.
Нежданно, без видимого повода, прошлое подменяет настоящее. Испытывается легкость, подвижность мышления, до известной степени напоминающая „вихрь идей" маньяков, как передают лица, испытавшие то и другое ощущение. Волевое напряжение падает, уступая место автоматическим поискам деталей воспринимаемого. Двигательные процессы носят характер "скованности", бессилия. Дыхание задерживается, сердце работает сильнее. Задерживаются движения век. Поле сознания суживается. Восприятие тожества вытесняет прочие впечатления. По окончании наступает реакция—усталость, недоумение, как будто произошло что-то непонятное, что-то переменилось, произошла какая-то душевная перестановка. Трудно, конечно, установить, как выражается переживание в мимике. Если судить по субъективным ощущениям испытавших „уже виденное", то дело можно представлять в следующем виде: лицевая мускулатура настраивается на внутреннее внимание, на воспроизведение тех движений, какие имели будто бы место при кажущемся в прошлом восприятии.
Обычно восприятия эти в прошлом не вызывали резких душевных движений. В некоторых случаях лицевые мускулы расслаблены; в положении туловища, рук и ног лежит субъективныи отпечаток безопорности, беспомощности, "хочется к чему-нибудь прислониться", „сжаться"... Другие сравнивают ощущение своего физического образа с вспоминаемым своим юношеским и детским обликом.
Один современный русский интеллигент характеризует переживание своей внешности в данный момент как чем-то похожее на простоту и безыскусственность, свойственные изображениям детей-ангелов старинными итальянскими художниками. Если мимика имеет символический смысл,87 если мы на психические состояния одного рода символизируем реакциями другого рода (отворачивание носа на картинке Дарвина в знак презрения аналогично отворачиванию от зловония и т.п.), то безволие и „самовоспоминание" -- уже виденное -- быть может, напоминает отдачу любимому, быть может любимому „Я". Действительный „залог "становится страдательным...
Конечно, субъективная оценка приобретает большую ценность при ее объективной проверке. Но вряд ли возможно было до настоящего времени обективное изучение воспоминания настоящего. Оно требует внимания именно к своему внутреннему миру, где ,,Я" наблюдает свою личность и внешний мир, изменяемый своеобразным чувством тожества с прошлым.
Словесное изображение переживания в поэтическом и, быть может, в музыкальном, красочном творчестве должно послужить для новых научных розысков и проверок. Такое изображение часто идет рука об руку с инструментальным  (плетизмограф, реостат, гальванометр, хроноскоп, пнеймограф и т. д ).
„Субъективный язык человеческой речи показывает нам те же самые факты, какие с наглядностью демонстрируются объективным физиологическим инструментом. Оба метода дополняют друг друга".88 Разединенье признаков в лаборатории необходимо, но постольку же нужно охватывать конкретные формы, являемые жизнью и исскуством.
Если находить сходное с аффектами, то "аффект воспоминания настоящего" придется отнести к "смешанным" в смысле Ланге.
Все душенное триединство захватывается явлением. Смешение настоящего с прошлым, мощность и своеобразие чувства, автоматизм  объединяются в нечто целое, особое. Своеобразные состояния памяти, сознания, личности, подтверждают эту цельность построения, единство архитектурного плана "уже пережитого". Оно представляется вполне обособленным психологическим явлением. В частности, вряд ли возможно видеть здесь только „иллюзии памяти"; скорее, здесь дело идет о явлении более общем и могучем, несмотря на его деликатность и трудность обозначения. Узоры субъективных  переживаний, совершенно бесконтрольных, определяют наше суждение о повторении прошлого. Свое собственное, непередаваемое и неприметное для других, личное до крайности, составляет существенную черту. Кусок моей жизни вновь живет во мне. Мой двойник бежит мне навстречу. Заостряются полюсы противоположных душевных процессов. Древний остов личности выступает из противоборствующих волн. Здесь -- прерывность. Здесь прошлое становится настоящим. Летящая стрела на миг застывает в воздухе. Десятилетний мальчик говорит о своем чувстве в таких же выражениях, что и мировая психиатрическая знаменитость. „Утомленное внимание от окружающего на миг влечет нас к самим себе" (39). Упразднен ум, оставлено интеллектуальное усилие,89 легкость автоматизма пленяет нас. Невиданное и родное сливаются в общем чувстве. Нам уже не нужно искать полноценного вне нас, в объекте, оно и есть мы сами, хотя бы мы и являли собою нечто несовершенное. Не двигаться, не чувствовать, не говорить, вернуться в утробу матери, уснуть... Пусть вернется назад круг жизни. Пусть не дифференцируются системы и органы, пусть каждая клетка живет полною жизнью. Нам жаль прейденного пути, мы тоскуем по первой форме. Память, создавшая нас, угрызает самое себя. Кабы можно было растянуть этот сладкий миг "уже виденного". "Кабы можно, братцы начать жизнь сначала", восклицает .Алексей Толстой.
„Хочется всегда находиться в таком состоянии", "все вспоминала бы так”—передают свои ощущения современные школьники 2-й ступени. "Когда я вижу это прошлое во второй раз, тогда я делаюсь такой, как будто я ничего не замечаю" -- пишет пятнадцатилетняя ученица железнодорожной школы.
Конечно, не объекты прельщают наше "Я". Они все такие же: лес, поле, улица города, театр, птицы в саду, ветер у окна, облака. Только само "Я", которое „ничего не замечает" в отдельности, ничего, кроме... самого себя. Нет привязанности к объектам,90 рефлекторная дуга возвращается снова на „Я", на миг не получая удовлетворения от объектов. Окружающее восстанавливается в собственном „Я".
Вспомним сравнения переживания с зеркальным отражением самого переживающего, вспомним двойничество, вспомним раздвоение работы пелушарий. Нам безразлично содержание наших грез „наяву", нам лишь желательно это состояние как таковое.91 Как под магнитом железо, резко поляризуются чувства (сравни амбивалентность при нарцистических неврозах). Одна и та же основа переживания характеризуется противоположными чертами. „Приятно и неприятно", „радостно и грустно", недоуменно и восторженно", „родное и чужое", „будто я ребенком это вижу", „только прежде я был здесь старше будто бы летами", „вижу прошлое и будущее разом",—так оттеняют “странностью воспоминания настоящего сотни опрошенных здоровых русских юношей и девушек.
И то, и другое, и плюс и минус, разом бьют по сознанию. Ритм жизни достигает большой быстроты. Переживания активируют конституцию, обнажая ее от всех покрывающих наслоений. Как дитя, оторванное от материнского организма, еще без сочетательных связей, без "Я"—"мы" одиноки в мире (30 % опрошенных). Глухо шепчет свое—сердце, свое—дыхание; ткани тела и органы чувств не собирают свои впечатления в отдельные точки анализаторов: ,,Я испытывал переносящее куда-то чувство", „сама себе чужая становлюсь", „чужое вторгается", „оно зависело не от меня, приходило и уходило мгновенно", „чувство мое нельзя передать", "ослабело тело, дыхание сделалось с задержкой”. Так, по разному, передают одно переживание. „Я потом думаю о своем ничтожестве  и сравниваю себя с каплей в море"—рассказывает один железнодорожный ученик, заканчивая описание своего „уже виденного" тою же мыслию и тем же словом, что и Тургенев свои переживания в „Призраках".92 Вглядываюсь, находим архаические, первозданные черты, отнесение в неизвестное прошлое, будто о времени, как о правом и левом, известно лишь направление, знак. Все здоровые опрошенные заявляют, что отнесение первой фазы "уже виденного" к определенному времени и месту для них невозможно. Будто в этот миг возвращается к своему истоку само понятие времени. Будто прошлое осеняется будущим. Из тысячи знакомых с состоянием „уже виденного"—триста десять утверждают наличие восприятия неизбежного будущего. Некоторые психиатры из личного опыта указывают на особое чувство сновндности во время явления.
„Однажды я сидела в своем садике и вдруг мне мелькнула в глаза на дереве птичка, она пела, и мне казалось, что она давно также пела, и я была здесь же. Я видела это наяву, как во сне".
,.Я пошел в Панино в первый раз... Увидел пруд и показалось мне, что я тут когда-то был; мне стало приятно и неприятно, но вдруг это пропало. Я увидел это, как во сне".
Это пишут маленькие психиатры—девочка в возрасте 12 лет и мальчик 13 лет, ученики городских школ. Сонная замкнутость, расслабленность, изоляция от внешнего мира, сладость чувства, собственныи образ, вода (до 15% анкет)—воскрешают златокудрого юношу—Нарцисса—на берегу зеркального ручья. Сын реки и нимфы, никого никогда не любивши, увидел себя в зеркальной воде, в лесу. Зачарованный, остался он на месте и умер; из него вырос цветок.93 В образе Нарцисса, созерцающего самого себя, явление получает свое символическое изображение. Древние и современные описывают одну и ту же обстановку. Лес и вода (до семисот пятидесяти из тысячи) наичаще инсценируют иллюзию „уже виденного". Нежные и расплывчатые для слова переживания сгущаются в символ, где перекрещиваются и воплощаются сокровеннейшие чаяния.
Рассуждая логически, мы не можем допустить тожества настоящего с прошлым. Непосредственное ощущение говорит о противном. Мертвенность рассудочного, „дисциплинированного" мышления вдруг сменяется живой волной безграничного моря мышления аутистического.94 Реальное, разум, уступают место некоему удовлетворению, исполнению; происходит какое-то перемещение душевных коорди¬нат. Повторяется "Я'', индивидуальное "Я", обросшее потенциально бессмертную метампсихотическую зародышевую плазму. Вместо избирающего оно становится само избираемым. Прошлое строит"Я". Целиком к своему прошлому поворачивается ,,Я" при воспоминании настоящего. Автор читает свою биографию, художник пишет свой автопортрет, музыкант слушает свою мелодию.
В прошлом, в далеком детстве, родовое и индивидуальное перекрещивается. Дыхание, еда, выделения служат и к самосохранению, и к самоудовлетворению. С возрастом центр „эрогенных зон" перемещается вниз. Но гомотипичные рот и нос все еще кладут печать ребенка на привычки взрослого. Раздражают рот, нос всячески, бесцельными, казалось бы, манипуляциями, но несомненно навязчиво. Грызут ногти, нюхают руки, лижут губы, сосут пальцы, ударяют пальцем по носу, ковыряют в носу, гримасничают ртом и носом, курят, высовывают язык, грызут подсолнухи и проч. В переходном возрасте практикуют онанизм.95
С трудом идет отрыв от "себя" к ближнему и дальнему постороннему объекту С детства и до старости "божественный Эрос" стремится возвратиться вспять. Но бессмертная родовая, половая воля понуждает итти вперед и вперед через метаморфозы эволюции. Хочется оглянуться назад, хоть на миг отдохнуть, обезволеть, хотя и предчувствуешь, что станешь бесплодным соляным столбом, как жена Лота.
Слияние субъект-объекта стоит в начале пути. Платон („Пир") передает древнее предание о первочеловеке, об ”андрогине", „муже-женщине ; то же утверждают мифы иных народов; к этому утверждению склоняются многие мистики.96 Евгений Штейнах в принципе недалек от подобной идеи, вкладывая ее в функцию интерстициальной ткани „железы совершеннолетия".97 И предания и физиологический опыт здесь ведут к одному истоку, к далекому детству человека и человечества, к примитивности, к регрессии. Разряды, „припадки" "уже виденного" быть может выключают высшие приобретенные тормаза, распускают заведенную пружину условных рефлексов, на миг отдавая нас во власть всякого рода автоматизму, так характерному для душевного paccтpойства. Вспыхивают скрытые признаки. Область эмоций выступает вверх из среднего мозга, из подкорковых узлов, из нижних слоев коры, из области безусловных рефлексов. Равновесие гормональных связей испытывает толчок.98
Быть может, половые железы в эндокринном кругу заинтересованы здесь более других. Возраст полового развития оказывается наиболее подверженным  "уже виденному". Поиски объекта и колебания формирующейся личности в наибольших цифрах представлены в возрастном составе переживающих повторение прошлого. Поляризованные взрослые фиксируют либидо, у них процент воспоминаний настоящего низок. Было исследовано пять с половиной тысяч лиц в разных комбинациях. Из 110 лиц в возрасте 40—50 лет дали положительные описания „уже виденного" (в этом именно возрасте) только пять человек. Та же группа (110 человек) переживала в юности повторение прошлого в количестве 23 лиц. Удалось установить, что у современных шестнадцати и семнадцатилетних юношей и девушек процент „уже виденного" один и тот же, именно четверть (25%) положительных ответов из всех опрошенных. Переживания ими относятся к нынешнему и прошлому году. Вверх и вниз от указанного возраста процент падает: с 5 и 6 лет „уже виденное" испытывалось в 5 %.; с 7 — l0 лет — в 12 %; с 11-14 лет — в 15 %; с 15 лет — в 20%; с 16-17 лет— в 25%; 18 лет — 10%; 19 лет — 4%; 20—30 лет — 2%; 30-40 лет — 2% %; 40—50 лет —5% (взяты круглые цифры).
Голод (8% ), бессонная ночь (8% ), утомление, особенно от ходьбы (34%), облегчают отделение либидо от объектов, особенно утомление, вызванное монотонными ритмическими впечатлениями, способствует повторению прошлого движения при ходьбе; ровный шум воды и леса убаюкивают „"Я", как в колыбели. Подобное же значение имеет особое состояние сновидности, „сонореезности",99 т.е. без хаоса, без смешения образов сна состояние, сопровождающее „уже виденное".
Понятия нарцизма, автоэротизма, чувственного эгоцентризма, аутизма в их принципе как будто близко подводят нас к корням явления. Греческие „нарки" -(оцепенение) и „автос" (сам) в словах характерно намечают контуры происходящего. В безразличной обстановке, мгновенно и неуловимо, с „наименьшей мерой сил", разрешается организм от каких-то накопившихся раздражений. Психоаналитик и физиолог разными путями приходят к одному обобщению. Нарцистические неврозы, неврозы перенесения (первого) и нарушения деятельности желез с внутренней секрецией (второго) пытаются подвести широкий фундамент под сходные психопатологические явления. И мы видим, что наиболее резкие длительные патологические выявления „уже виденного" в течение дней, месяцев и лет встречаются у душевнобольных известной категории. Пусть воспоминание настоящего относится к „мультипликации" всего комплекса воспоминаний или же к его расщеплению;100 это не меняет сути дела. Нервное истощение, неврастения, истерия, навязчивые идеи и состояния по описаниям101 сопровождаются повторением прошлого. Встречается „уже виденное" у сомнамбулов, страдающих различными эпилепсиями, у шизофреников и парафреников.102
 Именно эти расстройства дают повод искать ближайшую причину их возникновения в нарушении гормональной цепи, в частности полового ее звена. Неразрывная последовательность действия желез с внешней секрецией находит свое подобие в секреции внутренней. Если функция надпочечников особенно страдает у эпилептиков, то из этого неизбежно следует нарушение общего эндокринного строя. Если аффект производит возмущения в течении гормонов,103 то он же передает раздражения на вагосимпатическую систему, производя эмоциональную реакцию. Миг повторения прошлого подчеркивает участие симпатической системы. Разлад интеллекта и чувства, „интрапсихическая атаксия" шизофреников, странное затормаживание у них хода внешних раздражении где-то в кругу трех (центральной, симпатической, эндокринной) систем, “соскальзывание мыслей” заставляет касаться тех же понятий, что и при попытках выяснения „уже виденного".104 Психические эквиваленты эпилепсии намечают свою связь с половою деятельностью во многих отношениях (98). Аффект—эпилепсия в изображении Достоевского связывает припадки истерической эпилепсии с переживанием какого-то глубочайшего потрясения "разом всех жизненных сил".105 Переживания смерти и возрождения в сумерках эпилепсии особенно указывают на какой-то биологический сдвиг, являют архаический материал. Содержание „делириозного" состояния трудно вспоминается, оно чуждо обычной личности. Наступают расстройства восприятия и сочетательных связей, памяти, весьма схожие с таковыми при истерии и гипнозе. В сумерках этих состояний возможно усмотреть возврат к нарцизму.106 Бред величия парафреников ведет к такому же толкованию—возвращению либидо на "Я". Быть может, с этой стороны шизофрения обусловлена накоплением нарцистического либидо.
Состояние „повторения прошлого" являет собой признаки, присущие этой „большой группе с общими чертами", где „симпатозы", "неврозы" и  "эндокринозы" путаются, перевешивая то один, то другой, в борьбе с золотой серединой. Старые формы психиатрических воззрений как будто сходят со сцены, но эта кажущаяся перемена не есть ли лишь новая терминология, переменный блеск старого светила. Не суждено ли нам вообще „видеть как бы сквозь тусклое стекло, как бы в гадании", по слову внецехового психолога прежних дней.
Мы встречаемся с повторением прошлого в разнообразной обстановке: среди зарева пожара, среди грозы, на высокой колокольне под оглушающий трезвон пасхальных колоколов, посреди шумной улицы чужого города и среди тишины деревенского утра и вечерней зари, в заброшенном саду, на реке, в кино... Летом (37%), осенью (16%), зимой (29%), весной (18%), у некоторых во все времена года; в комнате (25%) и на воздухе (75%); в лесу (50%), на реке (15%), лунною ночью. Благоприятной почвой для повторения прошлого нужно признать мечтательность (70%), склонность к уединению (15%), поэтичность, оригинальничанье. Из наследственных черт указывается на душевные болезни ближайших родственников (1,2%), на переживание воспоминаний настоящего родителями (4,2%). Все опрошенные здоровы. О „повторении прошлого" раньше ни от кого не слышали 2050 человек, слышали смутно 445, читали, но не помнят где ,—1103 человек, остальные не обращали внимания и не помнят, слышали или нет. При опросах были приняты все меры против внушения и предвзятых ответов, настоятельно выяснялась необходимость критически относиться к наличию и отсутствию явления. Впрочем, нужно много внимательности и со стороны вопрошающего, дабы вовремя прекратить наводящие расспросы. Все же явление, несомненно, имелось налицо.
Продолжительность воспоминания настоящего оценивалась здоровыми людьми мгновением (54%), секундой (25%), минутой (2%), другие указания неопределенны; более долгих сроков не указывалось. Есть указания на рассеянность, но большинство чувствовало себя до явления обычно.
У интеллигентных и неграмотных учеников глухой деревенской школы и студентов, учителей школы 2-й ступени и простых крестьянских женщин при известном терпении можно разыскать „уже виденное".
— „Выходил я косить поутру и осмотрелся; мне показалось, что все это было давно, но не помню в какое время..."
— „Поехал в ночное пасти лошадей и утром, когда выпала роса, показалось мне, что я на том же месте был и утром с конями на таком же точном кургане..."
— „Меня везли в госпиталь, я узнал незнакомые улицы и лестницу госпиталя, все сразу показалось мне знакомым, до сего времени я в Москве не был..."
Малограмотный красноармеец пишет: “На одном вечере мне казалось, что я там был уже и проводил время с той же барышней. Это было, когда сказали на сцене о чьей то смерти...”.
Совершенно неграмотный 40-летний крестьянин рассказывает: „Приезжая в город Гжатск, мне пришлось даже долго задуматься, что мне показалось, будто я когда-то здесь был дитей..."
Деревенский ученик пишет: „Шли мы с отцом из города на родину, в Юхновский уезд, и мы проходили около леса, и мне показалось, что все это уже было: и лес, и за лесом такое же поле...".
Вот описание одного развитого юноши: „Я сидел в комнате около окна и вдруг мой взгляд нечаянно упал на стоявший около стены самовар. Вмиг комната как бы осветилась другим светом, и в моем воображении всплыл день какой-то очень радостный и близко-близко знакомый, как будто я на миг опять сижу в той же обстановке, что когда-то прежде где-то была".
В существе описания говорят об одном. У детей и у людей неграмотных сущность явления выясняется на конкретных примерах, необходимо дать им сначала освоиться. У детей деревенских школ, возраста 11-12-13 лет, получается около 20% положительных ответов. У неграмотных 40— 50- летних до 4%.
Всеми вспоминания настоящего резко отграничиваются от обычных вспоминаний, резко подчеркивается тожество обстановки до мелочей.
У испытавших “иллюзию” получить ее описание легко; неиспытавшим—понимание дела дается трудно. Мужчины вообще яснее формулируют и сильнее переживают “иллюзию”. Какое-либо изменение в длящейся картине стимулирует явление—дуб среди обычного северного леса, облако в солнечный день... „Обернулся", „оглянулся", „очнулся"—так начинаются описания. Как говорит герой Вересаева „нужно совсем неожиданно оглянуться, чтобы уловить из нее (природы) хоть что-нибудь. На меня, например, добрая половина картин Беклина производит такое впечатление, как будто он именно неожиданно оглянулся”. (“На повороте”).
Предчувствия будущего и желание обменять настоящую обстановку, как бывшую во сне, наблюдались обычно у одних и тех же лиц. Зрелый возраст не так охотно говорит на затронутую тему.
В музыке и живописи опрошенные интеллигенты, среди которых были люди со способностями, не могли отметить передачу переживания.
Локализовать во время кажущееся воспоминание никто не мог. Зрение по преимуществу воссоздает кажущееся прошлое в настоящем107 —до 60%, слух—до 20%, осязание—2%, общее чувство—10%. Повторение вкусовых ощущений никем из здоровых не отмечено. Почти все опрошенные страдали детскими инфекциями, предпочтения какой-либо конституции „уже виденное" не отдает. Вообще соматика не кладет заметного следа на расположение к переживанию и его частоту. Было из всех трое „совершенно ничем" не болевших. Очевидно, явление обычно у обычных людей, правда, не поголовно ему подверженных.
И все же это деликатное явление ждет своего точного выразительного названия и об'яснения, от которого мы дальше, чем хотелось бы думать. Изучившие ложное узнавание и притом сами ему подверженные считают явление свойственным почти всем здоровым. Другие оценивают количество лиц, подверженных „уже виденному", половиной всех здоровых людей, достигших известного возраста. Некоторые француские авторы считают восприятие, удвоенное воспоминанием, за нечто патологическое, совершенно не свойственное здоровой психике, а лишь проявление некоторого ущерба, малоценности. Поэтому у лиц, страдающих ложным указанием, нужно искать за этим изолированным симптомом других дефектов. Эти авторы, по-видимому, сами не подвержены „уже виденному". Наконец, противоречивые описания переживаний заставляют некоторых вовсе усомниться в наличии воспоминаний настоящего.
Попытки найти ближайшую причину явления различны. Они не исключают друг друга. Из множества их нельзя заключить об их безполезности, подобно терапевтическим многочисленным снадобьям, лишенным специфического действия. Напротив, можно, кажется, большинство из этих теорий объяснения принять в их принципе. Во многогранном органическом явлении та или другая его сторона захватывается перекрещенными пределами различных теоретических областей. Следует, по возможности, искать общие черты, выводить признаки, покрывающие все проявления “уже виденного” хотя бы ощупью, как при зарождении физической медицины, в эвристических целях; нужно определить направление, которого следует держаться в предстоящей экспериментальной разработке вопроса
Если отживающий “анкетный” метод не удовлетворяет более, то объективный подход еще не проложил путей к глубинам субъективности. Результаты тщательных опросов о субъективном переживании можно суммировать по пунктам предвзятой „анкеты" и по типам индивидуальным. С обоих сторон можно добиться известных обобщений. Конечно, здоровому весьма трудно воссоздать душевные переживания какого-либо душевнобольного; об этом единогласно свидетельствуют выздоровевшие, взять хотя бы нашего Кандинского. Ближайший интимный подход к отдельному лицу (индивидуальный метод, как он проводится Фрейдом, Жанэ, Дюбуа) может оказаться плодотворным в изучении „уже виденного". Психические расстройства являют собой теснейшую связь между разнообразнейшими элементами психофизического целого, недаром гуморальные связи снова выдвигаются вперед.
Название „повторение прошлого" есть внешний облик явления; его структура остается пока без характерного наименования, равно, как для „Я", для „личности" не даны еще выразительные структурные обозначения.
Разрешение загадки построения „уже виденного" расчищает дорогу к уразумению психологии „Я", к представлению последовательных ступеней его развития. С этой точки зрения представляется возможным рассматривать разноречивые выводы из наблюдений „уже виденного".
По крайней мере ассоциативный эксперимент по Юнгу и пр., поиски „комплексов" на отдельные составные части картин “повторение прошлого”, при известном психологическом профиле, заставляет подозревать глубокие корни, из которых выростает явление.
Это выводит „уже виденное" из рамок только литературного, беллетрического интереса.
Выводы:
1) Изображения „уже виденного" широко "разлиты" во многих произведениях русской художественной литературы.
2) Писатели русские в изображениях „воспоминаний настоящего" опередили русских специалистов-психологов.
3) „Припадок" повторения прошлого есть явление своеобразное, не укладывающееся в рамки простого “обмана памяти”.
4) „Уже виденное" различается на тяжелую (патологическую) и легкую (нормальную) формы.
5) Патологическая форма наичаще наблюдается в нарцистических неврозах—они же „эндокринозы", расстройство внутрисекреторных желез.
6) При легкой форме „воспоминаний настоящего" ослабленное внимание к жизни и расщепление  настоящего на восприятие и воспоминание суть постановка .Я" на место внешнего объекта.
7) Изменение меры времени обусловлено „припадком" уже виденного.
8) „Уже виденное" затрагивает глубокие слои „Я" и с этой точки зрения заслуживает изучения.
9) Патология „опрошленного настоящего" и наличие его наибольших вспышек в переходном возрасте (16 лет) заставляют подозревать какие-то связи явления с деятельностью половых желез.
10) От объективного метода в связи с интимным индивидуальным подходом нужно ожидать новых достижений в исследовании описываемого явления.

ПРИМЕЧАНИЯ
1   Oeuvres de Musset. Paris 1867, p. 87. (Перевод мой — К.С.)
2   Сorrespondance de George Sand et d'Alfred de Musset, 1877.
3   Loco cit. 1 p. 96—98--„La nuit de decembre".  (Перевод мой — К.С.)
4   Dickens.„David Kopperfild", chap. XXXIX, (Перевод мой — К.С.)
5   В.Чиж.Достоевский как психопатолог // Русский вестник, 1884.
6   Д.А.Аменицкий. Достоевский как психопатолог. (Доклад на 1-м Всероссийском съезде по психоневрологии в январе 1923 г.)
7   J.Sully. "Illusions" The international scientific series. — London, 1882, p. 273— 274.
8    P.Loti. „Le roman d'un enfant". Изд. Calman—Levy. 1890, p 18.(Перевод мой— К.С.)
9    Сравните, например: Спенсер, Фрейд, Жане, Джемс, Гроссэ и мн. др.
10   Р.Verlain. Kaleidoscope. (Перевод мой — К.С.)
11   А.А.Токарский.О страхе смерти. // Вопросы философии и психологии, 1897, кн. 40,.
12   Gedichte von I.Ch.Fr. von Ledlitz. Universal—Bib., № 3141.
13  W.Collins.Armadale; P.Shelley. The Moonstone—A selection from his poems; Tauchnitz ed.W.Worolsworth. Poetical Works,—Tauchnitz edit. P.Bourget—Цит. биографии в Rev. philosoph., 1898 г. Spielhagen—„Hamer und Amboss".
14   J.London. „The Jacket (the star rover)" весь роман (особенно  с. 46-я по изд. Mills & Boon.
15   Bernard Leroy. „L'illusion de fausse raconnaissance".—Paris, aecan 1898.
Heymans. Eine Enquete uber Depersonalisation und fausse Rekonnaissance (Zeitschr. f. Psychologie, 1904, Band 36, S. 321).
Heymans. Weitere Daten uber Depersonalisation und fausse Reconnaissance (Zeitschr. f. Psychologie, 1906, В. 43, S. 1).
16   В.Чиж. Достоевский как психопатолог // „Русский Вестник",1884.
В.Чиж. Тургенев как психопатолог // „Вопр. фил. и психол.",1899
В.Чиж. Пушкин как идеал душевного здоровья, 1899.
И.А.Сикорский. "Arehiv fur Psychiatric", Band 38, Seite 259.
И.А.Сикорский. Сборник научно - литературных трудов, книга первая (статьи 3-я, 4-я и 5-я), —Киев, 1900.
Н.Н.Баженов. Больные писатели и патологическое творчество. Символисты и декаденты. Душевная драма Гаршнна. Болезнь и смерть Гоголя. // Психиатрические беседы на литературные и общественные темы. —М., 1903.
Bajenoff. Guy de Maupassant et Dostoevsky. Arch. de Lacassagne.
17   Ф.Е.Рыбаков. „Современные писатели и больные нервы".
А.П.Флеров. Русский психиатр о Тургеневе. //„Вопросы фил. и псих.". Кн.54, 1900.
П.И.Леницкий. Изящная литература и филocoфия.// "Вера и разум". — Харьков. 1893.
М.Шайкевич. Психопатологический метод в русской литературной критике. // Вопросы философии и психологии. Кн.73-74, 1904.
Л.Крот. Наблюдения русских писателей над человеческой душой (психография). —М.,1901.
Г.И.Россолимо. Искусство, больные нервы и воспитание.//-„Русская мысль", 02.
Т.Е.Сегалов. Болезнь Достоевского.1907.
П.И.Березин. Творческий путь Максима Горького.//„Вестн. псих., кримин., антр. и мед.", т. XII, вып. 2—3-й. 1916 c. 64-78.
Шалабутов.  Психопатология в литературе и литература в психопатологии. // Архив психиатрии, нейрологии и судебной психопатологии. 1923, № 3.
Н.А.Юрман. „Садизм в произведениях Достоевского". Доклад в о-ве псих. и невропат. Петроград.
И.Д.Ермаков. О белой горячке.// Психоневрол. вестник".  № 1, 1917.
А.Г.Иванов-Смоленский. „Болезнь Достоевского". Доклад в Петр. о-ве невропат. и психиатрии.
18 И.П.Павлов. Двадцатилетний опыт изучения высшей нервной деятельности животных. 1923.
19   В.М.Бехтерев. Общие основы рефлексологии человека. 1923.
20   Лазарев.Физико - химические основы высшей нервной деятельнойсти.// Научн. обзор. —М, 1922, № 1.
21   S.Freud. Uber Psychoanalyse. 6-te Aufl.
22   И.С.Тургенев.  Рассказы.
23   И.Д.Ермаков. Истерическая эпилепсия.
24  Архив психиатрии, нейрологии и судебной психопатологии, т.VII, ст. Гутникова.
25   Ribot. Les Maladies de la memoire. 1881.
Sollier. Les Troubles de la memoire. 1889.
С.С.Корсаков. Болезн. расстройства памяти. 1889.
S.S.Korsakoff. Une maladie de la meinoire. // Rev phil. 1889.
A.Forel. Das Gedachtniss und seine Abnormetaten. 1885.
26   Платон. Лизис.
Эсхил. Скованный Прометей.
27   Semon. Мнема как сохраняющее начало в смене органических явлений. 1904.
Bleuler. Lehrbuch der Psychiatric. 1920.
28  Горяев. Сравнительный этимологический словарь русского языка. —Тифлис. 1896.
29  Morel. Traite du maladies mentalis. —Paris. 1860.
Лукьянов. Голодание как вид питания.// „Врачебн. газ.", 1923, № 13—14.
30  Anjel. Beitrag zum Karitel uber Erinneriingstauschungen. // Arch. f. Psychiatrie. Bd. VII, 1878, S. 57.
Pieron. Sur 1'interpretation des faits de paramnesia.// Rev. philosoph. 1902, t. 54,p. 160.
31  Gunter. Uber Nachempfindungen. // Deitsche Zeitschr. f. Nervenhlk. 1923, Bd.76, 56-te heft.
32  Работы Суханова, Бехтерева, Павлова, в частности: Е. Tanzi ed E. Lugare—Trattato delle Malattie mentali. 1914.
33 Различный подход к этому утверждению см. у А. И. Введенского, Лосского, Карпова, Лопатина, Трубецкого, С. Н., Бердяева, Юркевича и др.
34   Sander. Uber Erinnerungstauschungen. // Arch. f. Psychiatric. 1874, Bd. IV, S. 244.
35  Lewis. Problems of Zife and Mind. III ser., p. 129.
 Sir Henry Holland. Mental Physiology, see. ed., p. 172.
36  J.Sully. L`illusions. —London. 1882.
37  P. Janet .L'amnesie et la dissociation de souvenirs par L`emotion. // J. de Psychologie, 1904.
38  Zelande. Des paramnesies. Rev. philos., t. 36, 1893.
     Arnaud. Un cas d`illusion du „deja vu" ou de fausse memoire". // Ann. med.— psychol., 1894, t. 37.
      Dugas. Sur la fausse memoire. // Rev. philos., 1894, t. 37.
39  E.Kraepelin. Ober Erinnerungsfalschungen.// Arch. f. Psychiatric, 1887Bd. 18, , S. 409.
40   Сандер, Анвель, Крепелин, Иенсен, Бонателли, Г. Эллис, Корсаков, Монассеина, Виган и др.
41   Hughlings Jackson—статья в "American Journal of Psychologie", Jan., 1896.
42  Pierre Janet. A propos du „deja vu. // Journal de Psychologie. 1905., №4.
43  Dromard et Albes. Essai theor. sur. L`illusion dite de fausse reconnaissance. // Journ. de Psych. 1905, p. 216.
44  Havelock Ellis. A note on hypnagogic paramnesia. Mind. 1897, vol. VI, p. 283.
Lemaitre. Des phenomenes de paramnesie // Arch. d. Psych., 1904, r. III, p. 101.
Grasset. La sensation du „deju vu" // Journ. d. Psych. 1904, Janv.
D-r Chabaneix. La subconscient chez les artistes, les savants et les ecrivains Thes. Bordeaux 1897.
Гефдинг. Очерки психологии, основанной на опыте. —М., 1914( прим. на с. 129).
Charles Mere. La sensation du „deja vu". Mere de France. — Juillet, 1903.
45   Belugou.Un cas de paramnesie.// Rev. Philosop, 1907, t. 44, p. 282.
46  Jean de Pury. Observations de paramnesie. // Arch. de Psychol., t. II.
47   Wigan. A new view of insanity: the duality of the mind. —London 1884..
48  Tito Vignoli. Sulla Paramnesia о falsa memoria Rendi-conti de R. institute Lombardo. 1894.
49   Abercrombie. Essay on intelletual powers. Carpenter—Mental Physiology.
50  Lalande. Des paramnesies. // Rev. philos., 1893, (здесь же приведены данные Burnhom'a).
51  Lapie. Note sur la paramnesie. // Rev. philos., 1894, кн. 37, с. 351.
52  Bozzano—см. Пьерон (30).
53  Paul Radestock. Schlaf und Traum.
54   Jensen. Uber Doppelwahrnehmungen in der gesunden wie in der kranken Psyche. // Suppl. Heft Allg. Zeitschr. fur Psychiatric. 1868, Bd.XXV, , S.48.
55   Bleuler.  loc. cit.
С.С.Корсаков. Психиатрия, ч. 1-я.
56 Leon Kindberg. Le sentiment du "deja vu" et L`illusion de fausse reconnaissance. // Rev. de Psych., 1903.
57 Bernard Leroy—loc. cit.
58 Bergson H. Le souvenir du present et la fausse reconnaissance. // Rev. philosoph., decembre, 1908, (есть русский перевод Флеровой).
59  Dugas. Un cas de depersonalisation. // Rev. philos., t.45, p. 500.
60  И.М.Сеченов. Элементы мысли. // „Вести. Esp.", 1878.
61   Платон. Лизис,
62   Краффт-Эбинг. Психиатрия.
63  Ebbinghaus—Das Gedachtniss. 1885.
 Sollier. Le probleme de la memoire. 1899.
64   Buсcola. Rivista di filosofia scientifica II, Fasc. 6.
65  „Spiegelung"—выражение Neumann'a; см. также (39).
66  Le Lorrain. A propos de la paramnesie. // Rev. Phil., 1894, t. 37.
  Bourdon. Sur la reconnaissanca de phenomenes nouveaux. // Rev. philosoph., 1893, t. 36, p. 629.
67 . Grasset. La sensation du „deja vu" // Journ. de Psychol., 1984, Janv., p. 20.
68   J. Coriat. Reduplicative paramnesia. // Journal of nervous and mental diseases ., 1904, voc. 31, p. 577.
69  Бехтерев. Uber Storung des Zeitgefiihis bei Qeisteskranken. // Zentrbl. f. Nervenheilkunde uud Psych. 1903, Okt.
70 Др. Котик. Непосредственная передача мыслей. —М., 1914.
Краинский. Энергетическая психология.
Janet Pierrs. Las obsessions et la psychastenie. —Paris, 1903.
71   Доклад д-ра Бруханского на 1-м Всерос. съезде по психоневрологии.
72  Le Lorrain. De la duree du temps dans le reve. // Rev. philos., 1894, № 9.
Foucault. L'evolution du reve pendant le reveil. // Rev. philos., 1904, Nov.
Freud S. Die Traumdeutung. 6-te Aufi (здесь привед. литература).
73   Марнн—статья „Вопросы философ, и психол.": 1893, кн. 18 и 1895, кн. 24.
H.Pieron. Contribution a la psychologia des mourants. // Rev. philos., 1902, № 12.
74  H. Minkovsky. Raum und Zeit (Речь на 80-м съезде естествоиспытателей в Кельне 21 сент. 1908 г.)
75  В.Чиж. «Почему воззрения пространства и времени постоянны и непременны», 1896.
Челпанов.—статья в „Вопросы филос. и психологии", кн. 19.
Гюйо. «Происхождение идеи времени», 1900. (Вообще же литература о „времени" бесчисленна).
76  I.Kant. Kritik der reinen Vernunft, изд. Redan, jun., с. 58.
77  W.Wundt. Grundzuge der physiologischen Psychologie, II c.
Helmholz. Die Tatsachen in der Wahrnehmung, 1879.
78 В.М.Бехтерев.Значение органов равновесия в образовании представлений о пространстве. 1896.
79   I.Kant. Loco cit, с. 48.
80 Пуанкарэ. Наука и гипотеза.
Мах Э. Механика.
П.Лонжевее. Эволюция пространства и времени. Фантастическая повесть о четырехмерном мире, см.: Wells— Plattner story, —Leipzig изд. Tauchnitz ,1900.
81   Fouillec. La memoire et la reconnaissance dcs souvenirs. // Revue des Deux Mondes, 1885, t. 52, p. 154.
82 . См. Wigan loc. cit (47).
83   Tischner. Ober Telepathie und Hellsehen. 1921.
84   H. de Vries. Die Mutationstheorie. —Leipzig. 1901,03.
 Sommer. Familienforschung und Vererbungslehre. 1907.
O.Bumke.—Kultur und Entartung. II-te Aufl., 1922.
Goldschniidt. Die quantitative Grundlage von Vererbung und Artbildung. 1920.
85 Тяпугин. К симптопатологии артериосклеротических психозов: расстройства памяти // Корсак. журн., 1914.
86 Цицерон .„Affectus est motus animi".
87 Ч.Дарвин. О выражении ощущений. —СПб, 1872.
Kirchhoff. Der Gesichtsausdruck beim Gesunden und Kranken. 1922.
E. Kretschmer. Korperbau uud Charakter. 1921: (Есть русский перевод.)
Th. Piderit. Mimik und Phisiognomik. 1886.
Krukenberg. Der Gesichtsausdruck des Menschen 3-te ui 4-te Aufl. 1923. (Приведена литература.)
88  И.А.Сикорский. Всеобщая психология с физиогномикой илл. изл. —Киев, 1904, с.231.
89  А.Бергсон. Интеллектуальное усилие. —СПб, 1912.
90 Karl Abraham. Die psychosexuellen Differenzen der Hysterie uud der Dementia praecox.08.
91  Heilbronner. Konstitutionelles Wachtraumen. // Monatschr. f. Psych, und Neurol. 1913, Bd 34. S. 510..
92  Полное собрание сочин. И.С.Тургенева, Изд. Маркс, т. VII, с. 105.
93  Сравн. Ovid'—Metamorphos., III.
94 В1еu1еr. Das Autistische Denken. // Jahrb. f. Psychoanalit. Forsch.,—Bd. 4, S. 1.
95 Членов—Половая перепись Московского студенчества (онанистов здесь 73%, начиная с раннего возраста).
96  Буквальный перевод Л. И. Мандельштама, —Берлин, 3 изд.
Kielholz A. Jacob Boeme. Ein pathographischer Beitrag zur Psychologie der Mystik.
97 Biedl. Innere Secretion. 3-te АйП. 1916.
98   Journal med. de Lyon, 1923, № 84.
99  Лапшин. Философия изобретения и изобретение в философии.
100 P.Claudel. Casuistikt bidray tiel, den reduplicativa pa-ramnesiens event, tiel „deja va" fenoments klinik Hygiea (80) 4, 161.
101  Указания Жанэ, Блейлера, Крепелина, Корсакова. Кр.-Эбинга, Арно, Рейхардта, Баллэ.
102 Указ. (101) и Леметра, Джаксона, Ковалевского, Рыбакова и др.
103 Серейский. Аффект в его биохимическом проявлении. // Журнал психол., неврол. и психиатрии. 1923, т. III.
104  В.П.Осипов. О патогенезе схизофренического состояния.// «Врачебн. Газета», 1923, № 24.
105 И.Д.Ермаков.Истерическая эпилепсия
106 Paul Schilder. Zur Psychologie epileptischer Ausnahmezustande. // Zeitschr. f. die gesam.N. uud Ps. 1923,Bd.81.
107 С.Ceni. Der Einfluss der Sehekraft auf die Geschlechtscharaktere. //Zeitschr. f. Nervenheilkud, Bd 77.




ПАТОГРАФИЧЕСКИЙ  ОТДЕЛ.

МАТЕРИАЛЫ К ПАТОГРАФИИ ПУШКИНА

Д-ра Я. В. МИНЦА.

„Это состояние души можно назвать юродством поэта. Оно замечается в Пушкине до самой женитьбы, а, может быть еще позднее".
П. И. Бартенев.Пушкин в Южной России.

В то время, как на Западе патографическая литература все более разростается и большинство величайших мастеров слова (по крайней мере Германии) освещены так или иначе патографически, у нас в России в этом отношении сделано очень и очень мало. А один из величайших мастеров слова —А. С. Пушкин до сих пор патографически совершенно не освещен. Давно уже пора к этому приступить.
Автору этой работы, хотя и не представляется сейчас возможным разработать полной патографии Пушкина (считая это делом будущего), но положить вехи к такой работе в виде указаний на некоторые патографические материалы для выяснения психической конституции Пушкина представляется возможным хотя бы на основании тех скудных данных, которые имеются у нас, не претендуя на большее. Словом, мы здесь хотим только наметить ту канву, на которой может быть построена патография Пушкина.
Прежде всего отметим те наследственные данные, из которых сложилась личность поэта. Как известно, родоначальником Пушкиных был прусский выходец Радши, выехавший в Россию при Александре Невском. Самое имя Пушкиных пошло от потомка Радши в шестом поколении — Григория Пушки.
Изучая родословную Пушкина мы можем отметить, с одной стороны, целый ряд душевнобольных и резко патологических типов, с другой—лиц творческих одаренных, поэтов и писателей.
Прадед поэта по отцу, Александр Петрович Пушкин, умер весьма молодым, в припадке сумашествия зарезав свою жену, находившуюся в родах; сын его, Лев Александрович, представлял собой ярко патологическую личность: пылкий и жестокий, он из ревности замучил свою жену, заключив ее в домашнюю тюрьму, где она умерла на соломе.
От отца своего поэт унаследовал, с одной стороны, одаренность, поэтический талант, с другой—много психопатических черт. Сергей Львович был известен во всей аристократической Москве своими каламбурами, остротами и стихами; стихотворство было его страстью. Отец поэта был раздражителен и очень тяжел в домашней жизни; нрава был непостоянного, мелочного, попеременното мотал деньгами, то бывал неимоверно скуп. Барон Корф считает Сергея Львовича человеком пустым, бестолковым и безмолвным рабом своей жены. Увлекшись религией в пожилом возрасте, он вступил в массонскую ложу. Кроме отца, мы встречаем в семье Пушкина еще несколько лиц, поэтически одаренных: Василий Львович (дядя поэта) пользовался славой хорошего стихотворца; также был известен своими стихами младший брат поэта—Лев Сергеевич Пушкин. Лев Сергеевич отличался своими „странностями" и чудачествами.
Мать поэта происходила из рода Ганнибалов, родоначальником которого был известный Абрам Петрович Ганнибал, африканский негр, подаренный Петру Великому турецким султаном. Как у родоначальника, так и у всех потомков Ганнибала мы можем отметить резко выраженные психопатические черты характера: Абрам Петрович был очень сварлив и неуживчив и постоянно ссорился со своими сослуживцами; будучи необузданно ревнив, он отличался в семейной жизни своеволием и скупостью. Сын его (Петр) был алкоголик, другой сын (Осип), умерший от „невоздержанной жизни", отличался „пылкой страстью" и „легкомыслием", вследствие чего брак его с дочерью Алексея Федоровича Пушкина был „несчастным" и окончился разводом.
Как мы видим, мать Пушкина, Надежда Осиповна Ганнибал и отец поэта были в родстве. Надежда Осиповна была женщиной вспыльчивой, эксцентричной, взбалмошной и рассеянной до крайности. Все эти черты характера поэт унаследовал от матери, как мы увидим ниже.
Таким образом из этих (правда, скудных) данных мы видим, что Пушкин был отягчен как по материнской, так и по отцовской линии. Литературную же одаренность он получил по отцовской линии.
Переходя к анализу личности поэта с психопатологической стороны, мы должны заранее сказать, что не собираемся сейчас дать исчерпывающий патографический анализ личности поэта. Мы отметим лишь некоторые выпуклые и ярко бросающиеся в глаза моменты в патопсихической структуре личности Пушкина.
Самым характерным и ярким, что в его личности бросается в глаза, даже и не специалистам, так это—резкая неустойчивость его психики, имеющая ярко выраженную цикличность смены настроений, далеко выходящая за пределы нормальной ритмичности настроений обыкновенных здоровых людей. Если мы обратимся к материалам, иллюстрирующим доподлинную (а не искусственно панегирическую) биографию Пушкина, то все течение его психической жизни в ее сменах настроений пришлось бы графически изобразить в виде волнистой кривой с крутыми колебаниями и подъемами то вниз, то вверх. Эти колебания будут соответствовать колебаниям его бурной психики то в форме резкого возбуждения, то в форме депрессии. Эта волнообразность, правда, будет протекать с известной периодичностью, но не будет иметь той строгой ритмичности подъемов и спусков, свойственных тем чистым формам маниакально-депрессивных состояний, где регулярно и ритмично депрессия сменяет возбуждение. У Пушкина, скорей, та часть кривой, которая бы характеризовала подъемы возбуждения, будет преобладать и доминировать над той частью кривой, которая должна характеризовать депрессии. Это—первая особенность, которую бы можно было отметить.
Вторая особенность, которую мы бы могли констатировать, —это то, что в последний период его жизни депрессивные приступы стали учащаться и даже, пожалуй, удлиняться. Эта психическая неустойчивость и цикличность психики резко бросалась в глаза даже всем тем из его современников, которые далеки были до каких-либо психиатрических оценок его настроений. „Случалось удивляться переходам в нем",—пишет И. И. Пущин, товарищ Пушкина, в своих заметках о Пушкине.
Правда, современники его и даже его близкие люди, не понимая конституцию психики поэта, часто ложно истолковывали эти резкие смены настроения, приписывая их той или иной мнимой причине, якобы зависящей от его воли и желаний. Так, брат его, Лев Сергеевич, говорит1 :  „Должен заметить, что редко можно встретить человека, который бы объяснялся так вяло и несносно, как Пушкин, когда предмет разговора не занимал его, но он становился блестяще красноречивым, когда дело шло о чем-нибудь близком его душе. Тогда он являлся поэтом и гораздо более вдохновенным, чем во всех своих сочинениях".
Точно также А. М. Керн2 о Пушкине говорит так:
„Трудно было с ним сблизиться. Он был очень неровен в обращении: то шумно весел, то дерзок, то нескончаемо любезен, то томительно скучен, и нельзя было угадать, в каком он будет расположении духа через минуту.  Вообще же надо сказать, что он не умел скрывать своих чувств, выражал их всегда искренно и был неописанно хорош, когда что-либо приятно вдохновляло его. Когда же он решался быть любезным, то ничто не могло сравниться с блеском, остротою и увлекательностью его речи".
Конечно, дело тут не в том, что Пушкин “вяло и несносно” держал себя и был “томительно скучен”, потому что “предмет разговора не занимал его”, также и не потому он “становился блестяще красноречивыми, что дело шло о чем-нибудь близком его душе и не потому, что он “решался быть любезным”, а дело тут в том, в какой фазе маниакально-депрессивного состояния находился Пушкин в данный момент — в депрессивной или в маниакальной. И верно подметила А. М. Керн в Пушкине: что “он не умел скрывать свои чувств, выражал их всегда искренно”, так как он не мог их скрывать в силу конституциональных особенностей маниакально—депрессивного состояния, а не потому, что хотел или “решался быть любезным” или “томительно скучным”.
Теперь перейдем к иллюстрации тех моментов из биографии Пушкина, которые характеризуют вышеупомянутую кривую в ее подъемах и спусках. Причем оговариваемся, что ниже приводимые иллюстрации для этой цели являются далеко не исчерпывающим материалом для демонстрирования такой кривой. Эти материалы могут служить лишь канвой для попытки построения такой кривой, и этим могла бы быть охарактеризована маниакально-депрессивная психическая конституция Пушкина, а еще вернее было бы сказать—маниакально-депрессивный компонент психической конституции Пушкина, так как, по нашему мнению, в сложную психику Пушкина должны входить еще и другие компоненты, помимо маниакально-депрессивного3 . Уже с самого раннего детства и юношества замечается эта циклическая смена кривой, которая то вверх (возбуждение), то вниз (депрессия) сменяет одна другую. Так, в раннем детстве—до 7 лет—поэт был толстым, неповоротливым, угрюмым и сосредоточенным ребенком, предпочитавшим уединение всем играм и шалостям. Вдруг в возрасте 7 лет в Пушкине произошла резкая перемена: он стал резвым и шаловливым; родители пришли в ужас от внезапно проявившейся необузданности. Испытав все меры к его “укрощению”, они успокоились на мысли, что ненормальность природы их сына ничем исправить нельзя.
На 8-ом году Пушкин стал сочинять комедии и эпиграммы, 12-ти лет поэт поступил в Лицей. Здесь он поразил всех товарищей ранним развитием, раздражительностью и необузданностью; опять-таки здесь отмечается, что характер его был неровный: то расшалится без удержу, то вдруг задумается и долго сидит неподвижно. “Видишь его поглощенным не по летам в думы и чтение”, и тут же он внезапно оставляет занятия, входит в какай-то припадок бешенства из-за каких-тo пустяков: из-за того, что другой перебежал его или одним ударом уронил все кегли.“Пушкин с самого начала пребывания в Лицее был раздражительнее всех и потому не возбуждал общей симпатии”,— рассказывал Пущин в своих воспоминаниях.
Учился Пушкин очень небрежно и только благодаря хорошей памяти смог сдать хорошо большинство экзаменов; он не любил математики и немецкого языка. Поэт окончил лицей в 18 лет. По описанию его друзей он был среднего роста, широкоплечий, худощавый, имел темные курчавые волосы, светло-голубые глаза, высокий лоб, смуглое небольшое лицо и толстые губы. Во всех его движениях видна была робость; он был очень неровен в обращении: то шумливо весел, то .грустен, то робок, то дерзок. С этого периода, т. е. с 1817 года по 1820 год, он живет в Петербурге, где поступает на службу. Этот период характеризуется резкими приступами возбуждения, повышенного тонуса всех жизненых отправлений, далеко выходящего за пределы нормального повышения психического тонуса, свойственного юношам такого возраста. Здесь характерны данные воспоминания современников о Пушкине этого периода. Приведем воспоминания барона Корфа, относящиеся к тому времени: “Пушкин был вспыльчив до бешенства, вечно рассеянный, погруженный в мечтания, с необузданными страстями.4 Характерная черта души поэта — полная неуравновешенность, готовность отдаться впечатлениям, способность глубоко, но мимолетно их переживать”. И, действительно, в Петербурге он предается вихрю развлечений и разврата; дни и ночи он проводит в оргиях и вакханалиях, предаваясь разгулу и разврату, низводивших его не раз на край могилы; о его бесконечных дуэлях, странностях и выходках говорил весь Петербург. Отдыхает он и предается серьезному литературному творчеству только тогда, когда бывает болен венерическими болезнями.
Для характеристики приведем отрывки писем современников:
Тургенев пишет Вяземскому 18.IX.1818 г.: „Сверчек (название Пушкина как члена Арзамаса) прыгает по бульвару и по б...,но при всем беспутном образе жизни его он кончает четвертую песнь поэмы. Если еще два или три, так дело в шляпе. Первая... болезнь была и первой кормилицей его поэмы" (Остафьевск. Архив, ч. I, стр. 174).
„Старое пристало к новому и пришлось ему опять за поэму приниматься—радуется Вяземский—Венера пригвоз¬дила его к постели" (Там же, стр. 191).
„Пушкин простудился, дожидаясь у дверей Б..., которая не пускала его в дождь к себе для того, чтобы не заразить его своей болезнью. Какая борьба великодушия любви и разврата". (Тургенев в письме от 1819 г. Там же стр. 253).
В одной из черновых тетрадей Пушкин кается в своих грехах и их последствиях таким образом
„Я стражду 8 дней
С лекарствами в желудке
С Меркурием в крови
С раскаяньем в рассудке".
В петербургский период (после окончания Лицея) психическое состояние Пушкина как нельзя ярче характеризуется как состояние резкого возбуждения. Возбуждение этого периода превосходит по интенсивности и, пожалуй, по деятельности все до сих пор бывшие приступы возбуждения юношеского периода. Этот период прерывается вскоре резкой депрессией.
В 1819 г. наступил приступ резкой меланхолии: в письмах к друзьям он говорит о полной апатии, об омертвелости духа, о недоступности каким бы то ни было впечатлениям; он пишет об утрате поэтического вдохновения:
“И ты, моя задумчивая лира,
Найдешь ли вновь утраченные звуки”.
Был ли этот приступ депрессии за этот петербургский период единственным или были еще такие приступы—мы не знаем, но вскоре наступает снова фаза возбуждения. Возбуждение настолько резкое, что Пушкин сталкивается всюду с окружающим из его среды. В связи с его скандальным и вызывающим поведением (связанным, несомненно, с его патологически возбужденной психикой) Пушкин высылается административно из Петербурга (возбудивши против себя тогдашнюю бюрократию) в распоряжение генерала Инзова, в Екатеринослав.
К этому времени приблизительно у Пушкина наступает новый более длительный период депрессии. За это время Пушкин не подавал о себе никаких вестей близким и друзьям до половины сентября месяца. Пушкин, обычно любивший делиться своими впечатлениями, вдруг чуть ли полгода не пишет. Что с ним случилось? Об этом мы можем судить по письму к брату Л. С. Пушкину, написанному в сентябре 1820 г:
„Милый брат, я виноват перед твоей дружбой, поста¬раюсь изгладить вину мою длинным письмом и подробными рассказами. Начинаю с яиц Леды. Приехав в Екатеринослав я соскучился, поехал кататься по Днепру, выкупался и схватил горячку по обыкновению5 . Генерал Раевский, который ехал на Кавказ с сыном и двумя дочерьми, нашел меня в жидовской хате, в бреду без лекаря, за кружкой оледенелого лимонада. Сын его (ты знаешь нашу тесную связь и важные услуги для меня вечно не забытые) предложил мне путешествие к Кавказским водам; лекарь, который с ним ехал, обещал меня в дороге не уморить. Инзов благословил меня в счастливый путь. Я лег в коляску больной, через неделю вылечился. Два месяца жил на Кавказе; воды были мне очень нужны и чрезвычайно помогли, особенно серные горячие...”.
В другом письме к барону Дельвигу от 1824 г., описывая это свое путешествие на юг, он между прочим пишет:
„В Бахчисарай приехал я больной”. Описывая далее развалины дворца и фонтана и проч., он тут же замечает:
"... но не тем в то время сердце полно было- лихорадка меня мучила...”.
Итак эту “горячку” или “лихорадку”, о которой говорит Пушкин, он „схватил по обыкновению", как он выражается в письме к брату. Мы знаем, что до этого в Петербурге он никакой такой лихорадкой, как мы бы могли думать о периодических приступах малярии или какой-либо другой инфекционной болезни и которая бы его трепала „по обыкновению" (значит периодически), он не страдал. Мы знаем, наоборот, что до высылки из Питера он был в сильно возбужденном нервном состоянии—вел разгульный образ жизни, натворил величайшие безумства, и поведение его вообще указывает, что он находился в ненормальном и сильно возбужденном состоянии, соответствующем маниакальному или гипоманиакальному. Поведение его настолько ненормально, что заставляет тогдашнюю администрацию выслать его из Петербурга.
По-видимому, это возбуждение сменяется, ко времени высылки депрессивным приступом, сменившимся затем возбуждениями, называемыми Пушкиным „горячкой" или „лихорадкой". Депрессивный приступ этот, сопровождаемый глубоким упадком телесных и духовных сил, и затем возбуждением,  по-видимому, он переживает не впервые, ибо он сам отмечает, что он наступил у него „по обыковению".
В эту же пору депрессии творчество Пушкина замирает и становится вдруг ему недоступно. Замечается резкий упадок творческих сил как никогда (такие приступы отсутствия творчества у Пушкина были неоднократно). Им овладевает то нравственное омертвение, когда психический тонус понижается настолько, что на южное великолепие картин природы он глядит со странным равнодушием, которому сам впоследствии удивляется. За четыре месяца этого периода (май—август 1820 г.) написаны им только две коротенькие элегии, носящие имя „Дориды" и незаконченный отрывок „Мне бой знаком, люблю я звук мечей", да еще эпиграммы на Аракчеева.
Также во время пребывания на Кавказе в этот период написан лишь эпилог к “Руслану и Людмиле”, и здесь об упадке его творческих сил он делает сам горькое признание:
“На скате каменных стремнин
Питаюсь чувствами немыми
И чудной прелестью картин
Природы дикой и угрюмой;
Душа как прежде, каждый час
Полна томительною думой,
Но огонь поэзии угас.
Ищу напрасно впечатлений.
Она прошла пора стихов,
Пора любви, веселых снов
Пора сердечных вдохновений.
Восторгов каждый день протек
И скрылась от меня на век
Богиня тихих песнопений...".

Позже когда он стал выздоравливать:

„И ты, моя задумчивая лира,
Найдешь ли вновь утраченные звуки" (“Желание”, 1821).
...
И, наконец, в первой песне „Евгения Онегина" возобновляется:

“Адриатические волны.
О, Брента. Нет, увижу вас
И вдохновенья снова полный
Услышу Ваш волшебный глас”.

Напрасно хотят авторы приписать этому упадку творчества как причину затаенную какую-то любовь.
Те же черты необузданности, приступов возбуждения мы встречаем в период изгнания, в Кишиневе и Одессе. Бартенев так описывает период жизни в Кишиневе: “у Пушкина отмечаются частые вспышки неудержимого гнева, которые находили на него по поводу ничтожнейших случаев в жизни. Резко обозначалось противоречие между его повседневной жизнью и художественным служением; в нем было два Пушкина: Пушкин—человек, Пушкин—поэт". Начальник его в Кишиневе получал безконечное число жалоб на „шалости и проказы" Пушкина; драки, дуэли и т. п похождения служили темой постоянных толков.
Этот период наиболее выраженный в патологическом отношении. Пребывание в Кишиневе отличается скандальной хроникой его жизни, и недаром биографы этот период обозначают как период сатанизма.
Анненков («Вестник Европы», 1873—74. „О Пушкине по новым документам") по поводу кишиневского периода, касаясь найденной тетради с изображением чертей и „всяких гадостей," говорит: „Надо быть в патологическом состоянии. чтобы подолгу останавливаться на производстве этого цикла" и относит эти произведения прямо к душевной болезни Пушкина. В свое время это мнение Анненкова вызвало резкое недовольство и протест среди поклонников Пушкина. Некоторые же из петербургских журналистов в то время также были того мнения, что многие эскизы Пушкина изобличают такую „дикую изобретательность, такое горячечное свирепое состояние фантазии", что приобретают уже значение симптома душевной болезни. Другие же готовы были считать даже некоторые проявления его психики как симптомы душевной болезни. Вообще, кишиневский период характеризуется сильными приступами возбуждения, которые сопро-вождаются цинизмом, граничащим с парнографией, авантюризмом, скандалами, драками, дуэлями из за любовных приключений.
Вот несколько любовных скандалов: Пушкин был в связи с женой помещика Инглези. Муж, узнав, запер ее в чулан, а Пушкина вызвал на дуэль. За этот скандал Пушкин был посажен его начальником Инзовым на 10 дней на гауптвахту. Жены кишиневских нотабелей Мариола Рали и Аника Сандулаки, по-видимому, были тоже в числе возлюбленных Пушкина. Можно думать, что у него была связь с Мариолой Баят, молодой супругой члена Верховного Совета Годараки Баята, но связь эта скоро прервалась. Красивая Мариола затаила злобу на Пушкина и преследовала его разными обидными намеками так, что он в конце концов вызвал на дуэль, а потом ударил по лицу ее мужа-почтенного и уже пожилого боярина. Это дело повлекло для Пушкина новое заточение под арестом (Цит, по Губеру. Дон-Жуанский список, стр. 69)
Приступы возбуждения кишиневского периода можно считать как один из наиболее сильных приступов возбуждения. Кроме того, в этот период возбуждения (а, может быть, и несколько раньше) примешивается и новый психотический компонент в развитии его психики, отчего маниакально-депрессивные состояния с этого времени получают несколько иную окраску, другой колорит, а потому кишиневский период надо еще считать и переломным в развитии его психики. Этот новый психотический компонент есть шизоидный компонент.
Тот „сатанизм", о котором говорят различные литературные критики и литературные историки, точно так же, как и „байронизм", начавшиеся именно в эту эпоху жизни Пушкина (или несколько раньше)—есть именно результат развернувшегося в психике Пушкина шизоидного начала. Это шизоидное начало, развиваясь на фоне маниакально-депрессивных состояний, в дальнейшем изменит ту более правильную смену возбуждения и депрессии, которая была характерна для первого периода жизни Пушкина—периода ссылок и репрессий.
В дальнейшем характер маниакально-депрессивных состояний, благодаря шизоидному компоненту, меняется. Приступы возбуждения развиваются не так ярко и резко, зато приступы депрессии делаются как будто длительнее и чаще. Тут, конечно, необходимы более детальные исследования, чтоб эти моменты более определенно осветить, что в дальнейшем и должно быть сделано. Здесь мы пока только это намечаем.
Краткий одесский период также характеризуется аналогичными состояниями его психики, что и в предыдущих: возбужденное состояние, ажитация, повышенный сексуализм и связанное с этим агрессивное поведение, с авантюризмом и скандальными выходками. Этим вызывается и его новая высылка из Одессы.
Из Одессы поэт был выслан в село Михайловское, где он прожил несколько лет. В 1825 г. отмечается снова резкое угнетенное настроение, тоска, резиньяция и разорван¬ность со своими. „Я не могу больше работать",—пишет сам Пушкин,—„здесь на берегу реки я хотел бы построить себе хижину и сделаться отшельником". Вообще, как уже выше было сказано, в эту эпоху жизни и в последующие годы бросаются в глаза менее приступы возбуждения, более приступы депрессии.
В 1827 г. он стал избегать людей. В обществе бывал редко, а если и бывал, то или скучающим, или придирчивым, озлобленным и неприятным. По свидетельству А. П. Керн, Пушкин в эту зиму часто бывает мрачным рассеянным и апатичным. В нем проявляется недовольство самим собой и другими. Под влиянием какой то безотчетной тоски Пушкин то едет в Москву, то в Петербург. К концу года это состояние временно проходит, но вскоре он опять начинает „хандрить". В это время он пишет:
„Дар напрасный, дар случайный,
Жизнь, зачем ты нам дана?
Цели нет передо мною,
Сердце пусто, праздней ум,
И томит меня тоскою
Однозвучный жизни шум".
И эта тоска все более его пожирала, несмотря на растущую славу поэта.
Наблюдатель6 , видевший Пушкина в Москве в начале 1827 г., очень тонко подметил и моменты тяжелых приступов депрессии.
„Судя по всему, что я здесь слышал и видел, Пушкин здесь на розах. Его знает весь город, все им интересуются, отличнейшая молодежь собирается к нему, как древле к великому ларуэту собирались все, имевшие хоть немного здравого смысла в голове. Со всем тем Пушкин скучает. Так он мне сам сказал... Пушкин очень переменился наружностью: страшные черные бакенбарды придали лицу его какое-то чертовское выражение, впрочем он все тот же— так же жив, скор и по-прежнему в одну минуту переходит от веселого смеха к задумчивости и размышлению".
Из последующей эпохи его жизни к его вечно возбужденному состоянию примешивается возрастающее чувство ревности, пожиравшее его и ухудшавшее его самочувствие все сильнее и сильнее, несмотря на то, что приступы возбуждения как будто и ослабли. Таково было его состояние во время женитьбы и в последующей брачной жизни. Здесь ревность уже превращается в нечто бредовое, шизоидные элементы сказываются все более и более. Тоска, скука, замкнутость настолько начинают доминировать, что в 1835 г. стали замечать сильное изменение характера Пушкина: Он стал желчным, обозленным, подозрительным; все окружающие кажутся ему врагами; в каждом слове ему чудится намек или оскорбление. В 1837 году все стали замечать, что Пушкин сделался прямо каким-то ненормальным. По-видимому, в одном из депрессивных состояний он добивался той роковой дуэли, во время которой смертельная рана подсекла его жизнь.
В связи с приступами маниакально-депрессивного состояния у Пушкина мы должны связать другую яркую особенность его психики, а именно: его резко патологическую сексуальность, выражавшуюся в чрезмерной похотливости, сексуальном цинизме и извращений половых влечений. О своей патологической сексуальности сам Пушкин в одном послании к Ф. Ф. Юрьеву так описывает себя:
„А я, повеса вечно праздный,
Потомок негров безобразный,
Взрощенный в дикой простоте,
Любви не ведая страданий,
Я нравлюсь юной красоте
Бесстыдным бешенством желаний". (Цит. по Губеру: „Дон-Жуанский список Пушкина", Петроград, 1923г.).
„Бешенство желания" носило прямо резко патологический характер похотливости, о чем ярко свидетельствуют его современники. Лицейский товарищ поэта, Комовский (статьи и материалы Грота, изд. 2-е, „Пушкин его лицейские товарищи и наставники"), характеризует его таким образом:
„Пушкин любил приносить жертвы Бахусу и, вернее, волочился за хорошенькими актрисами гр. Толстого, причем проявлялись в нем вся пылкость и сладострастие африканской природы. Пушкин был до того женолюбив, что, будучи еще 15 или 16 лет, от одного прикосновения к руке танцующей во время лицейских балов взор его пылал, и он пылал, и он пыхтел, сопел, как ретивый конь среди молодого табуна".
Другой его лицейский товарищ, знавший его хорошо, барон М. А. Корф, так говорит о нем (цит. там же): „В лицее он превосходил всех чувственностью, а после в свете предался распутствам всех родов, проводя дни и ночи в непрерывной цепи вакханалий и оргий. Должно дивиться как здоровье и талант его выдержали такой образ жизни, с которым естественно сопрягались и частые гнусные болезни, низводившие его часто на край могилы. Пушкин не был создан ни для света, ни для общественных обязанностей, ни даже, думаю, для высшей любви или истинной дружбы. У него господствовали только две стихии: удовлетворение чувственным страстям и поэзия; и в обоих он ушел далеко. В нем не было ни внешней, ни внутренней религии, ни высших нравственных чувств, и он полагал даже какое-то хвастовство в отдаленном цинизме по этой части. Злые насмешки часто в самых отвратительных картинах над всеми религиозными верованиями и обрядами, над уважением к родителям, над родственными привязанностями, над всеми отношениями общественными и семейными—это было ему нипочем, и я не сомневаюсь, что для едкого слова он иногда говорил более и хуже, нежели в самом деле думал и чувствовал. Вечно без копейки, вечно в долгах, иногда почти без порядочного фрака, с беспрестанными историями, частыми дуэлями, в близком знакомстве со всеми трактирщиками, непотребными домами и прелестницами петербургскими, Пушкин представлял тип самого грязного разврата".
И, действительно, цинизм, утонченный разврат, стратегия сластолюбца—соблазнителя заполняли другую часть содержания жизни Пушкина и, что замечательно, когда он заболевал венерической болезнью, друзья его радовались: наконец-то он, прикованный, напишет в уединении большое произведение.
При встречах с женщинами Пушкин мгновенно загорался, стремительно и бурно налетала на него любовь, и также скоро угасала в нем. „Натали (говорит он про свою жену) — моя сто тринадцатая любовь", —признавался он княгине Вяземской.
"Более или менее я был влюблен во всех хорошеньких женщин, которых знал (говорит он в другом месте). Все они изрядно надо мной посмеялись, все, за одним единственным исключением, кокетничали со мной".
Из этого надо делать вывод, что и к серьезной и глубокой любви Пушкин не был способен, и что здесь, как и везде, вся его натура, была поверхностна в отношении любви. Ему нужно было легкое отношение к женщинам. Если же женщина была ему недоступна в смысле физического обладания, то он буквально готов был сойти с ума,  и нарастающее чувство обычно протекало как тяжелая болезнь, сопровождаемая бурными пароксизмами.
Еще более замечательно, что даже известная содержательница публичного дома в Петербурге, Софья Астафьевна, жаловалась полиции на „безнравственность" Пушкина, который „развращает ее овечек".
Отсюда понятно будет, почему в тогдашних светских и бюрократических кругах общества, где бывал Пушкин, его боялись как развратника настолько,что в резузьтате правительству приходилось ссылать его куда-нибудь в ссылку. Его высылали в Одессу, Кишинев. Здесь его поведение принимало тот же характер, и его высылали в другое место и т. д.
О том, как боялись цинизма и развратного поведения Пушкина, характеризует и следующий отрывок из дневника соседа по имению А. Н. Вульфа: „Я видел Пушкина, который хочет ехать с матерью в Малинники. Мне это весьма неприятно, ибо оттого пострадает доброе имя сестры и матери, а сестре, и других ради причин, это вредно" („Пушкин и его современники", выпуск XXI, стр. 19).
Как все патологические эротоманы, Пушкин был фетишист: образ женской ноги всего ярче зажигал его эротическую фантазию. Это общеизвестно,   об этом свидетельствуют многочисленные стихи и рисунки, набросанные в черновых его рукописях. Один ученый и пушкинианец—проф. Сумцов—написал специальную работу о женской ножке в поэзии Пушкина.
Если о фетишизме Пушкина ученый мог написать работу, то тем более можно написать целую книгу о патологической ревности Пушкина, которая могла принимать у него фантастические размеры и которая всегда была злока¬чественным осложнением  патологической сексуальности Пушкина. Ревность Пушкина поедом ела его в продолжении всей его жизни, по всякому ничтожному поводу, и приняла грандиозные размеры во время женитьбы Пушкина.
Сестра Пушкина, Ольга Сергеевна Павлищева, в одном письме так характеризовала страдания брата в начале 30-х годов:
„Брат говорил мне, что иногда чувствует себя самым несчастным существом, существом, близким к сумасшествию, когда видит свою жену разговаривающей и танцующей на балах с красивыми молодыми людьми: уже одно прикосно¬вение чужих мужских рук к ее руке причиняет ему приливы крови к голове, и тогда на него находит мысль, не дающая ему покоя, что жена его, оставаясь ему верной, может изменять мысленно... Александр мне сказал о возможности не физического предпочтения его, которое по благочестию и благородству Наташи предполагать в ней просто грешно, но о возможности предпочтения мысленно других перед ним". (Из семейной хроники „Воспоминания о Пушкине". А. Павлищева, стр. 298).
Вообще вся семейная драма Пушкина, приведшая его к роковому концу, разыгралась на почве этой патологической ревности. Пушкин, видя в женщине предмет чувственного обожания, в то же самое время если не вполне ненавидел женщину то, по крайней мере, ее очень и очень низко ставил: он считает ее существом низшего порядка, лживым, злым, коварным и душевно грубым.
В эстетическую чуткость женщины он совершенно не верил, он говорил: “Природа, одарив их тонким умом и чувствительностью, самою раздражительною, едва ли не отказала им в чувстве изящного. Поэзия скользит по слуху их, не досягая души; они бесчувственны к ее гармонии" (цит. «Дон-Жуанский список», стр. 29).
Тут напрашивается невольно один вопрос: как Пушкин, певший столько дифирамб женской ножке, любви, автор страстных элегий, комплиментов, признаний, пестрящих в букете его творчества, в то же самое время дает такой отзыв о женщине и высказывает такое отношение к ней?
Здесь больше всего сказывается патологическая сексуальность Пушкина, которая служила ему лишь объектом возбуждения в самом грубом смысле для его творчества, как водка для алкоголика, который, презирая в душе эту водку, не может от нее отстать.
Это отношение к женщине в одну из трезвых своих минут Пушкин высказал в следующем стихотворении:

«Стон лиры верной не коснется
Их легкой ветреной души;
Нечисто их воображенье,
Не понимают нас они,
И признак Бога, вдохновенье,
Для них и чуждо и смешно.
Когда на память мне невольно
Придет внушенный ими стих,
Я содрагаюсь, сразу больно
Мне, стыдно идолов моих.
К чему, несчастный, я стремился?
Пред кем унизил гордый ум?
Кого восторго,в чистых дум
Боготворить не устыдился?”

Так раскаивается и стыдится Пушкин за свою патетическую эротоманию, как алкоголик в минуту трезвости, ибо у трезвого Пушкина женский вопрос решается просто в следующем его четверостишии:

„Умна восточная система
И прав обычай стариков:
Оне родились для гарема
Иль для неволи теремов".

Тем более надо бы добавить к этому четверостишью, что для мученика патологической ревности эта восточная система является единственной гарантией, при которой он мог быть покоен.
Итак, мы отметили в жизни Пушкина его главные и наиболее выпуклые из циклических смен периодов возбуждения с периодами депрессии. Первую резкую перемену в характере Пушкина мы отметили в возрасте 7 лет: угрюмый, сосредоточенный в себе до этого возраста, он вдруг сделался резвым и шаловливым, чем привел в ужас своих родителей. В то же время, т. е. на 8-м году, он стал сочинять комедии и эпиграммы. Затем в возрасте 12 лет, когда он был уже лицеистом, отмечается также периодическая смена настроения и неустойчивость психическая: то необузданно-раздражителен до приступов бешенства из-за пустяков или шумно и неестественно весел, то чересчур грустен, тосклив и депрессивен.
Далее, по окончании Лицея, в петербургский период, т. е. в промежуток 1819—20 гг., этот размах возбуждения все более и более возрастает. Здесь в связи с крайней степенью возбуждения связывается самый разнузданный разгул, разврат, цинический и извращенный сексуализм, аггресивное поведение и столкновения с своей средой. Этому сильному размаху возбуждения, следует сильный приступ депрессии в 1820 г. который длится полгода. Вместе с этим — творческая бесплодность. Затем новый приступ возбуждения дает кишиневский период, где кривая возбуждения достигает предела. Разгул, разврат, драки, скандалы, аггресивность, дуэли, повышенный и извращенный сексуализм и прочее характеризуют также этот период.
С этого момента начинают развертываться новые элементы шизоидного характера, бывшие до сих пор не так развитыми. Все ярче и ярче проявляется „сатанизм" и „байронизм" как результат развертывающего шизоидного начала.
В 1825 г. снова появляется резко угнетенное настроение: тоска и разорванность со светом. С каждым годом приступы меланхолии делаются чаще и чаще, но и в то же время теряют тот характер чисто эмоциональных депрессий, а, скорей, принимают характер шизоидной скуки и замкнутости.
В 1827 г. он стал избегать людей, в обществе бывает редко. В состоянии резкой тоски и меланхолии он переезжает из одного города в другой. Возбуждения не имеют того характера, свойственного периоду ссылок. Женитьба не улучшила состояние поэта; в 1835 г. характер его резче меняется, он стал подозрителен и желчен. Вскоре все стали замечать, что Пушкин сделался каким то ненормальным.
Все эти приступы периодических возбуждений с периодическими депрессиями, как мы уже отметили выше, нельзя характеризовать как чистые формы маниакально-депрессивных состояний, ибо здесь примешивается целый ряд моментов в психике Пушкина, заслоняющих или, вернее, изменяющих картину чистой формы маниакально-депрессивного состояния настолько, что невольно можно думать о другой диагностике. Помимо шизоидного компонента (уже выше отмеченного), разыгривающегося на фоне маниакально-депрессивных состояний, необходимо отметить еще возможный и другой элемент. Это — аффект-эпилептический компонент, имеющийся в психике Пушкина, дающий чрезвычайную аффективную вспыльчивость и агрессивность, ревность и чрезвычайно резкие смены настроения в очень короткий промежуток времени. Это тем более необходимо подчеркнуть, когда мы вспоминаем необузданную также аффект-эпилептическую психику его африканских предков по линии матери.
Что касается шизоидного компонента в психике Пушкина, благодаря развитию которого кишеневский период (а, может быть, еще раньше—кавказский период) получает значение поворотного пункта в развитии его психики, то он должен быть изучен в дальнейшем особенно тщательно, ибо, как уже было отмечено, этот шизоидный компонент влияет на дальнейшее течение и характер маниакально-депрессивного компонента; эмоционально-волевая острота маниакально депрессивных состояний теряет постепенно резкость, как бы притупляется. Возбуждение теряет свой чистый характер, спадает, делается реже. Депрессия, хотя и делается все чаще и чаще, даже удлиняется, зато теряет свою чисто меланхолическо-эмоциональную окраску чистых депрессий. Шизоидный элемент эту эмоциональную меланхолию превращает все более и более в шизоидную скуку, вялость, тоску, апатическую „деревянность" и безразличие. Извращается жизненный тонус, развивается желчность, возрастает ревность принимающая характер бредового состояния; точно так же растет подозрительность и принимает также характер бредовой идеи. По-видимому, если бы не случайная смерть поэта, этот шизоидный компонент всецело завладел бы психикой Пушкина, ибо такова была тенденция этого шизокд-ного компонента в последние годы его жизни.
Конечно, все эти вопросы должны быть еще более детально освещены. Здесь, как мы уже сказали, мы намечали только канву для такой будущей работы, где также должен еще быть освещен вопрос о влиянии на творчество всех этих патологических моментов.

ЛИТЕРАТУРА:
А.С. Пушкин. Родословная Пушкиных и Ганнибалов.
А.С. Пушкин. Моя родословная.
Анненков. Пушкин в Александровскую эпоху.
Анненский. Пушкин и Царское село.
Бартенев. Пушкин в Южной России.
Векстерн. Пушкин.
А.Вульф. Пушкин и его современники.
Гершензон. Образцы прошлого.
Губер. Дон-Жуанский список Пушкина.
Заозерский. Пушкин в воспоминаниях современников.
Лернер. Труды и дни Пушкина.
Лицейская тетрадь Пушкина.
Майков. Биографические материалы о Пушкине.
Модзалевский. Новые материалы о дуэли и смерти Пушкина.
Пущин. Записки о Пушкине.
Сборник Пушкинского дома.
Сиповский. Пушкин, его жизнь и творчество.
Стоюнин. Пушкин.
Кречмер. Строение тела и характер,
Рыбаков. Душевные болезни.



ДЕЛИРИЙ МАКСИМА ГОРЬКОГО
(DELIRIUM FEBRILE GORKII)
О ДУШЕВНОЙ БОЛЕЗНИ, КОТОРОЙ СТРАДАЛ МАКСИМ ГОРЬКИЙ В 1889—1890 ГГ.

Д-ра И. Б. Галант (Москва)

В небольшом очерке „О вреде философии", на страницах 183—195 шестнадцатого тома полного собрания сочинений М. Горького, озаглавленного „Мои Университеты"1 , Горький художественно, красочно, но, видимо, вполне правдиво описывает душевную болезнь, которою он страдал в 1889—1890 годах. Описание это имеет для психиатра не только огромный теоретический интерес, но,  как мы сейчас убедимся, и немалое практическое значение, а, сверх того, описание это имеет немаловажную историческую ценность, ибо Горький обратился за советом к врачу-психиатру и сообщает, как его психиатр лечил, давая нам таким образом возможность судить о психиатрической науке того времени в ее применении на практике.
Судя по заглавию очерка: „О вреде философии", легко допустить, что Горький обвиняет свое увлечение философией и философскими проблемами в развитии той психической болезни, которою он страдал в 1889/90 годах, и мы имели бы перед собой своего рода „morbus philosophicus". Однако вряд ли Горький сам верил тому, что философия его сделала душевнобольным, хотя космогонические бредовые идеи или представления играют большую роль в делирии Горького. Вернее думать, что Горький немного подтрунил над самим собой и дал юмористическое выражение тем напрасным усилиям разрешить неразрешимое (вопрос возникновения мира), которые утомляли его юный ум. Философией же Горький занимался в то время очень мало, и по собственному его признанию не стал читать „Историю философии", которую он достал. Она ему показалась скучной...
Но Горький слушал лекции по философии у знакомого, студента-химика, Николая Захаровича Васильева, большого оригинала, наслаждающегося ломтями ржаного хлеба, посыпанными толстым слоем хинина, и показавшего вообще сильное сродство с различными химическими веществами, которыми он неоднократно отравлял себя, пока не отравился в 1901 г. окончательно индигоидом, работая ассистентом у профессора Коновалова в Киеве. После двух лекций Васильева по философии (одной о демократии и другой ; об Эмпедокле) Горький спустя несколько дней заболел.
А может быть и раньше! Уже на второй лекции Васильева Горький „видел2 нечто неописуемое страшное: внутри огромной, бездонной чаши, опрокинутой на-бок, носятся уши, глаза, ладони рук с растопыренными пальцами, катятся головы без лиц, идут человечьи ноги, каждая отдельно от другой, прыгает нечто неуклюжее и волосатое, напоминая медведя, шевелятся корни деревьев, точно огромные пауки, а ветви и листья живут отдельно от них; летают разноцветные крылья, немо смотрят на меня безглазые морды огромных быков, а круглые глаза их испуганно прыгают над ними; вот бежит окрыленная нога верблюда, а вслед за нею стремительно несется рогатая голова совы—вся видимая мною внутренность чаши заполнена вихревым движением отдельных членов, частей кусков, иногда соединенных друг с другом иронически безобразно.
В этом хаосе мрачной разобщенности, в немом вихре изорванных тел, величественно движутся, противоборствуя друг другу Ненависть и Любовь, неразличимо подобные одна другой, от них изливается призрачное, голубоватое сияние, напоминая о зимнем небе в солнечный день, и освещает все движущееся мертвенно однотонным светом".
Болезнь развивается дальше, и Горький пишет об этом:
„через несколько дней почувствовал, что мозг мой плавится и кипит, рождая странные мысли, фантастические видения и картины. Чувство тоски, высасывающей жизнь, охватило меня, и я стал бояться безумия. Но я был храбр, решился дойти до конца страха, и, вероятно, именно это спасло меня". 3
Следует целый ряд фантазий, которые Горький переживал отчасти галлюцинаторно, и из которых самое интересное, так как в нем содержится „описание'' вечности, следующее:
„Из горы, на которой я сидел, могли выйти большие черные люди с медными головами. Вот они тесной толпою идут по воздуху и наполняют мир оглушающим звоном; от него падают, как срезанные невидимой пилой, деревья, колокольни, разрушаются дома, и вот—все на земле превратилось в столб зеленоватой горящей пыли, осталась только круглая, гладкая пустыня, и посреди я, один на четыре вечности. Именно—на четыре, я видел эти вечности: огромные темно-серые круги тумана или дыма, они медленно вращаются в непроницаемой тьме, почти не отличаясь от нее своим призрачным цветом...
„...За рекою, на темной плоскости вырастает почти до небес человечье ухо, обыкновенное уxo, с толстыми волосами в раковине, вырастает и —слушает все, что думаю я."
„Длинным двуручным мечом  средневекового палача, гибким, как бич, я убивал бесчисленное множество людей; они шли ко мне справа и слева, мужщины и женщины, все нагие, шли молча, склонив головы, покорно вытягивая шею. Сзади меня стояло неведомое существо, и это его волей я убивал, а оно дышало в мозг мне холодными иглами".
„Ко мне подходила голая женщина на птичьих лапа вместо ступней ног, из ее грудей исходили золотые лучи. Вот она вылила на голову мне пригоршни жгучего масла, и вспыхнув, точно клок ваты, я исчезал".
Кроме галлюцинаций зрения, у Горькою в это время были ясно выраженные галлюцинации слуха, которые бывали до того интенсивны, что вызывали его на шумные выступления:
„А дома меня ожидали две мыши, прирученные мною. Они жили за деревянной обшивкой стены; в ней на уровне стола они прогрызли щель и вылезали прямо на стол, когда я начинал шуметь тарелками ужина, оставленного для меня квартирной хозяйкой".
,,И вот я видел: забавные животные превращались в маленьких серых чертенят и, сидя на коробке с табаком, болтали мохнатыми ножками, важно разглядывая меня, в то время как скучный голос, неведомо чей, шептал, напоминая тихий шум дождя:
— Общая цель всех чертей—помогать людям в поисках несчастий.
— Это—ложь! —кричал я озлобясь.—Никто не ищет несчастий...
Тогда являлся некто. Я слышал, как он гремит щеколдой калитки, отворяет дверь крыльца, прихожей, и—вот он у меня в комнате. Он—круглый, как мыльный пузырь, без рук, вместо лица у него ; циферблат часов, а стрелки ; из моркови, к ней у меня с детства идиосинкразия. Я знаю, что это ; муж той женщины, которую я люблю, он только переоделся, чтобы я не узнал его. Вот он превращается в реального человека, толстенького с русой бородой, мягким взглядом добрых глаз; улыбаясь он говорит мне все то злое и нелестное, что я думаю о его жене и что никому, кроме меня, не может быть известно.
— Вон!—кричу я на него.
Тогда за моей стеной раздается стук в стену—это стучит квартирная хозяйка, милая и умная Филицата Тихомирова. Ее стук возвращает меня в мир действительности, я обливаю глаза холодной водой и через окно, чтобы не хлопать дверями, не беспокоить спящих, вылезаю в сад, там сижу до утра.
Утром за чаем хозяйка говорит:
; А Вы опять кричали ночью...
Мне невыразимо стыдно, я презираю себя".
Очень важным  симптомом, пополняющим картину болезни Горького, которую мы стараемся воспроизвести здесь по отрывкам из „О вреде философии", это ; резкая сновидная оглушенность, ведущая к тому, что Горький, работая, забывает вдруг себя и окружающее и бессознательно вводит в работу совершенно чуждые ей элементы, не стоящие с ней ни в прямой, ни в косвенной связи, как это бывает во сне, где самые невозможные противоречащие факты связываются в одно целое. Вот что рассказывает Горький:
„В ту пору я работал как письмоводитель у присяжного поверенного А.И. Лапина, прекрасного человека, которому я многим обязан. Однажды, когда я пришел к нему, он встретил меня, бешено размахивая какими-то бумагами, крича:
— Вы с ума сошли? Что это Вы, батенька, написали в апелляционной жалобе? Извольте немедля переписать,—сегодня истекает срок подачи. Удивительно! Если это ; шутка, то плохая, я Вам скажу!
Я взял из его рук жалобу и прочитал в тексте четко написанное четверостишие:
— Ночь бесконечно длится...
Муки моей—нет меры.
Если б умел я молиться.
Если б знал счастье веры.
Для меня эти стихи били такой же неожиданностью, как и для патрона, я смотрел на них и почти не верил, что это написано мною".
А фантазии и видения все более и более овладевают Горьким:
„От этих видений и ночных бесед с разными лицами, которые неизвестно как появлялись передо мною и неуловимо исчезали, едва только сознание действительности возвращалось ко мне, от этой слишком интересной жизни на границе безумия необходимо было избавиться. Я достиг уже такого состояния, что даже и днем при свете солнца напряженно ожидал чудесных событий".
"Наверно я не очень удивился бы, если бы любой дом города вдруг перепрыгнул через меня. Ничто, на мой взгляд, не мешало лошади извозчика, встав на задние ноги, провозгласить глубоким басом:
— „Анафема".
К этим экстравагантным выходкам необузданной фантазии, к сновидной оглушенности, галлюцинациям, временами присовокупляются навязчивые идеи, действия и поступки:
“Вот на скамье бульвара, у стены Кремля, сидит женщина в соломенной шляпе и желтых перчатках. Если я подойду к ней и скажу:
— Бога нет.
Она удивленно, обиженно воскликнет:
— Как? А—я?—тотчас превратится в крылатое существо и улетит, вслед за тем вся земля немедленно порастет толстыми деревьями без листьев, с их ветвей и стволов будет капать жирная, синяя слизь, а меня как уголовного преступника приговорят быть 23 года жабой и чтоб я все время, день и ночь, звонил в большой гулкий колокол Вознесенской церкви.
Так как мне очень, нестерпимо хочется сказать даме, что бога—нет, но я хорошо вижу, каковы будут последствия моей искренности, я как можно скорей, стороной, почти бегом, ухожу".
Реальность, мир действительных явлений перестает временами совершенно существовавать для Горького:
„Все—возможно. И возможно, что ничего нет, поэтому мне нужно дотрагиваться рукою до заборов, стен, деревьев. Это несколько успокаивает. Особенно если долго бить кулаком по твердому, убеждаешься, что оно существует.
„Земля очень коварна, идешь по ней так же уверенно, как все люди, но вдруг ее плотность исчезает под ногами, земля становится такой же проницаемой, как воздух, оставаясь темной, и душа стремглав падает в эту тьму бесконечно долгое время, оно длится секунды".
"Небо тоже ненадежное; оно может в любой момент изменить форму купола на форму пирамиды, вершиной вниз; острие вершины упрется в череп мой и я должен буду неподвижно стоять на одной точке, до поры, пока железные звезды, которыми скреплено небо, не перержавеют, тогда оно рассыплется рыжей пылью и похоронит меня.
Все возможно. Только жить невозможно в мире таких возможностей.
Душа моя сильно болела. И если б два года тому назад я не убедился личным опытом, как унизительна глупость самоубийства, я, наверное, применил бы этот способ лечения больной души".
Удивительно. Несмотря на то, что Горький приложил все свои старания, чтобы дать нам точное описание душевной болезни, которой он страдал в 1889-90 годах, он ни разу не упоминает, сопровождалась ли его болезнь лихорадкой или нет, считая, очевидно, это обстоятельство совершенно безразличным и без всякого влияния на развитие и характер душевной болезни. А между тем лихорадка ; это та ось, вокруг которой вращается нередко психиатрическая диагностика, и вообще-то этот момент никогда не должен упускаться психиатром из виду.
К счастию мы из описания Горького в состоянии заключить, что описуемая им в „О вреде философии" душевная болезнь сопровождалась сильными припадками лихорадки, и вся его болезнь может быть определена психиатрически как лихорадочный делирий (Delirium febris).
Мы пришли к этому заключению на основании следующих обстоятельств.
Несмотря на то, что Горький был крепкого телосложения, и он не забывает при всяком удобном случае рассказать о своей атлетической силе, позволявшей ему выполнять в юные годы тяжелейшие работы (пекаря, грузчика и т. д.), он тем не менее легко простуживался и серьезно простуживался. Так, Горький рассказывает в следующем за "О вреде философии” очерке („О первой любви"), как он, живя в старой бане, в саду попа, в короткое время заболел сильным ревматизмом: „Я поселился в предбаннике, а супруга ; в самой бане, которая служила и гостиной. Особнячок был не совсем пригоден для семейной жизни, он промерзал в углах и по пазам. Ночами, работая, я окутывался всей одеждой, какая была у меня, а сверх ее—ковром и все-таки приобрел серьезнейший ревматизм. Это было почти сверхъестественно при моем здоровье и выносливости."
Лекции по философии Горький слушал у своего учителя, студента Васильева, в саду, в сырые ночи: „Так же, как накануне, был поздний вечер, а днем выпадал проливной дождь. В саду было сыро, вздыхал ветер, бродили тени, по небу неслись черные клочья туч, открывая голубые пропасти и звезды, бегущие стремительно".
Об учителе, студенте Васильеве, он пишет, что он в это время болел лихорадкой: "У Николая была лихорадка, он зябко кутался в старенькое пальто, шаркал ногами по земляному полу беседки, стол сердито скрипел".
Все это позволяет нам думать, что Горький вместе с философской мудростью нажил себе серьезную лихорадку с бредом и, увлекшись чудными картинами своего бреда, забыл совершенно про лихорадку. А что лихорадка Горького была очень сильная и его бросало то в жар, то в озноб, можно судить по таким ощущениям, как "оно дышало в мозг мне холодными иглами" (!) или „вот она вылила на голову мне пригоршни жгучего масла, и, вспыхнув, точно клок ваты, я исчезал".
Такого рода ощущения у душевнобольного вряд ли могут быть выражением какого-нибудь другого физиологического состояния, если не состояния сильной лихорадки. В моей работе „Parasthesien und Kоrperhallutinationen" в венских „Jahrbucher fur Psychiatrie und Neurologie" 1924 г., я доказываю, что у душевнобольных самые обыкновенные ощущения превращаются часто в ужасающие галлюцинации, и всем известное "беганье мурашек” при отсиживании ног превращаются у душевнобольного в ощущение в ноге огромной сползающей головой вниз змеи, которая в ступне открывает пасть и вкусывается зубами в пол, не давая возможности двинуть ногой. В самом же дэле при парестезии бегания мурашек нельзя двигать ногой из-за того, что нога на некоторое время немеет, и получается легкий, скоропреходящий паралич...
Таким образом, не может для нас существовать никакого сомнения, что душевная болезнь, которой страдал Горький в 1889—1890 гг. представляла собой лихорадочный делирий (Delirium febrile). За этот диагноз говорит то характерное сочетание симптомов (фантазий, иллюзий, галлюцинаций, аффекта страха), на которые мы уже указали, иллюстрируя их выдержками из опиcания Горького своей болезни, сновидной оглушенностью и лихорадкой. Крепелин характеризует кратко лихорадочный делирий, как делирий, „сопровождающийся более или менее резкой сновидной оглушенностью, неясным часто извращенным усвоением окружающего и фантастическими переживаниями, иногда также довольно сильным беспокойством с боязливым или веселым настроением".
Страдал Горький, несомненно, лихорадочным делирием, который, благодаря увлечению Горького космогоническими фантазиями, получал особенно богатую пищу и пышно расцветал, может быть, дольше, чем это было бы при других, менее благоприятных условиях. Как же лечил психиатр Горького? Вот что нам рассказывает об этом сам Горький.
„...Маленький, черный, горбатый психиатр, человек одинокий, умница и скептик, часа два расспрашивал, как я живу, потом, хлопнув меня по колену страшно белою рукою, сказал:
— Вам, дружище, прежде всего надо забросить ко всем чертям книжки и вообще всю дребедень, которой вы живете. По комплекции вашей вы человек здоровый—и стыдно вам так распускать себя. Вам необходим физический труд. Насчет женщин—как? Ну! Это тоже не годится. Предоставьте воздержание другим, а себе заведите бабенку, которая пожаднее в любовной игре,—это будет полезно.
Он дал мне еще нескольхо советов, одинаково неприятных и не приемлемых для меня, написал два рецепта, затем сказал несколько фраз, очень памятных мне:
— Я кое-что слышал о вас и—прошу извинить, если это не понравится Вам. Вы кажетесь мне человеком, так сказать, первобытным. А у первобытных людей фантазия всегда преобладает над логическим мышлением. Все, что Вы читали, видели, возбудило у Вас только фантазию, а она совершенно непримирима с действительностью, которая хотя тоже фантастична, но на свой лад. Затем: один древний умник сказал: кто охотно противоречит, тот неспособен научиться ничему дельному. Сказано хорошо: сначала—изучить, потом противоречить—так надо.
Провожая меня, он повторил с улыбкой веселого черта:
— А бабеночка очень полезна для вас".

Я нарочно цитирую весь отрывок, где Горький рисует психиатра, из-за исторической ценности этого отрывка. Как ни странно, но задолго до возникновения и распространения фрейдовского психоанализа (Книга „Studien uber Hystherie", которую Freud писал вместе с Иосифом Breuer'oм и послужившая основой и исходным пунктом психоанализа, опубликовалась лишь в 1895 г.), приписывающего половой сфере, собственно психосексуальным расстройствам, главную роль в развитии душевных болезней, существовал, очевидно, среди русских психиатров взгляд, что половая жизнь принимает самое деятельное участие в формировании здоровой и больной психики челевека, и психиатр, дававший Горькому советы,  настаивает (!) на том, чтобы он завел себе „бабенку, которая пожадней к любовной игре", уверяя его, что это ему будет полезно!
Не умаляя ничуть роли сексуальной сферы в ее влиянии на психическое развитие индивида, я считаю лишним особенно сильно подчеркнуть, что в случае Горького половой вопрос был не при чем, в чем с нами согласится каждый психиатр, прочитав вышеизложенный анализ болезни Горького.
Да и вообще-то психиатр не должен быть первым, лишающим человека (хотя бы советом) половой его невинности, тем более что воздержание не может быть причиной душевной болезни, особенно если воздержание это проводится не насильственно, а вытекает из самой природы человека, как это было у Горького. Горький упоминает много раз, что у него половое влечение в юности было слабо развито, объясняя это отчасти тяжелым физическим трудом, отчасти увлечением литературой и наукой. Как же в таком случае воздержание, вполне естественное и разумное, могло, хотя бы даже косвенно, вести к душевной болезни?
Во всем другом психиатр правильно советовал Горькому. Горький явился к психиатру, когда лихорадка прошла, и делирий тоже начал ослабевать. Однако, изнуренный долго длившейся лихорадкой, исхудалый и разбитый бессоницей, измученный ужасами бешеных фантазий, пережитых часто как кошмарная действительность, Горький нуждался более чем когда-либо в рациональной медицинской помощи. Полное отречение от книг, отдых, крепкое питание и разумный, не переутомляющий физический труд должны были в короткое время восстановить от природы крепкое здоровье Горького.
И Горький выздоровел!

Нигде в психиатрической литературе, и в литературе вообще не найдем мы такого типичного, удачного описания лихорадочного делирия. Описанный Горьким лихорадочный делирий до того типичен и поучителен для психиатра, что он должен остаться в психиатрии под ярлыком: Delirium febrile Gorkii. Психиатры всех времен любили дробить делирии по их содержанию на бесчисленные разновидности4, что вполне позволительно ввести в психиатрическую литературу это новое обозначение делирия, понимая под ним лихорадочные делирии, которые по содержанию и духу очень близко стоят к пережитому Горьким в 1889—1890 годах лихорадочному делирию.

ПРИМЕЧАНИЯ
ДЕЛИРИЙ МАКСИМА ГОРЬКОГО
(DELIRIUM FEBRILE GORKII)
О ДУШЕВНОЙ БОЛЕЗНИ, КОТОРОЙ СТРАДАЛ МАКСИМ ГОРЬКИЙ В 1889—1890 ГГ.

Д-ра И. Б. Галант (Москва)

В небольшом очерке „О вреде философии", на страницах 183—195 шестнадцатого тома полного собрания сочинений М. Горького, озаглавленного „Мои Университеты"1 , Горький художественно, красочно, но, видимо, вполне правдиво описывает душевную болезнь, которою он страдал в 1889—1890 годах. Описание это имеет для психиатра не только огромный теоретический интерес, но,  как мы сейчас убедимся, и немалое практическое значение, а, сверх того, описание это имеет немаловажную историческую ценность, ибо Горький обратился за советом к врачу-психиатру и сообщает, как его психиатр лечил, давая нам таким образом возможность судить о психиатрической науке того времени в ее применении на практике.
Судя по заглавию очерка: „О вреде философии", легко допустить, что Горький обвиняет свое увлечение философией и философскими проблемами в развитии той психической болезни, которою он страдал в 1889/90 годах, и мы имели бы перед собой своего рода „morbus philosophicus". Однако вряд ли Горький сам верил тому, что философия его сделала душевнобольным, хотя космогонические бредовые идеи или представления играют большую роль в делирии Горького. Вернее думать, что Горький немного подтрунил над самим собой и дал юмористическое выражение тем напрасным усилиям разрешить неразрешимое (вопрос возникновения мира), которые утомляли его юный ум. Философией же Горький занимался в то время очень мало, и по собственному его признанию не стал читать „Историю философии", которую он достал. Она ему показалась скучной...
Но Горький слушал лекции по философии у знакомого, студента-химика, Николая Захаровича Васильева, большого оригинала, наслаждающегося ломтями ржаного хлеба, посыпанными толстым слоем хинина, и показавшего вообще сильное сродство с различными химическими веществами, которыми он неоднократно отравлял себя, пока не отравился в 1901 г. окончательно индигоидом, работая ассистентом у профессора Коновалова в Киеве. После двух лекций Васильева по философии (одной о демократии и другой ; об Эмпедокле) Горький спустя несколько дней заболел.
А может быть и раньше! Уже на второй лекции Васильева Горький „видел2 нечто неописуемое страшное: внутри огромной, бездонной чаши, опрокинутой на-бок, носятся уши, глаза, ладони рук с растопыренными пальцами, катятся головы без лиц, идут человечьи ноги, каждая отдельно от другой, прыгает нечто неуклюжее и волосатое, напоминая медведя, шевелятся корни деревьев, точно огромные пауки, а ветви и листья живут отдельно от них; летают разноцветные крылья, немо смотрят на меня безглазые морды огромных быков, а круглые глаза их испуганно прыгают над ними; вот бежит окрыленная нога верблюда, а вслед за нею стремительно несется рогатая голова совы—вся видимая мною внутренность чаши заполнена вихревым движением отдельных членов, частей кусков, иногда соединенных друг с другом иронически безобразно.
В этом хаосе мрачной разобщенности, в немом вихре изорванных тел, величественно движутся, противоборствуя друг другу Ненависть и Любовь, неразличимо подобные одна другой, от них изливается призрачное, голубоватое сияние, напоминая о зимнем небе в солнечный день, и освещает все движущееся мертвенно однотонным светом".
Болезнь развивается дальше, и Горький пишет об этом:
„через несколько дней почувствовал, что мозг мой плавится и кипит, рождая странные мысли, фантастические видения и картины. Чувство тоски, высасывающей жизнь, охватило меня, и я стал бояться безумия. Но я был храбр, решился дойти до конца страха, и, вероятно, именно это спасло меня". 3
Следует целый ряд фантазий, которые Горький переживал отчасти галлюцинаторно, и из которых самое интересное, так как в нем содержится „описание'' вечности, следующее:
„Из горы, на которой я сидел, могли выйти большие черные люди с медными головами. Вот они тесной толпою идут по воздуху и наполняют мир оглушающим звоном; от него падают, как срезанные невидимой пилой, деревья, колокольни, разрушаются дома, и вот—все на земле превратилось в столб зеленоватой горящей пыли, осталась только круглая, гладкая пустыня, и посреди я, один на четыре вечности. Именно—на четыре, я видел эти вечности: огромные темно-серые круги тумана или дыма, они медленно вращаются в непроницаемой тьме, почти не отличаясь от нее своим призрачным цветом...
„...За рекою, на темной плоскости вырастает почти до небес человечье ухо, обыкновенное уxo, с толстыми волосами в раковине, вырастает и —слушает все, что думаю я."
„Длинным двуручным мечом  средневекового палача, гибким, как бич, я убивал бесчисленное множество людей; они шли ко мне справа и слева, мужщины и женщины, все нагие, шли молча, склонив головы, покорно вытягивая шею. Сзади меня стояло неведомое существо, и это его волей я убивал, а оно дышало в мозг мне холодными иглами".
„Ко мне подходила голая женщина на птичьих лапа вместо ступней ног, из ее грудей исходили золотые лучи. Вот она вылила на голову мне пригоршни жгучего масла, и вспыхнув, точно клок ваты, я исчезал".
Кроме галлюцинаций зрения, у Горькою в это время были ясно выраженные галлюцинации слуха, которые бывали до того интенсивны, что вызывали его на шумные выступления:
„А дома меня ожидали две мыши, прирученные мною. Они жили за деревянной обшивкой стены; в ней на уровне стола они прогрызли щель и вылезали прямо на стол, когда я начинал шуметь тарелками ужина, оставленного для меня квартирной хозяйкой".
,,И вот я видел: забавные животные превращались в маленьких серых чертенят и, сидя на коробке с табаком, болтали мохнатыми ножками, важно разглядывая меня, в то время как скучный голос, неведомо чей, шептал, напоминая тихий шум дождя:
— Общая цель всех чертей—помогать людям в поисках несчастий.
— Это—ложь! —кричал я озлобясь.—Никто не ищет несчастий...
Тогда являлся некто. Я слышал, как он гремит щеколдой калитки, отворяет дверь крыльца, прихожей, и—вот он у меня в комнате. Он—круглый, как мыльный пузырь, без рук, вместо лица у него ; циферблат часов, а стрелки ; из моркови, к ней у меня с детства идиосинкразия. Я знаю, что это ; муж той женщины, которую я люблю, он только переоделся, чтобы я не узнал его. Вот он превращается в реального человека, толстенького с русой бородой, мягким взглядом добрых глаз; улыбаясь он говорит мне все то злое и нелестное, что я думаю о его жене и что никому, кроме меня, не может быть известно.
— Вон!—кричу я на него.
Тогда за моей стеной раздается стук в стену—это стучит квартирная хозяйка, милая и умная Филицата Тихомирова. Ее стук возвращает меня в мир действительности, я обливаю глаза холодной водой и через окно, чтобы не хлопать дверями, не беспокоить спящих, вылезаю в сад, там сижу до утра.
Утром за чаем хозяйка говорит:
; А Вы опять кричали ночью...
Мне невыразимо стыдно, я презираю себя".
Очень важным  симптомом, пополняющим картину болезни Горького, которую мы стараемся воспроизвести здесь по отрывкам из „О вреде философии", это ; резкая сновидная оглушенность, ведущая к тому, что Горький, работая, забывает вдруг себя и окружающее и бессознательно вводит в работу совершенно чуждые ей элементы, не стоящие с ней ни в прямой, ни в косвенной связи, как это бывает во сне, где самые невозможные противоречащие факты связываются в одно целое. Вот что рассказывает Горький:
„В ту пору я работал как письмоводитель у присяжного поверенного А.И. Лапина, прекрасного человека, которому я многим обязан. Однажды, когда я пришел к нему, он встретил меня, бешено размахивая какими-то бумагами, крича:
— Вы с ума сошли? Что это Вы, батенька, написали в апелляционной жалобе? Извольте немедля переписать,—сегодня истекает срок подачи. Удивительно! Если это ; шутка, то плохая, я Вам скажу!
Я взял из его рук жалобу и прочитал в тексте четко написанное четверостишие:
— Ночь бесконечно длится...
Муки моей—нет меры.
Если б умел я молиться.
Если б знал счастье веры.
Для меня эти стихи били такой же неожиданностью, как и для патрона, я смотрел на них и почти не верил, что это написано мною".
А фантазии и видения все более и более овладевают Горьким:
„От этих видений и ночных бесед с разными лицами, которые неизвестно как появлялись передо мною и неуловимо исчезали, едва только сознание действительности возвращалось ко мне, от этой слишком интересной жизни на границе безумия необходимо было избавиться. Я достиг уже такого состояния, что даже и днем при свете солнца напряженно ожидал чудесных событий".
"Наверно я не очень удивился бы, если бы любой дом города вдруг перепрыгнул через меня. Ничто, на мой взгляд, не мешало лошади извозчика, встав на задние ноги, провозгласить глубоким басом:
— „Анафема".
К этим экстравагантным выходкам необузданной фантазии, к сновидной оглушенности, галлюцинациям, временами присовокупляются навязчивые идеи, действия и поступки:
“Вот на скамье бульвара, у стены Кремля, сидит женщина в соломенной шляпе и желтых перчатках. Если я подойду к ней и скажу:
— Бога нет.
Она удивленно, обиженно воскликнет:
— Как? А—я?—тотчас превратится в крылатое существо и улетит, вслед за тем вся земля немедленно порастет толстыми деревьями без листьев, с их ветвей и стволов будет капать жирная, синяя слизь, а меня как уголовного преступника приговорят быть 23 года жабой и чтоб я все время, день и ночь, звонил в большой гулкий колокол Вознесенской церкви.
Так как мне очень, нестерпимо хочется сказать даме, что бога—нет, но я хорошо вижу, каковы будут последствия моей искренности, я как можно скорей, стороной, почти бегом, ухожу".
Реальность, мир действительных явлений перестает временами совершенно существовавать для Горького:
„Все—возможно. И возможно, что ничего нет, поэтому мне нужно дотрагиваться рукою до заборов, стен, деревьев. Это несколько успокаивает. Особенно если долго бить кулаком по твердому, убеждаешься, что оно существует.
„Земля очень коварна, идешь по ней так же уверенно, как все люди, но вдруг ее плотность исчезает под ногами, земля становится такой же проницаемой, как воздух, оставаясь темной, и душа стремглав падает в эту тьму бесконечно долгое время, оно длится секунды".
"Небо тоже ненадежное; оно может в любой момент изменить форму купола на форму пирамиды, вершиной вниз; острие вершины упрется в череп мой и я должен буду неподвижно стоять на одной точке, до поры, пока железные звезды, которыми скреплено небо, не перержавеют, тогда оно рассыплется рыжей пылью и похоронит меня.
Все возможно. Только жить невозможно в мире таких возможностей.
Душа моя сильно болела. И если б два года тому назад я не убедился личным опытом, как унизительна глупость самоубийства, я, наверное, применил бы этот способ лечения больной души".
Удивительно. Несмотря на то, что Горький приложил все свои старания, чтобы дать нам точное описание душевной болезни, которой он страдал в 1889-90 годах, он ни разу не упоминает, сопровождалась ли его болезнь лихорадкой или нет, считая, очевидно, это обстоятельство совершенно безразличным и без всякого влияния на развитие и характер душевной болезни. А между тем лихорадка ; это та ось, вокруг которой вращается нередко психиатрическая диагностика, и вообще-то этот момент никогда не должен упускаться психиатром из виду.
К счастию мы из описания Горького в состоянии заключить, что описуемая им в „О вреде философии" душевная болезнь сопровождалась сильными припадками лихорадки, и вся его болезнь может быть определена психиатрически как лихорадочный делирий (Delirium febris).
Мы пришли к этому заключению на основании следующих обстоятельств.
Несмотря на то, что Горький был крепкого телосложения, и он не забывает при всяком удобном случае рассказать о своей атлетической силе, позволявшей ему выполнять в юные годы тяжелейшие работы (пекаря, грузчика и т. д.), он тем не менее легко простуживался и серьезно простуживался. Так, Горький рассказывает в следующем за "О вреде философии” очерке („О первой любви"), как он, живя в старой бане, в саду попа, в короткое время заболел сильным ревматизмом: „Я поселился в предбаннике, а супруга ; в самой бане, которая служила и гостиной. Особнячок был не совсем пригоден для семейной жизни, он промерзал в углах и по пазам. Ночами, работая, я окутывался всей одеждой, какая была у меня, а сверх ее—ковром и все-таки приобрел серьезнейший ревматизм. Это было почти сверхъестественно при моем здоровье и выносливости."
Лекции по философии Горький слушал у своего учителя, студента Васильева, в саду, в сырые ночи: „Так же, как накануне, был поздний вечер, а днем выпадал проливной дождь. В саду было сыро, вздыхал ветер, бродили тени, по небу неслись черные клочья туч, открывая голубые пропасти и звезды, бегущие стремительно".
Об учителе, студенте Васильеве, он пишет, что он в это время болел лихорадкой: "У Николая была лихорадка, он зябко кутался в старенькое пальто, шаркал ногами по земляному полу беседки, стол сердито скрипел".
Все это позволяет нам думать, что Горький вместе с философской мудростью нажил себе серьезную лихорадку с бредом и, увлекшись чудными картинами своего бреда, забыл совершенно про лихорадку. А что лихорадка Горького была очень сильная и его бросало то в жар, то в озноб, можно судить по таким ощущениям, как "оно дышало в мозг мне холодными иглами" (!) или „вот она вылила на голову мне пригоршни жгучего масла, и, вспыхнув, точно клок ваты, я исчезал".
Такого рода ощущения у душевнобольного вряд ли могут быть выражением какого-нибудь другого физиологического состояния, если не состояния сильной лихорадки. В моей работе „Parasthesien und Kоrperhallutinationen" в венских „Jahrbucher fur Psychiatrie und Neurologie" 1924 г., я доказываю, что у душевнобольных самые обыкновенные ощущения превращаются часто в ужасающие галлюцинации, и всем известное "беганье мурашек” при отсиживании ног превращаются у душевнобольного в ощущение в ноге огромной сползающей головой вниз змеи, которая в ступне открывает пасть и вкусывается зубами в пол, не давая возможности двинуть ногой. В самом же дэле при парестезии бегания мурашек нельзя двигать ногой из-за того, что нога на некоторое время немеет, и получается легкий, скоропреходящий паралич...
Таким образом, не может для нас существовать никакого сомнения, что душевная болезнь, которой страдал Горький в 1889—1890 гг. представляла собой лихорадочный делирий (Delirium febrile). За этот диагноз говорит то характерное сочетание симптомов (фантазий, иллюзий, галлюцинаций, аффекта страха), на которые мы уже указали, иллюстрируя их выдержками из опиcания Горького своей болезни, сновидной оглушенностью и лихорадкой. Крепелин характеризует кратко лихорадочный делирий, как делирий, „сопровождающийся более или менее резкой сновидной оглушенностью, неясным часто извращенным усвоением окружающего и фантастическими переживаниями, иногда также довольно сильным беспокойством с боязливым или веселым настроением".
Страдал Горький, несомненно, лихорадочным делирием, который, благодаря увлечению Горького космогоническими фантазиями, получал особенно богатую пищу и пышно расцветал, может быть, дольше, чем это было бы при других, менее благоприятных условиях. Как же лечил психиатр Горького? Вот что нам рассказывает об этом сам Горький.
„...Маленький, черный, горбатый психиатр, человек одинокий, умница и скептик, часа два расспрашивал, как я живу, потом, хлопнув меня по колену страшно белою рукою, сказал:
— Вам, дружище, прежде всего надо забросить ко всем чертям книжки и вообще всю дребедень, которой вы живете. По комплекции вашей вы человек здоровый—и стыдно вам так распускать себя. Вам необходим физический труд. Насчет женщин—как? Ну! Это тоже не годится. Предоставьте воздержание другим, а себе заведите бабенку, которая пожаднее в любовной игре,—это будет полезно.
Он дал мне еще нескольхо советов, одинаково неприятных и не приемлемых для меня, написал два рецепта, затем сказал несколько фраз, очень памятных мне:
— Я кое-что слышал о вас и—прошу извинить, если это не понравится Вам. Вы кажетесь мне человеком, так сказать, первобытным. А у первобытных людей фантазия всегда преобладает над логическим мышлением. Все, что Вы читали, видели, возбудило у Вас только фантазию, а она совершенно непримирима с действительностью, которая хотя тоже фантастична, но на свой лад. Затем: один древний умник сказал: кто охотно противоречит, тот неспособен научиться ничему дельному. Сказано хорошо: сначала—изучить, потом противоречить—так надо.
Провожая меня, он повторил с улыбкой веселого черта:
— А бабеночка очень полезна для вас".

Я нарочно цитирую весь отрывок, где Горький рисует психиатра, из-за исторической ценности этого отрывка. Как ни странно, но задолго до возникновения и распространения фрейдовского психоанализа (Книга „Studien uber Hystherie", которую Freud писал вместе с Иосифом Breuer'oм и послужившая основой и исходным пунктом психоанализа, опубликовалась лишь в 1895 г.), приписывающего половой сфере, собственно психосексуальным расстройствам, главную роль в развитии душевных болезней, существовал, очевидно, среди русских психиатров взгляд, что половая жизнь принимает самое деятельное участие в формировании здоровой и больной психики челевека, и психиатр, дававший Горькому советы,  настаивает (!) на том, чтобы он завел себе „бабенку, которая пожадней к любовной игре", уверяя его, что это ему будет полезно!
Не умаляя ничуть роли сексуальной сферы в ее влиянии на психическое развитие индивида, я считаю лишним особенно сильно подчеркнуть, что в случае Горького половой вопрос был не при чем, в чем с нами согласится каждый психиатр, прочитав вышеизложенный анализ болезни Горького.
Да и вообще-то психиатр не должен быть первым, лишающим человека (хотя бы советом) половой его невинности, тем более что воздержание не может быть причиной душевной болезни, особенно если воздержание это проводится не насильственно, а вытекает из самой природы человека, как это было у Горького. Горький упоминает много раз, что у него половое влечение в юности было слабо развито, объясняя это отчасти тяжелым физическим трудом, отчасти увлечением литературой и наукой. Как же в таком случае воздержание, вполне естественное и разумное, могло, хотя бы даже косвенно, вести к душевной болезни?
Во всем другом психиатр правильно советовал Горькому. Горький явился к психиатру, когда лихорадка прошла, и делирий тоже начал ослабевать. Однако, изнуренный долго длившейся лихорадкой, исхудалый и разбитый бессоницей, измученный ужасами бешеных фантазий, пережитых часто как кошмарная действительность, Горький нуждался более чем когда-либо в рациональной медицинской помощи. Полное отречение от книг, отдых, крепкое питание и разумный, не переутомляющий физический труд должны были в короткое время восстановить от природы крепкое здоровье Горького.
И Горький выздоровел!

Нигде в психиатрической литературе, и в литературе вообще не найдем мы такого типичного, удачного описания лихорадочного делирия. Описанный Горьким лихорадочный делирий до того типичен и поучителен для психиатра, что он должен остаться в психиатрии под ярлыком: Delirium febrile Gorkii. Психиатры всех времен любили дробить делирии по их содержанию на бесчисленные разновидности4, что вполне позволительно ввести в психиатрическую литературу это новое обозначение делирия, понимая под ним лихорадочные делирии, которые по содержанию и духу очень близко стоят к пережитому Горьким в 1889—1890 годах лихорадочному делирию.

ПРИМЕЧАНИЯ
ДЕЛИРИЙ МАКСИМА ГОРЬКОГО
(DELIRIUM FEBRILE GORKII)
О ДУШЕВНОЙ БОЛЕЗНИ, КОТОРОЙ СТРАДАЛ МАКСИМ ГОРЬКИЙ В 1889—1890 ГГ.

Д-ра И. Б. Галант (Москва)

В небольшом очерке „О вреде философии", на страницах 183—195 шестнадцатого тома полного собрания сочинений М. Горького, озаглавленного „Мои Университеты"1 , Горький художественно, красочно, но, видимо, вполне правдиво описывает душевную болезнь, которою он страдал в 1889—1890 годах. Описание это имеет для психиатра не только огромный теоретический интерес, но,  как мы сейчас убедимся, и немалое практическое значение, а, сверх того, описание это имеет немаловажную историческую ценность, ибо Горький обратился за советом к врачу-психиатру и сообщает, как его психиатр лечил, давая нам таким образом возможность судить о психиатрической науке того времени в ее применении на практике.
Судя по заглавию очерка: „О вреде философии", легко допустить, что Горький обвиняет свое увлечение философией и философскими проблемами в развитии той психической болезни, которою он страдал в 1889/90 годах, и мы имели бы перед собой своего рода „morbus philosophicus". Однако вряд ли Горький сам верил тому, что философия его сделала душевнобольным, хотя космогонические бредовые идеи или представления играют большую роль в делирии Горького. Вернее думать, что Горький немного подтрунил над самим собой и дал юмористическое выражение тем напрасным усилиям разрешить неразрешимое (вопрос возникновения мира), которые утомляли его юный ум. Философией же Горький занимался в то время очень мало, и по собственному его признанию не стал читать „Историю философии", которую он достал. Она ему показалась скучной...
Но Горький слушал лекции по философии у знакомого, студента-химика, Николая Захаровича Васильева, большого оригинала, наслаждающегося ломтями ржаного хлеба, посыпанными толстым слоем хинина, и показавшего вообще сильное сродство с различными химическими веществами, которыми он неоднократно отравлял себя, пока не отравился в 1901 г. окончательно индигоидом, работая ассистентом у профессора Коновалова в Киеве. После двух лекций Васильева по философии (одной о демократии и другой ; об Эмпедокле) Горький спустя несколько дней заболел.
А может быть и раньше! Уже на второй лекции Васильева Горький „видел2 нечто неописуемое страшное: внутри огромной, бездонной чаши, опрокинутой на-бок, носятся уши, глаза, ладони рук с растопыренными пальцами, катятся головы без лиц, идут человечьи ноги, каждая отдельно от другой, прыгает нечто неуклюжее и волосатое, напоминая медведя, шевелятся корни деревьев, точно огромные пауки, а ветви и листья живут отдельно от них; летают разноцветные крылья, немо смотрят на меня безглазые морды огромных быков, а круглые глаза их испуганно прыгают над ними; вот бежит окрыленная нога верблюда, а вслед за нею стремительно несется рогатая голова совы—вся видимая мною внутренность чаши заполнена вихревым движением отдельных членов, частей кусков, иногда соединенных друг с другом иронически безобразно.
В этом хаосе мрачной разобщенности, в немом вихре изорванных тел, величественно движутся, противоборствуя друг другу Ненависть и Любовь, неразличимо подобные одна другой, от них изливается призрачное, голубоватое сияние, напоминая о зимнем небе в солнечный день, и освещает все движущееся мертвенно однотонным светом".
Болезнь развивается дальше, и Горький пишет об этом:
„через несколько дней почувствовал, что мозг мой плавится и кипит, рождая странные мысли, фантастические видения и картины. Чувство тоски, высасывающей жизнь, охватило меня, и я стал бояться безумия. Но я был храбр, решился дойти до конца страха, и, вероятно, именно это спасло меня". 3
Следует целый ряд фантазий, которые Горький переживал отчасти галлюцинаторно, и из которых самое интересное, так как в нем содержится „описание'' вечности, следующее:
„Из горы, на которой я сидел, могли выйти большие черные люди с медными головами. Вот они тесной толпою идут по воздуху и наполняют мир оглушающим звоном; от него падают, как срезанные невидимой пилой, деревья, колокольни, разрушаются дома, и вот—все на земле превратилось в столб зеленоватой горящей пыли, осталась только круглая, гладкая пустыня, и посреди я, один на четыре вечности. Именно—на четыре, я видел эти вечности: огромные темно-серые круги тумана или дыма, они медленно вращаются в непроницаемой тьме, почти не отличаясь от нее своим призрачным цветом...
„...За рекою, на темной плоскости вырастает почти до небес человечье ухо, обыкновенное уxo, с толстыми волосами в раковине, вырастает и —слушает все, что думаю я."
„Длинным двуручным мечом  средневекового палача, гибким, как бич, я убивал бесчисленное множество людей; они шли ко мне справа и слева, мужщины и женщины, все нагие, шли молча, склонив головы, покорно вытягивая шею. Сзади меня стояло неведомое существо, и это его волей я убивал, а оно дышало в мозг мне холодными иглами".
„Ко мне подходила голая женщина на птичьих лапа вместо ступней ног, из ее грудей исходили золотые лучи. Вот она вылила на голову мне пригоршни жгучего масла, и вспыхнув, точно клок ваты, я исчезал".
Кроме галлюцинаций зрения, у Горькою в это время были ясно выраженные галлюцинации слуха, которые бывали до того интенсивны, что вызывали его на шумные выступления:
„А дома меня ожидали две мыши, прирученные мною. Они жили за деревянной обшивкой стены; в ней на уровне стола они прогрызли щель и вылезали прямо на стол, когда я начинал шуметь тарелками ужина, оставленного для меня квартирной хозяйкой".
,,И вот я видел: забавные животные превращались в маленьких серых чертенят и, сидя на коробке с табаком, болтали мохнатыми ножками, важно разглядывая меня, в то время как скучный голос, неведомо чей, шептал, напоминая тихий шум дождя:
— Общая цель всех чертей—помогать людям в поисках несчастий.
— Это—ложь! —кричал я озлобясь.—Никто не ищет несчастий...
Тогда являлся некто. Я слышал, как он гремит щеколдой калитки, отворяет дверь крыльца, прихожей, и—вот он у меня в комнате. Он—круглый, как мыльный пузырь, без рук, вместо лица у него ; циферблат часов, а стрелки ; из моркови, к ней у меня с детства идиосинкразия. Я знаю, что это ; муж той женщины, которую я люблю, он только переоделся, чтобы я не узнал его. Вот он превращается в реального человека, толстенького с русой бородой, мягким взглядом добрых глаз; улыбаясь он говорит мне все то злое и нелестное, что я думаю о его жене и что никому, кроме меня, не может быть известно.
— Вон!—кричу я на него.
Тогда за моей стеной раздается стук в стену—это стучит квартирная хозяйка, милая и умная Филицата Тихомирова. Ее стук возвращает меня в мир действительности, я обливаю глаза холодной водой и через окно, чтобы не хлопать дверями, не беспокоить спящих, вылезаю в сад, там сижу до утра.
Утром за чаем хозяйка говорит:
; А Вы опять кричали ночью...
Мне невыразимо стыдно, я презираю себя".
Очень важным  симптомом, пополняющим картину болезни Горького, которую мы стараемся воспроизвести здесь по отрывкам из „О вреде философии", это ; резкая сновидная оглушенность, ведущая к тому, что Горький, работая, забывает вдруг себя и окружающее и бессознательно вводит в работу совершенно чуждые ей элементы, не стоящие с ней ни в прямой, ни в косвенной связи, как это бывает во сне, где самые невозможные противоречащие факты связываются в одно целое. Вот что рассказывает Горький:
„В ту пору я работал как письмоводитель у присяжного поверенного А.И. Лапина, прекрасного человека, которому я многим обязан. Однажды, когда я пришел к нему, он встретил меня, бешено размахивая какими-то бумагами, крича:
— Вы с ума сошли? Что это Вы, батенька, написали в апелляционной жалобе? Извольте немедля переписать,—сегодня истекает срок подачи. Удивительно! Если это ; шутка, то плохая, я Вам скажу!
Я взял из его рук жалобу и прочитал в тексте четко написанное четверостишие:
— Ночь бесконечно длится...
Муки моей—нет меры.
Если б умел я молиться.
Если б знал счастье веры.
Для меня эти стихи били такой же неожиданностью, как и для патрона, я смотрел на них и почти не верил, что это написано мною".
А фантазии и видения все более и более овладевают Горьким:
„От этих видений и ночных бесед с разными лицами, которые неизвестно как появлялись передо мною и неуловимо исчезали, едва только сознание действительности возвращалось ко мне, от этой слишком интересной жизни на границе безумия необходимо было избавиться. Я достиг уже такого состояния, что даже и днем при свете солнца напряженно ожидал чудесных событий".
"Наверно я не очень удивился бы, если бы любой дом города вдруг перепрыгнул через меня. Ничто, на мой взгляд, не мешало лошади извозчика, встав на задние ноги, провозгласить глубоким басом:
— „Анафема".
К этим экстравагантным выходкам необузданной фантазии, к сновидной оглушенности, галлюцинациям, временами присовокупляются навязчивые идеи, действия и поступки:
“Вот на скамье бульвара, у стены Кремля, сидит женщина в соломенной шляпе и желтых перчатках. Если я подойду к ней и скажу:
— Бога нет.
Она удивленно, обиженно воскликнет:
— Как? А—я?—тотчас превратится в крылатое существо и улетит, вслед за тем вся земля немедленно порастет толстыми деревьями без листьев, с их ветвей и стволов будет капать жирная, синяя слизь, а меня как уголовного преступника приговорят быть 23 года жабой и чтоб я все время, день и ночь, звонил в большой гулкий колокол Вознесенской церкви.
Так как мне очень, нестерпимо хочется сказать даме, что бога—нет, но я хорошо вижу, каковы будут последствия моей искренности, я как можно скорей, стороной, почти бегом, ухожу".
Реальность, мир действительных явлений перестает временами совершенно существовавать для Горького:
„Все—возможно. И возможно, что ничего нет, поэтому мне нужно дотрагиваться рукою до заборов, стен, деревьев. Это несколько успокаивает. Особенно если долго бить кулаком по твердому, убеждаешься, что оно существует.
„Земля очень коварна, идешь по ней так же уверенно, как все люди, но вдруг ее плотность исчезает под ногами, земля становится такой же проницаемой, как воздух, оставаясь темной, и душа стремглав падает в эту тьму бесконечно долгое время, оно длится секунды".
"Небо тоже ненадежное; оно может в любой момент изменить форму купола на форму пирамиды, вершиной вниз; острие вершины упрется в череп мой и я должен буду неподвижно стоять на одной точке, до поры, пока железные звезды, которыми скреплено небо, не перержавеют, тогда оно рассыплется рыжей пылью и похоронит меня.
Все возможно. Только жить невозможно в мире таких возможностей.
Душа моя сильно болела. И если б два года тому назад я не убедился личным опытом, как унизительна глупость самоубийства, я, наверное, применил бы этот способ лечения больной души".
Удивительно. Несмотря на то, что Горький приложил все свои старания, чтобы дать нам точное описание душевной болезни, которой он страдал в 1889-90 годах, он ни разу не упоминает, сопровождалась ли его болезнь лихорадкой или нет, считая, очевидно, это обстоятельство совершенно безразличным и без всякого влияния на развитие и характер душевной болезни. А между тем лихорадка ; это та ось, вокруг которой вращается нередко психиатрическая диагностика, и вообще-то этот момент никогда не должен упускаться психиатром из виду.
К счастию мы из описания Горького в состоянии заключить, что описуемая им в „О вреде философии" душевная болезнь сопровождалась сильными припадками лихорадки, и вся его болезнь может быть определена психиатрически как лихорадочный делирий (Delirium febris).
Мы пришли к этому заключению на основании следующих обстоятельств.
Несмотря на то, что Горький был крепкого телосложения, и он не забывает при всяком удобном случае рассказать о своей атлетической силе, позволявшей ему выполнять в юные годы тяжелейшие работы (пекаря, грузчика и т. д.), он тем не менее легко простуживался и серьезно простуживался. Так, Горький рассказывает в следующем за "О вреде философии” очерке („О первой любви"), как он, живя в старой бане, в саду попа, в короткое время заболел сильным ревматизмом: „Я поселился в предбаннике, а супруга ; в самой бане, которая служила и гостиной. Особнячок был не совсем пригоден для семейной жизни, он промерзал в углах и по пазам. Ночами, работая, я окутывался всей одеждой, какая была у меня, а сверх ее—ковром и все-таки приобрел серьезнейший ревматизм. Это было почти сверхъестественно при моем здоровье и выносливости."
Лекции по философии Горький слушал у своего учителя, студента Васильева, в саду, в сырые ночи: „Так же, как накануне, был поздний вечер, а днем выпадал проливной дождь. В саду было сыро, вздыхал ветер, бродили тени, по небу неслись черные клочья туч, открывая голубые пропасти и звезды, бегущие стремительно".
Об учителе, студенте Васильеве, он пишет, что он в это время болел лихорадкой: "У Николая была лихорадка, он зябко кутался в старенькое пальто, шаркал ногами по земляному полу беседки, стол сердито скрипел".
Все это позволяет нам думать, что Горький вместе с философской мудростью нажил себе серьезную лихорадку с бредом и, увлекшись чудными картинами своего бреда, забыл совершенно про лихорадку. А что лихорадка Горького была очень сильная и его бросало то в жар, то в озноб, можно судить по таким ощущениям, как "оно дышало в мозг мне холодными иглами" (!) или „вот она вылила на голову мне пригоршни жгучего масла, и, вспыхнув, точно клок ваты, я исчезал".
Такого рода ощущения у душевнобольного вряд ли могут быть выражением какого-нибудь другого физиологического состояния, если не состояния сильной лихорадки. В моей работе „Parasthesien und Kоrperhallutinationen" в венских „Jahrbucher fur Psychiatrie und Neurologie" 1924 г., я доказываю, что у душевнобольных самые обыкновенные ощущения превращаются часто в ужасающие галлюцинации, и всем известное "беганье мурашек” при отсиживании ног превращаются у душевнобольного в ощущение в ноге огромной сползающей головой вниз змеи, которая в ступне открывает пасть и вкусывается зубами в пол, не давая возможности двинуть ногой. В самом же дэле при парестезии бегания мурашек нельзя двигать ногой из-за того, что нога на некоторое время немеет, и получается легкий, скоропреходящий паралич...
Таким образом, не может для нас существовать никакого сомнения, что душевная болезнь, которой страдал Горький в 1889—1890 гг. представляла собой лихорадочный делирий (Delirium febrile). За этот диагноз говорит то характерное сочетание симптомов (фантазий, иллюзий, галлюцинаций, аффекта страха), на которые мы уже указали, иллюстрируя их выдержками из опиcания Горького своей болезни, сновидной оглушенностью и лихорадкой. Крепелин характеризует кратко лихорадочный делирий, как делирий, „сопровождающийся более или менее резкой сновидной оглушенностью, неясным часто извращенным усвоением окружающего и фантастическими переживаниями, иногда также довольно сильным беспокойством с боязливым или веселым настроением".
Страдал Горький, несомненно, лихорадочным делирием, который, благодаря увлечению Горького космогоническими фантазиями, получал особенно богатую пищу и пышно расцветал, может быть, дольше, чем это было бы при других, менее благоприятных условиях. Как же лечил психиатр Горького? Вот что нам рассказывает об этом сам Горький.
„...Маленький, черный, горбатый психиатр, человек одинокий, умница и скептик, часа два расспрашивал, как я живу, потом, хлопнув меня по колену страшно белою рукою, сказал:
— Вам, дружище, прежде всего надо забросить ко всем чертям книжки и вообще всю дребедень, которой вы живете. По комплекции вашей вы человек здоровый—и стыдно вам так распускать себя. Вам необходим физический труд. Насчет женщин—как? Ну! Это тоже не годится. Предоставьте воздержание другим, а себе заведите бабенку, которая пожаднее в любовной игре,—это будет полезно.
Он дал мне еще нескольхо советов, одинаково неприятных и не приемлемых для меня, написал два рецепта, затем сказал несколько фраз, очень памятных мне:
— Я кое-что слышал о вас и—прошу извинить, если это не понравится Вам. Вы кажетесь мне человеком, так сказать, первобытным. А у первобытных людей фантазия всегда преобладает над логическим мышлением. Все, что Вы читали, видели, возбудило у Вас только фантазию, а она совершенно непримирима с действительностью, которая хотя тоже фантастична, но на свой лад. Затем: один древний умник сказал: кто охотно противоречит, тот неспособен научиться ничему дельному. Сказано хорошо: сначала—изучить, потом противоречить—так надо.
Провожая меня, он повторил с улыбкой веселого черта:
— А бабеночка очень полезна для вас".

Я нарочно цитирую весь отрывок, где Горький рисует психиатра, из-за исторической ценности этого отрывка. Как ни странно, но задолго до возникновения и распространения фрейдовского психоанализа (Книга „Studien uber Hystherie", которую Freud писал вместе с Иосифом Breuer'oм и послужившая основой и исходным пунктом психоанализа, опубликовалась лишь в 1895 г.), приписывающего половой сфере, собственно психосексуальным расстройствам, главную роль в развитии душевных болезней, существовал, очевидно, среди русских психиатров взгляд, что половая жизнь принимает самое деятельное участие в формировании здоровой и больной психики челевека, и психиатр, дававший Горькому советы,  настаивает (!) на том, чтобы он завел себе „бабенку, которая пожадней к любовной игре", уверяя его, что это ему будет полезно!
Не умаляя ничуть роли сексуальной сферы в ее влиянии на психическое развитие индивида, я считаю лишним особенно сильно подчеркнуть, что в случае Горького половой вопрос был не при чем, в чем с нами согласится каждый психиатр, прочитав вышеизложенный анализ болезни Горького.
Да и вообще-то психиатр не должен быть первым, лишающим человека (хотя бы советом) половой его невинности, тем более что воздержание не может быть причиной душевной болезни, особенно если воздержание это проводится не насильственно, а вытекает из самой природы человека, как это было у Горького. Горький упоминает много раз, что у него половое влечение в юности было слабо развито, объясняя это отчасти тяжелым физическим трудом, отчасти увлечением литературой и наукой. Как же в таком случае воздержание, вполне естественное и разумное, могло, хотя бы даже косвенно, вести к душевной болезни?
Во всем другом психиатр правильно советовал Горькому. Горький явился к психиатру, когда лихорадка прошла, и делирий тоже начал ослабевать. Однако, изнуренный долго длившейся лихорадкой, исхудалый и разбитый бессоницей, измученный ужасами бешеных фантазий, пережитых часто как кошмарная действительность, Горький нуждался более чем когда-либо в рациональной медицинской помощи. Полное отречение от книг, отдых, крепкое питание и разумный, не переутомляющий физический труд должны были в короткое время восстановить от природы крепкое здоровье Горького.
И Горький выздоровел!

Нигде в психиатрической литературе, и в литературе вообще не найдем мы такого типичного, удачного описания лихорадочного делирия. Описанный Горьким лихорадочный делирий до того типичен и поучителен для психиатра, что он должен остаться в психиатрии под ярлыком: Delirium febrile Gorkii. Психиатры всех времен любили дробить делирии по их содержанию на бесчисленные разновидности4, что вполне позволительно ввести в психиатрическую литературу это новое обозначение делирия, понимая под ним лихорадочные делирии, которые по содержанию и духу очень близко стоят к пережитому Горьким в 1889—1890 годах лихорадочному делирию.

ПРИМЕЧАНИЯ
1 Государственное издательство.—Л., 1924 г.
2 Все напечатанные здесь полужирным курсивом места в тексте Горького подчеркнуты нами, а не самим Горьким.
3 Этим последним предложением Горький, очевидно, хочет сказать, что он охотно отдавался ужасающим фантазиям, которые он отчасти сам вызывал, причем эти фантазии при болезненном психическом его состоянии переживались им как ужасная действительность, потрясающая страхом всю его нервную систему. Почему, однако, Горький думает, что это его "спасло", а не наоборот, давало пищу его болезни, трудно сказать.
4 См. об этом: С.С.Корсаков. Курс психиатрии. 2-е изд.—М., 1901.



БОЛЕЗНЬ И ТВОРЧЕСТВО ВРУБЕЛЯ С ПСИХОПАТОЛОГИЧЕСКОЙ ТОЧКИ ЗРЕНИЯ

Преподавателя психиатрической клиники 2-го Московского
Государственного Университета М. И. ЦУБИНОИ

Психиатры в своих исследованиях давно уже не ограничиваются областью душевного расстройства в собственном смысле, и, задолго до того, как Stransky провозгласил свой известный лозунг «heraus aus dem Turin hinaus», отмечали все то психопатологическое, которое отражалось в жизни. Очень много ценного для специалистов они черпали в творческих переживаниях и художественных произведениях, причем использовали их в разных направлениях. Чаще всего в литературных типах они стремились найти дополнение к кли¬ническим наблюдениям, устанавливая сближение художе¬ственных образов с теми или иными болезнеными формами.
Так, в типах Достоевского психиатры могли констатировать очень много моментов, ярко и выпукло обрисовывающих эпилептический характер, вообще картину падучей, а также психопатические личности. В другой части работ психиатры стремились подойти к разрешению вопроса о художественном творчестве, делая сближение с некоторыми психопатическими состояниями (возбуждением, близким к маниакальному, эпилептическому или, как Баженов называет, пароксизматическому); иногда психиатры центром своего внимания делали личность самого художника, если в ней были болезненные отклонения, и, анализируя его произведения, ставили в связь характерные для них черты с особенностями болезни. В стремлении дать определенный психиатрический ди-агноз тому или другому писателю или художнику, психиатры обычно стояли на нозоологической точке зрения и одного какого-нибудь психоза.
Между тем в психиатрии в настоящее время принимается, что чистые формы заболевания представляют большую редкость. Гораздо чаще наблюда¬ются переходные смешанные формы. Этим, вероятно, объясняется тот факт, что в различных психиатрических работах одному и тому же художнику ставятся не всегда одинаковые диагнозы: в сложной клинической картине, произошедшей благодаря взаимодействию различных наследственных моментов, экзогенных влияний, придается значение одной группе явлений и по ней обозначается диагноз. Так, болезнь Гоголя Н. Н. Баженов диагностицирует как маниакально-депрессивный психоз, а В. Ф. Чиж как dementia praecox. Болезнь Шумана одними  определяется как прогрессивный паралич, другими как dementia praecox.1
Ввиду этого представляет большой интерес подойти к анализу личности в творчестве большого художника с современной точки зрения на психоз как на очень сложное целое, отдельные части которого обуславливаются различными экзогенными и эндогенными моментами. Такой сложной натурой, давшей сложную картину душевного заболевания, является художник Врубель. Его болезнь и творчество представляют большой интерес именно с указанной точки зрения. Попыткой структурного анализа в смысле Birnbaum'a является предлагаемый очерк.

В архивах клиники Первого Московского государственного университета, где в толстых фолиантах эпически, как в летописи, отмечаются скорбные страницы жизни, находится краткая запись, ничем от других не отличающаяся:
"Явился в клинику 10 февраля 1902 г. 46 лет от роду Михаил Александрович Врубель; по национальности русский (отец поляк), родился в гор. Омске в 1856 г., образования высшего, сословия привилегированного. Диагноз: Paralysis progressiva. Выписался с значительным улучшением 16 сентября 1903 г.» (затем следует краткое описание болезни). В следующем—1908 г.—такая же краткая запись, краткая заметка о пребывании и о страданиях гениального художника.
 К этой заметке можно добавить следующие данные:

Врубель М. А. родился в 1856 г.
Мать умерла 23 лет от роду. Страдала туберкулезом.
Отец умер 70 лет. Инсульт. Страдал артериосклерозом.
Дед по матери—маньяк.
Дед по отцу—алкоголик.
Брат умер 11 лет от туберкулеза.
Сестра перенесла острое меланхолическое состояние.
Брат от другой матери—наркоман.
Сестра перенесла временный паралич.
Сын художника родился с заячьей губой. Умер 2 лет от воспаления мозговых оболочек.

Эти противоположные свойства отца и матери соединил в себе в сложном синтезе Михаил Александрович. Характера был мягкого, вспыльчив, задумчив. В детстве был энергичен, оживлен, любознателен. По окончании гимназии начинает меняться характер. Сделался задумчив, застывает, стоя на одном месте, впадает в оцепенение. По-видимому, начинают выявляться шизоидные черты. Иногда обычная вдумчивость сменяется ажиотацией. Тогда острая жажда впечатлений. Пьет алкогольные напитки с университетских лет, иногда помногу. Кончил юридический факультет, интересовался философией. Поступив в Академию художеств сам намечает себе дорогу. Непонятый, непризнанный все же не уклоняется от намеченного пути. Друзей и врагов удивляет своим талантом. Совершенно исключительная память. Страстно любит природу. Из Венеции пишет сестре: „так хорошо, что и говорить и писать некогда". Долго вынашивает в себе образы, долго добивается идеи, сущности, часто переутомляется работой. В 1892г. заболевает сифилисом.
В 1896 г. женился. Был счастлив, спокоен, сосредоточен. Был очень заботлив. Много пишет портретов с жены. Этот образ был для него достижением. Задумывается о своей судьбе и с друзьями гопорит о том, что его ждет впереди ужасная будущность. Волнение усиливается в 1900 г. Делается тревожным, нервным. С 1900—1902 гг. пишет без перерыва. Осенью 1901 г. много волнений по поводу «Демона». Делается раздражительным, рассеянным, беспокойным. Болтлив, возбужден. Носится с огромными планами в исскустве.
В 1902 г. по окончании последнего «Демона», 46 лет от роду заболевает и поступает в психиатрическую клинику 1-го Московского университета. Состояние маниакальное, возбужденное. Идеи величия: он—император, пьет только шампанское, он—музыкант, его голос—хор голосов. Склеивает из бумаги платки, проводит штрихи—карандашами, углем. Собирает мусор, возится над ним. Говорит—выйдет Борис и Глеб. Эротичен. Неврологический status подтверждает диагноз. Постепенно наступает улучшение. Заботится о жене. Пишет с натуры, пишет складки чехла на стуле. От разговоров об искусстве уклоняется. Чувствует себя утомленным. Выписывается после полугодового пребывания в клинике с улучшением.
Внезапная смерть малютки—сына. Пишет его портрет. Состояние резко удрученное. Через полгода опять поступает в клинику. Депрессивное состояние. Бред самообвинения, отрицания, греховности. Галлюцинации: его пытают, его казнят, его сажают в тюрьму. Его жена умирает с голода. Он опозорил семью. У него нет ни рук, ни ног. Он—пустой мешок. 47 лет он вовсе не жил. Временами казалось, что его личность распалась, но вслед за тем он пленяет своей мягкостью, умом. Бывал агрессивен, но до грубого цинизма паралитиков не доходил. В конце года улучшение. Пишет портреты.
В 1904 г. переводится в лечебницу д-ра Усольцева. Много работает. Стилизация цветов. Интересуется Корсаковым. Снова переживает острое маниакальное состояние. Он—знаменитый художник, еще не превзойденный. Он—знатного польского рода. Скачка идей. Рисует резкими штрихами на стенах. Несколько успокаивается. Пишет много автопортретов. На одном перекрасил себе волосы и украсил себя красным платочком. Пишет себя много раз. Часто один портрет на другом. Опять улучшение. В 1905 г. новая вспышка возбуждения. Во время ремиссии снова работает. И так все время. В 1905 г. начинает слепнуть. "Хотя бы ядом ускорить себе конец",—говорил в скорби художник. В 1909 г. в Петрограде Врубель скончался.
Сквозь эти объективные данные, немногочисленные и сухие, прорывается Врубель—художник, полный тревоги, напряженный в своих картинах, нашедший для себя так много прекрасных образов, носивший их, создавший такую особенную „врубелевскую" манеру письма, такой тонкий в стилизации, вникавший своим взором и философским умом в суть вещей, идей и своими резкими углами оттенявший, отделявший эту суть, так много черпавший от природы, от любви—Врубель стоит одиноко среди плеяды русских художников—жизнерадостный и скорбный, «солнечный» и холодный.
Врубель в радости начал творить. Ребенком он выдумывает игры: он—корсар, он—рыцарь, он силен и горд. В юношеском возрасте на него нападают минуты оцепенения. Много работает над философскими проблемами в университете, рисует в Академии художеств, всматривается в старое искусство, но упорно думает о своем. Верит в свои силы. Много планов, идей. Настроение несколько повышенное, пишет автопортреты. Материальные неудачи его не сломили. Он не признан, но своего пути не оставляет. Периоды сосредоточенности, вдумчивости, проникновения сменяются периодами возбуждения. Тогда он ищет новых знакомств. Однажды он сдружился с извозчиком, поехал к нему в деревню и там чуть не женился (со слов д-ра Усольцева). Таких периодов возбуждения у него было несколько. Он впитывает образы, страстно ищет людей. В этот период он пишет много орнаментов, украшений, проектов. Много начато, мало закончено. За этими гипоманиакальными периодами опять сосредоточенность, вдумчивость.
В периоды полного расцвета своей любви, своего таланта художник молчалив, сдержан. Эти 10 лет он чрезвычайно многообразен. Во всех образах из мифиологии, из природы—везде его жена. Чем больше писал с нее, тем больше пленялся ею. Этот женский образ и образ демона были спутниками его художественной жизни, и ими так заполнен художник, что они стали как бы раздвоением его духа, его творчества. Всю жизнь пишет Врубель демона с напряженным вниманием. По мнению Яремича, голова пророка Моисея еще в начале, когда писал лики святых, уже похожа на демона. Сам философ, он как бы вытесняет „божественное" в противоположное русло. Этот атавизм, это вытеснение религиозности в черта, дьявола, это возвращение к „старым богам" и в русской и в иностранной литературе отмечено психопатологическими чертами. По мнению проф. Россолимо, черт, дьявол, демон—образы, преследующие душевнобольных, встречаются и в литературе людей с больными нервами.
В русской литературе эта черта отмечена Достоевским. Когда Иван Карамазов переживал острое душевное состояние, к нему, Ивану, философу-атеисту, пришел черт, и Иван принял его, поверил ему. Гоголь в гипоманиакальном состоянии—и весел его черт. Меняется душевное настроение Гоголя, и в „Вие" уж не черт, а грозный дух земли. Сам Гоголь выстаивает на коленях целые дни, вымаливая прощение у грозного бога.
Баженов пишет, что такие резкие контрасты свойственны больным людям. Верлен, отец которого кончил прогрессивным параличом, и он сам, известный столь многострадальной жизнью, рядом со стихами, полными религиозного экстаза, пишет стихи, полные разнузданности. Врубель, постигший „красоту земной радости", любивший краски земли, носит в себе этот „дух", этот демонизм как постоянное отщепление. Образы из мифиологии, также "весенне-радостные", как Лель, Купава, населяют землю и, вместе с тем, образы его жены. Тут и „радостный экстаз любви", и влечение к „духам", к демонизму составляют как будто одно целое, одну неразрывную связь. И в единое целое слились они—и „сладострастный Пан, и "золотистая Волхова", и „змеино гнездящийся .демон".
Все творчество Врубеля связано с демоном. Демон на горных высях связан с душевными переживаниями художника, и, больной, он все еще не расстается с демоном. Первые дни творчества связаны с повышенным настроением художника. Он пишет в серебристых тонах лики святых. Он дает себе простор в орнаментах и украшениях. Орнаменты его расцветают целой гаммой красок и эмблемой беспечной радости—павлинами с распущенными в радужных красках хвостами. И в девочке на фоне персидского ковра, и в мужчине, украшенном розами, и в многочисленных сложных узорах художник выражает свою влюбленность в жизнь. В этот период 1890 г. он пишет сидящего демона: сосредоточенность его, напряжение, необычайная мощь его рук свидетельствуют о том, что демон никому не уступит ни над землей, ни на земле. Он пойдет своей дорогой. Этот „дух"—это сам художник.
Таков он, таково его творчество. Он долго таил, а теперь развернет свои дары. 1880 и 1890-е годы—полный расцвет его жизни. Его вещи дают „стройный многозвучный аккорд". Он „полон внутренней силы, он упоен любовью и в пылающем взлете Мефистофеля, и в блестящем маскараде Венеции, и в жемчужном платье морской царевны",—во всем прорывается его богатство эмоций, радость жизни. Рядом с этим и над всем этим демон художника еще беспечен. „Кто знает, зачем дерево растет, зеленеет?" Ему „понятны и близки страстные вздохи испанской ночи и из недр русской земли вышедший и в нее внедренный Вольга Святославич".
Среди этой полной эйфории „счастья" запала в душу художника тревога. Тревога имевшая реальную основу. С тех пор он не спокоен. Он постоянно читает „Привидения"' Ибсена. Там он предвидит много общего со своей судьбой. Тревога прорывается в самые „радостные минуты" и, если к художнику в 1895г. „прилетает греза, то ее глаза полны печали", и если „в тонкой одухотворенной радости" художник стремится к сиреневым цветам, то среди сирени, весной расцветающей, грустное женское личико, и лиловые цвета пронизаны холодным свинцовым налетом.
В том же году написано "Ночное". Красные цветы, красный полумрак—весь этот красный, насыщенный свинцом, цвет догорающей зари таит в себе жуткое, как будто он насыщен ядом, который в себе носит художник. Это—тень печали, холод на солнечных цветах, символ его душевного настроения. Как будто художник видит невидимое, грозное, и оно пеленой будет закрывать самое радостное для него, созерцателя природы, — лучи и цветы. Отныне эта тень будет спутником его до самого конца.
В 1899 г. написан „Пан“. Это — не добродушный Пан Рубенса, любимый гость крестьянской семьи. Пан Врубеля не среди людей. Опасны звериная сила и злые огоньки его глаз. Велика мощь художника, как Пан, всеобъемлюща, но опасен недуг его, опасна злая сила, что его сторожит. В страшный неожиданный час она его застигнет. Художник интуицией своей предвидит этот час. „Оттого так жутко встретить Пана в глухую полночь, при ярком свете полумесяца". Пан—его судьба, и художнику от нее не уйти. Над ним тяготеет уже страх, он переживает уже тяжелые минуты. Он взволнован, рассеян, забывчив. Препсихотическое состояние. Но так велика его художественная сила, что в это время, когда обыкновенные люди теряют возможность заниматься обыденными своими делами, художник сверкает образами, красками, глубоким проникновением. В «Демоне» он отразит всю силу и слабость своего мятежного состояния.
В 1900 г. пишет "Царевну—лебедь". Царевна — лебедь в чудесных перьях не знает радости. Ей непонятно, почему она оторвана от земли. Как будто художник переживает этот взлет в ирреальный мир. В 1901 г. художник был подвергнут сильному приступу страха, и изображаемый им лебедь его страшен. В страстном порыве, с змеино-изогнутой шеей устремился лебедь в темную даль, и страх, невыразимый страх в его глазах. Этот резкий контраст снежно белых и темных красок еще больше оттеняет этот ужасный крик тех страшных мук, которые предчувствует художник. Он предвидит свою болезнь, и, изливши свою страстную борьбу за радость и жизнь в жутком красном цвете, в безумном смятеньи лебедь-птицы, художник в отчаянии разбивает «Демона».
Но мысль художника, как в заколдованном кругу, сосредочена над «Демоном». Закончив его, он уйдет, больной, в больницу. Он возбужден. „Нельзя толочься, как комары в болоте". Он среди художников первый, и, как он на земле, так демон над землей. Резкими штрихами он отделяет демона (1901 г.) от всего мира. Среди холодных тонов, на снежной вершине, лежит он, полный несокрушимой силы. Он один—властитель мира: не воплотил ли он идею величия, с которой носился художник?
В 1902 г. последний «Демон». В переливах из разноцветных камней, на холодном неподвижном льду, точно скованный, в неудобной позе, змеино вытянувшись, лежит демон. Со слезами в глазах лежит он среди горного великолепия. Это — слезы самого художника. Он скован, заторможен. Скоро наступит пора, когда галлюцинации и видения будут не творческими, а выражением его больного ума, также бессильными и уродливыми. Окончив демона, художник явился в клинику.
Скачка идей, идеи величия. Он рисует углем, слюной. Его рисунки—какие-то резкие штрихи. Написанный им в клинике 1-го Московского университета «Демон» — без выражения, окруженный синими и красными змеевидными штрихами. Этами контрастирующими красками художник как бы хочет усилить впечатление. Как у него — нет ни рук, ни ног, как он — пустой мешок, так же пуст его демон. Наступает ремиссия, и свои эмоции художник претворяет в удачных портретах.
Во время пребывания у доктора Усольцева он снова переживает маниакальное состояние, снова — потоки мыслей, снова — резкие штрихи. Он рассказывал, что до галлюцинаций ярко видел картины. Выравниваясь, он снова пишет автопортреты. Пишет картину одну за другой. Начал рисовать д-ра Усольцева, увлекся иконой, не закончил портрет. Наступает ремиссия, и тут приходится сказать вместе с Чеховым: „Условия ходожественного творчества не всегда согласны с научными данными" и еще раз вспомнить известную фразу по поводу Бенвенуто Челлини: „художников нельзя судить, как обыкновенных смертных". „Творческий дар", колоссальные эмоции берут верх, и Врубель выходит победителем.
На двух картинах этого периода нельзя не остановиться: «Раковина» и «Нагая жинщина». Врубель до сих пор не писал обнаженых женских фигур. Вот именно в этот период написанная им нагая женщина — не выражает ли она как будто повышенную сексуальность, свойственную этому заболеванию? По мягкости красок, по неуловимой нежности, которыми овеяны эти женские фигуры, чувствуется, как крепко связан художник с жизнью, с ее „чарами". Можно сказать, что они символичны для его периода заката: тут и преданность земной жизни, тут и выражение моментов радости творчества, ибо из одного русла питались они—его творчество, его страдания, демонизм.
Всю свою скорбь он излил в скорбной «Голове пророка». У него снова возврат к старому. Он пишет святых. Как будто здесь в момент нервного напряжения произошел возврат от демона к богу, или в творческом аппарате произошли сильные разрушения. Тогда, подчиняясь общему закону, наиболее сильными оказались старые воспоминания. „Мятежный дух" ушел от художника, и написанный им демон имеет ассиметричное женственное застывшее лицо (у д-ра Усольцева).
Обеднело и творчество его композиции. Он считает березки, в то время как прежде он с гениальной легкостью справлялся с горными громадами; не только полны значения отдельные произведения, но письмо, тон, колорит—все своеобразно. Надлом, напряженность сопровождает его творчество. Напряженно вслушивается лебедь, настороженно всматриваются кони; холодно, жутко от затерянной в массе белого снега черной ограды, тяжело от свинцового отлива. Характерны змеиные демоны. В периоды страхов, галлюцинаций, змеи символичны для душевнобольных. Они выплывают как атавизм у нас далеко спрятанных страхов перед незаметным врагом, который так неожидано пугал первобытного человека. Застывшие льдины, громады камней часто фигурируют в произведениях психопатических личностей (проф. Баженов).
Врубель в силу своих конституциональных особенностей сам переживал эти минуты застывания, окоченения. „Что то зловещее в синих, лиловых его тонах"—говорит Бенуа. „В лиловом цвете нет улыбки" (Гете) Фиолетовый тон покрывает холодом сирень, освещает громады гор. Этим отливом насыщен красный цвет. Выразительность этих цветов для душевных переживаний отметил Метерлинк. Избирательность красок выразил и Гоген. Счастливый упрощенной жизнью и любовью, он залил свои синие цвета целыми потоками золота. Врубель в своих сочетаниях красок еще больше оттеняет свои зловещие настроения. Вся смена настроений от радости к печали и болезни, возбудимость, страхи, ужас, скованность завершаются идеей величия, чтобы постепенно, угасая, переходя „от света к тьме", "сложить дары богов".
Так болел и творил Врубель. Болезнь идет необычным путем. У него нет благодушия паралитиков. У него бывали моменты мании величия. Но он был горд и хотя творил в безумии, но все же был творцом. Он до болезненной яркости переживал свои творения Он чувствовал свою силу, когда на Нижегородской выставке он был один; он чувствовал свою силу, когда яростно, безумно творил. Он захлебывался от избытка мыслей, он переживал их содержание. Когда же наступала ремиссия, он был „глубоко счастлив", о чем гласит его надпись: „В память моего исцеления". У него нет эмоциональной тупости, он до конца—„в муках страждущий". Во всех этих взрывах, скачке идей, галлюцинациях, бреде отрицания вскрылись другие механизмы в ослабленном инфекцией организме.
Во всей жизни М. А. Врубеля бывали моменты гипоманиакального состояния, бурных эмоций, погони за впечатлениями. В болезни он переживал острые маниакальные состояния. Рядом с этим—вдумчивость, сосредоточенность, искание идеи, стилизация. Резким угловым письмом он отгораживается. Между ним и миром — всегда холод. Этот момент выразился в бреде отрицания, преследования. Ни на одну минуту не покидает его любовь к жене. Она его „идеал": у шизоидов женщина — или мегера или святая (Кречмер). Уход в мифологию, отрыв от „земного", демон, „дух земли", его постоянный спутник—все говорит о его шизоидности. Тонкую никому неведомую нить вьет в душе своей художник. Все это свидетельствует о его сложной смешанной конституции. Эта смена доминант выявляется еще в период полового развития, когда синтонные черты дают место шизоидным. Врубель в наследство получил эти противоположные гены циклоидной и шизоидной конституции.
Во всех этих гранях противоположностей, в их взаимных переходах, тонком переплетении переломились личность и творчество художника. К этим компонентам присоединилась еще инфекция, отныне неразлучный спутник его. Эту триаду он воплотил в «Пане». Он избегает разговоров об искусстве. Он утомлен. Отмечаются уплотнения—verdichtung. Он слил в один образ последнего «Демона» и жену. Вялость, апатия, равнодушие. Но сила эмоций, творческий дар побеждали пустоту, усталость. Все остальное довершила спирохета. Все это необычное течение, длительность, глубокие ремиссии, сохранившийся интеллект, исключительная работоспособность обязаны, быть может, его сложной индивидуальности, столь глубоко одаренной и, несомненно, и в патологии себя проявляющей. Так сложна была картина его болезни, что в клиническом диагнозе были разногласия. Д-р Усольцев,, много лет наблюдавший больного, не согласен был с диагнозом «paralysis progressiv» а ставил «Tabes dorsalis»—маникально-депрессивный психоз.
О влиянии конституции на течение болезни мы читаем у проф. Бернштейна, что у больного с циркулярной конституцией прогрессивный паралич уклоняется от обычного течения и принимает циркулярную форму. Проф. Рыбаков говорит: „Циркулярная форма прогрессивного паралича наблюдается у лиц с циклофренической конституцией, обладающих более или менее тяжелой невро-психопатологической наследственностью". Из течения болезни Михаила Александровича мы можем сказать, что из смешанных ген, полученных в наследство, преобладали гены циклоидные, как они в патологии проявились у его сестры. Кроме того, наследственность его была отягощена: дед по отцу—алкоголик, дед по матери—мяньяк. По мнению проф. Рыбакова, при такой форме прогрессивного паралича раньше всего теряется зрение, что случилось и на этот раз. Врубель—художник умер раньше. чем Врубель—человек.
Так бледная спирохета, в конце концов сделав свою разрушительную работу, отняла у художника высшие надстройки (суперрефлексы), его воображение, эмоции, весь сложный дар его композиции, богатство, тонкость восприятия, его зрение. Уступая болезни, художник желал смерти, ибо знал, что не воспримет ничего от той земли, которую так радостно любил, что не будет “дух земли” развиваться в нем творческой силой.
В заключение скажем словами Паскаля: „как бы высоко и вширь не разрослись ветви дерева, корни его так же низки к земле, как ноги ребенка".
Приношу глубокую благодарность моему учителю, проф. В.А.Гиляровскому, за все ценные указания и за интерес к этой работе.
Проф. Ганнушкину выражаю благодарность за разрешение пользоваться клиническим материалом и д-ру Усольцеву за сообщенные сведения о Врубеле.

1 Dr Feis. Studien uber die genealogie und psychologie der musiker. Wiesbaden. 1910.



ЭВРОПАТОЛОГИЧЕСКИЕ ЗАМЕТКИ

1. Психическая болезнь Мережковского

Психически заболел религиозным помешательством проживающий во Франции известный писатель Д. С. Мережковский. Он помещен в одной из психиатрических больниц Парижа.
(Из хроники столичных газет)

2. Мозг Анатоля Франса

Французский врач Гильом, которому было поручено исследование мозга знаменитого французского писателя Анатоля Франса, указал на большой научный интерес, который связан с изучением такого мозга. К сожалению_ семья покойного не согласилась с ним относительно того, чтобы опубликовать его наблюдения.
Д-р Гильом ограничился поэтому в настоящее время сообщением того, что в отношении амплитуды, числа и тонкости извилин мозг Анатоля Франса представляет из себя мозг—уникум.
(„Мед. Работник"_ № 6, 1925)

3. Научный вундеркинд.

Бенгт Стремгрен, 16-летний сын директора Копенгагенской обсерватории, написал ученый труд о методах установления положений звезд. Работа эта начата им еще в 13-летнем возрасте. Шведская Академия наук издает эту работу.
(“Красная Нива",  № 2, 1925)

4. Евгеника.

В германское Министерство юстиции внесен законопроект о применении „стерелизации" путем вазэктомии и салпингэктомии в некоторых категориях наследственно отягощенных лиц.
(„Врачебное дело", № 3, 1925)

5. Вундеркинд—убийца

В Чикаго предстоит сенсационный процесс Франко Микуэля, 14-летнего мальчика—вундеркинда, известного в Америке пианиста и дирижера. Его обвиняют в убийстве родителей и 2 сестер, которых он облил керосином и сжег. Предполагают, что вундеркинд ненормален.
(„Вечерняя Москва", 13/VI, 1925)


ПРИЛОЖЕНИЕ I

К ВОПРОСУ О СВЯЗИ ОДАРЕННОСТИ С ДУШЕВНЫМИ БОЛЕЗНЯМИ
(По поводу работ д-ра Сегалина и др.) 1
Профессор Н. В. Попов

I
Прежде всего я должен оговориться, что не имею целью дать оригинальное научное исследование по вопросу о связи гениальности с душевными заболеваниями, а лишь представить несколько критических замечаний по поводу работ д-ра Г. В. Сегалина и других авторов, помещенных в недавно основанном журнале “Клинический архив гениальности и одаренности", и указать на целый ряд ошибок в методах и выводах этого журнала. Я считаю это необходимым не только потому, что редактор выступает противником евгеники в том виде, как мы ее пропагандируем, но и потому, что все направление журнала кажется мне глубоко ошибочным.2
Одно перечисление имен сотрудников, приводимое на обложке каждого выпуска, дает основание полагать, что это издание является серьезным и строго научным. Здесь фигурируют имена профессоров Осипова, Россолимо, Кащенко, Аствацатурова, Хорошко, Давиденкова, Гиляровского, Геймановича— как видите, одни из самых крупных имен современной нашей психиатрии и невропатологии; проф. Экземплярского, доцентов Розенштеина, Гиндце, Шоломовича, Юрмана. Прочтя все эти фамилии, невольно проникаешься уважением к такому журналу и ждешь от него если не новых откровений, то серьезных научных работ.
Но с первой же книжки меня постигло разочарование. Первый выпуск первого тома, содержащий три статьи одного автора,—основателя и редактора этого издания, д-ра Сегалина, написанных очень тяжелым языком, с длиннейшими, трудно перевариваемыми периодами, со словами и мыслями часто повторяющимися,—этот выпуск по прочтении оставляет чувство недоумения, разочарования, а порою даже прямо удивления.
Во вводной заметке „Цель нашего издания" редактор констатирует факт, что „среди массы существующих научных изданий на всех языках нет ни одного специального издания, посвященного исключительно той части психиатрии, которая изучает и освещает вопросы психопатологии гениальности и творчества". Эти первые слова как бы намечают цель издания. Далее говорится о трудностях разработки психопатологии гениальных людей и констатируется, что „тем не менее мы видим все-таки что почти каждый психиатр или невропатолог делает иногда ту или иную экскурсию в эту область, описывая ту или иную сторону того или иного великого человека"...
В конце концов редактор говорит, что „этот орган должен служить специальным архивом, где сосредоточены будут все материалы, все работы, весь архив, вся история вопросов специальной психиатрии великих людей 3 и специальной литературы в этой области".
Редактор дает и новый особый термин—„эвропатология", в котором объединяет всю патологию великих людей и всю патологию гениального и одаренного творчества. „Эвропатология таким образом объединяет собой всю эстетико-творческую медицину".
В заключение говорится, что „содружественная работа вместе с представителями других научных дисциплин нам представляется очень ценной и даже необходимой. Подходы и методы работ евгеников, 4 психологов, биологов, клиницистов, литераторов, общественников, критиков, художников, ученых и техников всех областей могут дать нам ценнейшие материалы и работы".
Все это, конечно, очень хорошо. Психология творчества—интереснейшая наука. Еще Пушкин писал: „Следить за ходом мысли великого человека есть наука самая занимательная". Интересны и патологические уклоны в этом творчестве, каковым уклонам д-р Сегалин и хочет посвятить свой орган, и, конечно, сил одних психиатров в этой области недостаточно, необходимо сотрудничество специалистов из других областей.
Но первая статья д-ра Сегалина „О задачах эвропатологии, изучающей патологию гениальноодаренной личности и патологии творчества", как и следующая статья того же автора „Патогенез и биогенез великих и замечательных людей", вселяет разочарование и не вызывает никакого желания присоединиться к направлению этого журнала.
Не будем останавливаться на самом слове „эвропатология" и не будем стараться проникнуть в тайны его этимологии, хотя и не совсем ясно, почему именно для обозначения гениальности и одаренности автор этого слова выбрал греческий корень „euro"— нахожу. Но, впрочем, это неважно, не в том дело, как названа новая отрасль психопатологии, которую д-р Сегалин считает имеющей такое же право на существование, „как судебную психопатологию, сексуальную психопатологию, школьно-дефективную патологию и все прочие разновидности психопатологии". Против этого можно было бы не возражать, если бы автор не пытался придать вновь образованной эвропатологии специального уклона.
Д-р Сегалин требует „подойти и к этой области психики научно, выбросив вон всю ту старую рутину мещанской идеологии в понимании гения, творчества и искусства". Но в чем именно заключается эта „мещанская идеология"  автор не говорит, считая это, по-видимому, и так ясным. Однако на самом деле нисколько не ясно, почему Гальтон, Оствальд, Левенфельд, Рибо, Лазурский и другие выдающиеся исследователи творчества являются носителями мещанской идеологии. Впрочем, из текстов статей д-ра Сегалина совершенно не видно, чтобы он был знаком с работами упомянутых авторов; возможно также, что он считает их не стоящими внимания и предпочитает метать копья против обывательских, ненаучных мнений о гениях и талантах. Вряд ли это правильно.
С самого начала склоняются во всех падежах слова „гений", „талант", „одаренность" и т. д., но определения этих терминов нигде нет, и мы совершенно не можем узнать, как д-р Сегалин понимает слово „гений" и чем он отличает его от таланта. Может быть автор опять-таки считает этот термин таким общеизвестным, таким ясным, что не стоит даже останавливаться на нем. Но из строгонаучной литературы мы знаем, как спорно и невыяснено понятие о гении, как много воззрений есть на этот предмет. Известны два главных взгляда на сущность гения: одни считают гений продуктом особой психической конституции, качественно совершенно отличной от конституций других людей, причем это различие обусловливается наличием особых психических свойств. Другая школа смотрит на гениальность как на результат общей мощи и подъема духовной организации данного индивидуума, сводя дело не к качественным, а к количественным различиям. К какому из этих двух воззрений примыкает   д-р Сегалин— ниоткуда не видно, может быть у него и своя собственная, оригинальная точка зрения, не согласная ни с первой, ни со второй школой. А между тем все это нужно было бы выяснить, прежде чем приступить к детальному анализу каждой личности, считаемой гениальной.
С первых же страниц начинаются нападки на евгенику. Оказывается, современная евгеника — наука не то что лишняя, а прямо вредная. На с..115 читаем:
"... Государству и обществу необходимо изучить генетику и биологию творческой личности, чтобы знать, в каких недрах человеческого материала, можно ждать или искать эту „курскую аномалию" человеческой продукции, в каких социальных слоях нужно ждать эту феноменальную силу, называемую „одаренностью". Нечего и говорить, что гибель такой громадной анергии была бы гибелью для чело-веческой культуры, а между тем мы видим, что существуют такие научные течения в биологии, которые прямо являются угрозой для вопроса о существовании и возможности появления такой одаренной энергии в будущем. Течение это—евгеническое."
Оказывается, наука, созданная трудами гениального Гальтона, давно захватившая в своем движении большую часть Америки и Западной Европы, распространяющаяся и в СССР, оказывается наукой вредной, угрожающей. По-видимому, автор сознает некоторую ответственность за подобное утверждение и поясняет:
„Как ни странно и как ни парадоксально звучало бы такое заявление с нашей стороны, но выходит все-таки так, что учение, которое стремится к оздоровлению человечества, в то же самое время не сознает того косвенного вреда, который может быть от этого учения в отношениии генетики великих людей."
В чем же дело? От чего вред?

"Как известно, евгеники стремятся „стерилизовать" человечество от патологической наследственности... В Америке евгеническое течение идет настолько ради¬кально, что практикуется даже кастрация."
Здесь автор обнаруживает полное незнакомство с основами и методами евгеники. Всякому даже немного сведущему в вопросах евгеники человеку (а мы вправе требовать от д-ра Сегалина основательного знакомства с евгеникой, если он берется критиковать и опровергать это учение) известно, что кастрация никогда не рекомендовалась евгенистами и не проводилась практически в Америке. Операция для прекращения потомства, которая производилась там в очень ограниченном количестве и с очень осторожным подходом, заключалась в прекращении проходимости протоков, выводящих из половых желез (семявыводящих—у мужчин, фаллопиевых труб — у женщин). „Операции эти сами по себе не представляют ничего нового, — пишет Волоцкой6 ... — Слишком легкое обращение с тер¬минами послужило причинами целого ряда недоразумений и ошибок"...  И вот в эту грубую ошибку впал и д-р Сегалин.
Дальше он (д-р Сегалин) пишет:
"Правда, нашими русскими евгениками она (кастрация) не разделяется, но принципы профилактики усердно проповедуются. Профилактика в целях оздоровления человечества от „плохой наследственности'' идея очень заманчивая, но практически не только не осуществимая, но даже вредная в отношении источников гениальной одаренности, в отношении генетики великих и одаренных людей... Если мы будем следовать учению евгеников, то если в смысле „стерилизации" людей от плохой наследственности мы достигнем хороших результатов, зато в смысле рождения великих людей у нас будут отрицательные результаты,—не будет ни одного великого или замечательного человека, ибо, как мы покажем далее, генез великого человека связан органически  с патологией, понимая патологию не как болезнь, а как биологический фактор, который является одним из сопутствующих биологических рычагов генетики в создании природы великих людей... Патология великих людей есть необходимый компонент биологической структуры личности великого человека. Уничтожая путем евгеники один из компонентов этой структуры, мы уничтожаем возможность созидания самой структуры одаренной личности".
Этими словами уточняется и направление журнала. До сих пор можно было думать, что журнал хочет изучать только ту часть творчества, которая связана с психопатологическим уклоном, но из только что цитированных слов явствует, что, по мнению автора, всякое творчество связано с психопатологическими явлениями, если патология является для них в роли биологического фактора. Это автор берется и пытается доказать в дальнейшем.
Что же касается евгеники, то, по-видимому, знания д-ра Сегалина в этой области не простираются далее отожествления евгеники со стерилизацией, как будто этой небольшой и неправильно освещенной областью и ограничивается все здание евгеники. Но, несмотря на это, д-р Сегалин не отказывается от евгеники; еще в предисловии он считал, что „подходы и методы работы евгеников... могут дать ценнейшие материалы и работы", а на с. 12 продолжает:
"Не отрицая значения евгенического течения в вопросах генетики вообще, я здесь хочу сказать, что вопросы генетики одаренных или замечательных людей не могут быть обойдены без того, чтобы не касаться вопросов эвропатологии как будущей дисциплины, которая стремится осветить во всеоружии науки биологическую роль патологии в генетике и структуре великих людей. Если государство поставит вопрос, поднятый евгениками, на очередь дня, то без эвропатологического освещения вопрос этот не может быть решен."
Оставим эти слова пока без рассмотрения, лишь запомнив их; к ним придется еще вернуться.
После того как „уничтожена" современная евгеника, автор переходит к амортизации большинства прежних попыток анализа творчества. Благожелательно он относится только к Ломброзо, Медиусу, Бирнбауму и „другим единичным авторам". Остальные же обнаруживают часто „дилетантизм вопроса, с примесью метафизики, а иногда просто обывательщины", и д-ру Сегалину делается досадно и непостижимо "...как клинически и биологически мыслящий человек... превращается в теолога и лишь в лучшем случае—в метафизика.., выпускающего время от времени книжечку „Пси¬хология творчества" или „Философия творчества" и т. п. чисто умозрительные упражнения старо-схоластической жвачки на новый лад...”
Не знаю, на кого намекает д-р Сегалин, почему он предпочел умолчать об авторах, которых награждает такими нелестными эпитетами, и почему таким образом он уклоняется от открытого научного боя. Не имеет ли он в виду трудов всемирноизвестного психолога Рибо или Оствалъда, Левенфельда, а может быть и книжку проф. Грузенберга „Гений и творчество", объявление о которой помещено во II вып. его журнала?
На с.16 автор переходит к „методологическим основаниям", требующим выделения эвропатологии. Эти основания изложены на семи страницах очень сумбурно и с трудом поддаются пониманию. Автор опять нападает на клиницистов за неправильный якобы клинический подход; почему-то он полагает, что в клинике допускается утверждение, что „все болезненное, патологическое как вредное для здоровья человека есть явление дегенеративное". Это вовсе неправильно. Вдумчивые и опытные клиницисты всегда осторожно относились к дегенерации и ее проявлениям, и вовсе не отожествляли ее с патологией.
Свои положения автор хочет подкрепать иллюстрацией механизма и акта женских родов:
"Механизм женских родов, — пишет он (с. 19), —  построен так, что без патологического компонента этого акта (болевые схватки, кровотечения, насильственные диссоциации тканей и пр. патологические моменты при акте рождения) нельзя себе представить нормального физиологического процесса рождения, и, следовательно, здесь патология играет физиологическую роль."
Но и здесь неправ д-р Сегалин. Прежде всего, его можно упрекнуть в биологической узости взглядов, так как мы знаем, что у многих животных роды проходят малоболезненно или даже совсем безболезненно. Боли при родах у женщины есть явление глубоко физиологическое, целесообразное, так как указывает на начало и течение родов и дает возможность для правильного их ведения. Кровотечение нормально бывает очень умеренное, и нельзя обойтись без него, если при отхождении последа обнажается большой участок матки. Растяжение тканей — тоже целесообразно, так как сжатые ткани держат плод внутри матки, и выхождение его невозможно без растяжения.
"Вот точно так же (т.е. как при родах - Н.П.) и патология великих людей есть такая же патология диалектически связанная, патология не отрицательная, а положительная в том смысле, как мы эту патологию наблюдаем в женских родах... Нам нужно оставить в стороне применение всех методов обычной патологии, употреблявшиеся до сих пор и имевшие в виду „болезнь" великого человека, т.е. патологию отрицательную, а не его „роды"... где патология не есть просто “болезнь", а служит „творческими болевыми схватками", дающая величайшие плоды биологической продуктивности,—гениальные произведения...„
После многих подобных рассуждений, имеющих целью доказать несостоятельность старых методов, автор утверждает (с. 23), что "единственно возможная методика в изучении патологии и клиники великих людей и патологического творчества является диалектический метод, которым только можно подойти к той своеобразной феноменологии великих людей, где антагонизирующие и в то же самоз время симбиозирующие симптомы (т.-е. Симптомы патологии и симптомы гениальной продуктивности) даны как таковые, как нечто цельное и нераздельное в диалектическом смысле. Всякое же изолированное изучение симптомов одаренности и симптомов патологии есть изучение биологии великих людей, игнорирующее диалектичность природы великого человека, а потому такое изучение не может вести к цели, а ведет только к ошибкам".
После этого общего заключения автор, однако, не дает никаких конкретных указаний на желательные методы.
Выше я сказал, что д-р Сегалин не дает своего определения гениальности. Может быть, это не совсем так. На с. 21 читаем:
"Если мы будем изучать феноменологию тех людей, которым мы даем название „великий", „гениальный", „замечательный" человек, и спросим себя, чем они отличаются от всех других людей, то объективные исследования всегда покажут нам, что в этой феноменологии мы всегда можем констатировать этот своеобразный симбиоз симптомов: с одной стороны, симптомы необычайной продуктивности, с другой стороны, симптомы психической анормальности (в какой угодно форме). Этот симбиоз симптомов одаренности с патологическими проходит красной нитью по всей феноменологии изучаемых нами великих и замечательных людей."
Вот где гениальность: в симбиозе продуктивности с психотизмом. Это положение автор обещает показать „в целом ряде работ".
Я намеренно несколько подробнее остановился на первой статье д-ра Сегалина „О задачах эвропатологии". Посмотрим дальше, как он доказывает свои утверждения и определения, высказанные с такой смелостью.
II
В следующей статье „Патогенез и биогенез великих и замечательных людей" автор ее старается доказать, что
“...всякий без исключения (великий или замечательный) человек литературно-художественного творчества имеет наследственное отягощение... Гений или заме¬чательный человек есть результат двух скрещивающихся биологических родов линий, из которых одна линия предков... является носителем потенциальной одаренности, другая же... является носительницей наследственного психотизма или психической ненормальности... Первую линию (или первый компонент) гениальности мы обозначали как линию кумулятивную (или кумулятивный компонент). Вторую линию (или второй компонент) гениальности мы обозначали как линию диссоциативную.”
Автор желает все это доказать. Он приводит цифры. Приводя данные о семейной наследственной психической отягченности душевнобольных и здоровых (с.27), он указывает на близкое сходство этих цифр, „так что ценность цифровых данных при суж¬дении об „отягченности" на основании этого резко снижается". И все же для своего доказательства он находит возможным восполь¬зоваться подобной суммарной статистикой, о которой Марциуc говорит как о наивной, а Штромайер—как о „статистическом пережитке". И этот пережиток, как, впрочем, и некоторые другие, находит себе место среди доказательств д-ра Сегалина. „На основании наших данных отягченность у великих людей литературно-художественного творчества будет 100%".
В доказательство этого положения автор на 53 страницах (с 30¬83) дает генеалогические примеры великих людей, где по одной (отцовской или материнской) линии отмечаются одаренность, а по другой—наследственная отягченность, или (III группа) по обеим линиям отягчение и одаренность с одной или обеих сторон. IV группа — „не обследованные в смысле соотношения линий к отягощенности и одаренности, но где психотический момент всегда имеется в наследственности". Всего около 100 имен замечательных людей: как будто бы много, и в то же время мало изо всего количества замечательных людей, которых дало человечество за два с лишним тысячелетия (у д-ра Сегалина первым по времени является Александр Македонский).
Я не буду подробно останавливаться на разборе этого материала, скажу только что в том виде, в каком он преподнесен автором, этот материал не имеет никакого научного значения по нескольким причинам. Прежде всего, читатель лишен всякой возможности проверить этот материал, так как весь он приводится без указаний источников. Я нисколько не сомневаюсь, что д-р Сегалин ничего не выдумал, и верю, что все указанные им примеры он где-либо читал или слышал, но где именно, кто впервые приводит эти примеры—неизвестно, и нет возможности проверить достоверность его фактического материала. А для научной работы подобная проверка совершенно необходима, ибо автор как может пользоваться ненадежными источниками, так и неправильно истолковывать данные этих источников. Мы знаем целый ряд научных работ, основанных на недостоверных источниках: стоит вспомнить, напр., вопрос о внезапном поседении волос, при детальной проверке оказавшемся мифом; некоторые юристы и до сих пор убеждены, что на сетчатке глаза, открытого в момент смерти, запечатлевается картина, которую видит умирающий.
 Все это — выдумки, но чтобы их опровергнуть, надо докопаться до их первоначального источника. В научных работах принято указывать цитируемые источники, чтобы по ним можно было проверить правильность построения такой работы. Правда, легко видно, что часть примеров автором заимствована из книги Ломброзо „Гениальность и помешательство", сведения о генеалогии Гаршина — из работы Юдина и Галачьяна7, а другая часть — неизвестно откуда, может быть, и из настоящих научных работ, а частью, несомненно, из газетных статей, журнальных заметок, рассказов и т. д. Что касается Ломброзо, то книга его, конечно, очень интересна, но нельзя все написанное в ней (больше 50 лет назад) принимать с такой достоверностью и безапелляционностью, как это делает д-р Сегалин. Методы Ломброзо и его школы давно известны; всякий психиатр, криминолог и судебный врач знает их недостатки и происшедшие из этого ошибки. Труды Ломброзо сделали свое большое дело, но теперь без тщательной проверки и оговорок в качестве источников приниматься не могут.
Недостоверность источников служит поводом к тому, что в примерах д-ра Сегалина оказывается целый ряд фактических неточностей, что, в свою очередь, делает недостоверным весь приведенный материал или, во всяком случае, большую его часть.
Чтобы не быть голословным, приведу несколько примеров:
На с. 31 говорится, что известные общественные деятели А.И. и Н.И.Тургеневы происходили из того же рода, что и писатель И.С.Тургенев. Это неправильно: И.С.Тургенев происходил из совершенно другого рода, однофамильцев с первыми Тургеневыми, не состоявшими в родстве с родом писателя. Это можно узнать из родословного сборника Руммеля и Голубцова.
На с. 37 сказано, что сын сестры Достоевского был идиот. А по докладу М.В. Волоцкого, специально изучающего семью и родственников Достоевского, этот „идиот" окончил университет и идиотом вовсе не был, отличаясь лишь большими странностями.
На с. 39 читаем, что бабка Льва Толстого была дочерью слепого князя Горчакова. Может быть, этот князь Горчаков и был слеп, но не от рождения: он долго служил на военной службе и если ослеп от ран, приобретенных болезней или от старости (умер 80 лет), то какое же значение имеет его слепота для потомства? В книге Власьева „Потомство Рюрика", написанной с соблюдением большой точности, не говорится, чтобы князь Ник. Ив. Горчаков, прадед Льва Толстого, был слепым от рождения (т. I, с. 465), тогда как это обстоятельство упоминается при описании других, даже более ранних потомков Рюрика.
Отец Лермонтова (с. 42) характеризуется как „вспыльчивый и горячий до такой степени, что мог доходить до суровости, до грубых, диких поступков, несовместимых даже с элементарными условиями порядочности. Был развратный, странный, эксцентричный человек. Жил в постоянном разладе с матерью Лермонтова и очень несчастливо".
Нечего и говорить, что подобная характеристика, на оснований которой автор причисляет Ю. П. Лермонтова к схизоидам, является явно сгущенной, односто¬ронней, с полным игнорированием положительных сторон несомненно даровитой натуры Лермонтова-отца, в отрицательных своих сторонах являвшего обычные для того времени черты помещика-крепостника. Но кому из литературнообразованных людей не известно, каким пленительным красавцем был Юрий Петрович Лермонтов, как страстно была в него влюблена мать поэта и любила до конца жизни, какое горячее чувство питал поэт к своему отцу; кому не известно, что причины разлада в семейной жизни супругов Лермонтовых надо искать не только в характере отца, но и в характере бабушки Лермонтова, старухи Арсеньевой, т.е. „по материнской линии"?
На с. 48 прадед Пушкина—Ибрагим Ганнибал — назван „дикарем-негром". Это — грубая ошибка. Уже давно известно, что И.П.Ганнибал был вовсе не негр, а абиссинец, т.е. совсем другой расы. Всякому берущемуся рассуждать о генеалогии Пушкина должна была бы быть известна работа Д.Н.Анучина: „А. С. Пушкин. Антропологический эскиз", вышедшая в 1899 г. Эта превосходная монография может служить образцом того, как добросовестно должны писаться естественнонаучные работы по историческим источникам. На той же странице, несколько ниже, дословно сказано: „Сам поэт Пушкин, как и некоторые из его братьев и сестер, отличался ненормальными характерами и патологической неуравновешенностью". Какие же именно из „братьев и сестер" Пушкина были ненормальны? Видимо д-ру Сегалину не известно, что у А. С. Пушкина были только одна сестра Ольга и один брат Лев; другой брат, Николай, умер в раннем детском возрасте. По автору же выходит, что у Пушкина было по нескольку братьев и сестер. Лев Сергеевич и Ольга Сергеевна душевнобольными не были.
Наконец, автор приписывает „линии матери" только патологическое начало, а линии отца — сочетание одаренности с патологией и не указывает, что мать Пушкина была незаурядной женщиной (перечисляются только недостатки ее „истерического" характера). Анучин говорит, что, по свидетельству современников, ее муж „тонул в лучах ее света".
Третьей причиной научной непригодности фактического материала д-ра Сегалина служит натяжка в определении душевных болезней. На с. 26 автор делит все „патопсихические состояния" на две группы (в наследственном отношении):
" 1) на психотиков — явно душевнобольных и;
 2) препсихотиков, т. е. людей, которые хотя и не представляют из себя клинический тип душевнобольного, но имеют в себе все определенные черты ненормальности, говорящие уже сами по себе, что у этих людей — конституционально так построена психика, что, во-первых, они при известных условиях могут быть подвержены соответствующему психическому заболеванию, во-вторых, что они генетически происходят сами или от психотиков, или же от препсихотиков, а в среде их ближайших родственников имеются те или иные... И, в-третьих, потомство от них, препсихо¬тиков, будет также или психотические типы, или такие же препсихотические типы... Такие препсихотические типы (или типы конституциональных психотиков) можно рассматривать как переходные типы, однако к здоровым типам их с клинической точки зрения причислить нельзя."
Все это клонится к тому, чтобы этих „препсихотиков" записать прямо в душевнобольные с не вполне выявившеюся болезнью, и на этом основании делать выводы. Но в таком случае в список препсихотиков можно смело внести громадное большинство всех людей, а уж неврастеников, переутомленных, истощенных—всех без исключения, настолько широко и неопределенно это понятие. Границ между душевными болезнями и душевным здоровьем мы не знаем, и у каждого душевноздорового человека найдется такая черточка его интеллекта, эмоции или воли, которая даст ему право на звание препсихотика, а иногда даже и психотика. И в таком случае наследственная психотическая отягченность всех обыкновенных людей окажется равной тоже 100%, как и у великих людей, ибо у каждого в роду, несомненно, найдутся „препсихотики".
С другой стороны, копание в предках гения с целью найти в их числе психопатов ведет к тому, что всякие привычки, небольшие странности, а иногда и нормальные черты психики превращаются в признаки несуществующих душевных заболеваний. Стоит только умолчать о положительных чертах характера, просто не обратить на них внимания, сгустить краски на некоторых неизбежных у всякого человека отрицательных,—и готов „препсихотик", а то и прямо душевнобольной.
Пример с подобной характеристикой Лермонтова-отца я уже приводил, но есть много и других. На с. 46 про отца Серова: „Человек резкого сухого насмешливого характера... вспыльчивый и суровый деспот... Несомненно, с патологическим характером". На той же странице, ниже, о предках химика Жерара: „Отец и дед отличались характером черствым, жестким, вспыльчивым, упрямым, сварливым. Легко возбуждающийся". На с. 50: „Мать его (Решетникова) в тот момент, когда убежала от своего мужа, она приехала (!) в Пермь во время “страшного пожара и этим так будто бы была напугана, что психически заболела."  На с. 64 — отец Флобера „был чрезвычайно аффективен, и вспыльчив, и импульсивен, так что в интимной семейной жизни был невозможен". На с. 72 тетка Эмерсона „имела патологический характер, который выражался чревычайной вспыльчивостью, резкостью, аффективностью и нетерпимостью к чужим мнениям". На с. 78 — отец Фейербаха — „человек гиперэстетического, нервного характера". Таких примеров можно было бы привести еще немало, но и этих достаточно, чтобы видеть натяжки, при помощи которых автор стремится доказать правильность своих идей.
Вместе с тем автор совершенно как бы отрешается от хронологии и не придает значения влиянию среды на образование и проявление характера. Не говоря уже о том, что сведения о характерах родных Александра Македонского, Юлия Цезаря и даже много позже живших личностей не могут претендовать на нужную степень научной достоверности,—характеристики многих других лиц должны учитываться в соответствии с эпохой и средой. Очень часто отдельным индивидуумам ставятся в вину жестокость нрава, избиение жен и детей, разврат и т. д. Но надо иметь в виду, что в средние века и в начале новых жестокость и разврат ничего особенного не представляли собой, ибо встречались на каждом шагу, у большинства людей того времени. Таковы были устои. Власть мужа и отца простиралась настолько, что никого не удивляли смертная расправа с неверной женой, жестокое телесное наказание сына, выдача дочерей замуж насильно. Если это случается теперь, то служит иногда признаком душевной ненормальности, но не служило им в эпохи до XVIII в.
Поэтому не должно удивлять и служить поводом для диагноза психотизма то, что отец и мать Лютера (с. 49) „отличались крайне крутым и жестоким характером... применяли телесное наказание слишком часто и в жестокой форме и по пустячным поводам". Вряд ли в то время было иначе в большинстве других семей. То же приблизительно у отца Мольера, матери Тургенева, отца Паганини и многих других. И теперь в неблагоприятной среде (например преступной) можно наблюдать лиц со здоровой психикой, которые ни в чем не отстают от нрава и обычаев своей среды (жестокость, разврат и т. п.), но, попадая в благоприятную для исправления обстановку, быстро становятся вполне нормальными людьми. Не надо забывать облагораживающего влияния просвещения; для некультурной, дикой среды всегда надо вносить поправку на эту некультурность,—и результаты могут получиться противоположные.
Многие характеристики являются недоговоренными и необоснованными. Например, на с. 33 у Самуила Джонсона: „Отец был замечательный человек, мать—душевнобольная". И все. В чем заключались замечательные свойства отца и душевная болезнь матери—неизвестно, следовательно ни проверить, ни оспорить уже совершенно нельзя. У Ибсена (на той же стр.): „По отцу—одаренность. По линии матери—психопатические заболевания". Видимо, автор большего сам не нашел, ибо по тому, как добросовестно он изложил материал Юдина о семействе Гаршиных, видно его стремление к полноте фактов; но подобные краткие заметки не должны были бы его удовлетворять. Отец Джона Рескина (с. 31) „любил очень природу, поэзию и искусство". И только. Это автор принимает за проявление одаренности. Мать братьев Бассано     (с. 35) „страдала меланхолией''. Отец Тассо (там же) „очень способный человек; был поэт". Мать Стриндберга (с. 50) „особа бледная, нервная, легочная". И подобных недостаточных характеристик очень много.
Следует отметить полную неудовлетворительность постановки вопроса о наследственном отягчении. Частично это было указано выше; но, кроме того, на с. 26 читаем: „...с точки зрения современного вопроса о наследственности в психиатрии под “отягченным наследственно” мы должны понимать не только тех, которые имеют среди родных в восходящей и нисходящей линиях, психотиков,. но и... препсихотиков". Относительно последних уже говорилось; здесь следует упомянуть, что наличие душевнобольного потомства вовсе не дает права говорить о субъекте как о наследственно психически отягченном, ибо не он один и не только его предки участвуют в создании психической конституции детей, но не в меньшей степени, иногда даже в большей,—его жена и ее предки. Пусть автор докажет, что последние здоровы и не сыграли роли в передаче психопатии, тогда и можно говорить об отягчении потомства, причем отец будет не отягченным, а отягчившим. Следовательно, такие примеры, как Виктор Гюго, Юлий Цезарь, Кернер, Себастьян Бах, Тацит, Циммерман, Манцони, Мендельсон, Марк Твен и другие, которые возводятся в наследственно отягченных только на основании душевных заболеваний детей, не могут иметь значения до точного выяснения истинных виновников болезни детей.
И, наконец, очень существенным недостатком является то обстоятельство, что все „фактические примеры" д-ра Сегалина заимствованы им из числа гениев литературного и художественного творчества и почти не касаются замечательных людей науки. И хотя автор на с. 24 оговаривает это обстоятельство, но нигде не видно, чтобы он считал гении художественные и гении научные разнородными биологическими единицами. Из всего им написанного вполне ясно, что он не выделяет научных гениев из общего их числа по тем свойствам, которые приписывает всякому гению... Но тогда наследственная психическая отягченность замечательных людей на много спустится от 100% вниз и, весьма возможно, станет меньше, чем у заурядных душевноздоровых людей.
Таковы недостатки „фактического материала", собранного д-ром Сегалиным. Я не остановился еще на одном—отсутствии менделевского генетического анализа, но сделал это намеренно, так как у автора вопрос о подобном анализе трактуется в „теоретической части" статьи „Патогенез и биогенез великих людей". Эта теоретическая часть занимает последние 8 страниц (с. 83—90) статьи и настолько замечательна во многих отношениях, что на ней стоит несколько задержаться. Сперва автор вновь указывает на противоречивость симбиоза патологии с одаренностью и на необходимость вскрытия смысла этого противоречия путем диалектического метода и „для освещения некоторых моментов" считает нужным „сделать экскурсию в область биологии, называемую менделизмом". Здесь начинаются самые интересные и самые неожиданные выводы и открытия.
Вот что пишет д-р Сегалин:
"В настоящее время ни одна область биологии не может миновать, не может не считатся с этим учением (т.е. менделизмом), поэтому и область биологии гения также не может не считаться с ним."
Против этого возразить нельзя, но следующая фраза является уже более туманной: „С точки зрения учения менделизма, все задатки какого-либо развивающегося организма можно разделить на две группы. Одна группа задатков находится в скрытом состоянии и при развитии фенотипа не проявляется наружу, потому что другая группа задатков, выявляющая себя наружу в этот фенотип, подавляет или тормозит эти задатки первой группы и не дает им выявиться, а потому эта группа остается в состоянии гипостаза, т.е. в скрытом состоянии. Задатки же второй группы, выявляющие себя свободно и не дающие выявиться тем скрытым задаткам, характеризуются как состояние эпистаза. ”
Первая часть этой цитаты дает основание предполагать, что автор имеет в виду частный случай наличия в генетической формуле доминантных генов наряду с рецессивными, не проявляющимися. А вторая часть указывает на гипостаз и эпистаз, т.е. на покрывание одного доминантного фактора другим доминантным же, — явление, вовсе не аналогичное первому и по существу отличное. Автор либо путается в вопросах генетики, либо хочет их специально приспособить для своих целей.
"Между скрытыми гипостатическими задатками и открытыми эпистатическими задатками организма существует определенное соотношение: они исключают как бы друг друга—антагонистичны между собой. (И это совершенно неправильно. Ни доминантные и рецессивные, ни гипостатические и эпистатические факторы не исключают друг друга; далеко не всегда можно говорить и об антагонизме между ними. Нередко бывает, что какой-либо доминантный фактор усиливается другим — рецессивным. Два доминантных фактора могут тоже усиливать друг друга, а не только разделять свои роли в смысле гипостаза и эпистаза).
“Но стоит только какой-либо причине устранить эти господствующие эпистатические задатки, т.е. как только устраняется тормоз, тогда начинают выявляться наружу эти гипостатические задатки... Но для того чтобы выявились эти скрытые задатки, должен быть введен какой-то третий момент, нарушающий это нормальное соотношение между эпистазом' и гипостазом. Должен быть введен новый диссоциирующий момент, устраняющий господство эпистатических тормозов, вследствие чего появляются у особей при скрещивании новые признаки, до сих пор не бывшие у данного вида. Таковы соотношения, по учению менделистов, между различными группами антагонизирующих между собой задатков."
В последней фразе автор приписывает все здесь сказанное учению менделистов. Это — его собственное учение, не известно на чем основанное, но только не на законах Менделя. Последним не известны ни какой-то третий диссоциирующий момент, ни появление при скрещивании новых признаков, раньше не бывших у данного вида (а может быть, автор имеет в виду мутации?). Известна перегруппировка генов при скрещивании, в силу чего могут лишь выявляться фенотипически признаки, бывшие у родителей в генотипах рецессивными или гипостатическими.
Свои своеобразные законы наследования д-р Сегалин немедленно применяет к психической деятельности. А именно (с. 84):
"Все психические состояния мы должны также делить на те, которые находятся и скрытом состоянии задатков, т.е. на гипостатическую психику... и на психическое состояние открыто проявляемых психических свойств, т.е.  эпистатическую психику, открыто господствующую и, в то же самое время, тормозящую проявление гипостатических (скрытых) признаков. Если под  эпистатическим состоянием психики мы должны понимать то состояние сознания, которое развертывает активно все свои обычные свойства и признаки.., то под гипостатическим состоянием психики мы должны понимать все наши скрытые, так называемые подсознательные, свойства психики, не проявляющиеся потому, что эпистатические свойства, т.е. весь наш аппарат сознания господствует и тормозит всякое выявление гипостатических свойств... К этим гипостатическим свойствам... надо отнести и скрытые задатки всякого рода одаренности.., потому они также находятся в антагонизме к аппарату сознания—эпистаза.”
Д-р Сегалин слишком просто решает сложнейшие проблемы генетики, такие проблемы, к которым с величайшей осторожностью подходят избранные представители этой науки. Точное определение генетических формул и особенностей наследования душевных свойств человека—характера, темперамента, обычных и исключительных способностей, душевных болезней—является, несомненно, венцом всей генетики, и много десятков лет отделяет нас от окончательных достижений в этой области. Квалифицированные генетики еще немного точного достигли в этой области, д-р же Сегалин достиг если не всего, то очень многого. Прежде всего он произвел все душевные особенности в доминантные признаки и затем их делит на эпистатические и гипостатические. Хотя он и ни слова нигде не говорит о доминатности и рецессивности, но его гипостаз и эпистаз могут относиться только к доминантным признакам. Что касается этого вопроса с точки зрения настоящих законов Менделя, то лишь об очень немногих простых психических особенностях и некоторых душевных болезнях мы можем сказать, что кое-что знаем об их генетической формуле и характере наследования. Большинство же психических особенностей, а тем более исключительных, составляющих одаренность, представляет собой такие сложные генетические компоненты, что один разбор их занимает много лет. Давно уже, например, изучается наследование музыкальных способностей, но все же до сих пор не выяснены даже приблизительно генетические формулы музыкальной одаренности.
В генетике способом анализа фенотипа служат скрещивание и расщепление. Д-р Сегалин решает этот вопрос без экспериментов и наблюдений. Все сознательное ощущаемое, мыслимое, находится над...—и потому эпистатично; все подсознательное находится под...— и потому гипостатично. Автор, решая биолого-генетические вопросы на основании филологического сходства, вовсе не задается вопросом, какое отношение к законам Менделя имеет подобное разрешение вопросов наследственности. Каждый немного осведомленный в генетике скажет, что никакого.
"Чем вызван скачок перехода скрытой энергии одаренности,—бывшей, несомненно, у отца Гоголя,—в активную гениальность сына, писателя Гоголя?",—спрашивает автор и отвечает:
“А тем, что изменилось каким-то образом то антагонистическое состояние между эпистазом и гипостазом психических задатков... Введен был какой-то третий момент, который изменил нормальные соотношения антагонизма... Это должен быть такой фактор или такое начало, которое должно быть' диссоциирующим началом... Должно диссоциировать это соотношение (антагонизм между гипостазом и эпистазом) таким образом, чтобы гипостатические задатки одаренности могли освободиться от тормозов эпистатической психики и свободно из латентного состояния перейти в кинетическое, активное. Ясно, что таким диссоциирующим началом может быть нечто противоречивое нормальному аппарату психики, — психотический момент, или психотическое начало, уничтожающее цельность и гармоничность эпистатического аппарата сознания и тем самым освобождающее гипостатические силы одаренности. Этот психотический момент, который всегда вводится путем скрещения в биологическую цепь одаренной линии предков, несомненно, должен играть такую роль.”
Генетики, оперируя с законами Менделя, думали, что исключительная одаренность, гениальность проявляются в результате концентрации в одном фенотипе целого комплекса генов данной одаренности, скрытых у предков вследствие рецессивности или слабо выраженных вследствие гетерозиготности; обычным генетикам, и до открытий д-ра Сегалина, вовсе не казалось удивительным и загадочным ни внезапное появление гения от невыдающихся предков, ни исчезновение гениальности в потомстве замечательного человека. С точки зрения настоящих законов Менделя все это легко объяснимо. Но д-р Сегалин не согласен с этим; он при помощи якобы менделизма дает новое объяснение, а именно, что психотизм активирует скрытую одаренность для проявления гениальности, и думает, что все это доказал своим недостоверным фактическим материалом и менделизмом, произвольно искаженным до неузнаваемости!
Далее автор иллюстрирует свою мысль клиническими примерами и показывает, как под влиянием прогрессивного паралича, алкоголизма, эпилепсии происходило нарушение задерживающего действия коры головного мозга, и обыкновенный человек делался гением, начинал творить,—примеры явно неудачные. На патологических исключениях нельзя строить теории; творчество прогрессивного паралитика есть творчество больное, непродуктивное и редко ценное в качественном отношении и при развитии болезни угасает совсем. Но автор видит аналогию, больше того, почти тождество:
"..чтобы выявить эту скрытую гипостатическую реакцию одаренности, необходимо устранение действия тормозов коры,— будет ли это устранение... экзогенно (травма,отравление алкоголем, ядом сифилиса и пр...) или это устранение... эндогенно (нарушении внутренней секрецией) — суть остается та же: гипостатическая реакция одаренности... По существу нет разницы между гипостатической реакцией душевнобольных и гипостатической реакцией гениальноодаренных. Есть только разница в механизме количественного выявления той специфической энергии, которая называется одаренностью. Если количество накопленной энергии одаренности... велико, то при наличии... гипостатической реакции это количество переходит в качество..., и тогда мы имеем феноменальную одаренность... Для выявления гипостатической реакции гениальной одаренности необходимо... родовое накопление гипостатической энергии, называемой одаренностью... Для того чтобы создался механизм выявления этой энергии.. должен быть... второй родовой фактор—диссоциативный (в форме явного или скрытого психотизма)... Первой фактор... называем как кумулятивный компонент одаренности, второй фактор — диссоциативный компонент.
Автор думает, что все это он хорошо доказал или, по крайней мере, убедил читателя, но на самом деле никого не убедят эти генетические построения, основанные на полном незнании элементар¬ных основ генетики.
Еще одна небольшая выдержка. Симбиоз этих двух компонентов автор громко называет „биогенетическим законом гениальности"...
"Евгеникам приходится считаться с этим фактом как со специфическим а т  р и б у т о м генетики великих людей."
Да, евгеника считается с душевными заболеваниями и, вообще, с психической конституцией всех людей, а гениев — особенно. Но вряд ли когда евгеника примет всерьез „законы Сегалина". Недаром, „уничтожив" современную евгенику, д-р Сегалин не отказывается от этого термина. Он может создать свою евгенику, изменив нашу на 50%, наполовину вывернув ее наизнанку. Мы советуем браки между одаренными людьми, ожидая от этого еще более одаренного потомства; он должен советовать одаренным людям вступать в браки с психопатами или хотя бы с „препсихотиками", но никак не с нормальными людьми...
III
Мой спор с д-ром Сегалиным не в меру растянулся, и потому я поспешу закончить, сделав лишь самый краткий обзор остального содержания журнала, тем более что д-р Сегалин в следующих выпусках уже ничего нового не говорит, повторяя и распространяя уже сказанное.
Первый выпуск заканчивается его же статьей „К патографии Льва Толстого", в которой он выводит, что знаменитый писатель страдал аффективной эпилепсией, развившейся якобы на почве эпилептической конституции. На это можно заметить, что вряд ли аффективную эпилепсию можно ставить в число психозов или даже препсихозов. Краски сгущены, и вывод о чрезвычайной слезливости, патологических сменах настроения, а особенно об эпилептической конституции, является необоснованным, во всяком случае, преждевременным.
Второй выпуск содержит пять статей. Первая—опять д-ра Сегалина: „О гипостатической реакции гениальной одаренности"— повторяет все раньше сказанное и приводит те же примеры, с теми же недостатками и заблуждениями, так что на этой статье не стоит и останавливаться. Следует только указать на чрезмерные увлечения при описании расового происхождения великих людей (с.. 103).
О том, что прадед Пушкина был не негр, а абиссинец — я уже говорил. Бальмонт, Лермонтов — по отцу шотландцы, но вряд ли у их отцов осталось много шотландского, кроме фамилии. В других примерах расы смешиваются с национальностями, что указывает на слабость автора и в антропологии. Напр., у Парацельса отец „из вюртембергцев", а мать —„швейцарка". Интересно — какие же это расы — вюртембергцы, швейцарцы? Есть раса, которая живет и в Швейцарии и в Вюртемберге, но это раса альпийская. Интересно указание, что Руссо—„французско-швейцарского происхождения". Вряд ли можно говорить о смешении в одном лице „расантагонистов", деля их по национально-политическому признаку, ибо ни французской, ни швейцарской рас нет.
Следующая статья —д-ра К.А.Скворцова „Симптом “иллюзия уже виденного” как творческий симптом"—очень недурная работа, написанная научно, толково и хорошим языком, с обстоятельным литературным освещением и соответствующим указателем. Она тем более ценна, что написана не клиническим или лабораторным врачом большого города, а сельским врачом из глухой провинции. Несомненно, она заслуживала бы быть напечатанной и в серьезном научном психиатрическом или психологическом журнале.
Статью д-ра Я.В.Минца „Материалы к патографии Пушкина"я не буду разбирать, ибо эта работа уже нашла заслуженное освещение в заметке д-ра Воскресенского.8 Скажу только, что в этой работе особенно сказывается желание во что бы то ни стало, всякими средствами, произвести гениального поэта в душевно ненормальные, с непониманием и искажением его светлого образа.
„Делирий Максима Горького"—статья д-ра И.Б.Галанта, специализировавшегося на Максиме Горьком, трактует о лихорадочном бреде, постигшем Горького в 1889—1890 годах. Автор, по-видимому, совершенно справедливо полагает, что Горький „нажил себе серьезную лихорадку с бредом" (с. 53), но совершенно не задается вопросом об этиологии этой лихорадки. Но ведь вполне же естественен для врача вопрос: а отчего была лихорадка? Не самостоятельная же это болезнь. Сама собой напрашивается мысль о какой-то хронической инфекционной интоксикации. Что касается бреда, то и у многих ничем не замечательных людей повышение до 38° и даже меньше уже вызывает бред; на этом нельзя строить никаких выводов относительно особенностей психики в нормальном состоянии. И тем менее требуется выделение этого бреда в особую единицу „Delirium febrile Gorkii", как это делает д-р Галант. У каждого человека бред имеет свои особенности, и дробление бреда „на бесчисленные разновидности" вряд ли правильно.
Работа М. И Цубиной „Болезнь и творчество Врубеля с психопатологической точки зрения", несомненно, интересна, и за ее научность должно ручаться имя проф. Гиляровского, из клиники которого она вышла и которому автор приносит благодарность. Правда, есть некоторые несуразности, в духе направления журнала. Напр., на с. 57 при описании предков Врубеля читаем: "Мать страдала туберкулезом. Отец... инсульт. Страдал артериосклерозом.  Дед по матери—маньяк.  Дед по отцу—алкоголик". И затем противоположные свойства отца и матери соединил в себе Михаил Александрович". Не слишком ли смелое и поспешное заключение?  Не говоря уже о том, что сведения о предках Врубеля в том виде, как они тут представлены, вовсе неудовлетворительны и неточны, но они не дают никаких оснований для суждения об их противоположности.
Кроме того, по поводу этой статьи мне хотелось бы сказать следующее. Прочесть ее, конечно, интересно, но после этого остается какое-то тягостное, грустно-недоумевающее чувство, какой-то осадок грязного, нехорошего – не по отношению к Врубелю, а по отношению к людям, которые так тщательно и кропотливо копаются в чужих несчастьях, хотя бы во имя науки. Врубель был гением и в то же время глубоко несчастным человеком; он—почти наш современник, многие из нас знали его лично; не слишком ли преждевременно потревожили его раны?. Мне кажется, что память Врубеля как художника и человека требовала бы более бережного и этического к себе отношения...
В конце выпуска—любопытное приложение— „Эвропатологические заметки". Эти заметки проливают свет на источники, которыми пользуется „Архив" для научных работ. „Хроника столичных газет", „Вечерняя Москва"—вот откуда, между прочим, черпается „фактический материал" для биогенеза и патогенеза великих людей.
Третий выпуск первого тома начинается опять статьей  Сегалина. Первая из них, „Психическая структура эврореактивных типов", трактует специально о „кумулятивном компоненте гениальности". Очень много слов, повторений и генетических несуразностей,  напр. (с. 155), его „интересует вторая среда, находящаяся  внутри нас, тот огромный “склад” психического материала, в котором хранится наш опыт, в виде каких-то следов: опыт „воспоминаний", полузабытый опыт, никогда не бывший сознаваемым, опыт наших предков, нашего рода человеческого и вообще весь  психический опыт, что был вообще в животном мире до нас,  в прошлом)". Это — не случайная оговорка, так как мысль развивается дальше:
“Существует еще более важный (чем подсознательные восприятия) источник психического материала, без которого гениальное творчество совершенно невозможно представить.,. Этот источник… филогенетический, т. е. составляется из психи¬ческого опыта антецендентов, который аккумулировался из рода в род в подсознательных аккумуляторах его предков как специфический опыт. Этот кумулированный опыт предков составляет, таким образом, кумулированный опыт филогенетической среды (в противоположность личному опыту онто¬генетической среды)... Так что роль среды тут двоякая. Онтогенетическая — прямая... и филогенетическая — косвенная, через посредство антецендентов...” (с. 162).
Это утверждение, которому автор придает громадное значение и которое обещает разобрать в отдельной работе, совершенно ничем не обосновано и может быть названо только наивным. Правда, есть течение в генетике, признающее наследование благоприобретенных признаков, но оно не могло доказать этого на животных, а до высшей психической деятельности человека—и подавно далеко. И каким абсурдом звучат следующие слова автора: „Этот кумулированный опыт предков, наследуемый гипостатическим аппаратом данного лица..., составляет то ядро одаренности, вокруг которого сгруппи¬руется весь его лично приобретенный психический опыт". Очень неудачны в этой статье сравнения психики гения со сценой и закулисной деятельностью, с пробкой, вылетающей из бутылки, с наперстянкой и т. д. В выноске на с. 166 автор говорит, что без его теории никак нельзя объяснить внезапное появление гения в роду. Я уже говорил, что современная генетика отлично это объясняет своими силами.
Работа прив.-доц. Н. А. Юрмана: „Скрябин. Опыт патографии"9изобличает в авторе опытного психиатра, основательно проработавшего весь материал. Правда, можно и не согласиться с его выводом, что А. Н. Скрябин заболел схизофренией (ранним слабоумием), но нельзя отказать в научном и добросовестном подходе, к сожалению, только не до самого конца. Конец портит все дело. На предпоследней странице (89) говорится, что „д-р Сегалин..., основываясь на учении м е н д е л и з м а, все задатки... разделяет на две группы" и т. д., что мы уже слышали. „Вот с этой-то новой точкой зрения,—продолжает Юрман,—и должно рассматриваться соотношение между душевным расстройством Скрябина и его творчеством". Добросовестный автор слишком положился на д-ра Сегалина и его учение.
Последние две статьи принадлежат д-ру Галанту снова о Максиме Горьком: „О суицидомании Максима Горького"—так громко названо покушение Горького на самоубийство, что имело место, когда Горькому было 17—18 лет. Но разве одна попытка, совершенная под влиянием угнетающей среды, может иметь право на термин „суицидомании"? О том, как сам Горький потом относился к этому покушению, рассказал Н.К.Кольцов.
Такой же натяжкой является и второе заглавие —„О психопатологии сновидной жизни Максима Горького". Вряд ли можно говорить об описанных двух снах Горького как о чем-то психопатологическом. Мало ли мы сами постоянно видим снов и пострашнее описанных снов Горького—под влиянием усталости, душевного потрясения, неправильного питания, лихорадочного заболевания и т. д? И все это психопатологично? Кроме того, из статьи не видно, когда Горький видел эти сны; может быть, в то время, когда он болел своим „лихорадочным делирием",—в таком случае, что же тут удивительного? Очень странно и неприятно становится от попыток во что бы то ни стало произвести душевно-здорового, прямо-таки душевно-мощного Максима Горького в чин психопата.
IV
Д-р Сегалин упрекает современных психиатров в мещанской идеологии, в „обывательском подходе" к вопросам творчества великих людей, а между тем сам обнаруживает глубокообывательские черты. В самом деле, разве не „обывательщиной" звучат так часто повторяемые им слова „умалишенный", „сумасшедший дом", „евгеник" „дифтерит", „тот или иной", разве можно назвать инач, как обывательскими его сведения в генетике, антропологии, а, может быть, и в психологии? Все его попытки создания какой-то новой науки „эвропатологии", построение некоей новой теории „гипостатической реакции одаренности", открытие „нового биогенетического закона одаренности" и т. д. и т. п., предпринятое „во всеоружии науки"— разве можно все это охарактеризовать иначе как покушение с негодными средствами? Все его методы и выводы возвращают нас вспять не то что к доменделевским, но даже к доморелевским временам и уж, конечно, никакого шага вперед не делают. Желая оперировать с законами Менделя, автор совершенно исключает из своих методов генетический анализ. А знает ли он, что исключение генетического анализа исключает и самую возможность изучения и применения законов Менделя в каждом конкретном случае? Все это может и должен вскрыть генетический анализ, и, несомненно, он еще больше убавит убедительности у собранного д-ром Сегалиным „фактического материала". Можно смело сказать, что десяток хороших, генетически проанализированных генеалогий будет стоить в научном отношении гораздо больше, чем свыше сотни, по большей части неизвестно откуда взятых, примеров д-ра Сегалина.
Сам я не согласен и с общей идеей д-ра Сегалина. Это старая история,— уже много веков говорят, что гений и умалишенный очень близки между собою. Немало копий сломано на этом, а вопрос все еще не решен. Я не берусь его решать и в положительную сторону, но не могу не согласиться с мнением проф. Лазурского10 , отмечающего „...богатство душевной жизни у людей выдающихся... Духовные запасы здесь слишком обильны". Но в то же время „не менее велика у гениальных также и интенсивность душевных процессов и переживаний. Нередко, совершивши какое-нибудь важное открытие или создавши в короткий срок одно из вечных произведений искус¬ства, они впадали затем на некоторое время в состояние полного изнеможения — так велика была общая затрата психической энергии".
И неужели же можно эту естественную реакцию оценивать как нечто психопатическое? Если сознание гениальных людей значительно шире, яснее, мысль их богаче, чем у человека среднего уровня, то какое право имеет этот средний человек говорить о психопатиях у великого человека только потому, что он не в силах, не в состоянии постичь духовного процесса великого человека! Если у гения выпадает целый ряд стадий ассоциативного процесса вследствие той легкости, с которой он ассоциирует благодаря мощи своей психики, и если то же самое выпадение мы наблюдаем у душевнобольного вследствие разрушения его мозга болезненным процессом,— так разве можно это хотя на минуту, хотя на йоту отождествлять?
Несомненно, и у гения могут быть различные недостатки, доходящие иной раз до очень значительных размеров. „Мы знаем,—говорит Лазурский,— гениев односторонних..., гениев порочных в других сторонах своей жизни, гениев заблуждающихся, колеблющихся, неустойчивых..; знаем и таких, которые отличались крайней неуравновешенностью, порывистостью..., наряду с пользой приносили человечеству также и вред. Именно эти столь часто встречающиеся дефекты гения и способствовали в значительной степени созданию теории Ломброзо и его последователей... Известная тенденция в переоценке роли извращенных и патологических черт в процессе творчества встречается и теперь очень часто". Далее Лазурский разъясняет дефективность гениев: под дефектами гения часто подразумевают его односторонность. Но ведь односторонность гения и есть его своеобразие; если другие, не гениальные черты развить даже ниже среднего уровня, то это—вовсе не дефективность. Затем, конечно, и у гениев встречается психическая извращенность, „причем ее проявления могут достигать, благодаря духовной мощи гения, огромных, иногда ужасных по своим последствиям размеров". Причины и признаки извращенности—те же, что и у всех людей: "тяжелая наследственность, неправильность воспитания, гнетущая среда, порочность и испорченность окружающих, отсутствие образования..."
Но все это вовсе не дает права говорить о непременной связи гения с помешательством. Вспомним слова гениального Паскаля (цитированные и д-ром Воскресенским): „Гений—головой выше всех окружающих, но ноги его так же низко стоят на земле, как ноги ребенка". Очень метко и образно высказался наш знаменитый баснописец Крылов: „Орлу случается и ниже кур спускаться, но курам никогда превыше облак не подняться".
Наконец, душевные болезни среди гениев могут “ветречаться ничуть не реже, чем у обыкновенных смертных" (Лазурский,  там же). Сторонники патологической теории гениальности чacто грешили тем, что смешивали в одну общую кучу все вообще явления психической дефективности гениев и, подставляя нередко "вместо настоящих болезненных симптомов явления психической извращенности и даже... односторонности гениев, делали отсюда выводы в пользу своей теории".
Но Лазурский правильно отмечает, что „если неблагоприятные внешние факторы одерживают верх.., то это неизбежно сказывается... и на процессе творчества, приводя к постепенному угасанию дарования". И мы знаем, как погибли таланты многих декабристов, но мы знаем также, как вышли обедителями не без ран, Достоевский, Горький, Некрасов и многие другие, но сколько было побеждено!
То же и относительно психопатизма. Мы знаем многие примеры наследственной психопатической отягченности и даже душевных болезней у великих людей. Но знаем также, что если душевная болезнь развивалась, то это всегда и неизменно вело не к продукции, а к .угасанию талантов... Так было с Гоголем, Батюшковым, Шуманом, Гаршиным, Ленау, Мопассаном, Врубелем и другими гениями, имевшими несчастье психически  заболеть. И смело можно сказать, что гениальность появляется не благодаря отягченности или душевной болезни, а несмотря на них. И нет еще твердых оснований порочить это творчество гениального, самого замечательного нашего творца—нашей  природы. Все эти порочащие наслоения — они наносн, они отпадут сами, согласно со словами бессмертного поэта:
“Но краски чуждые с летами
Спадают ветхой чешуей;
Созданье гения пред нами
 Выходит с прежней красотой!”


ПРИМЕЧАНИЯ:
1 Доклад в заседании Русского евгенического общества 12/XI 1926г. Печатается по: "Русский евгенический журнал",N 3-4, 1927, с. 133-154.
2 Полное название этого журнала следующее: „Клинический архив гениальности и одаренносгн (эвропатологии), посвященный вопросам патологии гениально-одаренной личности, а также вопросам одаренного творчества, так или иначе связанного с пси¬хопатологическими уклонами. Выходит отдельными выпусками не менее 4 раз в год под редакцией основателя атого издании д-ра мед. Г. В. Сегалина, завед. Психо¬технической лабораторией и преподавателя Уральского политехнического института". Мне известно пять выпусков этого журнала, вышедших с начала 1925 г.; по-видимому, был еще один, по счету четвертый, которого я не мог достать в Москве.
3  Жирный курсив всюду мой, за исключением особо оговоренных случаев.(Н. II.)
4  Вероятно, автор хотел сказать „евгенистов".
5 Здесь и далее указаны номера страниц "Архива" издания 1925-1930 гг. ( А.К. )
6  Русск. евгенич. журнал, т. I, с. 201 и 202.
7  Русский евгенич. журнал, т. I, с. 321.
8  Клиническая медицина, 1926.
9  С этой работой наши читатели ознакомятся в следующем, третьем выпуске "Архива". (А.К.)
10  „Классификация личности", с. 216-225, III изд., 1925.


Рецензии