Клинический архив гениальности т. 1, вып. 3

Дорогие читатели! Я публикую на своей странице третий выпуск “Клинического архива гениальности и одаренности (эвропатологии)”1, а это значит, что идея переиздать все 20 выпусков “Архива” не так быстро, как хотелось бы, но претворяется в жизнь.   Вы можете найти почти все выпуски "Архива" на моем сайте: http://pathographia.narod.ru/.
Ваши предложения о любой форме сотрудничества и участия в издании, а также замечания, предложения, рецензии и отзывы присылайте электронной почтой по адресам: apkormushkin@gmail.com
Этот выпуск, как и предыдущие, состоит из двух частей. Первая часть ;  сегалинский “Архив”, который традиционно включает в себя теоретический и патографический отделы. Вторая часть (приложения)  составлена редакцией современного издания. Она включает в себя статью современника Г.В.Сегалина, Д.А.Аменицкого “Эпилепсия в творческом освещении Ф.М.Достоевского”// “Памяти Петра Борисовича Ганнушкина. Труды психиатрической клиники первого ММИ”,  вып. 4, 1934, с.417-431. Мы рады также представить и современного автора – кандидата медицинских наук, врача-психиатра Н.Н.Богданова (Москва). Он дебютирует в нашем сборнике статьей “Священная болезнь князя Мышкина – Morbus sacer Федора Достоевского”. Возможно эта статья ляжет в основу  “Нового патографического архива”, “Нового патографического журнала”, “Патографического сборника” ( список вариантов названий можно продолжить).
Редакция по прежнему открыта для контактов и готова к любому виду сотрудничества. В последующем, во второй части могут быть помещены и Ваши статьи.
В дальнейшем мы планируем начать выпуск отдельных сборников патографических работ, посвященные конкретным персоналиям (Достоевскому, Толстому, Гоголю, Пушкину, Горькому и т.д.). В первый выпуск «Патографического сборника» войдут как опубликованные ранее, так и современные патографические (психографические) работы о личности и творчестве Достоевского. Из опубликованных ранее мы планируем включить следующие работы2:
Д.А.Аменицкий. По поводу "Болезни Достоевского. //Научное слово, №4, 1929. с. 88-91.
Д.А.Аменицкий. Психиатрический анализ Николая Ставрогина ( "Бесы" Достоевского). // Современная психиатрия. N 1, 1915 г. с. 28-41.
Д.А.Аменицкий. Психопатология Раскольникова, как одержимого навязчивым состоянием. // Современная психиатрия. N 9-10, сентябрь-октябрь, 1915 г. с. 373-388.
Д.А.Аменицкий. Эпилепсия в творческом освещении Ф.М.Достоевского. // Памяти Петра Борисовича Ганнушкина. Труды психиатрической клиники первого ММИ. вып. 4, 1934, с.417-431. I-4561.
А.Л.Бем. Достоевский. Психоаналитические этюды. - Берлин, 1938.
А.Л.Бем. “Игрок” Достоевского. В свете новых биографических данных. // Современные записки, кн. 24. - Париж, 1925, с. 372 -392.
А.Л.Бем (редактор). О Достоевском. Т. 1. - Прага, 1929.
И.Б.Галант. Эвроэндокринология великих русских писателей: Достоевский, Некрасов, Леонид Андреев, Крылов. // Клинический архив гениальности и одаренности (эвропатологии), т.III, вып.3, 1927.
Т. Розенталь. Страдание и творчество Достоевского // Вопросы изучения и воспитания личности. N 1, 1920. П-г.
Т.Е.Сегалов. Болезнь Достоевского // Научное слово. N4, 1929. с. 91-98.
Н.АЮрман. Болезнь Достоевского// Клинический архив гениальности и одаренности (эвропатологии), т.IV, вып.1, 1928.
В.Чиж. Достоевский как криминолог. - СПб, 1901.
В.Чиж.  "Достоевский, как психопатолог", М, 1885 г.
Из современных работ планируется поместить статьи Н.Н.Богданова: “Священная болезнь князя Мышкина – Morbus sacer Федора Достоевского”,  А.П.Кормушкина «Психологические типы (акцентуированные личности) в произведениях Достоевского» и «Преморбидные черты характера Достоевского».
Со времени публикации первых двух выпусков прошло достаточно много времени. Редакция получила много устных и письменных упреков (но не конструктивной критики) в привержености теории гениальности Сегалина, поэтому хочется еще раз подчеркнуть, что факт переиздания «Архива» вовсе не свидетельствует о том, что мы разделяем все ее положения. Конечно же она несовершенна, но она – одна из немногих попыток объяснить природу гениальности. Мы приглашаем критиков выдвинуть свою теорию и мы с удовольствием ее опубликуем. Логика развития любой науки состоит в том, что ученые разрабатывают свои теории, выдвигают гипотезы, объясняющие то или иное явление природы. Не все теории выдерживают проверку временем. Многие «разваливаются» сразу после смерти автора, но какие-то законы, идеи положения стимулируют умы последующих ученых.
Не стоит забывать и о том, что нас отделяет от времени издания «Архива» почти 80 лет, и за это время наука шагнула далеко вперед. Многие положения и ошибки Сегалина были подвергнуты критике его современниками3.
Но «Архив» все-таки выполнил те задачи, которые ставил перед ним его создатель Г.В.Сегалин. Напомню, что главной задачей редактора было – создание специального печатного органа, в котором ученые разных специальностей, занимающиеся изучением вопросов гениальности и творчества «будут иметь возможность вести свои исследования коллективно и более организованно, с одной стороны. С другой стороны, посредством такого органа авторы будут иметь возможность общения непосредственно с тем читателем, который интересуется этими вопросами, и таким образом работы их попадут туда, куда бы они хотели».
Правда он не успел стать таким органом, где были бы сосредоточены «все материалы, все работы, весь архив, вся история вопросов специальной психиатрии великих людей и специальной литературы в этой области».5 Но, времена изменились, и никаких препятствий на пути такого рода исследований и публикаций власти чинить уже не будут. Нужна только добрая воля и координация усилий ученых, к чему я, пользуясь случаем, Нас всех и призываю.
А.П.Кормушкин





КЛИНИЧЕСКИЙ АРХИВ
ГЕНИАЛЬНОСТИ И ОДАРЕННОСТИ
 (ЭВРОПАТОЛОГИИ)
посвященный вопросам патапогии гениально одаренной личности, а также вопросам одаренного творчества, так или иначе связанного с психопатологическими уклонами.
Выходит отдельными выпусками не менее 4 раз в год под редакцией основателя этого издания, д-ра медицины Г. В. СЕГАЛИНА,  заведующего психотехнической лабораторией и преподавателя Уральского политехнического института.
ВЫПУСК ТРЕТИЙ
Том I
1925.

 

ПСИХИЧЕСКАЯ СТРУКТУРА ЭВРОРЕАКТBНЫХ ТИПОВ
Доктора Г. В. Сегалина.
Под гениореактивными (или эврореактивными) типами людей, мы называем те биологические типы людей, которые, при известных условиях биологического и социологического порядка, могут реагировать тем или иным видом одаренности, начиная с высшего типа гениальности и кончая всякого рода талантливостью и феноменальной одаренностью. Эврореактивность есть та специфическая особенность, которой эврореактивный тип отличается от всех других людей—не эврореактивных.
Следовательно, не эврореактивныи тип людей есть просто психически реагирующий на всякого рода внешния раздражения постольку, поскольку ему нужно реагировать для своих ежедневных жизненных потребностей, вытекающих из его биологических и социологических условии жизни. Как таковой, т.-е. как единица коллективноорганизованной группы, нормально психически реагирующий человек тратит свою психическую энергию, лишь постольку, поскольку это целесообразно, экономно для него самого и для всего биосоциального целого.
Таковым он выработался филогенетически и таковым он остается онтогенетически. Для этой цели, т.е. для такой строго нормализованной психической реактивности у него и выработался соответствующий же нормализованный психический аппарат, так называемый аппарат сознания.
 Строго централизованный и строго сочетательный аппарат сознания имеет также определенную пропускную способность. Психическая реактивность этого и регулирующего аппарата имеет свои максимумы и свои минимумы, т.е. расчитан на воспринимание внешних раздражителей определенной величины и интенсивности, чтобы, в свою очередь, также быть психически реактивными определенными величинами и интенсивностями. Аппарат сознания как центральный регуляторный аппарат ни больше, ни меньше, определенных величин не пропускает, если бы даже психическая энергия в подсознательных аккумуляторах была бы больше.
Достигается эта экономия и регуляция психической энергии тормозящими свойствами аппарата сознания. Эпистатические свойства аппарата сознания—есть эта тормозящая система. Психический аппарат нормального человека характеризуется именно этими эпистатическими свойствами.
Помимо такого регуляторного значения в смысле экономии расходов психической энергии, эпистатический аппарат психики имеет еще и другое значение: он способствует кумуляции той психической энергии, которая не истрачивается, и сохранению той энергии, которая раньше не тратилась. О значении эпистатического аппарата при кумуляции психической энергии—будет речь впереди, здесь же мы подчеркнем только, что в нормальной психике эпистатический механизм психики является господствующим.
Другое дело эврореактивный тип человека. Тут мы имеем совершенно другой тип строения психического аппарата, другую структуру. Как мы уже указывали в наших работах1 — эврореактивный человек есть биологический результат 2-х биологических компонентов: компонента родового психотизма и компонента родовой одаренности, поэтому структурная сущность такого эврореактивного типа должна также составляться из этих 2-х компонентов. То-есть, иначе говоря, психическая структура эврореактивного типа, как в его эпистатическом аппарате, так и в других его психических свойствах, будет непременно зависеть от этих 2-х входящих компонентов. О том, как эти 2 момента входят и влияют генетически мы говорили в другом месте2 .
Здесь мы перейдем к изучению этих компонентов в отдельности, как входящих структурных элементов в психике эвро реактивных людей, а также изучим взаимоотношение этих струк¬турных элементов между собой, что мы собираемся сделать в целом ряде работ. Мы себе ставим целью в этой работе проани-лизировать структуру эвро-реактивных людей постольку, по¬скольку в них входит компонент одаренности (кумулятивный компонент), к чему сейчас и перейдем.

Кумулятивный компонент одаренности.

Если мы говорим, что латентная одаренность есть необходимое условие для того, чтобы была активная одаренность, то спрашивается откуда беремся эта латентная энергия. Тут мы не можем иначе допустить, как существование аккумуляции этой энергии. Мы уже неоднократно, в других наших работах, говорили о кумулятивной энергии, о “кумулятивном компоненте”, как о некотором факторе, существующем как гипостатическое начало, т.е. как заторможенное, скрытое начало нормальным образом не могущее быть активным, благодаря торможению эпистатической психики.
Здесь, в этой работе, остановимся на этом вопросе несколько подробнее. Мы попытаемся уяснить себе взаимоотношение аппарата сознания (или иначе говоря—эпистатического аппарата психики) к гипостатической психике, т.е. к скрытому психическому аппарату, находящемуся в заторможенном состоянии. Рассмотрим сначала нашу эпистатическую психику, как нормальный аппарат сознания и отношение этого аппарата к подсознательному психическому аккумулятору.
Наш аппарат сознания, с точки зрения современного учения, мы можем рассматривать как некий регуляторно-сочетательный орган, находящийся между двумя средами  и трансформирующйй неизвестные нам энергии этих двух сред, в одну психическую амальгаму, называемую “сознанием”.
Из этих 2-х сред одна среда—это тот внешний мир настоящего, беспрерывно раздражающий, через посредство наших периферических органов, наш аппарат сознания и, таким образом, доставляющий свою часть материала в этот аппарат, для пеработки его в нечто сознательно-синтетическое.
Другая среда—это психический клубок нашего кумулятивного опыта прошлого (как личного прошлого, так и родового и биологического), находящийся “внутри” нас и развертывающий беспрерывно психическую энергию прошлого. Развертывая беспрерывно эту психическую энергию, вторая среда доставляет, таким образом, аппарату сознания—другую часть материала для образования той психической амальгамы, называемой, “сознанием”, которая является результатом синтетической переработки энергии двух этих сред.
Причем, эти элементы внешнего раздражения первой среды—являются всегда провоцирующим моментом для беспрерывного Свертывания элементов второй среды.
Так, например, услышав внезапно звон колоколов внешней среды, мы осознаем его, как таковой, лишь тогда, когда из нашего прошлого психического опыта (второй среды) выплывут элементы такого же психического опыта восприятия колокольного звона, сольются с новыми раздражающими элементами вешней среды, и, таким образом, составят ту психическую амальгаму осознанного переживания звона колоколов—как результат синтетической работы той пропускной системы, которая называется аппаратом сознания. Как работает эта пропускная система и каковы отношения ее к элементам первой среды—нас здесь в данный момент  не интересует. Нас интересует сейчас вторая среда, находящаяся “внутри” нас—тот огромныи “склад” психического материала (как активного, так и пассивного), в котором сложен наш опыт, в виде каких-то следов: опыт “воспоминаний”, опыт забытый, опыт никогда не бывший “сознаваемым” (опыт наших предков, нашего рода человеческого и вообще весь тот психический опыт, что был вообще в животном мире до нас, в прошлом).
Весь этот опыт прошлого складывается в тот наш подсознательный аккумулятор психической энергии (накопленной нами в прошлом), благодаря которому элементы периферических раздражении первой (внешней) среды могут стать сознаваемыми слившись, предварительно, с кумулятивными элементами этого аккумулятора в аппарате сознания, как через пропускную систему сочетательности.
Отношение этого кумулятивного прошлого к пропускной системе сочетательности—к аппарату сознания—мы можем образно сравнить с отношением сцены к закулисным сферам театра.
Все, что происходит на сцене сознания, есть результат закулисной обработки, закулисного приготовления подсознательного. Закулисная сфера—подсознание дает весь необходимый материал для сцены: артистов, освещение, декорацию, грим, костюмы и пр. Зрительная зала—раздражитель—провоцирует этот материал к появлению его на сцену. Пока весь материал за кулисами, он представляет из себя разрозненный элемент подсознательности. Но, как только этот материал попадает на сцену “сознания”, из него, благодаря сочетательной работе режисера—сознания, образуется полный ансамбль, нечто синтетическое—связанное, нечто “сознательное” целое, хотя все таки нечто замаскированное этой обстановкой сцены.
Но как только эти элементы возвращаются обратно—за кулисы—они перестают быть замаскированными и переходят в свое разрозненное, калейдоскопическое и потенциальное существование.
Всякий хорошо знает, что не все участвующие в спектакле выходят на сцену. Наоборот, часто огромное число закулисных работников принимают активное участие в спектакле, но их совершенно не видно на сцене. Они остаются постоянными закулисными работниками. Да! можно сказать, что самая главная работа (подготовка) происходит за кулисами.
Точно также не все то, что есть и существует подсознательно делается обязательно “сознательным”. Наоборот, огромное большинство психических элементов и переживаний существующих в нашем подсознательном так и остаются подсознательными и совершенно несознаваемыми.
Точно также, как многие театральные элементы (например: актеры, статисты и прочий. живой материал) после игры на сцене переходят, хотя и в аморфное состояние, но все таки имеют свою частную организованную жизнь, так и психические элементы в подсознательной сфере имеют свою организованную жизнь в форме психических комплексов и целых систем таких комплексов, причем в психических процессах этой комплексивной жизни подсознательного имеются всегда атрибуты разумности интеллекта, атрибуты эмоциональности, а также волнения и хотения.
Как, и по каким законам происходит закулисная работа этих подсознательных психических элементов—мы рассматривать здесь не будем. Скажем только, что вся наша психическая личность—есть результат этого закулисного подсознательного аккумулятора, или, иначе говоря, видимая амальгама сил этого подсознательного аппарата, развертывающая свою кумулятивную психическую энергию, под влиянием внешних раздражении, внешнего мира.
Можно-ли представить нашу сцену без этих закулисных приготовлений? Можно-ли представить хорошую игру на сцене сознания без хорошей закулисной обработки, без хорошей труппы, декораций и проч.? Нет. Мы не можем себе представить ни одно явление “сознания” без подсознания.
Только наивный человек может думать что все, что происходит на сцене—есть доподлинная действиюльность, а не результат обработки закулисной действительности.
Убеждение в доподлинности игры на сцене говорит только за хорошую игру, за хороший ансамбль и постановку данной пьесы. И действительно, когда сцена и кулисы хорошо и в контакте работают, мы забываем о кулисах. Когда сознательный аппарат и подсознательное работают в контакте—мы не чувствуем нашего подсознательного, даже сомневаемся в его существовании, точно также, как здоровый человек не ощущает своих органов, но как только контакт между сценой и кулисами начинает хромать, (если, например, огромные размеры закулисных сил не соответствуют маленькой сцене)—мы невольно начинаем чувствовать закулисные сферы.
Точно также, если между аппаратом сознания и подсознанием нарушается контакт, или, если размеры и богатства подсознания не соответствуют аппарату сознания, тогда мы начинаем чувствовать это подсознание и его закулисную жизнь и не сомневаемся в его существовании, точно также как некоторые невротики определенно чувствуют границы своего сердца без знания анатомической локализации этого органа.
Итак, значит, вся наша личность есть результат нашего подсознательного аккумулятора психических элементов или, вернее говоря, результат развертывания той кумулятивной энергии, которая накоплялась как в онтогенетическом, так и в филогенетическом прошлом.
И в самом деле, что такое представляет из себя новорожденный ребенок негра и новорожденный ребенок европейца—как не два таких потенциальных аккумулятора, с различными потенциалами кумулятивной энергии, с различной-способностью развертываться при одинаковых условиях воспитания, при одинаковых условиях внешних раздражении и при одинаковых условиях развития аппарата сознания (до наступления периода зрелости). Ясно, что вся психическая иерархия людей в отношении “способностей”, “ума”, “интеллекта” и проч. психических качеств, основана на различных степенях силы кумулятивной энергии подсознательного аккумулятора, а роль “сознания” в отношении этой различной кумулятивной силы психики—есть роль символизатора и реализатора этой энергии. Однако, всегда имеется в гипостатической психике нормальных людей более или менее неразряженный материал. Неразряженный он оказался потому, что тормазы эпистаза не позволяют большего разряда, чем это нужно. Весь остаток благодаря этому остается скрытым. Но, оставаясь скрытым, он, как мы увидим дальше, не только сохраняется, но и продолжает расти, кумулироваться из маленьких элементов в нечто большое. Об этом будет речь впереди, но пока отметим здесь, что процесс кумуляции скрытых задатков свойственен каждому человеку, и что каждый человек выявляет не все то, что он в себе имеет, а лишь то ограниченное, что позволяет ему его эпистатический аппарат.
Теперь, посмотрим чем отличаются нормальные соотношения между этим подсознательным (аккумулятором) и аппаратом сознания.
Во-первых: кумулятивные силы, или кумулятивные пзихические элементы развертываясь в аппарате сознания, развертываются, так сказать, в такой ограниченной дозе, что соответствуют гармонично пропускной способности данного аппарата сознания, иначе говоря, кумулятивное развэртывание психических элементов укладывается в данные рамки аппарата сознания. Ни больше, ни меньше.
Во-вторых: объем этого подсознательного аккумялутора настолько велик, что гармонично соответствует самому аппарату сознания.
Иначе говоря—сцена соответствует своим закулисным силам.
Сцена сознания, хотя и маленькая, вполне гармонично отвечает тем скромным требованиям закулисных сил, которые имеются в наличности, и режиссер сознания может правильно регулировать эти сочетательные соотношения для повседневных потребностей. Таковы нормальные соотношения в “нормальной” психике людей между аппаратом сознания (эпистаза) и подсознательным аккумулятором (гипостаза).
Отметим здесь, между прочим, что с того момента, когда эти соотношения в этой “нормальной психике” начинают нарушаться то-есть—когда кумулятивное развертывание подсознатеьлного перестает быть сочетательным с аппаратом сознания—сочетательная - работа режиссера сознания—нарушается, подсознательные психические элементы начинают действовать автономно, не считаясь, с одной стороны, с пропускной способностью аппарата сознания и с ограниченными объемными данными подсознания—с другой стороны; тогда перед нами выступаег диссоциативная психика психо-невротика или психотика.
Эта диссоциативность может выражаться начиная с самых легких нарушений контакта между аппаратом сознания и подсознания (когда сами по себе эти органы не нарушены, нарушен только контакт между ними), и кончая формами диссоциативности, когда уже нарушаются функции того и другого органа в сильной степени.
В легких случаях диссоциативности развертывание кумулятивной энергии может быть еще интенсивнее и помимо аппарата сознания (при полной сохранности и целости этого сознания), в тяжелых же случаях—развертывание может перейти уже в беспорядочные и бессистемные разряды всего аккумулятора подсознания, разрушая на пути весь аппарат сознания.
В момент такой разрозненности гипостатического и эпистатического, когда оба аппарата работают автономно и бесконтрольно, все что есть кумулятивного в гипостазе начинает бессистемно выявляться (как это мы увидим после). Человек, до сих пор, в нормальном состоянии никогда не бравший в руки палитры, начинает в состоянии разрушения писать полотна, т.е. проявлять сильную энергию творческих наклонностей. Человек, до сих пор не имевший никаких научных наклонностей, начинает проявлять в бредовом состоянии тенденцию создать тy или иную системность своих комплексов, будь это религиозно-метафиэическая система, будь это научная система (perpetuum mobile, квадратура круга) или какие либо другие.
Эти творческие тенденции—есть гипостатические, до сих пор скрытые свойства и выявляются теперь преждевременно как задаток творческий, недостаточно созревший, недостаточно кумулированный, архаический, а потому неполноценный. Но зато ценный в том смысле, что показывает нам во-первых, что у каждого человека есть нечто большее, чем он в психическом отношении проявляет при нормальном эпистатическом аппарате и, во-вторых, что творческая энергия у каждого человека заложена гипостатически и имеет тенденцию расти также гипостатически; чем и за чей счет питается этот рост мы ответим после, а пока перейдем теперь к выяснению тех же соотношений, т.е. соотношению эпистатического аппарата к гипостатическому у одаренно—гениальных людей.
Для этого сначала посмотрим—чем отличается структура подсознательного акумулятора великого человека от подсознательного обыкновенного человека.
Если мы гипостатический аппарат гениально одаренных станем исследовать, то мы увидим следующее.
Гипостатический аппарат гениальноодаренного человека отличается тем особенным свойством, что обладает огромным объемом кумулятивной психической энергии, огромным объемом психических комплексов, который является необходимым условием для творческой работы гения. Чем мы докажем, что объем Действительно гипостатически существует? Мы увидим далее из иллюстраций, приводимых ниже, что у таких людей, как только аппарат сознания, т.-е. эпистатическая психика начинает разрушаться, так этот скрытый огромный объем, скрытый гипостатически, начинает выявляться наружу. Конечно, мы можем судить об “огромности” объема подсознательных комплексов по выявляющимся результатам, ибо у человека обыкновенного, не имеющего такого богатого объема, при диссоциировании его психики, т.е. при устранении тормазов эпистаза, ничего кроме психотизма или психо-невротизма не будет.
Помимо того, симптомами большого объема кумулятивной одаренности являются еще следующие признаки: у людей с таким большим объемом подсознательных комплексов, эта кумулятивная энергия как бы пользуется всяким удобным случаем, каждой щелочкой, чтобы выползти наружу.
Если это сновидение, то такой творческий комплекс проявляется во сне. У таких людей часто творческие идеи и задачи решаются во сне. Если данный эвро-реактивный тип, с таким богатым объемом, есть тип легко диссоциирующийся т.-е. расщепляющийся, то подсознательные творческие комплексы выплывают у него насильственно, как параллельная мысль, как параллельный с переживаемым в данное время комплексом. Так, например, слушая музыку какого-либо автора, т.е., переживая какой-то комплекс психический, параллельно с этим переживанием настраивается у такого типа и своя собственная музыкальная тема (или мысль), поющая как бы в унисон, благодаря слушаемой музыке, даже чуждой по духу, звучащему из подсознательного, своему мотиву. Точно также, во время чтения книги у таких субъектов в связи с этим рождается как бы комплекс своих мыслей совершенно новых. Таким образом, создается синкинетическое мышление. При слушании музыки синкинетическое звучание музыкального комплекса (или поэтического комплекса). Все эти творческие синкинезии служат симптомами и бывают на лицо у людей с гипостатически творческими залежами и богатым объемом подсознательных комплексов.
Если же имеется какое-либо резкое диссоциированное состояние: аутизм, расщепление личности, галлюцинаторное состояние, состояние опьянения и проч., то тут, тем более, эти комплексы, пользуясь, так сказать “психической трещиной” или “дырой” вылезают наружу как из тесной норы на поверхность, доказывая этим, что они находятся в огромном избытке и что им тесно в “гипостатическом подполье”, настолько тесно, что они пользуются всяким удобным случаем, чтобы оттуда вырваться с динамикой “пробки, вылетающей из закупоренной бутылки”. Конечно, у человека не имеющего такого богатого объема, этих явлений не будет.
Если мы спросим: откуда получает одаренный человек в подсознательном аккумуляторе своем такое богатое количество психического материала, откуда берет гениальный человек то богатство психического опыта, для приобретения которого иногда мало жизненного опыта 10 поколений, а не только 2—3 десят ков лет, имеющихся в наличии у такого человека? Повидимому, объем этого психического опыта далеко не совпадает с тем опытом, который приобретается им в период развития сознательного аппарата, сознательной зрелости.
Наоборот, мы часто видим, что чем моложе такой человек, т.е. чем у него меньше сознательного опыта, сознательной эрудиции, тем более у него творческих рессурсов. Недаром говорят (Оствальд, “Великие Люди”), что величайшие идеи рождаются до 30 лет.
Наконец, мы знаем, что огромное большинство великих людей проявляют свою одаренность в тот ранний детский период или юношеский возраст, когда аппарат сознания далеко еще не сформировался, между тем необычайное развертывание кумулятивной психической энергии, называемой гениальной одаренностью—имеется на лицо. Наоборот, в огромном большинстве случаев, мы видим, что вместе с ростом и зрелостью аппарата сознания, энергия гениальной одаренности уменьшается в интенсивности или даже совсем прекращает свое развертывание. Это мы видим у многих “вундеркиндов”. Напрасно хотят видеть многие авторы прекращение их одаренной энергии (в период сознательной зрелости) в неправильной эксплоатации этой энергии. Как мы увидим далее, не в этом кроется основная причина. Мы не хотим, только что сказанным, отрицать огромной роли аппарата сознания в творческой работе, мы хотим здесь указать лишь на небольшую роль аппарата сознания в образовании источников кумулятивной силы, называемой одаренностью. Мы хотим лишь подчеркнуть, что “сознательный” психический опыт меньше всех других источников психического опыта участвует в образовании того огромного объема психического материала, о котором идет речь.
Наиболее важный источник богатства подсознательных комплексов, одаренный человек получает посредством подсознательного восприятия внешних впечатлений; подсознательное восприятие—т.-е. восприятие внешних впечатлений совершенно несознанных нами есть способность, присущая более всего одаренным личностям и может у некоторых достигнуть невероятных размеров. Здесь не место останавливаться на этом психическом процессе и на доказательстве того, что этот процесс действительно существует. Скажем только, что процесс подсознательного восприятия существует больше или меньше у каждого человека, а у высокоодаренных этот механизм подсознательного восприятия построен так, что он впитывает неимоверно-громадное количество внешних впечатлений, как губка впитывает воду, при этом, весьма часто—при наличии плохой “сознательной” памяти, плохого “сознательного” восприятия. При близком соприкосновении с этими людьми, невольно приходится поражаться как такой человек, с виду часто ограниченный, тупой, рассеянный, как будто не могущий воспринимать “сознательно” даже элементарнейшие вещи, потом, в своем творческом приступе, начинает развивать колоссальный, по количеству и по качеству, опыт психический. Конечно, ничего с неба не валится, чудес нет. Подсознательное восприятие и психическая переработка этого материала в подсознательном у гениального человека—неимоверно огромна. Еще с самого раннего детства совершается этот колоссальный по размерам процесс. Количество воспринятых и подсознательно переработанных психических комплексов у такого ребенка как Гоголь—хватит на десяток поколений обыкновенных людей.
Итак, подсознательные восприятия есть крупнейший источник психического материала, которым оперирует подсознательная лаборатория даровитого человека. Этот материал и составляет источник психических комплексов, образующий тот большой объем, о котором была речь выше. Этот материал (также как и предыдущий) составляет, таким образом, материал восприятий в его подсознательном от окружающей среды, где совершается его онтогенетическое развитие.
Но существует еще более важный источник психического материала, без которого одаренногениальное творчество совершенно невозможно представить. Источник, который образует, так сказать, главное ядро одаренности и специфической одаренности. Этот источник уже не приобретается личным опытом (сознательно или подсознательно—как предыдущие два источника). Этот источник уже филогенетический, то-есть он составляется из психического опыта антецендентов, который кумулировался из рода в род в подсознательных акумуляторов его предков, как специфический опыт, специфических комплексов (скажем, например, музыкальных комплексов). Этот кумулированный опыт предков, составляет, таким образом, кумулированный опыт филогенетической среды (в противоположность личному опыту онтогенетической среды). Таким образом, кумулированныйопыт рода, проходя через опыты предков, в лице данного человека как бы сконцентрировался в одном фокусе. Так что роль среды тут двоякая. Онтогенетическая—прямая, непосредственная и филогенетическая—косвенная, через посредство антецендентов. На огромной роли среды (как филогенетической, так и онтогенетической) мы намеренно не останавливаемся здесь подробно, имея ввиду вопрос разобрать в отдельной работе в близком будущем.
Этот кумулированный опыт предков, наследуемый гипостатическим аппаратом данного лица как уже готовое предрасположение—составляет то ядро одаренности, вокруг которого сгрупируется весь его, лично приобретенный, психический опыт, (т.-е. опыт приобретенный путем подсознательных восприятии и путем “сознательным”).
Вот все, главные, источники психических комплексов, доставляющих материал для образования того громадного объема заложенных комплексов в гипостатическом аппарате, о котором была речь выше.
Все вышесказанное относится к количественной разнице. Громадный объем “количества” психических комплексов, доставляющих громадную кумулятивную психическую энергию—составляет количественную разницу гипостатического аппарата великого человека от гипостатического аппарата обыкновенного человека. Теперь перейдем к качественной разнице. Если мы будем говорить о качественной способности гипостатического аппарата великого человека, то мы должны отметить, как необычаиное свойство трансформацию огромного количества в огромное “качество”. Этот скачек из “количества” в “качество” есть именно результат кумулятивного процесса. Мы не знаем механизма этой трансформации. Но мы наблюдали и знаем, что такие процессы происходят. Эти процессы перехода из “количества” в “качество” мы должны приписать особым кумулятивным свойствам психической энергии.
В нашем случае богатый объем психической энергии гипостаза имеет огромную кумулятивную энергию психическую, которой некуда деваться, не в чем выявить себя, чтоб как-нибудь разрядиться, так как то, что в повседневной жизни тратится и выявляется через аппарат сознания, недостаточно разряжает эту сгущенную психическую энергию. И вот тут то и выступает нa сцену то необыкновенное свойство сгущенной (или кумулированной) психической энергии, которое мы обозначаем как проявление кумулятивного свойства гипостатического аппарата великих людей и благодаря которому эта кумулированная энергия и разряжается. О кумулятивных свойствах гипостатического аппарата психики мы сумеем составить себе представление, если мы вспомним аналогию с кумулятивными свойствами наперстянки. Терапевтам-врачам и фармакологам хорошо известны эти свойства, в силу которых маленькие терапевтические дозы этого лекарства имеют ту особенность кумулироваться и потом сразу вдруг проявить себя в виде большой сгущенной дозы, выходящей из пределов терапевтической в токсическую дозу.
Аналогично действию этих кумулятивных свойств наперстянки на сердце, психическая кумулированная энергия подсознательного аккумулятора гениальноодаренных людей обладает точно такими же кумулятивными свойствами.
Эти кумулятивные свойства подсознательного, как мы уже говорили выше, есть результат чрезмерного накопления (сгущения) чрезмзрно большого обема гипостатического аппарата, не имеющие возможности разрядиться внутри, почему эти силы и ищут себе выхода через “качество”. Как эти силы находят себе выход—скажем после, здесь отметим лишь, что появление этих кумулятивных свойств есть главное качественное отличие подсознательного великих людей от подсознательного обыкновенных людей; ибо благодаря этим свойствам необыкновенная синтетическая сила гениальных людей получает необыкновенную мощь и оригинальность.
Эти кумулятивные свойства гипостатического аккумулятора имеются также и у обыкновенных людей. Каждый из нас знает, как в повседневной жизни часто у нас накопляются мелкие неприятные переживания, сначала мы их как бы не замечаем или намеренно на них не обращаем внимания, но, в один прекрасный день, по какому-нибудь сравнительно ничтожному поводу, мы вдруг разряжаемся таким сильным переживанием горя (или гнева), которое внешне совершенно не соответствует непосредственно его вызвавшей причине.
В данном случае мелкие переживания неприятного характера кумулировались в нашем подсознательном аккумуляторе постепенно, из года в год, а затем, в один прекрасный день, эта кумулированная в нечто большее энергия, начинает проявлять свои кумулятивные свойства, в виде большого разряда горя, или гнева.
В противоположность этой кумуляции неприятных переживании, происходит гипостатическая кумуляция приятных переживаний или желаемых и мечтаемых переживаний.
Так, целый ряд мелких “удач” в делах в течение известного промежутка времени кумулируются в большую радость, как результат проявления кумулятивных свойств подсознательного. Так, в долгие годы, слабо лелеемая мечта в один прекрасный день выявляется внезапно, как сильное желание, которое превращает эту мечту в действительность, казавшуюся до сих пор неосуществимой. Кумулятивные свойства, кумулированные из частых мечтаний, проявляются уже теперь, как сильное желание и волевой акт. Тут как будто громадное количество маленьких травматизаций скопилось в одну большую травму. Но как здесь скопилось бесчисленное количество неприятных травматизаций, так, обратно, могут быть травматизаций приятного характера.
Мы привыкли думать, что травматизация может только вести к невротизму (или психотизму). Мы говорим о травматическом неврозе (resp. психозе), но, мы с таким же правом, можем говорить о “травматическом эврозе”, как результате “приятных”, жэлаемых и сильно “мечтаемых” травматизаций “приятного” характера, происходящих изо дня в день и накопляемых в одну большую кумулированную травму, которая затем выливается в “травматический эвроз”.
Говоря здесь о “травматическом эврозе” мы имеем в виду нечто противоположное по своему качеству травматическому неврозу, не только по своей феноменологии, но и по своему образованию (так как “травматический эвроз” произошел от накопления приятных травматизаций, в то время как травматический невроз произошел от неприятных травматизаций). О травматическом эврозе мы будем говорить в другом месте и в одной из последующих работ.
Понятно, что не все кумулированные желания и мечтания проявляют кумулятивные свойстза. Огромное большинство их подавляется и вытесняется, и они (как это покажет время) продолжают кумулироваться в подсознательном Проявляясь в патологических случаях. Как пример такого выявления кумулятивных свойств в патологическом состоянии, возьмем известный случай, приводимый Пьером Жане (“Неврозы”,—М., 1911, c. 5).
Один молодой человек 17 лет, служивший в аптеке и, по-видимому, мечтавший все время сделагься врачем (характерные мечты фармацевтов) заболел, после разных тяжелых переживаний, такими припадками: почти каждый день, часто даже по нескольку раз в день, он бросает свои занятия, меняет позу и речь. Он стоит с открытыми глазами, с достоинством ходит посреди комнаты, затем останавливается у стены, постукивает пальцами, как бы перкутируя воображаемого больного, наклоняется, прикладывает ухо и выслушивает; потом выпрямляется и докторским тоном заявляет: “сегодня лучше, но у него еще сильный кашель и температура; слышны трескучие хрипы, знаете, как треск соли, брошенной в огонь, у него боль в боку, в голове;жажда, небольшое удушье; это бронхо-пневмония, воспаление паренхимы легкого. Пишите: тинктуру наперстянки 20 капель, порошки тиокола—чтоб зарубцовать легкое”. Говоря это он обходит палату и продолжает свои демонстрации. Вот перед ним предполагаемый эпилептик: “Это, господа, идиопатическая эпилепсия... Пишите: калиум бромати, натриум бромати, калиум иодатум 6 граммов, сирспу горьких апельсиновых корок, 30 граммов воды, q. s. на 300 грамм” и т. д.
Все это он проделывает целые часы. Очевидно, он разыгрывает роль больничного врача, делающего обход своей палаты. Но спустя некоторое время он утомляется: говорит медленнее, закрывает глаза, потом несколько встряхивается и продолжает свои обычные занятия, даже не извинившись во всем происшедшем; когда же ему об этом напоминают, то он уверяет, что над ним смеются. Однако, немною спустя, припадок опять начинается, опять он в той же палате, с теми же больными на тех же местах проделывает те же жесты, повторяет те же слова.
В приводимом случае мы видим как в течение, быть может, долгих лет кумулированная мечта превращает мечтателя в патологического реализатора этой мечты. Точно таким же образом кумулированные мечты людей о богатстве, о почестях, выявляются, как кумулятивная энергия в патологических случаях бреда величия, бреда богатства при прогрессивном параличе и других заболеваниях.
Но такое резкое, проявление кумулятивных свойств—кумулированных мечтаний и желаний (накопляемых иногда поколениями) возможно только при разрушенном аппарате сознания, когда эта кумулированная энергия ничем не удерживается. В нормальных же отношениях кумулятивная энергия подсознательного, как мы уже говорили выше, разряжается лишь постольку, поскольку это нужно для повседневных потребносгей, поскольку это возможно проявить через пропускную систему аппарата сознания.
Иначе дело обстоит с процессом кумуляции и проявлением кумулятивных свойств у гениальноодаренных людей. Тут мечты и желания специфического характера (скажем музыкального характера) кумулируются из рода в род, как предрасположения к такой мечтательности, к таким специфическим желаниям и травматизациям. Когда кумуляция таких желаний и мечтаний на каком-нибудь из потомков достигает достаточного объема и силы, тогда из пассивного желания она переходит в активное желание. Происходит такой процесс в подсознательном путем трансформации, когда мечтаемое входит и ассимилируется в состав личности мечтателя, точно также, как мечтаемые и желаемые, свойства врача, кумулируясь, перешли в состав личности аптекарского ученика, в случае, приведенном Пьером Жане.
Когда такая трансформация в подсознательном уже произошла, тогда это кумулированное активное желание становится активным свойством данной личности, заставляющим его перейти к активности, т.-е. данное лицо перестает только мечтать, скажем, о музыке, но и пробует свои силы в музыке. Он становится мечтателем и диллетантом в музыке и эта склонность передается его потомкам, до тех пор пока она не кумулируется у кого-нибудь из потомков в определенные музыкальные способности, которые в свою очередь, кумулируются из поколения в поколение, как потенциальная сила таланта или даже гениальности. Когда же эта сила кумуляция достигнет определенного объема и когда условия для разряда этой огромной накопленной силы будут благоприятные, тогда начинают проявляться кумулятивные свойства этого родового аккумулятора, т.е. создадутся родовые условия родового  подсознательного аккумулятора,  который готов выявить свои кумулятивные свойства в форме гипостатической реакции гениальной одаренности.3 Выявление этих кумулятивных свойств, т.е. гениальной одаренности, может появиться вдруг, неожиданно, с необыкновенной синтетической силой,4 как результат огромного объема накопления психического опыта в подсознательном. Только благодаря этим необыкновенным проявлениям кумулятивных свойств, проявлениям неожиданным, возможно понять внезапное появление гения в роду, с наростающей или чаще скрытонакопляющейся одаренностью. Точно также благодаря необыкновенной силе и интенсивности проявления этих кумулятивных свойств можно понять ту синтетическую силу подсознательного у гения, которая дает необыкновенную, так нас поражающую способность синтезировать в нечто небывалое, новое, оригинальное, те психические комплексы, которыми и богата подсознательная лаборатория великого человека. Это и составляет качественное преимущество его гипостатической сферы.
Итак, из всего сказанного ясно количественное и качественное различие между подсознательным великих людей и подсознательным обыкновенных (не гениально одаренных людей).
Это различие сводится к следующему:
1. В количественном отношении: подсознательное гениально-одаренного человека отличается неимоверно громадным обемом психических сил и комплексов, который является результатом родовой кумуляции психической энергии (специфической энергии).
2. В качественном отношении огромный объем с егокумулированной специфической энергией проявляет кумулятивные свойства—как стремление разрядить чрезмерно скопившуюся энергию из подсознательного наружу, и это обстоятельство дает необыкновенную ситетическую силу подсознательному аппарату гениального человека.
Вот эти то, количественные и качественные, особенности и  составляют особенности гениальной одаренности, кроющейся в этой особенной структуре подсознательной сферы великих людей.
Каков психомеханизм выявления этой гениальной одаренности мы увидим из следующей работы.

Примечания:
1  Гипостатическая реакция гениальной одаренности. // Клинический архив гениальности и одаренности. Т. I, вып. 1, 1925.

2 Патогенез и биогенез великих людей. // Клинический архив гениальности и одаренности. Т. I, вып. 1, 1925.

3 См. I и II выпуски "Клинического архив гениальности и одаренности за 1925г.

4 Это неожиданное, внезапное появление гения в роду его предков (негениальных) вызвало немало ложных толкований по вопросам наследственности, и понятно, что без идеи проявления кумулятивных свойств родового подсознательного аккумулятора—объяснить внезапное появление гения никак нельзя.


МЕХАНИЗМ ВЫЯВЛЕНИЯ ЭВРОАКТИВНОСТИ У ГЕНИАЛЬНО-ОДАРЕННЫХ ЛЮДЕЙ
(Роль психотического фактора в этом механизме).
Д-ра Г. В. Сегалина.
Теперь перейдем к изучению психотического компонента в структуре эврореактивных типов, его роли в механизмах выявления этой одаренности. Мы можем говорить о роли психотического компонента в механизмах выявления одаренности в двояком смысле: во-первых, психотический момент может играть роль в процессах родового (филогенетического) выявления одаренности, во-вторых, психотический компонент может играть роль в процессах видового (онтогенетического) выявления одаренности (или выявления эврореактивности в собственном смысле этого слова). О роли психического компонента в процессах родового (филогенетического выявления одаренности мы говорили в предыдущих наших работах,1 поэтому мы отсылаем читателя по этому вопросу к этим работам. Вспомним только здесь, что точка зрения, которую мы там развивали, относительно роли психотического компонента в родовом выявлении одаренности, была у нас следующая. Психотическии компонент, при процессах родового (филогенетического) выявления одаренности, способствует образованию новых генетических условий для создания новой психической структуры путем биологического сдвига этой структуры из одной формы в другую. Эта роль психотизма, в конечном счете сводится к диссоциирующей роли психотического момента, благодаря чему гипостатически заторможенные силы должны быть генетическим же путем диссоциированы таким образом, что эти гипостатические силы могут быть сдвинуты с мертвой точки в такую новую структуру, где бы они стали активными “реактивными”, динамическими "живыми”, а не скрытыми, пассивными. Психотическое начало в этом случае играет роль “реагента” в некоей биологической реакции, которая трактовалась нами, в другом месте, как гипостатическая реакция,2 результатом которой появляется реактивный тип с новой структурой, с новым механизмом выявления этой, до сих пор скрытой энергии.
Таким образом, ссылаясь здесь на соответствующие, вышеупомянутые работы, относительно роли психотизма в родовом выявлении мы здесь перейдем к вопросу о видовом (онтогенетическом) выявлении одаренности, т.е. о роли психотического компонента, уже у эврореактивных типов, рожденных как таковые с готовыми данными для этой эврореактивности.
Какова же эта роль психотичеекого у рожденных с этой новой структурой? Сыграло ли эту роль психотическое начало или оно продолжает действовать? Из клинической патологии мы знаем как оно продолжает действовать отрицательно, но мы об этом отрицательном действии здесь говорить в обычно клиническом смысле не будем. Мы здесь учтем те положительные моменты психотического начала, которые будут играть роль дальше в онтогенетическом развитии эврореактивного человека.
В предыдущей работе мы указывали на все те свойства, которыми отличается психика великих людей. Но все эти, в предыдущей главе перечисленные свойства гипостатической сферы одаренного человека—еще недостаточны для акта творчества. Это еще только составляет гениальность в потенциале. Это еще, если можно так выразиться, замешанное тесто гениальной продуктивности, для которого необходимы еще дрожжи.
Необходим еще один фактор, который бы эту потенциальную кумулятивную энергию сделал бы кинетической. Тем более это необходимо, что огромный объем гипостатического материала подсознательного с его колоссальной, по интенсивности энергией, не может себе найти выхода при тех нормальных условиях скованного состояния, пока аппарат сознания нормирует строго-сочетательно развертывание кумулятивного опыта психического в тех маленьких дозах, которые удовлетворяют только целесообразной потребности повседневной жизни.
С другой стороны малая пропускная способность нормального аппарата сознания сама по себе также служит тормазом для проявления кумулятивных свойств подсознательного аккумулятора, ибо структура аппарата сознания остается та же, несмотря на то, что кумулятивные силы выросли в нечто огромное и непропорциональное по размерам по отношению к аппарату сознания. Иначе говоря (продолжая аналогию сцены и кулис) маленькая обыденная сцена не соответствует невероятно огромным размерам и качественным силам закулисных сфер.
В самом деле, в каком бы положении очутилась труппа актеров, имеющая в своем составе лучших артистов мира и вынужденная выступать на сцене, по своим размерам могущем удовлетворить лишь провинциальные любительские потребности.
Ясно, что такая труппа не может себя продуцировать в таких скованных условиях и будет стремиться найти другой выход из этого положения.Точно в таком же противоречивом положении находится гипостатическая психика гениальных людей со своим аппаратом сознания, и также ясно, что должен наступить момент, когда эти гипостатические силы будут стремиться изменить самую пропускную систему аппарата сознания; иначе говоря, она будет стремиться проявить свои кумулятивные свойства через посредство другого психомеханизма.
Спрашивается, какая сила может изменить эти анормальные соотношения психики великого человека? Кто может взять на себя роль дрожжей для готового теста гениальности?
Ясно, что это может сделать только такой фактор, который совершает процесс диссоциации личности гениального человека, процесс расторможения кумулятивных сил от аппарата сознания. Благодаря этому получается новый психомеханизм пропускной системы, правда, психомеханизм анормальный, насильственный, часто разрушающий попутно самый аппарат сознания, но зато дающий выход скованным до сих пор подпольным кумулятивным силам гипостаза. Диссоциация личности— в форме ли явного психотизма, в форме ли психической анормальности или деффективности, служит той лазейкой, той дырой, через которую проникает творческая энергия и тем служит положительным фактором в том смысле, что, разрывая сочетательную связь гипостатической сферы от задерживающих и контролирующих центров аппарата сознания—освобождает огромные залежи психических комплексов. Эти психические комплексы вырываются с титанической силой к автономности, к протесту, к творческой активности, захватывают и подчиняют и изменяют свой аппарат сознания настолько, что в лучшем случае ему отводится роль скромного сотрудника или даже наблтодателя в процессах творчества.
Роль насильственно диссоциативного момента в гениальной продуктивности здесь имеет полную аналогию, с таким же насильственно диссоциативным моментом при механизме женских родов.
Пллоду в утроое матери, в известный момент беременности, делается невозможным дальнейшая жизнь в таких условиях и для его выхода наружу к нему приходят на помощь насильственно диссоциативный момент со всеми неприятными и болезненными для матери последствиями (насильственные разъединения и изменения тканей в организме матери, кровотечения, болезненные схватки и прочие симптомы родов). Точно также и здесь для гениальных “родов”, насильственно-диссациативный момент в известное время, когда плоду подсознательной кумуляции делается дальнейшее существование невозможным и ему нужен выход наружу, он производит для этого механизм насильственных изменений и разъединении аппарата сознания от гипостатического аппарата. Все патологические симптомы и последствия сопровождают этот насильственный акт психической диссоциации. Таким образом, психотические симптомы, данные эвроактивному типу, как нечто конституциональное, служат ему диссоциирующим или динамизирующим фактором, открывающим “подвалы” кумулятивного богатства.
Вот эти то соотношения и дают патологические симптомы. психотизма (или психической дефективности), как обязательно-сопровождающий симптомы гениальности личности и гениальной продуктивности  как единый органически-целый синдром этой гениальной личности.
Эти соотношения и делают нам понятным ту загадочную связь между гениальностью и психотизмом, которая вызывала столько ложных выводов и заключений.
Итак, из всего изложенного, мы видим, что для онтогенетической эврореактивности необходима такая психическая структура личности: во-первых  необходимо, чтобы у этой личности был в наличии подсознательно-кумулятивный фактор, который в количественном отношении должен превосходить норму обыкновенных людей, (т.е. людей не творящих), благодаря чему его количество-качество будет (обладая огромными кумулятивными свойствами) иметь тенденцию, как огромная кумулятивная сила делаться эвро-реакгивной; во-вторых, наличие большей или меньшей степени диссоциативного процесса психики, расщепляющего аппарат сознания от гипостатического подсознания, вследствие чего подсознательный аккумулятор как бы обнажается и делается активным для разряда.
Первый компонент кумулятивно-подсознательный, или назовем его просто кумулятивным компонентом, мы уже рассматривали в предыдущей главе с точки зрения его структуры, его образования количественных и качественных свойств. Изучение этих свойств должно быть поставлено, как одна из важнейших проблем эвропатологии, и именно в той концепции, как это было намечено выше. Изучение, таким образом, этого компонента нам дает ту часть симптомокомплекса одаренности, которую мы обозначаем, как кумулятивный симптомокомплекс одаренности (или симптомы “плода”).
Понятно, что тот или иной характер кумуляции (зрительный, слуховой, смешанный) даст ту или иную специфическую кумуляцию или специфическую одаренность, а соответственно этому тот или иной кумулятивный тип одаренности. Отчего зависит та или иная специфичность этой кумуляции, мы здесь не будем рассматривать.
2-й компонент, который мы называем диссоциативным компонентом, и который по существу является активатором предыдущего компонента, даст нам наряду с кумулятивным симптомокомплексом, диссоциативный симптомокомплекс гениальности.
Диссоциативный симптомокомплекс дает те симптомы психотизма или психической анормальности, которые принимались за дегенеративные симптомы у великих людей школой Ломброзо.
Характер и форма диссоциативного симптомокомплекса в свою очередь даст ту или иную структуру гениальности, как в отношении внешней формы, так и в отношении внешнего проявления. Так эпилептический симптомокомилекс диссоциативности даст совершенно другой тип механизма гениальности, нежели допустим шизофренический симптомокомплекс диссоциативности.
Кумулятивные свойства подсознательного аккумулятора, сделавшиеся под влиянием диссоциативного момента эврореактйвным и выявляются уже теперь, как соединенные вместе два компонента в одно целое, как “вдохновение”, как “творчество”, как “интуиция”, иначе говоря, как творческий приступ, как “творческие роды”.
В этом творческом приступе—роль первого компонента— кумулятивно подсознательного комплекса—проявляющего кумулятивные свойства—сведется к тому, чтобы дать содержание или “плод” в этих “родах” гениального творчества. Роль второго же компонента, диссоциативного, сведется к созданию динамики своего механизма “родов” и создания условий для появления на свет гениального детища. Короче говоря—диссоциативный момент образует Mechanismus Partus Ingenialis, т.е. динамику процесса гениальных “родов”. В последующих работах мы намерены подробнее остановиться на изучении этого Mechanismus Partus ingenialis и на симптомотологии этого механизма, мы увидим, что механизм этих “родов” также имеет свои “нормальные роды” и свои “патологические роды”. Но отнюдь это деление нe совпадает с делением на “больное” и “здоровое” творчество, которое делается философско-психологическими “знахарями”. Здесь мы пока только отметим основную и общую роль психотического компонента вообще у эврореактивных типов—роль эта сводится к созданию иных механизмов тем или иным путем диссоциированной психика, в целях освобождения скрытой заторможенной энергии одаренности.
Помимо этого основного значения психотического фактора, как фактора создающего сам по себе тот или иной механизм гениальных “родов” (resp. эвроактивности) психотическое начало смотря по тому, к какому психотизму это начало принадлежит, может попутно быть тем или иным двигателем в этом механизме. Все те психотизмы, которые характеризуются повышением эмоционально-волевого аппарата психического, как например, маниакальные и гипоманиакальные состояния (resp. циклофренические и циклоидные состояния), точно также все те формы аффектэпилептические и истерические состояния, дающие также повышенный эмоционально-волевой аппарат психический, дадут также при эзрореактивных приступах (“вдохновения”), повышенную гиперкинетическую динамику всех тех эвро-реактивных комплексов, долженствующих быть творческими. Поэтому, все те эврореактивные типы, получившие в своей структуре следующие психотические компоненты: 1) циклофренические и циклоидные; 2) аффект-эпилептические состояния и истероэпилептические состояния; 3) все другие психотические и психо-невротические состояния, сопровождающиеся повышением эмоционально-волевого аппарата, будут иметь именно такое гиперкинетическое значение для эвро-реактивности.
Таким ярким примером, где психотическое начало служит таким гиперкинетическим двигателем эврореактивных приступов (т.-е. динамизирующим моментом в Mechanismus Partus ingenialis) служит пример композитора Гуго Вольфа.
История болезни Гуго Вольфа и история развития его творчества представляют собой самую яркую иллюстрацию в этом отношении.
История развития его творчества такова.
До 27 лет жизни Гуго Вольф ничего не создал и ничего не напечатал. Он пока только талант в потенциале.
На 28 году его жизни, т.е. 1887—88 годы оказались в истории развития его творчества знаменательными. В 1887 году он потерял отца, которого очень любил. Это событие его сильно потрясло. Он заболевает психически. Развиваются у него целый ряд приступов маниакальной экзальтации, свойственных началу прогрессивного паралича. Во время первого приступа маниакальной экзальтации у него развивается необычайная эвроактивность, сделавшая его знаменитым композитором. Беспрерывно в каком то исступлении “счастливый” он сочиняет песню за песней в состоянии этих маниакальных приступов.
В том же году один его друг, Экштейн, издал первые сборники его песен. До тех пор Вольф был под спудом. Теперь гений его развернулся. Устроившись в Перхтольдсдорфе возле Вены, он написал в феврале 1888 г., в абсолютной тишине, в течение трех месяцев, 53 песни на стихи Эдуарда Мерике (швабского пастора-поэта, умершего в 1875 году, который, непонятый или осмеянный при жизни, приобрел теперь в Германии большую популярность). Вольф сочинял эти произведения в состоянии маниакальной экзальтированности.
“— Теперь семь часов вечера, и я так счастлив, счастлив, как счастливейший из королей. Еще новая песня. Сердце мое, если бы ты ее слышал. Тебя бы чорт побрал от удовольствиям.
“Еще две новых песни. Одна из них звучит так ужасно стран¬но, что пугает шия.Ничего подобного до сих пор не было.3 Да поможет Бог бедным людям, которые ее когда-нибудь услышат”.
“Если вы услышите последнюю песню, только что мною сочиненную, у вас не может в душе больше остаться никакого желания, кроме как умереть. Ваш счастливый, счастливый Вольф.4
Едва успел он окончить “Morike-Lieder, как принимается за серию песен на стихотворения Гете. В три месяца (декабрь 1888—февраль 1889) он написал весь “Goethe Liederbuch”—51 песню, из которых некоторые, как “Прометей" представляют собою большие драматические сцены.
В том же году, он, издав том “Песен” на слова Эйхендорфа, все еще в Перхтольдсдорфе, устремился к другому циклу песен—Spanisches Liederbuch”—на испанские стихотворения в переводе Гейне; он написал все 44 песни в том же состоянии “неистовой-радости”.
“То, что я нынче пишу, я пишу для будущего. Со времени Шуберта, Шумана не было ничего подобного”.
Два месяца спустя после окончания “Spanisches Liederbuch” в 1890 году он сочинил еще цикл песен на стихотворения великого швейцарского писателя Готфрида Келлера “Alte Weisen”. Наконец, в том же году он начал “Italienisches Liederbuch” на итальянские стихотворения в переводе Гейбеля и Геизе.
А затем первый маниакальный приступ кончается. Наступило молчание. Эвроактивность прекращается. Таким образом, в итоге, за период 1-го маниакального приступа, т.е. с 1888 по 1890 год он написал одну за другой, подряд, в каком-то исступлении 53 “Morike Lieder”, 51 “Goethe lieder”, 44 испанских песни, 17 песен на слова Эйхендорфа, с десяток песен на слова Келлера и первые “Итальянские песни”: всего около 200 песен, все полные необычайной индивидуальности.
Вслед за тем его музыка замолкает вместе с окончанием маниакального приступа. Родник перестает бить. Вольф, охватываченный депрессией и тоской, пишет отчаянные письма:
“О том, чтооы сочинять, нет и помину. Бог знает чем это кончится. Молитесь за мою бедную душу.” 5
“...В продолжение четырех месяцев я страдаю от духовного маразма, который наводит меня на мысль, весьма серьезную—навсегда бежать из этого мира,.. Жить должен только тот, кто действительно живет. Я давно уже мертвец. Если бы это было только мнимой смертью. Но я умер и погребен: способность управлять моим телом одна лишь доказывает мне, что я как будто живу. Пусть бы материя скоро последовала за духом, который исчез. Это мое заветное, мое единственное желание. Вот уже две недели, как я живу в Траункирхене, жемчужине Траунского озера... Все удовольствия, какие только может пожелать человек, соединились здесь, чтобы даровать мне счастливый удел.6 Покой, уединение, прекрасная природа, самый освежающий воздух. Одним словом, все, что может придтись по вкусу отшельнику такого сорта, как я. И, однако, мой друг, я самое несчастное существо на этой земле. Все вокруг меня дышит счастьем и Миром, все колышется и трепещет и делает то, что ему следует делать;.. Один лишь я—о, Господи, один лишь я живу, как глухое и тупое животное. Разве что чтение меня еще немного развлекает. В моем отчаянии я прямо набрасываюсь на него. Что да сочинения, то с ним покончено: я не могу себе даже больше вообразить, что такое, какая-нибудь гармония или мелодия, начиная почти сомневаться, что сочинения, носящие мое имя, были в самом деле моими. Боже милостивый! К чему весь этот шум, к чему все эти великолепные проекты, если все это было лишь для того, чтобы дойти до такого жалкого состояния.
“Небо дарит человеку гений весь целиком или не дает никакого. Ад дал мне все наполовину”.
“Как это верно, о как это верно! Несчастный! В расцвете твоих лет ты сошел в ад, и ты бросил в злобные пасти судьбы обманчивое настоящее и самого себя в придачу. О, Клейст!7
Внезапно в Деблинге, 29 ноября 1891 г. возникает новый приступ возбуждения и музыкальный родник, вновь открылся у Вольфа: он пишет 15 итальянских песен подряд иногда по неокольку сразу в один день. В декабре приступ кончается— родник опять иссякает—и на этот раз на пять лет. Тем не менее в этих итальянских мелодиях отнюдь не чувствуется усилий, они не указывают на более сознательное волевое напряжение ума, чем предыдущие сочинения, наоборот, это, быть может, самые непосредственные и простые из произведений Вольфа. Он хотел написать 33 итальянских песни, он принужден остановиться на двадцать девятой (ибо иссяк на время его эвроактивный родник) и издать один лишь первый том “Italienisches liederbuch” в 1891 году. Второй том забьет ключем в один месяц, пять лет спустя, в 1896 лоду.
Можно вообразить, какие муки терпел этот одинокий, человек, живший лишь радостью творчества, видя, что жизнь его беспричинно останавливается в продолжение ряда годов, видя, что гений его то проявляется, то исчезает, то возвращается на минуту, то вновь пропадает....на сколько времени? Вернется ли он на этот раз?
“Вы спрашиваете меня, что слышно о моей опере.8 Господи-боже мой. Я был бы уже доволен, если бы мог написать самую маленькую лесенку. И теперь оперу?... Я весьма определенно думаю, что со мною дело кончено. Я мог бы столь же хорошо говорить по китайски, как и сочинять. Эго ужасно. Как я страдаю от этой праздности, невозможно описать. Я  хотел бы повеситься.9
“Ты спрашиваешь о причинах моей глубокой подавленности и ты желал бы пролить бальзам на мои раны... Да, если бы ты был в состоянии что-либо сделать! Но против моих страданний-бессильны все растения на этой земле. Один бог может  меня спасти. Верни мне вдохновение, пробуди демона, дремлющего во мне, чтобы я вновь был одержим им, и я назову тебя. богом воздвигну тебе алтарь! Но это призыв к богам, а не людям. Пусть же те произнесут свой приговор. В какую сторону дело бы для меня ни повернулось, даже если в худшую, я перенесу это,  да, если даже ни один солнечный луч не будет освещать моего грустного существования. А затем, мы раз навсегда перевернем страницу и покончим с этой горестной главой моей жизни .”10
Это письмо свидетельствует о мрачной депрессии охватившей Вольфа после того, как он перенес приступ маниакальной экзальтации.
В марте 1895 года Вольф ожил вновь.  Он написал в три месяца клавираусцуг “Коррегидора”.
В продолжении ряда лет его влекла сцена, в особенности комическая опера.
После того, как он обращался за оперным текстом к старым и современным поэтам, к Шекспиру, к своему другу Лилиенкорну, пробовал сам написать его, он кончил тем, что остановился на тексте, извлеченном Розой Майредер из испанской поэзии дон Педро Аларкона; это—“Corregidor” (Коррегидор), |который, отклоненный прочими театрами, был поставлен в июне 1896 года в Мангейме. Пьеса имела мало успеха, несмотря на ее музыкальные достоинства: слабость либретто содействовала неудаче.
Существенно было то, что творческий гений вернулся. В апреле 1896 года Вольф написал единым духом 22 песни второго тома “Italienisches Liederbuch”. На Рождестве друг его Мюллер аЮслал ему стихотворения Микель Анджело, переведенные на немецкий язык Вальтером Роберт-То рнов; и Вольф, потрясенный, задумал тотчас же посвятигь им целый том песен. В 1897 г. он сочинил первые три из этих мелодий. В то же самое время он занимался новой оперой “Manuel Venegas” (Мануэль Венегас), либретто Морица, Гернеса, по Аларкону. Он казался полным |силы, радости, веры в свою воскресшую бодрость. Когда Мюллер говорил в 1896 году о преждевременной кончине Шуберта, Вольф ответил: “Смерть не уносит раньше, чем не выскажешь того, что имел сказать”.
Он работал с яростью, “словно паровая машина”, как говорил сам. В сентябре 1897 года он кинулся на сочинение “Manuel Senegas”. Никакого отдыха. Едва успевал принимать необходимую пищу. В две недели он написал пятьдесят страниц клавира, —все темы для оперы в целом и половину первого акта.
Тут наступило безумие. 20-го сентября 1897 года он был сражен в разгаре работы, посредине большого рассказа Мануэля Венегаса в первом действии.
Его отвезли в лечебницу д-ра Светлина в Вене и он оставался там до января 1898 года. По счастью у него нашлись преданные друзья, принявшие на себя заботы о нем и возмещавшие этим всеобщее безразличие; впоследствии они на его собственные заработки дали ему возможность спокойно умереть. Когда издатель Шотт послал ему в 1895 году в октябре гонорар за издание “Morike Lieder” песен на слова Гете, Эйхендорфа, Келлера, на испанские стихотворения и за первый том итальянских песен, вся сумма целиком составляла за 5 дет 86 марок 35 пфенигов. И Шотт спокойно прибавлял,что он не рассчитывал на столь благоприятные результаты. Друзья Вольфа и в особенности, Гуго Файст не допустили его, своей молчаливой, по большей части скрытой, щедростью впасть в нищету и тем избавили от ужаса заброшенности во время последней развязки.
На некоторое время рассудок вернулся к нему. Его отправили путешествовать в Триест и Венето, в 1898 г., чтобы завершить его поправку и помешать ему думать о своей работе.
Но предосторожности были излишни.
Он пишет Гуго Файсту:
“Тебе незачем беспокоиться и опасаться, как бы я не переутомился. Мною овладело настоящее отвращение к работе, и мне кажется будто я никогда не буду в состоянии написать ни одной ноты. Моя неоконченная опера больше меня не привлекает. Вообще всякая музыка мне ненавистна. Вот к чему привели добрые намерения моих друзей. Как я справлюсь с этим состоянием, это для меня загадка. Ах, вы, блаженные швабы. Какие вы достойные зависти люди... Поклонись от меня твоей прекрасной стране и дай горячо обнять тебя твоему несчастному и покинутому Вольфу”.11
Однако, по возвращении в Вену он как будто поправился. К нему, невидимому, вернулось его здоровье, его “веселость”. Только, к его собственному удивлению, он оказался человеком спокойным, степенным и молчаливым, который все больше и больше стремился быть в одиночестве. Он перестал сочинять: но пересмотрел свои песни на стихи Микельанджело и издал их. Он строил планы на зиму, он радовался, что проведет ее в деревне, близ Гмундена, в полном уединении, ничем не будучи тревожим, живя исключительно для своего искусства.
Последнее его письмо к Файсту гласит: “Я совершенно выздоровел и не нуждаюсь больше ни в каком лечении. Ты бы в нем нуждался больше меня”.12
Наступил новый припадок безумия. И на этот раз все было кончено.
Осенью 1898 года Вольфа перевезли в психиатрическую лечебницу в Вене. Сначала он был в состоянии принимать некоторых посетителей и немножко играть в четыре руки с директором заведения, который был музыкален и восхищался произведениями Вольфа. Он мог даже весной сделать несколько прогулок за пределы учреждения в обществе своих друзей и сторожа. Но он постепенно переставал узнавать вещи, людей, себя самого.
“Да”,—говорил он, вздыхая,—“если бы я был Гуго Вольфом”...
Начиная с сентября 1899 года болезнь стала быстро прогрессировать, это был прогрессивный паралич. Сначала были поражены центры речи, (в начале 1900 года), а затем, с августа 1901 г. начали развиваться параличи, и с начала 1902 года врачи “махнули на него рукой”; и несчастный прозябал еще год. Он умер 15-го февраля 1903 года от воспаления легких.
Таким образом, из примера Гуго Вольфа, мы видим, что он перенес 5 приступов маниакального возбуждения. Эти пять приступов были у Гуго Вольфа эвроактивными,  причем в Mechanismus Partus ingenialis Гуго Вольфа сыграл огромную динамическую роль разрядителя кумулятивной энергии, гиперкинетический психотизм. Личность же Вольфа в то же время погибла в маразме паралитика.
В особенности огромную кинетическую роль играют гиперкинетические психотизмы там, где у эврореактивного человека в его психической конституции заложено 2 гена: 1-й ген—вышеупомянутый гиперкинетический (аффект, эпилепсия, маниакально-депрессивный психоз и пр.), другой ген—шизофренический. Так как сам по себе шизофренический ген, по своей природе, дает противоположную динамику, понижает кинетику психических сил, вследствие процессов расщепления, притупления эмоционально-волевого аппарата, притупления сексуальной эмоции, расщепления ассоциативного аппарата и т. д. то можно говорить о шизофренических психотизмах, как о гипокинетических психотизмах. В этих случаях, т.-е. при существовании конкуренции этих 2-х противоположных гиперкинетических и гипокинетических начал, когда гиперкинетическое начало берет верх над гипокинетическим началом (хотя бы временами), то этим самым даются кинетические вспышки, как эмоционально-волевого аппарата, так и ассоциативного аппарата и тем самым это гиперкинетическое начало получает значение двигателя, оживляющего самые различные стороны шизофренической психики (resp. шизофренического творческого материала).
А именно в следующих, примерно, случаях:
1. Там, где эврореактивные комплексы, находящиеся в латентном состоянии, основаны на эмоциональном базисе (музыка, поэзия и пр.), но вследствие недостаточности эмоциональности по причине притупления и торможния шизоидным началом этой эмоциональности, эта гиперкинетическая психика действует оживляющим образом на творческие комплексы, динамизирует их путем эмоциональной “страстности”, возбуждения, экстаза так, как это делают живительные лучи солнца на холодные поля.
Динамизирующее значение эмоциональности всем нам понятно, в особенности в тех творческих процессах, где эмоциональность играет громадную роль, и ее опустошение или отсутствие убивает всякую эвроактивную силу.
2. Там, где ассоциативная работа вяла и неподвижна вследствие той же шизофрении такие гиперкинетические компоненты вносят соответствующее оживление в ассоциативной работе, например, при поэтическом творчестве поэтов, где игра этой ассоциативной аппаратуры психики играет большую роль, эта ассоциативная живость является необходимым двигателем эвроактивных поэтов.
Пример такого взаимодействия гиперкинетического гена и гипокинетического гена в психической структуре эврореактивности представляет Гоголь.
Психическая конституция Гоголя заложена из циклофренического гена и шизофренического. Взаимное сплетение этих 2-х начал и взаимное как бы конкурирование этих 2-х генов, за весь ход развития психики и творчества Гоголя, дают нам эту причудливую физиономию его личности и его творчества. В начале развития его психики циклоидное состояние господствовало и доминировало в нем, и в результате он весьма добродушный пасечник Рудой-Панько, автор рассказов “Вечеров на хуторе”, проникнутых легким юмором гипоманиакальной психики, заложенные в то же самое время шизридные комплексы дают ему аутисти-ческий материал причудливой фантастики и необыкновенных историй. Этот материал оживляется, реализуется динамикой циклоидного гиперкинетизма. По мере того как шизоидный компонент развивается все далее и глубже и приступы шизоидных толчков появляются все чаще и чаще, гипоманиакальная экзальтация уступает все более и более депресивным приступам:
Гоголь из добродушного пасечника превращается в жуткого сатирика, который смеется уже не добродушным юмором, “а смехом сквозь слезы”. Реальная действительность гипоманиака заменяется аутистической “хлестаковщиной” шизоида. В результате этого создаются такие вещи, как “Шинель”, “Нос”, "Ревизор” и “Мертвые Души” и др. произведения этого периода. Причем “Мертвые Души” уже создаются под пониженной динамикой гипоманиакального компонента. Шизоидный компонент все более и более захватывает психику Гоголя. Гиперкинезия циклоидного гена уступает более и более гипокинезии шизофренического гена—в результате творческая динамика эврореактивности резко падает. Гоголь все чаще и чаще жалуется на отсутствие творческого порыва. Он не в состоянии написать уж 2-й том “Мертвых Душ”. От всего, что пишется в этот период уж веет холодом и деревянностью шизофренической бездушной мистики. Кинетическое живое начало гипоманиакального фактора—угасло и Гоголь исчез не только физически, но и исчезла его эврореактивная сила.
Таким образом, из этого примера мы видим: пока гиперкинетическое начало на лицо оно дает эвроактивность, пользуясь шизофреническим материалом и шизофреническим строением комплексов. Но как только исчезает это гиперкинетическое начало и начинает брать верх гипокинетическое, наступает омертвелость—исчезает эвроактивность.
Приведенные примеры гиперкинетического механизма не являются единственным механизмом. Мы взяли гиперкинетический механизм как иллюстрацию.
Существует целый ряд различных механизмов этих “гениальных родов” где тот или иной дисссоциативный момент даст ту или иную форму и динамику в этом механизме.
Изучение этих механизмов—есть кардинальная проблема эвропатологии. К этим проблемам мы вернемся в других наших работах.

Примечания:
1 См. "Патогенез и биогенез великих людей". // Клинический архив  гениальности и одаренности. Т. I, вып.1, 1925 , и "Гипостатическая реакция гениальной одаренности". // Клинический архив  гениальности и одаренности. Т. I, вып.2, 1925.
2 "Патогенез и биогенез великих людей". // Клинический архив  гениальности и одаренности. Т. I, вып.1, 1925
3  Жирный курсив здесь, а также дальше везде наш. Г.С.

4  Письма к доктору Генриху Вернеру.

5  Письмо к Оскару Гроге 2 мая 1891 года.

6  Вольф жил там у одного друга. У него завелась собственная квартира лишь с 1896 года, и то только благодаря щедрости его друзей.

7  Письмо к Ветте, 13 августа 1891 г.

8 Мечтой Вольфа, его idee tixe, в течение многих лет, было написать оперу.

9  Письмо к Кауфману 6 августа 1891 года и 26 апреля 1893

10 Письма к Гуго Файсту. 21 июня 4984 г.

11 Письмо к Гуго Файсту, 21 апреля 1898 г.

12 **) К нему же, 29 августа 1888 г.



ПАТОГРАФИЧЕСКИЙ ОТДЕЛ

СКРЯБИН. ОПЫТ ПАТОГРАФИИ
Приват доцента д-ра Н. А. Юрман
“Как-то на одной из Беляевских пятниц, среди возбужденного обмена мнений о конечном смысле искусства и новых художественных устремлениях, Скрябин разгорячился, увлекся и в пылу проповеди о своей великой миссии, как благовестнике грядущего перерождения человечества чарами искусства, патетически воскликнул:
"—Я—творец нового мира. Я—Бог”.
"—И, полно-те, миленький,—охладил его Лядов, дружески потрепав по плечу.—Ну, какой ты Бог. Просто ты—петушок”.
Скрябин совершенно опешил, онемел, а затем разразился детски искренним смехом, при общем хохоте гостей”.
В этом ярком эпизоде обрисован весь Скрябин. “Я творец нового мира. Я—Бог” и сейчас же переход на детски-искренний смех. Титан, творец “Прометея” и нежный эльф во многих других своих произведениях.
Лядов, по словам автора вышеприведенных строк, на следующее утро после присуждения Скрябину учрежденной Беляевым Глинкинской премии, звонит ему по телефону: “Знаешь ли, плохо что-то спалось ночью. Все нейдет с ума мысль: подписать то протокол мы подписали, но хороши же мы будем, когда через две недельки узнаем, что Скрябина свезли на Недельную”.
Сабанеев указывает на то, “что по отношению к Скрябину часто ставился вопрос о безумии, о дементативном моменте в его психической и творчесной организации”, так как его мистерия и его мегало-манические убеждения подавали несомненно много поводов к этому.
В другом месте тот же Сабанеев говорит, что “если дементативный момент присутствовал в Скрябине, то именно в том, что в определенный момент он утратил сознание своих границ и сил”.
Лапшин говорит об эмоциональной эйфории у Скрябина, “имеющей слегка патологический оттенок”.
По мнению Луначарского Скрябин в своем миросозерцании “почти дошел до грани сумасшествия”, хотя, по его мнению, "здоровое в Скрябине победило начинающееся от самой полноты его творческого самосознания безумие”.
Шилкин говорит о “гениальном безумии” Скрябина.
Зимою 1913 года, по словам Шлецера, в разговоре с Тершенно и Зилоти, Скрябин, развивая перед ними планы относительно Предварительного Действа... сильно увлекся, потерял как бы чувство реальных возможностей и нарисовал столь грандиозный образ нового произведения, сближая его с Мистерией, что, по-видимому, несколько смутил присутствующих. Наконец сам Шлецер, один из наиболее близких к Скрябину людей, указывает, что “Скрябин 90-х годов страдал острой неврастенией; неврастеничной, надорванной представлялась его игра и творчество его казалось отмеченным печатью какой-то надломанности в самой силе своей." Ходячее, внутренне противоречивое выражение—болезненный талант—к нему вполне, по-видимому, могло быть применено. “Чрезвычайно нервным, повышенно-раздражительным, чутким и легко возбудимым”.  Скрябин, по словам Шлецера, оставался до конца жизни. Упоминая о “минутах высочайшего подъема”, наблюдавшихся у Скрябина, во время которых Скрябин “себе уже не принадлежал и был, в точном значении этого слова—вне себя”. Шлецер добавляет: “если безумие есть хаос, то эти состояния высшей организованности и гармонии полярны были всякому безумию. Однако, Скрябин в те минуты был, действительно, близок к катастрофе и одна только грань отделяла его солнечный экстаз от мрака безвидного, пустоты и отчаяния”.
Таким образом из приведенных цитат видно, что у многих лиц, в том числе лично знавших Скрябина, близких к нему, возникало сомнение относительно состояния душевного здоровья Скрябина. Правда, д-р Богородский, бывший другом и врачем Скрябина, протестует “против прозрачного намека на безумие Скрябина” (в книге Сабанеева) и утверждает, что “никому из близко знавших Скрябина людей никогда в голову не могла придти подобная мысль". Другое, бывшее близким к Скрябину лицо, Брянчанинов, тоже протестует против добросовестного и честного усматривания дементативности “именно там, где есть правда завтрашняя, сотканная из “безумных” мечтаний сегодняшнего”.
Таким образом вопрос о наличности или отсутствии “безумия” или, выражаясь научным языком, вопрос о том, был ли Скрябин душевнобольным или нет, остается открытым. Между тем вопрос этот представляется имеющим громадное значение как по отношению к творчеству самого Скрябина, так и по отношению к художественному творчеству вообще, в смысле выяснения взаимоотношений между художественным творчеством и душевным расстройством. Вышеприведенные сомнения относительно состояния душевного здоровья Скрябина, высказанные лицами хорошо, близко его знавшими, несомненно имеют большое значение. Лица некомпетентные в психиатрии всегда склонны скорее пропускать, незамечать душевного расстройства там, где имеются налицо подчас очень резкие его проявления и уже во всяком случае не высказывать свое мнение, в случае подозрения о наличии душевного расстройства, публично, в печати. Ведь до сих пор еще существует вполне неправильный, как будет указано дальше, взгляд, что душевное расстройство если и не опорочивает человека, то во всяком случае в значительной мере обесценивает продукты его умственной, творческой деятельности. Следовательно, надо обладать достаточно вескими данными, чтобы позволить себе высказаться публично о наличии душевного расстройства у того или иного лица. И вот относительно Скрябина следует признать, что и тех данных, которые имеются в существующей о нем до настоящего времени литературе, вполне достаточно, чтобы можно было задать вопрос, был или нет Скрябин в нервно-психическом отношении вполне здоровым. Посильным ответом на этот вопрос, представляющий, должен оговориться, большие трудности, и является настоящая работа.
Болезненная конституция, которою обладал  Скрябин, является несомненно, в значительной мере результатом патологической наследственности. Через 6 недель после рождения Скрябина, 25 декабря 1871г., у его матери был констатирован туберкулез легких, от которого она и скончалась в апреле 1873 г.; дядя по матери был “небезызвестный в свое время художник”, “довольно беспокойно проведший свою недолгую жизнь”, как говорит биограф Скрябина. "Дети тетки по матери Скрябина все умерли от чахотки; отец Скрябина был замкнутый, энергичный, с сильным, под конец,—крутым, чуть ли не деспотическим характером, заслонявшим от иных даже его прирожденную доброту”. Таким образом, со стороны матери наблюдается туберкулезная наследственность и с обеих сторон случаи патологических характеров. Что касается музыкальной наследственности, то со стороны отца хотя и “не было выдающихся Музыкальных дарований", но способности к музыке были почти у всех, мать же Скрябина окончила по классу Лешетицкого Петербургскую Консерваторию с большою артистическою медалью и была “человеком очень одаренным, живым, отзывчи¬вым на все, особенно на вопросы искусства”. Таким образом, музыкальная одаренность перешла к Скрябину, главным образом, от матери.
Относительно физического сходства на основании имеющихся фотографий судить трудно, но биограф Скрябина тем не менее отмечает несомненное сходство в чертах лица матери Скрябина с лицем сына.
Как известно, воспитывался Скрябин не у отца, а в доме дедушки и бабушки и, главным образом, на попечении своей тетушки, Л. А. Скрябиной. Детство Скрябина, таким образом, прошло в “мягкой, женственной обстановке старого патриархального склада”. “Бабушка и тетка обожали своего Сашу” и ни в чем ему не отказывали, “были в восхищении от всех его затей и старались исполнять все его желания. Мальчик с детства привык видеть, что все, что он делает, находят хорошим, и что он—центр интересов окружающих. Товарищей детей у него не было, да он и не любил их, предпочитая быть со взрослыми”. Имея в виду уже указанную выше патологическую наследственность Скрябина, следует признать, что условия, в которых прошли его детские годы несомненно способствовали развитию у Скрябина не только “некоторой женственности” и “изнеженности натуры”, которые проглядывали в его внешности и манерах обращения, как на это указывает его биограф, но и послужили почвою, на которой впоследствии пышно разрослись и другие, уже более патологические черты характера.
Музыкальные способности, как и у большинства выдающихся музыкантов, обнаружились у Скрябина очень рано, приблизительно на четвертом году.
Из детского периода жизни Скрябина интересно еще отметить раннюю влюбленность, что тоже отмечается у многих выдающихся деятелей в области искусства. На 7—8 году Скрябину настолько понравилась одна из девочек на детском вечере, что он даже сочинил по этому поводу оперу, “с каким то любовным сюжетом” и назвал ее “Лизой”, именем девочки, произведшей на него такое сильное впечатление.
Во время пребывания в кадетском корпусе, Скрябин как и дома занимал исключительное положение. Этому способствовало с одной стороны его мягкий нрав и музыкальные способности, что привлекало к нему его товарищей по корпусу, а с другой стороны влияние родных, служивших в корпусе, в силу чего ему делались многие поблажки, как в строевом, так и в учебном отношении. Таким образом, исключительное положение, которое занимал Скрябин, будучи ребенком, в семье, продолжалось и в корпусе. На этой почве между прочим, в связи с врожденными задатками характера и создалась та самоуверенность в себе, то непризнание никаких авторитетов кроме личного я, которое отмечают все знавшие Скрябина. О молодом еще Скрябине Римский-Корсаков в своей летописи говорит: “звезда первой величины, несколько изломанный, рисующийся, самомнящий”.
От рождения Скрябин отличался некрепким, хрупким здоровьем. 12-ти лет он перенес корь в такой тяжелой форме, что лечивший его врач считал, что спасения почти нет. Еще кадетом его возили летом, в виду слабости легких, на кумыс в Самару и в Крым. Поездки Скрябина на кумыс повторялись и во время пребывания Скрябина в консерватории, после того, как чрезмерными техническими упражнениями он “переиграл себе правую руку”, и по окончании консерватории в 1893 году. Танеев, у которого Скрябин брал уроки теории музыки, отзывается о нем, как о “кадетике, маленьком, худеньком, хрупком. Конюс, который был первым учителем Скрябина игры на фортепьяно, говорит, что “вид у мальчика был тщедушный. Он был бледен, роста малого, казался моложе своих лет”.
По окончании консерватории Скрябин, по словам биографа был “бледен, зелен”, вообще имел болезненный вид и только “потом оправился и стал выглядеть лучше”. И таким физически нежным, хрупким Скрябин остался в течение всей своей жизни. Шлецера, видевшего Скрябина в первый раз в 1896 году, поразил “его хрупкий, болезненный вид, его повышенная нервность”. При вторичном свидании со Скрябиным в Москве осенью 1902 года, он снова отмечает “нежность, хрупкость, странную какую-то детскость” его внешности. В последние годы жизни, как это можно видеть из имеющихся фотографий, болезненные черты лица Скрябина сделались более отчетливыми, ясными. Коптяев рисует Скрябина на последнем концерте, данном в Петрограде 2 апреля 1915 года за несколько дней до смерти, “несколько болезненным, со страдальческим выражением лица”. Интересно, что “страдальческое” выражение лица отмечается у Скрябина еще в 1897 году (письмо его тетки к Беляеву).
И в биографии Скрябина, и в его письмах часто упоминается о головных болях. В письме к Беляеву об “ужасных головных болях” пишет он в мае 1893 г. из Гейдельберга, о головных болях' в мае 1897 г. из Москвы и в ноябре того же года из Парижа. Насколько Скрябин не отличался крепким здоровьем видно, например, из письма его к тому же Беляеву в июле 1902 года, в котором он пишет, что весной он чувствовал себя так нехорошо, что даже сомневался, способен ли он к выздоровлению и если бы не отдых и полное бездействие, то, по его мнению, его через 2—3 года наверно уже не стало бы. Правда, в такой пессимистической оценке состояния своего здоровья некоторую роль играла и свойственная Скрябину мнительность. “Сегодня, кажется, приезжает в наш пансион чахоточная и я в большом горе. Думаю утекать”, пишет Скрябин Беляеву из Парижа 12 апреля 1896 г.
“Он бесконечно мнителен. Скрябин всегда киснет от самого пустяка” отзывается один из его друзей и почитателей. Приступы чрезвычайной мнительности, постоянной боязни заразиться от больных, грязных предметов, упоминаются и в воспоминаниях других лиц (Неменова, Лунц, Энгель).
Интересны те нервные припадки, которым был подвержен Скрябин и из которых один подробно описывает в своем письме к Беляеву тетушка Скрябина 25—I—1897 г. Особенно интересно замечание Скрябиной, что, по ее наблюдениям, подобные припадки всегда бывали у ее племянника “перед появлением на свет новых музыкальных мыслей”. Припадок произошел ночью, “сначала он совсем похолодел, и я решительно не знала чем его согреть”, пишет Скрябина, потом у него что-то делалось с сердцем, а главное с головой, я даже и не пойму, говорит, что боли нет никакой, а между тем только и успокаивался, когда я ему держала голову крепко руками. Все это кончилось к утру горькими слезами или истерикой, после чего он утих, но не заснул ни на одну секунду. И так он пролежа до 4-х часов вечера в полном изнеможении”. Вечером, вследстви уговоров тетушки встать и выйти на воздух, Скрябин отправился к своим знакомым Шлецер и там, в присутствии впоследствии знаменитого пианиста Иосифа Гофмана, “игра весь вечер, и, как говорят, давно так хорошо не играл, как в этот раз”. Далее Скрябина пишет: “относительно появления на свет чего то нового, я не ошиблась. Только вернулся он в этот вечер от Шлецер, сейчас же уселся за рояль, забыл обещание невесте ложиться раньше спать, играл правда очень тихо и до которого часу уж я и не знаю. Я и сама заснула часа в 4, а он все еще играл, и вот с тех пор пошло, сидит опять все ночи. Да и днем перестал учить свой концерт, и все что то играет с такою сияющей и блаженной физиономией, что я сегодня уже его спросила, не народилось ли у него что-нибудь новенькое, он мне ответил утвердительно, и говорит, что выходит что-то очень уже хорошее, да и по его лицу вижу, что он блаженствует”. Данный припадок можно трактовать скорее всего как несколько своеобразный, тяжелый припадок истерического характера. Крайне интересным является то резкое обострение музыкальных способностей, как исполнительского у так и творческого характера, которое последовало непосредственно вслед за припадком, явилось как бы его результатом. Скрябин в это время был женихом, проводил все вечера у своей невесты, бывал только там, куда он мог ехать с ней и потому невольно напрашивается мысль о зависимости припадка с последующим обострением музыкальных способностей от того состояния жениховства, в котором он находился в это время. Истерический припадок в данном случае может рассматриваться как срыв нервной системы вследствие торможения неудовлетворенных половых стремлений (неудовлетворенного сексуального инстинкта) с сублимацией их в область музыкального творчества (см. В.Л. Савич. Основы поведения человека. стр. 104, 105, 107, 108). Интересно, что в письме к Беляеву от 26—III—1902 г. сам Скрябин пишет, что “весной всегда приходит множество мыслей”. Опять несомненная связь с сексуальностью. К сожалению у нас нет указаний при каких условиях появлялись другие подобные же припадки и продолжались ли они всю жизнь, или ограничивались только известным возрастом, известным периодом жизни.
Одним из резко выраженных явлений со стороны психической сферы Скрябина была постоянная резкая смена настроений, которая отмечается как самим Скрябиным, так и знавшими его близко лицами. “Я... иногда бываю наверху блаженства, минутами впадаю в уныние, но слава Богу не надолго”, пишет он Беляеву в декабре 1896 г. “И все крайние настроения: то вдруг покажется, что силы бездна, все побеждено, все мое, то вдруг сознание полного бессилия, какая-то усталость и апатия; равновесия никогда не бывает”, пишет он в другом письме в апреле 1895 г. В других письмах он пишет о тяжелом подавленном настроении. “Настроение у меня какое то особенное, нехорошее; определить его я сам не могу. Какое то беспокойство, ожидание чего-то нехорошего живет во мне и мучает меня беспрестанно” (письмо в июне 1895 г). “Мне эти дни ужасно, ужасно, как тяжело, не знаю почему” (письмо в марте 1896 г.). “Ты спрашиваешь о моем душевном состоянии; скажу, что меняется оно ежедневно. Сегодня мне хорошо, хорошо, вчера целый день кис” (письмо в июне 1897 г.). Сабанеев говорит, что в жизни Скрябина были “срывы... исступленного состояния в более будничное, даже в угнетенное”.
Наряду с частыми резкими сменами настроения, которые в данном случае приходится рассматривать как проявления истерическом конституции, следует отметить инфантилизм, детскость, которая тоже являлась одной из характерных черт психического облика Скрябина. Сам Скрябин сознавал в себе эту черту характера. В одном из писем к Беляеву он упоминает о своей “детской беспомощности”. “Я положительно поражаюсь, насколько он еще ребенок в жизни. Все взгляды его вообще на житейские дела до того наивны, что заставляют иногда от души посмеяться. Да и капризы то его совсем ребяческие” пишет Скрябина Беляеву в феврале 1897 года. О “детски-ясной душе”, “детски-радостнсм настроении”, умении “веселиться как ребенок”, говорит в своих воспоминаниях о Скрябине и Неменова-Лунц. Наконец, Шлецер, как уже указано выше, отмечает “странную какую-то детскость” во внешности Скрябина.  Истерической конституции следует приписать и способность Скрябина быстро увлекаться людьми и также быстро остывать (указание Шлецера). Теперь, прежде чем перейти к описанию других патологических черт характера Скрябина, постараюсь в кратких, по возможности, чертах изложить философское миросозерцание, сущность той “одной идеи”, Которая заполняла сознание Скрябина в течение всей его жизни от отроческих лет до самой смерти. Этой идеей является мечта "о последней мистерии, как акте воссоединения с Единым, отпавшего от него и лежащего во множестве мира”. Положение о том, что “всякий гениальный человек есть маниак одной великой идеи”, по мнению одного из биографов Скрябина вполне приложимо и к нему.
Но прежде чем перейти к изложению миросозерцания Скрябина, должен указать, что его философские взгляды писавшими о нем лицами оцениваются далеко не одинаково. Так, Игорь Глебов в своих статьях о Скрябине говорит: “в музыке Скрябина слова Дух Божий носятся над неустроенною землею, но это уже не непознаваемый, неприступный и непостижимый Дух, а в экстазе познанное, слившееся с гордым человеческим стремлением творческое духовное деланье. Сила и значение этой идеи, как и значение музыки Скрябина, воплотившей ее и согласно ей перестраивающей нашу психику—нашу душевную жизнь еще не восприята, не усвоена всецело: слишком близко, на наших глазах совершен подвиг, он не успел еще стать легендарным, а человечество верит только легендам”, и в другом месте: “мне думается, что со Скрябиным музыка не только перестает будто бы отставать от культуры мысли, но идет едва-ли не впереди”. С другой стороны, по мнению Сабанеева, “насколько сильно... впечатление от явления Скрябина в музыкальной сфере, настолько же слабо впечатление от его мыслей и идей в отвлеченной области. Мечтавший быть Мессией для вселенной, Скрябин не мог собрать вокруг себя, как пророк, даже и десятка верных адептов. Уже в этом одном—свидетельство слабости его грандиозных построений, свидетельство того, что гениальный в звуках, он не имеет шансов считаться ни талантливым поэтом, ни законченным мыслителем, ни этическим руководителем человечества”.
 
Как же развивалось и в чем состояло философское мировоззрение Скрябина. И в детстве и в юности Скрябин был чрезвычайно религиозен. Им самим отмечаются при поступлении на 10-м году в корпус “полное доверие к учителям и к священнику. Наивная вера в Ветхий Завет. Молитва... Серьезнейшее отношение к таинству причащения...” 16-ти лет он пишет... “не должны ли мы с радостью поднять знамя Христа и с гордостью сказать: мы христиане. Будем же носить в себе этот святой образ страдальца Христа и будем пребывать в нем, в его учении, в его и нашем едином, истинном и вечном Боге”. Так продолжается до 20 лет. В этом возрасте случайное событие—болезнь правой руки на почве переутомления игрою, является, по словам Скрябина, “самым важным событием” в его жизни. Является препятствие к достижению столь желанной цели: блеска, славы. В результате “первой серьезной неудачи в жизни”— “первое серьезное размышление: начало анализа. Сомнение в невозможности выздороветь, но самое мрачное настроение. Первое размышление о ценности жизни, о религии, о Боге. Все еще сильная вера в него (Саваофа, кажется, более чем в Христа). Молитва горячая, усердная, хождение в церковь. Ропот на судьбу и на Бога”. Начиная с этого времени в миросозерцании. Скрябина все более и более отмечается богоборческий момент. Около 1900 г. он пишет: “Кто б ни был ты, который наглумился надо мной, который ввергнул меня в темницу, восхитил, чтобы разочаровать, дал, чтобы взять, обласкал, чтобы замучить—я прощаю тебя и не ропщу на тебя. Я все-таки жив, все-таки люблю жизнь, люблю людей, люблю еще больше, люблю за то, что и они через тебя страдают (поплатились). Я иду возвестить им мою победу над тобой и над собой, иду сказать, чтобы они на тебя не надеялись и ничего не ожидали от жизни кроме того, что сами могут себе создать. Благодарю тебя за все ужасы твоих испытаний, ты дал мне познать мою бесконечную силу, мое безграничное могущество, мою непобедимость, ты подарил мне торжество”.
В либретто своей предполагавшейся оперы, сочиненной в промежутках времени между 1900 и 1903 годом, Скрябин пишет:
“Религий ласковый обман
Меня уже не усыпляет
И разум мой не усыпляет
Их нежно-блещущий туман.
Рассудок мой, всегда свободный
Мне утверждает: ты один;
Ты раб случайности холодной,
Ты всей вселенной властелин. ,
Зачем вручаешь ты богам
Свою судьбу, о жалкий смертный.
Ты можешь и ты должен сам
Победы славную печать
Носить на лике лучезарном”.
 Это изложение своего символа веры сопровождается повышенным, граничащим с состоянием экстаза, самочувствием.
 “Когда б одну крупицу .моего блаженства
Я мог бы миру подарить”.
и дальше
Я силой чар гармонии небесной
Навею на людей ласкающие сны,
А силою любви безмерной и чудесной
Я сделаю их жизнь подобием вебны”.
Наряду с повышенным настроением в этих стихах намечается уже идея будущей мистерии.
По мнению Лапшина, философские искания Скрябина оформлялись и приобретали более связный характер, примерно в 1904 году.
Лапшин делает краткое резюме философских взглядов Скрябина в этот период времени. В общем они были таковы:
Скрябин является сторонником абсолютного идеализма, он радикальный солипсист. “Мир есть результат моей деятельности, моего творчества, моего хотений (свободного)”, говорит Скрябин в своих записях.
Тем не менее, точка зрения абсолютного солипсизма проводится Скрябиным не вполне последовательно, он сам же делает против нее возражения. “Если бы мир и “чужие Я” были порождением личной, индивидуальной стороны моего “Я”, тогда я знал бы и все содержание мира и содержание “чужих Я”. Однако, это не так. Значит, содержание чужих Я и весь мир порождается передо мною активностью сверхиндивидуалыюй стороны моего Я, деятельностью во мне общего и с Вашим Я Универсального Сознания или Сознания Вообще. Его активность во мне не может быть осознана мною, является бессознательной функцией. Но отчего же Универсальное Сознание воплощается во множественности индивидуальностей. Почему оно порождает в своём творчестве здесь Ивана, а там подальше Петра. Потому, что творчество есть расцвет индивидуальности.
Высшими формами такого расцвета является гениальность, вот почему в гениальных людях, как в фокусах, проявляются наивысшие достижения мирового духа, ...они опережают другие индивидуальности, в свою очередь пробуждая в них творческую активность, от центра к центру, центростремительные и центробежные силы, желание деятельности и желание покоя, оригинальность и рутина, гений и толпа... История человечества (вселенной) есть история гениев, Со временем все более развивается индивидуальность и ритмическая фигура заканчивается всеобъемлющей индивидуальностью—Богом. Толпа—разбрызги сознания гениев,—их отражение, жизнь—акт любви”.
Вопрос о том представляет ли в историческом процессе все большее наростание расцвета индивидуальностей явление бесконечно продолжающееся, или находящее себе известный момент окончательного завершения, Скрябиным разрешается следующим образом: 1) этот процесс должен завершиться в определенный момент истории; 2) этот момент должен иметь характер внезапности, катастрофичности, быть метафизической природы, т.-е. сопровождаться радикальным изменением структуры данного мира, светопреставлением в буквальном смысле слова; 3) путем к такому трансцендентному изменению сознания, а с ним и природы всех вещей, является мистический экстаз, слияние всех индивидуальных сознании в высший синтез Универсального Сознания; 4) художники, поэты, музыканты, и, в частности, он—Скрябин—в своем творчестве являются предтечами и провозвестниками такого переворота. “Последняя цель—абсолютное бытие—есть общий расцвет. Это последний момент, в который совершится божественный синтез. Это расцвет моей всеобемлющей индивидуальности, это восстановление мировой гармонии, экстаз, возвращающий меня к покою. Все другие моменты бытия суть последовательное развитие той же идеи, рост сознания до моего”.
Разбирая ход философских мыслей Скрябина, Лапщин видит в них подражание Фихте, Шеллингу, Шлегелю и Ницше. “Подражая Фихте он защищает догматический идеализм. “Объект”, т.-е. мир, есть порождение “субъекта”, “Я” порождает “не Я”, оно объективирует свои собственные суб'ектив-ные порождения, оно нуждается в препятствии,, противоупоре, толчке, как выражается Фихте (Anstoss). Только для Фихте оно нуждается в этом толчке для моральной деятельности, а для Скрябина прежде всего для эстетического творчества. В этом отношении его концепция есть подражание Шеллингу, Шлегелю и Ницше. Пространство и время для него, как для Фихте и Шопенгауера, являются формами представления мира для “Я”, он называет их формами творчества”.
“Для Скрябина, как для Ницше, “только как эстетический феномен—мир и существование являются вечно оправданными”. Мировой процесс есть игра, дающая творцу “божественную радость творчества”. Скрябин, подобно Шлегелю, только в исходном пункте своих рассуждении является сторонником нетафизического солипсизма, так как он признает, что по¬рождающим мир и души началом является Универсальное Сознание, которое бессознательной для него активностью порождает и его и весь мировой процесс. “Это рассуждение есть воспроизведение взглядов Фихте и Шеллинга”. Но совершенно правы, по мнению Лапшина, те, кто имеют в виду у Скрябина солипсизм настроения—stimmungs solipsismus эстета-индивидуалиста. Скрябин, как и всякий великий художник, творил миры, но миры эстетической видимости, и, как таковой, Скрябин является одним из самых напряженных, крайних и ярких выразителей глубокого, но узкого индивидуализма”. Далее, по мнению Лапшина, “Скрябинский культ гения тоже идет от Шлегеля, Шеллинга и Шопенгауера и совпадает с перепевами ”подобных мыслей у Ницше и современных поэтов”. “Характеристика мистического экстаза у Скрябина вполне соответствует традиционному описанию мистиков —от Плотина до Ницше”. “Эсхатологическая концепция трансцендентного изменения мира и сознания напоминает идеи Шопенгауера и Гартмана, а также христианское учение о конце мира. Только для Скрябина характерно то, что Искупителем, который принесет с собою новое небо и новую землю, будет музыкант, артист, а не моральный проповедник”.
В изложенных философских воззрениях Скрябина еще нет ?юо выраженных патологических черт. В подтверждение этого ?ярочно привел места из работы Лапшина, где он сравнивает ?ождествляет философские взгляды Скрябина с таковыми же выдающихся философов. Правда, сравнение не вполне убедительное, так как и некоторые из тех философов, с которыми сравнивает Лапшин Скрябина, были люди далеко не вполне нормальные, в психическом отношении. Сам Лапшин в конце своей работы о Скрябине говорит: “записки Скрябина показывают, как он был, в сущности, далек от тех теософических ??бредней, которые приплетали к его творчеству некоторые его друзья. На свою революционную миссию Скрябин едва ли кагда-нибудь смотрел вполне серьезно. Это было одно из тех качеств великих людей, к которым они сами нередко относятся как к занимательной мечте. Так, Вл. Соловьев, однажды, ??явился к Л. С. Пантелееву и сообщил ему, что намерен в ??сообществе с Иваном Кронштадтским и генералом Драгомировым устроить в России революцию. Если же допустить, что Скрябин совершенно серьезно сравнивал себя с Иисусом Христом, то придется предположить, что в нем были патологические черты, явление, весьма часто наблюдаемое у гениальных людеи”. Но при выяснении Скрябинского мировоззрения, ни-коим образом нельзя ограничиваться его записками. Этого нельзя делать уже по хронологическим соображениям, так как записки кончаются в 1906 г., следовательно, остается еще 9-ти летний период жизни, за который нет личных записей самого Скрябина, с другой же стороны мы имеем ряд указаний о философских и рслигиозных взглядах Скрябина за этот период времени со стороны лиц, очень близко стоявших к Скрябину, в достоверности показаний которых сомневаться нет оснований. И вот, если обратиться к этим показаниям, то окажется, что Скрябин смотрел на “свою революционную миссию” вполне серьезно и это было отнюдь не одно “из тех чудачеств великих людей, к которым они сами нередко относятся, как к занимательной мечте”. Так Шлецер, один из наиболее близких к Скрябину людей, брат его 2-й жены, говорит, что мистика Скрябина эпохи 1900—1902 года “была без благодатной, Скрябин сам себя обожествлял; все делалось не “благодаря Божьей силе, но благодаря собственной его силе”, не изволением бо жества, но лишь смелым хотением личности. Несколько лет спустя, в связи с развитием в нем сознания своего посланиичества, своей обреченности, родилось в нем чувство благодатной ??! осененности. Он стал говорить о своем назначении, о своем подвиге, прекрасном, но тяжелом, отказаться от которого он не может... Вместе с тем, все глубже, все интимнее отождествляя себя с миром, уже не мог он, конечно, стремиться к овладению им, с целью заставить его служить своим целям; не существующего вне его Бога не мог он желать покорить”. “От богоборчества через самообожествление Скрябин прошел таким образом через свой внутренний опыт к постижению своей природы, человеческой природы, как самопожертвования Божества”. Далее Шлецер указывает, что у Скрябина “вера в близкий конец мира, в скорое завершение истории вселенной была... так крепка, так спокойно непоколебима, что мгновениями с ним во время бесед становилось неловко, как то жутко людям, привыкшим трактовать об этих предметах теоретически,  отвлеченно”. Что самое главное “Скрябин верил, что наступление конца зависит от него, от того, будет ли он готов и в силах ли он будет поднять страшное бремя, которое, в противном случае, падет на другого, и мир тогда получит отсрочку. В заключительной сцене мировой драмы он видел себя действующим лицом; его жажда последнего совершения, он был в этом убжден, должна была ускорить события”. “Незадолго до смерти” Скрябин говорил Шлецеру: “клянусь тебе, что если бы я сейчас убедился, что есть кто-то другой, кто больше меня и может создать такую радость на земле, которой я не в силах дать, я бы тотчас отошел, уступил бы ему, но сам, конечно, перестал бы жить” и по словам Шлецера это “была не фраза”.  Как известно, конец мира, согласно воззрениям Скрябина, должен был произойти во время исполнения проектируемой им Мистерии, которая бы совмещала в себе и поэзию, и музыку, и живопись, и пластику и танец. Наряду с музыкальными, живописными, пластическими и поэтическими элементами в Мистерии должны были играть роль запахи, прикосновения и даже вкусовое впечатление. Для Мистерии Скрябин предполагал создать особый язык. Зрители Мистерии одновременно должны были бы быть и ее участниками. “По первоначальному плану Мистерия заканчивалась воспроизведением гибели вселенной, мирового пожара и этот образ должен был вызвать действительную мировую катастрофу. Здесь был еще элемент игры, представления, который позднее исчез бесследно: Скрябин отказался вовсе от мысли определить и заранее разработать финал Мистерии; заканчиваться она должна была смертью человечества в ??воскресшем Боге, но как произойдет эта смерть—это сейчас зафиксировать невозможно. Совершение акта воссоединения ??братьев  в отце должно быть предоставлено новому, преображенному человеку, его любви, т.е. свободной воле участников ??последнего действа. Конец Мистерии, таким образом, определится во время совершения ее.
Самому исполнению Мистерии, по мысли Скрябина, должен ??был предшествовать “длинный ряд сложных подготовительных действий, соответствовавших отчасти древним очищениям; должна была совершиться подготовка самих участников, физическая, моральная, эстетическая, религиозно-философская, подготовка местности, постройка храма по определенному ритуалу и т. д.”. Одно время Скрябин даже довольно точно ??определял место совершения Мистерии: “он выбрал Индию, колебался между северной, гористой ее частью—колыбелью человечества по популярному взгляду—и южной оконечностью полуострава с ее тропической природой”. Сам Шлецер вполне правильно замечает, что “с точки зрения научного мышления ??ментальный замысел Скрябина есть безумие”.
Другой близкий к Скрябину до последних дней, его жизни человек—Сабанеев, в свою очередь вполне подтверждает сказанное о Скрябине Шлецером. По словам Сабанеева, вера Скрябина, “его религия, его догмат, в который он верил иступленно, ??фанатично, до полного проникновения всего своего духовного творческого существа этою верою” были таковы: “свободно ??творящий Мира Дух, творящий его как продукт своей “божественноной игры”, разделяющий полярности своего существа и ??их создающий все многообразие явлений материализованого мира, затем стремящийся к обратному воссоединению, ??з лицо воплощающее идею Духа на земле, создающий ??ко-ьую Мистерию и этим конечным актом разрушающий мате-вяьность вещей”.—Себя Скрябин “считал тем, кто обречен дать Мистерию. Вера в свое посланничество в нем была сильно иррациональна. Эта вера питалась внутренним чувством, внутренним сознанием и никакие рациональные аргументы не были действительны для того, чтобы разубедить его. Он долен был написать Мистерию. Это была та чаша, которая ??и была предназначена от рождения и он говорил, что эта ??ва тяжела для него, но что в то же самое время вся его жизн поддерживается только убежденностью в своем посланничестве. “Я бы не пережил того часа, в который сознал бы, что не могу написать Мистерию” говорил он”.
Сабанеев указывает на “тот логический скачек, который делается Скрябиным при изложении его символа веры именно в тот момент, когда он от идеи Мистерии вообще переходит к идее своей Мистери, когда он из человека, интроспективно находящего схему пути мироздания, внезапно переходит к себе и отожествляет эту схему с своей миссией”. Этот логический скачек заставляет самого Сабанеева поставить такие вопросы:
“Был ли тут уже момент безумия, хотя бы и священного. Или было просто ослепление человека, попавшего в сферу понятий, превосходивших в бесконечное число раз его духовные силы. Или же это была наивность художника, все время мечту о сверхреальности принимавшего за самую реальность”.
Наконец, дополнением к указаниям Шлецера и Сабанеева могут служить воспоминания о Скрябине Энгеля. Уже в 1904 г., во время пребывания в Женеве, Скрябин говорил о своей мечте создать такое искусство, которое “должно сочетаться с философией и религией в нечто неразделимое, единое—так, чтобы создалось новое Евангелие, которое могло бы заменить старое отжившее Евангелие”. “У меня есть мечта создать такую мистерию”, говорил Скрябин. “Для нее надо построить особый храм,—-может быть здесь (и он, не глядя, обвел неопределенным жестом панораму гор), а может быть далеко отсюда в Индии. Но человечество еще не готово для этого. Надо проповедывать ему, надо повести его по новым путям. Я и проповедую. Раз даже с лодки,—как Христос. У меня есть здесь кружок людей, которые отлично понимают меня и пойдут за мной. Особенно один,- -рыбак. Простой, но славный человек”. Интересно, что Энгель. после этих слов Скрябина, добавляет от себя: “Александр Николаевич говорил, а мне, каюсь, становилось жутко... Увлекательно, красиво! Но когда такие вещи представляются человеку столь же простыми и реально-осуществимыми, как эта поездка которую он совершает, купив этот билет, который держит в руках (разговор происходил во время поездки на пароходе по Женевскому озеру)—начинаешь бояться: в уме ли он!”
В том же биографическом очерке Энгель указывает, что Скрябин уже на 3-й день знакомства в 1906 г.,.в Брюсселе с Подгаецким “заговорил с ним о преодолении материальности, о мистерии, о соборном действии, об Индии. На себя Скрябин смотрел, как на очаг дематериализации. “Моя воля—есть и необходимость (высшая мудрость бытия)” говорил он”.
Родился Скрябин 25 декабря, в самый день Рождества Христова. По словам Энгеля Скрябин “впоследствии неоднократно указывал на это совпадение, придавая ему некое особое мистическое значение”.
Из изложенного видно, насколько парадоксальны бли взгляды Скрябина как на дальнейшую судьбу мира, так в особенности на ту роль, которую ему предстояло играть, на которую он считал себя обреченным, в предстоящем, по его мнению, в самом недалеком будущем конце мира. Парадоксальность, ненормальность взглядов Скрябина была настолько велика, поражающа для слушателя, что, как указано вышэе, Шлецер прямо заявляет, что во время бесед со Скрябиным на только что упомянутые темы “становилось неловко, как то жутко”, что “с точки зрения научного мышления Мистериальный замысел Скрябина есть безумие”. Сабанеев, указывая на логический скачек в мышлении Скрябина, ставит уже прямо вопрос о наличии безумия”. Выше мною уже указано, что за это “безумие” на Сабанеева посыпались упреки со стороны некоторых почитателей Скрябина. Так, д-р Богородский во 2-м выпуске известий Петроградского Скрябинского общества, “как друг, как врач Скрябина протестует “против прозрачного намека на безумие Скрябина” и утверждает, “что никому из близко знав-ших Скрябина людей никогда в голову не могла придти подобная мысль”. “Повторилась старая история с приговором над гением!” восклицает он в скобках. И, тем не менее, приходится признать, что со строго научной точки зрения в вышеизложенных взглядах Скрябина, несомненно усматриваются явления душевной ненормальности, характерной для параноидного симптомо комплекса. Постоянно, хронически, с детских лет, на почве наследственного предрасположения, в связи с указанными выше условиями жизни и в семье у родных и в корпусе, развивается эгоцентризм, который, пройдя через периоды богоборчества, самообожествления, в конце концов кристаллизуется в форме бредовой идеи обреченности на исключительную роль во время того мирового экстаза, которым закончится существоание вселенной. Уже самое рождение в день Рождества имеет для Скрябина мистическое значение. Он “как Христос” проповедует с лодки. Апостолы были рыбаки и у него в жизни в числе людей, которые “отлично понимают” его и “пойдут” за ним, есть один рыбак, “простой, но славный человек”. Но в дальнейшем и сравнение с Христом уже не удовлетворяет Скрябина. По словам Энгеля, незадолго до смерти, заспоривши с одним из близких друзей о том, кто центральный Мессия, он доказывал, что "Христос—не центральный Мессия нашей рассы” (по теософской терминологии). “Центральный Мессия тот, кто создаст заключительный аккорд расы, воссоединение ее с Духом”. Таким Образом, следует признать, что мы имеем дело с типичным, постепенно развившимся бредом величия. Как типично именно для бреда указание Сабанеева на то, что “никакие рациональные аргументы не были действительны для того, чтобы разубедить его”.
Но здесь же следует указать на резкое несоответствие между манерой себя держать, отношениями к окружающим людям, вообще всем поведением Скрябина и высказываемыми им бредовыми идеями. У Скрябина не было совершенно того высокомерия, той недоступности и, в крайнем случае, той снисходительности высшего к низшим, которые наблюдаются у параноика с бредом величия, если признавать паранойю, первичное помешательство, как отдельную форму. Обаятельно простой в обращении с окружающими, с которыми он всегда охотно делился и продуктами своего музыкального творчества и своими философскими воззрениями, джентльмен в лучшем значении этого слова, временами детски радостный, способный на детские шалости, Скрябин менее всего походил на типичного параноика. Это несоответствие между теми идеями, которые высказывал Скрябин и всем его поведением мне кажется ближе всего подходит под понятие амбивалентности, т. е. того раздвоения в сфере аффективной, волевой и интелектуальной, которое наблюдается при шизофрении.
Но прежде чем перейти к более подробному изложению той амбивалентности, которая несомненно наблюдалась у Скрябина, необходимо остановиться на понятии об экстазе, который играл такую большую роль и в музыкальном творчестве Скрябина и в его философских воззрениях и который имел у Скрябина ясно выраженный сексуальный характер. Сам Скрябин так определяет экстаз: “экстаз есть высший подъем деятельности, экстаз есть вершина. В форме мышления экстаз есть высший синтез; в форме чувства экстаз есть высшее блаженство. В форме пространства экстаз есть высший расцвет и уничтожение”. “Высший же синтез есть тот божественный синтез, который в последний момент бытия включает в себя вселенную и даёт ей пережить гармонический расцвет (экстаз) и таким образом вернет ее к состоянию покоя, небытию”. “Я говорю о последнем экстазе, который уже близко”. Сексуальный характер экстаза ярко сказывается в следующих словах Скрябина: “как человек во время полового акта в минуту экстаза теряет сознание и весь его организм во всех точках переживает блаженство, так и Бог-человек, переживая экстаз, наполнит вселенную блаженством и зажжет пожар”. В другом месте своих записей Скрябин пишет: “Если личность приобретет способность воздействия на внешний мир в той степени, при которой будет в состоянии по произволу изменять систему отношений в каждый данный момент, то такая личность будет обладать божеским могуществом. Такая личность обратит вселенную в божественный организм. Это будет достижением полной гармонии, пределом подъема творчества, экстазом. Такая личность будет общей потребностью, потребностью созерцать божественную Kpacoiy. Мир отдается ей, как женщина—любовнику”.
По словам Шлецера “в мечтах Скрябина о вселенском конце, ему грезился какой то грандиозный сексуальный акт”. В основу постройки храма для исполнения Мистерии “должна была лечь сложная сексуальная символика”.
Сам Скрябин несомненно переживал состояния экстаза, когда, по словам Шлецера, “рассудок в нем точно потухал и духу его, вместе с тем нечто открывалось”. Таков он был мгновениями, когда создавал божественную поэму, позднее—5-ю сонату, “Прометея”, “Предварительное Действо”, когда он играл не в концерте, но дома, не думая вовсе о своих слушателях. „Только раз, на своем последней концерте в Петрограде, весною 1915 г. при исполнении своей 3-й сонаты Скрябин, как он признался потом Шлецеру, совершенно забыл, что он нахо¬дится в концертном зале, что кругом сидит публика, что он исполняет перед нею сонату...  Он вообще не отдавал себе отчёта, что он играет, не ощущал и самого себя; "такое чувство мне очень редко приходилось переживать на эстраде”, сказал он. Считая такое состояние экстаза одним из проявлений истерии, к таковым же следует причислить и некоторые садистические черты в характере Скрябина. Уже Игорь Глебов в своей статье о Скрябине характеризует как “наслаждения садиста”, стремления его итти “навстречу мраку, боли и терзаниям”. Характерными в этом отношении напр. являются следующие места из поэмы Экстаза:   '
“Тогда я ринусь на тебя,
Толпой чудовищ страшных
С диким ужасом терзаний,
Я наползу кишащим стадом змей
И буду жалить и душить.
А ты будешь хотеть
Все безумней, сильней”.
Или в другом месте той-же поэмы:
“Что угрожало —-
Теперь возбужденье,
Что ужасало —               
Теперь наслажденье,
И стали укусы пантер и геен
Лишь новою лаской,
Новым терзаньем,
А жало змей
Лишь лобзаньем сжигающим”.
Выше мною было уже указано на несоответствие между теми идеями величия, которые высказывал Скрябин и его поведением по отношению к окружающим лицам—явление ближе всего подходящее к понятию амбивалетности. Но этим неограничиваются явления амбивалентности наблюдавшиеся у Скрябина.
Уже сама эта "тяга к смешанным чувствованиям, к блаженству страдания” (Лапшин) является своего рода амбивалентностью. Амбивалентность проявлялась и в самом музыкальном творчестве Скрябина, в той двойственности, которая, по словам Сабанеева, “всегда сохранилась в Скрябине, которая проявля-лась в его внезапных переходах, от космических перспектив к салонному изяществу, которая совмещала причудливым образом в нем лик грандиозного с внешним утончением, которая наставляла его часто после величественного жеста миротворца, вдруг рассыпаться причудливыми блестками сатанинских ог-ней и улетать каким-то астральным, не то зловещим, не то изящным призраком,” одним словом способность одновременно быть—Прометеем и Эльфом. В другом месте своей монографии о Скрябине Сабанеев говорит о “двойственности его психики, все время стремившейся соединить изящества с грандиозностью, индивидуализм с соборностью и нежный аристократизм своей личной организации с демагогическими и даже космогогическими устремлениями”.
Наряду с явлениями амбивалентности у Скрябина следует отметить и явления ясно выраженного аутизма и этот все воз¬раставший аутизм определенно отмечается всеми лицами близко знавшими Скрябина. Так Сабанеев говорит: “я наблюдал в его жизни как бы некоторое центробежное движение от земли. Он дематериализировался, он терял границу -сознания мечты и действительности. В его представлении мечта становилась явью, в нее он верил как в самую ощутительную реальность,-а мир, действительность, он начинал воспринимать день ото дня все смутнее и призрачнее, на его место становился какой то новый, им созванный , легендарный мир, не совпадавший с действительным”. Свою монографию о Скрябине Сабанеев за¬канчивает словами: “он был не от мира сего, и как человек и как музыкант. Только моментами прозревал он свою трагедию оторванности и когда прозревал, не хотел в нее верить... Шумы внешнего мира только отдаленно доносились до него и когда этот нестройный гул врывался в его душу, то он не считался с ним—это было для него каким то сновидением, а реальностью он почитал свою мечту о мире и людях, как они должны были бы быть”.
Насколько отразился патологический душевный облик Скря¬бина в его музыкальном творчестве? Прежде всего следует указать, что его музыкальное творчество отнюдь не является таким революционным, каким оно кажется и казалось многим на первый взгляд. В подтверждение этого можно сослаться на мнение авторитетных в этом отношении лиц. Так Каратыгин, разбирая в своей статье музыкальное творчество Скрябина, говорит, что он “творит не в разрушение, но в расширение и обобщение старых норм”. По Игорю Глебову судьба не велела Скрябину “резко свернуть с пути и наметить новые вехи на новой земле. Она приказала ему только продолжать, но про¬должать в таком быстром устремлении, что немногие могли разглядеть в этом беге эволюцию, т.е. постепенное развитие, а не новые всходы на новом поле”. Тождественно мнение о творчестве Скрябина и Сабанеева. По его мнению “явление Скря¬бина глубоко органическое и эволюционное, а не революцион¬ное”. “Скрябин-композитор—дитя прошлого, законный сын классических предков”,—“революционность его приемов письма преувеличена—в сущности он более эволюционист, чем ниспро¬вергатель основ, и его музыка заключает в себе слишком много моментов редукции, упрощения, возвращения к бывшему (форма, полифония)”. “Мятежный и революцтонный в эмоциональном мире своих звуковых настроений” Скрябин “эти настроения вковывал в строжайшие, нарочито правильные, ультра-классические формы”. Сабанеев этот контраст простоты целого и сложность деталей, это-“противоречие между изысканностью и схемой” называет психологическим диссонансом. Но этот психологический диссонанс и есть та амбивалентность, которая проявляется и в музыкальном творчестве Скрябина— смесь интуитивности—горячего иступленного общего тона, с рационализирующим структурным элементом, причем “этот последний все время прогрессирует, придавая последнему методу характер схематической выкладки, а первый—развивается, доходя до неврастенической, исступленной разорванности музыкальных линий” (Сабанеев). Результатом этой амбивалентности является то обстоятельство, что, как говорит Сабанеев, “великий гений сумел примирить Аполлона и Диониса, сумел слить схему простоты со сложностью, величайшее дерзание новаторства с величайшим смирением преемственности, сумел из ряда волнующих контрастов явить лик экстатической красоты”. Совершенно правильно отмечает Сабанеев, “что в этом диссонансе”, т. е. амбивалентности “есть нечто глубоко и ""панически гармонирующее с обликом Скрябина, человека и художника”.
Но такой же органически гармонирующей с психическим обликом Скрябина чертой является и аутизм, который, как и амбивалентность, резко сказывается и в музыкальном творчестве композитора. У тех же авторов, которыми мы пользовались для описания музыкальной амбивалентности, можно найти указания для констатирования наличности у Скрябина в его музыкальном творчестве и явлений ярко выраженного аутизма. Это не наши “домашние” горести и стоны, как не наш—ледяной покой” знаменитого прелюда (ор. 74 № 2) и не наша радость экстатического полета восьмой сонаты и светлых прозрений десятой. Не “наши” в смысле житейском, но глубоко наши, т. е. истинно человеческие в тех душевных глубинах, где вечно существует наша связь со стихиями и куда влечется сознание современного человечества, чтобы стать “космическим, сознанием, интуитивно постигающим все, чем строится Вселенная” говорит о произведениях Скрябина последнего периода Игорь Глебов.  По мнению Сабанеева, Скрябин уже после своей третьей симфонии “окончательно замыкается в свой мир”. “Для него замолкли, стали непонятны и темны “песни земли”, которые когда ко и он пел вместе с человечеством, стали непонятны те переживания трагизма, гнетущей тоски, которым и он отдавал дань”... “Кроме экстатических настроений и к ним привходящих— никакие иные его не интересуют, даже чужды и противны ему”. Тот же Сабанеев ярко описывает как постепенно происходило это “отъединение от мира” Скрябина—-“он .внешне изменился, стал менее экспансивен с посторонними, стал уединеннее в образе жизни. Все более и более погружался он в специфический замкнутый мир своих мечтаний и музыкальных грез. И все дальше, непонятнее, несоизмеримее ему делался и весь музыкальный мир, со всей старой музыкой (даже его собственной), вообще мир, который он как-то рассматривал через призму своей Мистерии, “он постепенно, но упорно терял чувство реальности”. Наконец, также ярко описывает то впечатление, которое производил аутизм Скрябина, особенно проявившийся в его произведениях последних годов Шлецер: “в связи с исключительной, чуждой борьбы и трагедии экстатичностью Скрябина, эта абсолютная духовность и сверхличность производили иногда впечатление какого-то холода: весь этот огненный мир Скрябинских переживаний, слишком уже радостный и светлый, в особенности в последние годы, лишен был, казалось, человечности, теплоты, и душно, тяжко было мгновениями обычному сознанию в его слепительных лучах”.
С интересующей нас точки зрения имеет также значение склонность, любовь Скрябина и как композитора, и как мыслителя к определенным формам, схемам, причем с годами эта тенденция усиливалась. “Схемы эти”, - по словам Шлецера,- “были не-только логические, но и графические; он вычерчивал их с большой тщапльностыо и старательностью циркулем и линейкой. Линиями и геометрическими фигурами он пытался наглядно изобразить переживаемые им непосредственно отношения между миром, яичностью, Богом, между действительностью, искусством, религией, наукой”. В этом отношении очень интересны снимки с рисунков Скрябина, помещенные в 6 томе “Русских Пропилеи” 1919 г. Эти рисунки-схемы очень напоминают те рисунки-схемы, при помощи которых душевно-больные с параноидным синдромом поясняют свои бредовые идеи. Характерно замечание Шлецера, что к своим чертежам-схемам Скрябин относился всегда “с какой-то особенной нежностью, немного даже наивной”.
Таким образом, резюмируя все вышесказанное, приходится признать, что Скрябин наряду с астенической физической конституцией (бросается в глаза напр. короткость его черепа, особенно хорошо заметная на силуэтном портрете, помещенном в Музыкальном Современнике (1916г. №4-5), со стороны психической сферы представлял ряд патологических черт, характерных для того душевного расстройства, которое носит название шизофрении.
Резко выраженная амбивалентность, постоянно прогрессирующий аутизм и наряду с этим идеи о своей обреченности, предназначенности на особую мировую роль, идеи, имеющие несомненно бредовой характер, все это вместе взятое заставляет думать о наличии, по крайней мере в последние годы жизни композитора, не шизоидного темперамента .(как его понимает Кречмер), а уже ясно выраженной шизофрении.
Такие явления, как наклонность Скрябина к-систематическому, абстрактному последовательному мышлению, стремление осчастливить людей, но именно “людей”, а не отдельно Петра или Ивана, “мистическое смешение религии и сексуальности”, наклонность к схематичности, строгим формам, причем, как указывает на это Кречмер, “господствующее иррациональное содержание, напр. мистически-религиозного характера, выливается в чистую схему понятий, цифр, номеров и геометрических фигур”, дополняет картину шизофренического душевного расстройства. Но, наряду с явлениями шизофрении у Скрябина наблюдались и явления истерического характера—припадки, состояние экстаза, известного рода инфантилизм, резкая изменчивость настроения, быстрое увлечение и охлаждение к людям, намеки на садизм. Наконец ярко выраженная мнительность и рассеянность подтверждают мнение Кречмера о том, что “великие композиторы преимущественно обнаруживают сложные биологические конституциональные сочетания”.
Теперь следует перейти к выяснению трудного вопроса о соотношении между творчеством Скрябина и наблюдавшимся у него психозом. Д-р Богородский, как уже указано выше, протестует даже “против прозрачного намека на безумие Скрябина” и при этом патетически восклицает: “повторилась старая история с приговором над гением”. Вячеслав Иванов более тонко протестует против “обиходных средств так-называемого психологического анализа гениальных манифестаций, которые в этой плоскости неизбежно обличатся как проявление болезненности”. Но не является ли творчество Скрябина, по выражкению одного из друзей его (Брянчанинова), “правдой завтрашней, сотканной из безумных мечтаний сегодняшнего”. И не являются ли гении—ясновидцы грядущего таковыми в связи с наличием у них той или иной степени безумия. Правда, предположение о том, что “поэтическое творчество создается или на почве ненормальной личности или вследствие психотического процесса” представляется слишком примитивным, упрощенным, “сумасшедший”—не оценка ни в искусстве, ни в жизни” замечает один немецкий психиатр (Rudolf Allers).
Вопрос о соотношении между творчеством и душевным расстройством представляется более сложным, более трудным для такого решения и даже в настоящее время, несмотря на ряд работ в этом направлении, не-может считаться вполне выясненным. Несомненно только одно, что с постепенным выяснением этого вопроса, должна будет постепенно уменьшаться та враждебность, которая проявлялась по отношению к попыткам психиатров подходить к объяснению художественного творчества на основании данных их специальности. Следует сознаться, что намеки на то объяснение, которое дает соотношению между творчеством и душевною болезнью современная психиатрия, имеются и уже сравнительно давно в трудах непсихиатров. Уже Мережковский указал, что у Достоевского “в мыслях о болезни, как об источнике какого-то высшего, или, по крайней мере, не всем доступного бытия, сходится с “мерзавцем” и “развратником” Свидригайловым и “святой” князь Мышкин— “идиот”.
Джемс («Многообразие религиозного опыта”, А. Лазарев, Прагматизм, Русская Мысль, 1909г., X.) не только ополчается против манеры обесценивать религиозные переживания указанием на их нередкую связь с патологической душевной организацией, но, напротив, видит в “психопатическом темпераменте” божественное условие для всякого идущего вглубь религиозного развития и задается вопросом, ие вводит ли подобный темперамент в такие области религиозной истины, в такие закоулки вселенной, которые навсегда останутся сокрытыми от самодовольного обладателя здоровой нервной системы. Обыденное, нормальное сознание, опирающееся на внешних чувствах и рассудке, есть только поверхностный слой человеческой психики, только вырезка из более обширного, подсознательного “Я” и в сумеречной сфере этого подсознательного “Я”, может быть, более мощного у субъектов патологических, - пишет Джемс, - истоков религиозного откровения”. Но несомненно, что все то, что говорит здесь Джеме об этическом творчестве, может быть приложимо и к творчеству художественному, философскому.
Наконец в течение последних лет появился ряд психиатрических исследований, пытающихся подойти к решению проблемы о соотношении творчества и душевного расстройства. Как на наиболее выдающуюся из них следует указать на работу Jaspers`a (Strindberg und van Gogh. Leipzig 1922), в которой автор ставит ряд вопросов о соотношении между душевным расстройством, в частности шизофренией, и творчеством и пытается так или иначе ответить на этот вопрос. Он считает, что шизофрения является специфическим условием для проявления творчества, причем ее действие не ограничивается только устранением задержек, но и проявляется в том, что она способствует обнаруживанию новых переживаний, новых творческих сил. Можно указать еще на работу Demole`я (Role du temperament et des idees delirantes ds Rousseau dans la genesse de ses- prinсipales theories. Ann. med. psychol. 1922), в которой автор рассматривает Rousseau как страдающего шизофренией, имевшей сначала более гебефренический, а позднее параноидный характер. По мнению Demole`я психоз не только не парализовал, не разрушил духовную сущность Rousseau, но, напротив, возбудил ее и уже в зрелом возрасте вызвал импульс к творчеству. Таким образом своею продуктивностью Rousseau обязан своему психозу, причем психоз своими патологическими чертами, амбивалентностью, аутизмом, параноидной переоценкой своих сил, способностей, наложил печать и на самый характер произведений философа.
Д-р Сегалин 1 в своих работах, посвященных происхождению, генезису гениальности и одаренности, основываясь на учении менделизма, все задатки развивающегося организма разделяет на 2 группы: на скрытые, гипостатические и открытые,  эпистатические, которые подавляют, тормозят гипостатические. И те и другие антагонистичны между собой. Для выявления скрытых гипостатических задатков  должен появиться  третий фактор, устраняющий господство эпистатических тормозов. Для выявления гениальной одаренности необходимы: родовое накопление гипостатической энергии, называемой одаренностью— кумулятивный компонент одаренности и 2-й фактор, в форме скрытого или явного психотизма,—диссоциативный компонент одаренности и гениальности, благодаря которому растормаживаются скрытые кумулятивные силы, появляется гипостатическая реакция.,
Дополнительными моментами, способствующими гипостатической реакции, являются интерференция расовых антагонизмов (антагонизирующих в одно и тоже время с основным психотическим антагонистом) и интерференция других, еще нам неизвестных, антагонистов.
Вот только с этой новой точки зрения и должно рассматриваться соотношение между душевным расстройством Скрябина и его творчеством и, конечно, констатирование наличия душевного расстройства в данном случае не является ни “приговором над гением”, ни “обличением “гениальных манифестаций” как проявлений болезненности”. По словам Шлецера «у Скрябина тот процесс постепенного укрепления, расширения и углубления его личности, процесс организации всех его физических и духовных сил, постоянными свидетелями которого мы были, сводился, таким образом, к постепенному проникновению в его личность какой-то высшей силы. Называю ее именно “высшей”, ибо результатом этого процесса овладения был не распад, “но расцвет его психеи: тому доказательство- его художественные произведения. Ведь в экстазе Скрябина Выл источник его творчества и всей его деятельности столь цельной и планомерной”. Этой “высшей” силой несомненно и является тот патологический процесс, который постепенно овладевал психическою личностью Скрябина. Шлецер приводит следующий, как сам он подчеркивает “чрезвычайно знаменательный” факт: “в более ранние годы, до создания последних пяти сонат и “Прометея”, Скрябин иногда отстаивал значение в некоторых случаях физического опьянения для возбуждения творчества и расширения обычных пределов личности, могущей найти таким образом в вине хотя бы краткое освобождение”. Но позднее взгляд его на физическое опьянение совершенно переменился: он стал в нем видеть признак духовной слабости, и потребность художника в искусственных возбудителях сделалась для него показателем его ничтожной духовной высоты, его незрелости и недостаточного мистического развития. И в нем самом, одновременно потребность эта совершенно исчезла. “Мне вино не нужно” говорил он тогда и это произошло потому, что вино заменило то-великое по своим результатам “безумие”, которое постепенно овладевало Скрябиным и которое лучше всякого вина служило ему для возбуждения творчества и расширения обычных пределов личности”. Сам Скрябин, по словам Коптяева, любил повторять фразу: “право, я еще недостаточно сумасшедший!” и, таким образом, может быгь, бессознательно верно определял один из источников своего творчества.
Скрябин трагически умер не успев осуществить свою заветную мечту—"Мистерию», но, как совершенно верно говорит Сабанеев, “как ни смотреть на эту Мистерию, на эту мечту, как на безумие, или как на осуществимую мистическую реальность, для нас, исследующих его творческий путь, видно, что она была основным двигателем его творчества. Мы должны быть бесконечно благодарны этому великому безумию за то, что оно дало нам всего Скрябина—художника, всего Скрябина—-человека с его экстатической устремяенной душой, то всем блеском его художественных грез, рожденных идеей Мистерии”.

ЛИТЕРАТУРА.
А Лазарев. Прагматизм. // «Русская Мысль”, X, 1909.
Евгений Гунст. Скрябин А. Н. и его творчество. – М., 1915.
Русская Музыкальная Газета, №17—18, 1915.
В. Г Каратычин. Скрябин. – Пг.,.изд. Н. И. Бутковской.
А. П. Коптяев. А. Н. Скрябин. – М., 1916.
Музыкальный Современник . № 4—5,1916 г
Н. И. Черкас.  Скрябин как пианист и фортепианный композитор. – Пг., 1916.
Л Сабанеев. Скрябин. – М., 1916.
Д. С Шилкин. Искусство и Мистика. – Пг., 1916.
Известия Петроградского Скрябинского Общества. Вып. № 1, 1916 , № 2, 1917.
И.Брюсова.  Два пути музыкальной мысли. Шопен и Скрябин. Мелос. Книга первая. Пг., 1917.
Русские Пропилеи. Т 6, - М, 1919.
Игорь. Глебов..Статья в про гамме Государственной Филармонии, 1921.
Игорь Глебов. Скрябин, - Пг., 1921.
Письма Скрябина к Лядову.// Орфей, книга 1-я.- Пг., 1922.
Переписка А. Н. Скрябина иМ. П. Беляева. Петербуг 1922.
А Луначарский. Последние пьесы Г.Гауптмана.//Современник, книга I, - М., 1922.
Л. Сабанеев. Скрябин. – М., 1922.
Л.Сабанеев. Новое в нашей музыке.//Шиповник  №1,  - М., 1922.
И.Лапшин. Заветные думы Скрябина, - Пг., 1922.
Karl Jaspers.  Strindberg- und van Gogh. - Leipzig. 1922.
Victor Demote. Role du temperament et des idees delirantes de Rousseau dans la genese de ses principales theories //Ann. med. pshychol, 1922 (реф. в Zentralblatt f. die Ges. Neur. und Psych. B. XXX, Н.3-4, J. 118).
Письма Скрябина. Изд. Новая Москва 1923.
Б. Ф Шлецер. А. Скрябин. Т. I - Берлин. 1923.
Э Кречмер. Строение тела и характер. Госиздательство 1924.
А. В, Луначарский.  Танеев и Скрябин. “Новый Мир”, №6, 1925.
Вас. Яковлев А. Н. Скрябин. М—Л., 1925.



О СУИЦИДОМАНИИ МАКСИМА ГОРЬКОГО.
ЛИЧНОСТЬ МАКСИМА ГОРЬКОГО В СВЕТЕ СОВЕРШЕННОГО ИМ В ДЕКАБРЕ 1887 г.1  ПОКУШЕНИЯ НА САМОУБИЙСТВО.
Д-ра И. Б. Галант.
Влечение к самоубийству или суицидомания (suicidomania)— явление, которое как много других непонятных явлений, сделалось в науке “вопросом”, принадлежит к так называемым "проклятым вопросам” науки, ибо оно кажется на первый взгляд неразрешимым, или оно действительно неразрешимо.   Нам поэтому кажется необходимым прежде чем говорить о суицидомании Горького разобраться как следует в самом вопросе самоубийства, ибо только таким путем мы облегчим себе впоследствии задачу, состоящую в анализе личности Максима Горького,. (собственно душевной его жизни) в связи с его суицидоманией.
Главная ось, вокруг которой вращается проблема самоубийства,  это вопрос о том, имеем ли мы при самоубийстве дело с проявлением душевной болезни, и самоубийство есть явление психопатологическое, свидетельствующее о тяжелом невропсихическом расстройстве, или же самоубийство есть (или может быть) явление “нормальное” т. е. не вытекающее из психопатогенных мотивов. Разрешение этого принципиального вопроса, как это почувствует читатель сам, весьма важно и без него никак нельзя двинуть вперед проблему самоубийства и превратить ее из “научного вопроса” в научно обоснованную истину, объясняющую вполне удовлетворительно явление самоубийства.
К несчастью, вопрос этот до сих пор не разрешен, и мнения расходятся. Я говорю “к несчастью”, ибо вопрос этот один из самых древних вопросов, а в психиатрии он зародился одновременно с зарождением и модерным развитием этой науки в конце 18 и начале 19 столетия (французская школа— Эскиролъ  (Esquirol), и если даже не верить старой мудрости Гете (Goethe), что никто не мыслит абсолютно новые, уже раньше не выска¬занные мысли (“Wer kann was Dummes, wer was Kluges den-ken, das nicht die Vorwelt schon gedacht”), то что касается вопроса самоубийства, здесь была высказана такая масса всевозможных мнений, что действительно трудно поручиться, что в ближайшем будущем предстоит совершенно новое, радикальное разрешенье вопроса. Познакомимся однако со старыми и новыми научными взглядами на самоубийство.
 
По Вейхбродту (Weichbrcdt) у евреев библейской эпохи самоубийство не встречалось, и в библии нет слова, соответствующего слову самоубийство, имеющемуся во всех языках.2 В талмудическую эпоху самоубийство очевидно благодаря более близкому знакомству с другими народами начало распространяться среди евреев, и талмуд различает двоякого рода самоубийство: преднамеренно обдуманное, вполне сознательно совершенное самоубийство, и самоубийство в состоянии невменяемости, самоубийство душевнобольных, перепитых, несовершеннолетних, а также самоубийство находящегося в битве со врагом воина в случае неблагоприятного для него исхода битвы.  Особенно сильно распространилось самоубийство среди древних евреев ко времени второго разрушения храма в связи с катастрофическим положением страны, так что ученые начали вести борьбу с этим злом. Josephus, который между прочим сам кончил самоубийством, когда ему угрожала смерть от руки врага, писал: "Почему мы спешим пролить нашу собственную кровь? Почему мы хотим насильно разорвать ту тесную связь, которая существует между душой и телом?.. Бедь везде в природе, всему на земле живущему чуждо стремление к самоубийству, которое есть преступление перед богом, нашим творцом. Нет животного, которое преднамеренно убило бы себя”...
У всех древних и даже первобытных народов—у египтян, греков, римлян, у германцев, индийцев и т. д. самоубийство было очень распространено то как народный обычай, то как средство “хорошо умереть”. “Хорошо умереть” значило по Сенеке избежать опасности плохо жить... У германцев старики, чувствуя приближение старческой слабости, убивали себя, у гурулов замужняя женщина не должна была пережить своего мужа, как и у индийцев, у которых вдова по смерти мужа, а слуга по смерти хозяина кончали самоубийством.
Насколько в древности, в частности у римлян было распространено самоубийство можно судить по тому факту, что Тацит, рассказывая о самоубийстве префекта Рима, Lucius Piso, говорит, что он умер естественной смертью!..
Таким образом у древних народов самоубийство равнялось естественной смерти и считалось вполне нормальным явлением.
Иначе смотрит на самоубийство новая и новейшая психиатрия. Отец современной научной психиатрии, Эскиролъ, защищал мнение, что самоубийство во всех случаях—явление патологическое и берет оно свое начало в болезненных состояниях души. Он указывает на наследственный характер склонности к самоубийству и сообщает случай, где бабушка, мать, дочь и внучка кончали самоубийством. Подобный случай сообщает Вольтер (Woltaire). “Я видел почти собственными глазами самоубийство, которое заслуживает внимания врачей. Зрелого возраста человек, живший в хороших условиях, занимавшийся серьезным трудом, не подверженный никаким страстям, наложил на себя 17 октября 1769 года руки и оставил магистрату города, в котором он жил, посмертную записку, в которой он извинялся за свой поступок. Опубликовать этот документ не нашли нужным из за боязни вызвать и других людей на подобного рода поступок. До этого пункта мы ничего экстраординарного не видим; подобные случаи попадаются везде. Поражает лишь следующее: его брат и отец тоже кончили самоубийством в том же возрасте. Какая тайная закладка духа, какая симпатия, какое содействие психических законов ведет отца и двух его сыновей к тому, что они в том же возрасте, одним и тем же образом от своей же руки погибают”.
Все выдающиеся психиатры недавно протекших и наших дней стоят, что касается самоубийства, на точке зрения Эскироля. Вернике (Wernicke) высказывается к этому пункту следующим образом: “Кто после потери огромного состояния, после приговора, к лишающему чести наказанию, после смерти любимого лица накладывает на себя руки действует под влиянием переоцененной идеи (ubervertige idee), и мы принуждены признать этот акт ненормальным, хотя и нельзя низвести его на душевную болезнь. В каждом единичном случае надо будет поэтому установить, имеем ли мы перед собою болезненно переоцененную идею, или же таковую, которая помещается в границах здорового. Решение этого вопроса мы склонны будем поставить в зависимость от того достаточен ли мотив, который одарил данное воспоминание этим доминирующим аффектом или нет.
Гаупп (Gaupp) говорит о многих людях, которых мы не можем назвать душевно-больными, которые однако обнаруживают некоторые болезненные черты—это от природы нервные, психопатические дегенеративные личности. Они часто рождаются от душевнобольных, нервнобольных, запоем пьющих, слабых родителей. Вырожденцы (дегенераты) обнаруживают строение духа, дающее благоприятную почву для мыслей о самоубийстве: сносный ум, большая возбужденность не отличающихся продолжительностью чувств, слабые импульсы вопи, не увенчающиеся успехом сильно подчеркнутые эгоистические инстинкты, повышенная чувствительность к неприятным впечатлениям и переживаниям—такая смесь душевных способностей оказывается мало способной к борьбе с бурями жизни. Эги индивиды легко разочаровываются в жизни и при повышенной аффективной возбужденности таких психопатических личностей дело легко доходит до необдуманных поступков (самоубийство).
Величайший психиатр земли русской Сергей Сергеевич Корсаков смотрит на самоубийство в лучшем случае как на акт результирующий из психической неуравновешенности. “Самоубийство есть явление, встречающееся нередко в жизни и причисляемое к актам, не выходящим из круга поступков, которые может совершить и вполне нормальный человек. Действительно, когда человек решается на самоубийство из чувства долга или на основании требований рассудка, то это может быть и при здоровом уме. Но статистика показывает, несомненно, что большинство самоубийц происходит из психопатических семей и сами по себе представляют нередко резкие признаки психической неуравновешенности.
Поэтому 'в громадном большинстве случаев приходится смотреть на самоубийство, даже вызываемое экономическими и общественными условиями, отсутствием нравственных устоев и высших идеалов, как на акт.. душевного, (может быть кратковременного) расстройства. И, действительно, часто мы видим стремление к самоубийству у лиц, формально психически расстроенных, особенно у меланхоликов”.
Все же у Корсакова можно вычитать если не прямое, то; во всяком случае косвенное указание на возможность толкования самоубийства, как не вытекающего из психотической природы человека. А некоторые современные психиатры прямо таки утверждают, что загадка самоубийства не может найти своего разрешения указанием на психопатогенное происхождение его. Груле (Gruhle) пишет в своей “психиатрии для врачей”: “Это напрасная игра понятиями и словами, если обсуждают вопрос представляет ли србой самоубийство патологический акт или же пр-инадлбжит он области нормальных явлений. Это твердо установленный факт, что оно часто вытекает из настроений, которые обладают анормальной глубиной и силой. Твердо установлен и другой факт, что судьба и обстоятельства жизни человека до того запутываются, что при спокойном обдумывании положения самоубийство представляемся единственно возможным выходом из положения'.
Бирнбуам (Birnbaum) высказывается к проблеме самоубийства как следует: “Многочисленные, между собой переплетенные внутренние и внешние сцепления, вся запутанная ткань, в которой душевные задатки и развитие, внутренние мотивы и внешние обстоятельства, психическая ситуация и положение в жизни, вместе действуя, ведут к этому конечному пункту (самоубийству)—никогда не могут быть распутаны и разрешимы односторонним увлечением одной какой-нибудь нитью клубка. Но так же мало разрешима загадка самоубийства, если не выделить и не оценить как следует существенно патологический уклон явления. Самоубийство само по себе не есть еще патологический феномен, все же оно часто бывает таковым, и нередко оно бывает таковым в первую линию”. Вслед за тем Бирнбаум еще раз подчеркивает: “Загадку, самоубийства нельзя разрешить одним указанием на психопатологический генез его”.
Из вышеприведенных мнений психиатров о природе самоубийства явствует, что все они, в противоположность господствовавшему в древнем мире взгляду на самоубийство, как на нормальное явление, видят в самоубийстве главным образом проявление болезненного душевного состояния, и расходятся психиатры в своих мнениях лишь постольку, поскольку они склонны видеть в исключительных случаях в самоубийстве нечто “разумное”, акт вытекающий так сказать необходимо из стечения обстоятельств и представляющий единственный выход из положения. Решения проблемы самоубийства в отвлеченном смысле, т. е. независимо от конкретного случая, быть не может, т. к. оно должно было бы сводиться к выводу, что самоубийство есть явление то нормальное, то ненормальное, что собственно ничего не говорит о самой сущности явления, и оставляет нас в нерешительности и даже серьезном смущении. Каждый же единичный случай самоубийства представляет собои очень сложную задачу, где физиология и патология до того между собой переплетаются, что трудно точно сказать какому элементу следует отдать предпочтение и следует ли говорить о “физиологическом” или “патологическом” самоубийстве.
Таковы результаты естественнонаучного исследования проблемы самоубийства, сведущиеся к решению вопроса о естественности (“нормальное” явление) и неестественности (“ненормальное” явление) самоубийства, и которые, к сожалению, не могут быть названы вполне удовлетворительными. Посмотрим теперь как обстоит дело с философской стороной вопроса. “Философия” самоубийства вращается вокруг вопроса о нравственности и безнравственности самоубийства, и философское изучение вопроса самоубийства гораздо старше естественнонаучного его изучения. На необходимость этого двустороннего изучения самоубийства в очень красивой форме указывает в 13 книге “Dichtungen Wahrheit Гете: “Самоубийство есть событие человеческой природы, которое, хотя оно уже с давних пор и очень обстоятельно обсуждается, требует от каждого человека участия и в каждой эпохе должно сызнова обсуждаться. Ведь неестественно же, что человек отрывается от самого себя, и не только повреждает, но уничтожает себя; отвращение к жизни имеет физиологические и моральные свои причины: первые причины должны быть изучены врачом, последние моралистом”.
Из древних философов Аристотель смотрел на самоубийство, как на безнравственный поступок, безнравственный не по отношению к самому себе, а по отношенидо к государству. Эпикур находил человека, кончающего самоубийством, потому что ему жизнь опостылела, смешным, осуждая таким образом самоубийцу как лишенного твердых моральных принципов человека. В противоположность такому взгляду стоики защищали мнение, что прощаться с жизнью должно быть каждому дозволено и самоубийство рассматривалось в философской школе стоиков, как добродетель. Зено (Zeno) повесился в глубокой старости после того как он упал и поломал себе палец. Народ воздвинул ему памятник с надписью: “Жизнь его совпадала с его учением”.
Учение стоиков о самоубийстве нашло себе среди римских философов приверженца в лице Сенеки (Seneca), который защищал “свободу” умирать кому как хочется. Указывая на то, что все люди имеют один только вход в жизнь и много различных выходов из жизни, Сенека проповедывал: “Если несчастье настойчиво преследует несчастие, то он в каждый момент мо¬жет уйти из жизни. Дверь открыта. Кто не хочет дольше оставаться, может уходить. Видишь ты тот крутой отвес? Оттуда вниз дорога к свободе! Видишь ты там море, реку, колодезь? На их дне живет свобода! Видишь ты то небольшое, иссохшее, искривленное дерево? На нем висит свобода!... Ты спрашиваешь, каков самый легкий путь к свободе—каждая артерия твоего тела—такой путь к свободе”!
Религиозная философия (монотеистические религии) осуждает самоубийство, как преступление, и лишь немногие отцы церкви как Евсебий (Eusebius), Хридостом (Chrisostomas), Иероним (Hieronymus) извиняют самоубийство в случаях, где невинность подвержена опасности. Магомет (Mohammed) прямо запрещает самоубийство: “Не будьте самоубийцами; кто провинится против этой заповеди, того пожрет огонь ада” (Коран, Сура 4).
Эта религиозная агитация против самоубийства вела к тому что в религиозные века средневековья при всем том отрицание жизни, которым отличалась эта историческая эпоха, самоубийство было весьма редким явлением и жизнь меняли обыкновенно произвольным заточением в монастырь, а не смертью.
Философия XVIII и XIX столетий в лице некоторых своих главных представителей видела в самоубийстве безнравственный поступок. Кант (Kant) обозначал самоубийство безнравственным поступком, т. к. самоубийца унижает этим поступком в своем лице человеческое наше достоинство. Шопенгауэр (Schopenhauer) говорит, что самоубийство стоит на дороге к выполнению высших моральных целей, т. к. оно вместо настоящего избавления от мира горя и мучений дает лишь фиктивное спасение из положения. Однако, он далек от того, чтобы объяснтить самоубийство преступлением и говорит, что надо осудить самоубийство, чтобы не быть осудимым на самоубийство.
Не станем далее излагать мнения различных философов о нравственности или безнравственности самоубийства, т. к. мы ничего нового из этих мнений не извлечем. Взгляды на самоубийство меняются от философа к философу и, что более интересно, у одного и того же философа в зависимости от того, каковы мотивы самоубийства. Так Геббель (Hebbel) думает, что самоубийство всегда грех, если оно вызвано какой-нибудь одной деталью жизни, а не совокупностью всех обстоятельств жизни, не “всей жизнью”. Мы видим здесь до чего произвольны философские понятия морали и как трудно строить мораль самоубийства или объявить раз навсегда самоубийство безнравственным, где люди иногда потому кончают самоубийством, что не могут иначе жить чем безнравственно, и самоубийство в таком случае, как преследующий моральную цель поступок, волей-неволей приходится считать истинным моральным актом!
Как раз у Горького одним из многих мотивов покушения на самоубийство были преступления против морали, как он, Горький ее понимал. Однако, для того, чтобы оценить как следует покушение Горького на самоубийство в психиатрическом смысле и во всех других отношениях, и для того, чтобы доказать, что tentamen Suicidii  Горького есть проявление той суицидомании, которой он страдал по крайней мере 1—2 месяца, нам необходимо познакомиться с некоторыми литературными произведениями Горького, которые рисуют нам жизнь, характер и душевные переживания автора до и в период времени непосредственно предшествовавший покушению на самоубийство.
О самом факте покушения на свою жизнь, Горький в “Моих университетах” сообщает следующее:
“Купив на базаре револьвер барабанщика, заряженный четырьмя патронами я выстрелил себе в грудь, рассчитывая попасть в сердце, но только пробил легкое, и через месяц очень сконфуженный, чувствуя себя до нельзя глупым, снова работал в булочной”.
Что касается мотивов покушения своего на самоубийство, то Горький о них пишет:
“Я пробовал описать мотив этого решения (убить себя) в рассказе “Случай из жизни Макара”. Но это не удалось мне—рассказ вышел неуклюжим, неприятным и лишенным внутренней правды. К его достоинствам следует отнести—как мне кажется—именно то, что в нем совершенно отсутствует эта правда. Факты правдивы, а освещенье их сделано как будто не мною и рассказ идет не обо мне. Если не говорить о литературной ценности рассказа—в нем для меня есть нечто приятное,—как будто я перешагнул через себя”.
Прочитав рассказ “Случай из жизни Макара”3 *), я мог легко убедиться, что Горький напрасно наклеветал на этот драгоценнейший документ для изучения его юности, объявив его лишенным внутренней правды. Я в Макаре до того точно узнал того самого Максима Горького, с жизнью которого я знакомился в “Моих университетах”, что для меня не могло существовать никакой тени сомнения в том, что Макар это точная копия юного Максима Горького, тогда еще только Пешкова, что я ни минуты не сомневался в допустимости научной обработки фактов, сообщенных Горьким в “Случае из жизни Макара”, как таковых его личной жизни, чего Горький, между прочим, сам не отрицает. Что касается сомнительной внутренней правды”, то я старался пополнить, корригировать и освещать факты “Случая из жизни Макара” такими из “Моих университетов”, так что если действительно были в жизни Макара, как это утверждает Горький, некоторые неправильно освещенные пункты и не в той мере правдивые, как бы этого хотел сам Горький, то они, я смею надеяться, получили под моим пером настоящую свою правдивость и мы здесь будем читать истинную научно обоснованную историю суицидомании Горького.
Что представлял собой юноша Пешков (Максим Горький в годы своего расцвета, когда душу его не терзали гибельные мысли о самоубийстве?
Незадолго перед этим (решением застрелиться) он (Макар) чувствовал жизнь интересной, обещающей открыть множество любопытного и важного, ему казалось, что все явления жизни манят его разгадать их скрытый смысл.
Ежедневно с утра до ночи тянулись они одно за другим, как разнообразно кованные звенья бесконечной цепи; глупое сменялось жестоким, наивное—хитрым, было много скотского, немало звериного, и—вдруг трогательно вспыхнет солнечной улыбкой что-то глубоко человечное—“наше”, как называл Макер эти огоньки добра и красоты, которые, лаская сердце великою надеждою, зажигают в ней жаркое желание приблизить будущее, заглянуть в его область неизведанных радостей.
Жизнь была подобна холодной весенней ночи, когда в небе быстро плывут изорванные ветром клочья черных облаков, рисуя взору странные фигуры, и внезапно между ними в мягкой глубокой синеве проблеснут ясные звезды, обещая на завтра светлый солнечный день. Был Макар здоров и как всякий здоровый юноша любил мечтать о хорошем—жило в нем крепкое чувство eдинcтвa и родства с людьми.
В каждом человеке он хотел вызвать веселую улыбку, бодрое настроение; это ему часто удавалось и в свою очередь повышая его силы, углубляло ощущение единства с окружающим.
Он много работал и немало читал, всюду влагая горячее течение. Хорошо приспособленный природою к физическому труду, он любил его, и когда работа шла дружно, удачно— Макар как будто бы пьянел от радости, наполняясь веселым знанием своей надобности и жизни, с гордостью любуясь результами труда.
Он умел и других зажечь таким же отношением к работе и, тогда усталые люди говорили ему:
— Ну чего бесишься? Ведь хоть на двое переломись—всего не сделаешь! Он горячо возражал:
— Сделаем, а там гуляй свободно! И верил, что если убедить людей дружно взяться за работу самоосвобождения—они сразу могли бы разрушить, отбросить в сторону все тесное, что угнетает, искажает их, построить новое, переродиться в нем, наполнить жилы новой кровью, и тогда наступит новая, чистая, дружная жизнь.
Чем больше он читал книг и внимательно смотрел на все, медленно и грязно кипевшее вокруг,—тем ощутимее и горячее становилась эта жажда чистой жизни, тем яснее видел он необходимость послужить великому делу обновления!
Вот чем был юноша Горький!
Это был идеально настроенный юноша, который, видя всю грязь жизни, хорошо зная все недостатки людей, умел любить жизнь и людей таковых, каковы они есть. Великое уменье, которое так легко давалось юноше Горькому, потому что "он владел необыкновенной физической силой и живым умом, которые давали ему чувство возможности построить “в ну” новую жизнь н вселяли в нем надежду превратить грязное и порочное в идеал чистоты, красоты и добродетели.
Однако, идеализм Горького, как это часто бывает с идеализом неопытных юношей, обманутых иллюзией необыкновенных своих физических и моральных сил, сделался причиной душевного расстройства, развитие которого Горький нам рисует как следует:
“Каждое сегодня принималось им (Макаром) за ступень к высокому завтра, завтра, уходя все выше, становилось все более заманчивым, и Макар не чувствовал, как мечты о будущем отводят его от действительного сегодня, незаметно отделяют его от людей.4
Этому сильно помогали книги: тихий шелест их страниц, шорох слов, точно шопот заколдованного ночью леса или весенний гул полей, рассказывал опьяняющие сказки о близкой возможности царства свободы, рисовал дивные картины нового бытия, торжество разума, великие победы воли.
Уходя все глубже в даль своих мечтаний, Макар долго не ощущал, как вокруг него постепенно образуется холодная пустота. Книжное незаметно заслоняя жизнь, постепенно становилось мерилом его отношений к людям и как бы пожирало в нем чувство единства со средою, в которой он жил, а вместе с тем, как таяло это чувство— таяла, выносливость и бодрость, насыщавшие Макара.
Сначала он заметил, что люди как будто устают слушать его речи, не хотят понимать его и в тоже время в нем явилось повелительное тяготение к одиночеству. Потом каждыи раз, когда его мнения оспаривались или кто-нибудь осмеивал их наивность, он стал испытывать нечто близкое обиде на людей. Его мысли дорого Стоили ему, он собирал и копил их в тяжелых условиях, бессонными ночами за счет отдыха от дневного труда. Был он самоучка и ему приходилось затрачивать на чтение книг больше усилий, чем это нужно для человека, чей ум при¬способлен к работе с детства школой.
-Утратив ощугцение равенства с людьми^ среди которых он жил и работал, но слишком живой и общительный для того, чтобы долго выносить одиночество, Макар пошел к людям дру¬гого круга, но в их среде еще более—и даже органически чуждои ему, он не встретил того что искал, да он и не мог бы с достаточной ясностью определить, чего именно ищет.
Он просто чувствовал, что в груди его образовалось темное холодное зияние, откуда, как из глубокой ямы, по жилам ра¬стекается, сгущая кровь, незнакомое, тревожное чувство уста¬лости, скуки, острое недовольство собою и людьми”.
Уже в этих описаниях Горького ясно чувствуется, что со здоровым, жизнерадостным, человеколюбивым юношей Горьким начали происходить серьезные изменения, которые ведут к полному метаморфозу его характера и всей его психической сущности в смысле развития выраженного психопатического .состояния. Развивается у Горького очень опасный аутизм, состоящий в полной потере смысла реального и замене мира действительного, “действительного сегодня”, как говорит Горький вычитанными в книгах утопиями, «дивнымии картинами нового бытия”, которое он не может сделать ясным-ни себе, ни другим людям. Горький теряет природную свою общительность, чувствует непреодолимую склонность к одиночеству, которое для него тем гибельнее, что оно способствует развигию его аутизма и мизантропии, выражающейся пока что, в остром недовольстве людьми, в “обиде на людей”. Тают у Горького его выносливость и бодрость, главным образом в бесплодной борьбе за идеалы, которые из за интеллектуальной слабости юноши Горького не ясны ему самому и вокруг и внутри его образуется “холодная пустота”, “темное холодное зияние”, которые он не в состоянии чем-нибудь заполнить. Находясь в таком жалком состоянии полного душевного развала, Горький ищет спасения у людей высшего круга, но “люди нового круга были еще более книжны, чем он, они дальше его стояли от жизни, им многое было непнятно в Макаре, он тоже плохо понимал их сухой книжный язык, стеснялся своего непонимания, не доверял им и боялся, что они заметят это недоверие.
У этих людей была неприятная привычка: представляя Макара друг другу они обыкновенно вполголоса или шопотом, а иногда и громко, добавляли:
—Самоучка... Из народа...
Это тяготило Макара, как бы отодвигая его на какое-то особоe место. Однажды он спросил знакомого студента:
— Зачем вы всегда говорите, что я самоучка, что я из народа и подобное?
— Да ведь это же “батя, факт!”.
Здесь место осветить детальнее отношения юноши Горького к интеллигенции вообще и к студентам в частности, для того, чтобы получить ясное представление о том, какую роль сыграли эти отношения в развитии психопатического состояния Горького, кончившегося суицидоманией.
Читая “Мои университеты”, мы можем легко убедиться, что студенты для Горького были высшие люди, и он их долгое время обоготоворял. Он буквально жил и работал для студентов, защищая их всячески от нападков своих товарищей , которые были нередко не просто идейные, а физические ощутимые кулачные удары. Студенты были долгое время для Горького идеальные яюди, мысли о которых помогали ему заполнять ту душевную пустоту, которая его так ужасала. Но как ни старался Горький, уберечь этот свой идеал от поругания, ему это не удалось, и ему даже самому пришлось развенчать свой идеал, особенно после следующего случая.
Юноша Пешков посещал время от времени со своими товарищами, пекарями, дома терпимости, где Пешков впрочем не лешил себя, по его словам, невинности. Однажды экономка дома терпимости рассказала пекарям следующее: “Самый же непонятный народ, это, обязательно, студенты академии, да. Они такое делают с девушками: велят помазать пол мылом, поставят голую девушку на четвереньки, руками и ногами на тарелки и толкат ее в зад—далеко ли уедет по полу? Так—одну, так и другую. Вот. Зачем это?”.
После этого рассказа пекари поклялись избить студентов, и у Пешкова в первый раз не хватило духу защищать студентов, к которым он после этого мало по малу совсем охладел. Это было как раз в то время, когда идеалы Горького рушились один за другим, и он все больше и больше чувствовал одну только пустоту жизни и людей. Понятно, поэтому, что “как бы там ни было,—в этой среде Макар не мог укрепить свою заболевшую душу. Он пробовал что-то рассказывать о затмении души, был непонят и отошел прочь без обиды—с ясным ощущением своей ненужности этим людям. Первый раз за время своей сознательной жизни, он ощутил эту ненужность, было ново и больно.
Потом, вероятно, сказалось переутомленнее отозвались ночи без сна, волнующие книги, горячие беседы,—Макар стал чувствовать себя физически вялым, а в груди всегда что-то трепетало, нервы как будто проколов кожу, торчали поверх ee, точно иглы, и каждое прикосновение к ним болезненно раздражало. '
Макару было 19 лет, он считал себя неутомимо сильным, никогда не хворал, любил немножко.похвастаться своею вынесливостью, а теперь он стал противен сам себе, стыдился своего недомогания, стараясь скрыть его, едко осуждал сам себя, но все это плохо помогало, и тревога, ослабляющая душу, становилась тяжелей...
В то же время ом почувствовал себя влюбленным, но—не мог понять в кого именно: в Таню или в Настю, ему нравились обе. Полногрудая, высокая и стройная приказчица Настя только-что окончила учиться в гимназии, радуясь свободе, она весело и ясно улыбалась всему миру большими, темными, как вишни, глазами и показывала белые, плотные зубы, как бы заявляя о своей готовности съесть множество всяких вкусных вещей. Таня была маленькая, голубоглазая, белая, точно маргаритка; она со всеми говорила ласково, слабаньким, однообразно звеневшим голосом, мягкими, как вата, словами и смеялась тихим тающим смехом.
Макар не скрывал своих чувств перед ними и это одинаково смешило подруг—они были веселые. Он же подходил к ним как бездомный иззябший человек подходит зимней ночью греться около костров, горящих на перекрестках улиц, ему думалось, что эти умненькие девушки могут та или другая, все равно—скаазать ему какое то свое, женское ласковое слово, и оно тотчас рассеет в его груди подавляющее чувство отброшенности, одиночества, тоски.
Но они шутили над ним, часто напоминая ему о его 18 годах и советуя читать серьезные книги, а усталая голова Макара уже не воспринимала книжной мудрости, наполняясь все более темными думами.
Мы видим таким образом, что неудачи юноши Горького копились фатальным для него образом и неминуемо должны были вести к катастрофе. Горький ищет спасения от разедающего его червя отчаяния в любви и думает, что одно ласковое слово любимой женщины, спасет его от гибельного для него в это время чувства одиночества и заброшенности. Однако, это слово не приходит, и Горький погружается в темные думы.
“Их было бесконечно много, они как будто бы давно уже прятались где-то глубоко в нем и везде вокруг него; ночами они поднимались со дна души, ползли изо всех углов, точно пауки, и все более соединяя его от жизни, заставляли думать только о себе самом. Это были даже не думы, а бесконечный ряд воспоминаний о разных обидах и царапинах в свое время нанесенных жизнью и казалось так хорошо забытых, как забывают о покойниках. Теперь они воскресли, оживились, непрерывно вился их хоровод—тихая торжествующая пляска; все они были маленькие, -ничтожные, но их—много и они легко скрывали то хорошее, что было пережито среди них и вместе с ними.
Макар смотрел на себя в темном круге этих воспоминаний поддавался внушениям и думал:     ^
— Никуда не гожусь. Никому не нужэн”.
Эти болезненные мысли о своей ненужности были можэт быть самыми страшными и самыми мучительными для юноши Горького. Насколько глубоко они засели в юном, больном уме Горького, и как терзали они его больную душу можно судить по другому его весьма важному для биографии Горького и для изучения его личности рассказу: “Макар. Чудра” (1892).5 Цыган Макар Чудра это вариация Макара из рассказа: “Случай из жизни Макара” и под цыганом Макаром надо разуметь того же юношу Горького, покушавшегося на девятнадцатом году своей .жизни на самоубийство. Доказательством этого моего предположения, являющегося для меня лично неопровержимой истиной, я вижу в следующих моментах. 1) Макар Чудра, сидевши в тюрьме, тоже покушался на свою жизнь, правда, через повешейие, и развивает философию самоубийства, коренягцуюся главным образом в убеждении ненужности человека. 2) Макар Чудра—цыган, цыган же у Горького символ пекаря. Рассказывая в “Случае из жизни Макара” о том, как его посетил в больнице, где он лежал раненый после неудачного покушения-на свою жизнь, один из его товарищей пекарей, он его сравнивает с цыганом. Горький же, как известно, был в юности пекарем, а потому неудивительно, что он себя изображает в лице цыгана. Наконец, в 3) я не могу видеть простую случайность в том, что покушавшийся на самоубийство цыган Макар Чудра, развивавший философию ненужности человека, как главное оправдание самоубийотва, назывался Макаром, а не каким либо другим именем. Не может таким образом быть сомнения, что Макар Чудра идейно есть тот же Макар, что и в “Случае из жизни Макара”, и Горький, очевидно оставшийся на всю свою последующую жизнь очень заинтересованным тем состоянием своей души, которое повело его в юности к самоубийству, пытался впервые дать в Макаре Чудре описание этого своего состояния и выдвинул один только момент своей ненужности, который особенно мучительно отзывался на душевном его состоянии, и может быть в первую очередь повел Горького к самоубийству. Впрочем, пожалуй, что нет, ибо Горький пишет в “Случае из жизни Макара:
“А вспомнив горячие речи, которыми он еще недавно оглушал людей подобных себе, внушая им бодрость и будя надежды на лучшие дни, вспомнив хорошее- отношение к нему, которое вызывали эти речи, он почувствовал себя обманщиком и—тут решил застрелиться.
Вот мы пришли к тому факту в истории развития суицидомании Горького который служил нам исходным пунктом изучения этой истории: преступление против морали, пункт, который по Горькому имел решающее значение и окончательно определил его образ действий. Мы видим, что преступление это вряд ли может квалифицироваться таковым, и, юридически говоря, никакие преступления за Горьким к-тому времени не велись. Однако, Горький находился в таком болезненном; состоянии, что его разгоряченная фантазия делала, как говорят «из мухи слона”. Мы, поэтому, не удивимся, что “преступление” имело решающее значение в tentamen suicidii Горького^
К счастью, можно теперь сказать, для всей России, самоубийство Горького кончилось неудачей, и России суждено, видеть еще одного из гениальных своих сыновей успешно оплодотворяющим и по наши дни славообильные поля русской словесности.

Если мы теперь, окончивши анализ всех тех обстоятельств, которые вели юного Горького  к покушению на самоубийство, попытаемся охарактеризовать то душевное состояние, в котором Горький находился последнее время перед покушением на свою жизнь, то мы без всяких оговорок принуждены будем сказать, что Горький был к тому времени душевно больной человек и страдал психозом, который в немецкой психиатрии известен под именем Erschopfungspsychose—по-русски психоз изнурения или истощения. Данные к тому, что психоз Горького развился на почве переутомления и изнурения сил имеются в “случае из жизни Макара”, где Горький рассказывает, что он работал денно и нощно не отдыхая, то физически, то умственно, напрягаясь черезчур при этой последней работе, и что переживал сверх того сильные душевные потрясения, стараясь привить свои идеи другим людям и терпя при этом нередко полную неудачу. В результате сверхчеловеческих усилий Горького работать физически и умственно без отдыха, так что он вызвал всеобщее удивление, и его упорный труд определяли как “бешенство” (— Ну чего бесишься? Ведь хоть на двое переломись— всего не сделаешь!), вся его нервная система натянулась до возможного максимума, нервы, как образно выражается Горький, от крайнего натужения как будю превратились в острые проволоки, которые, проколов кожу, торчали поверх нее, точно иглы, и каждое прикосновение к ним болезненно раздражало. Такое напряжение и перетяжение нервов ничем другим не могло окончиться, как последующим их крайним ослаблением, полным лишением способности опять натягиваться и притти в состояние напряжения, необходимого для успешной человечской деятельности. У юного пекаря Пешкова-Горького интелектуальная сторона, как более слабая, потерпела первая, и слабый ум Горького отказался ему повиноваться. Его ум ничего больше не воспринимал, Пешков-Горький не был в состоянии читать, не мог продолжать ту общественную работу, которую вел, а в связи с этим у него развилось весьма опасное чувство тй недостаточности, своей непригодности, некчемности., своей ненужности наконец. Это весьма болезненное чувство полкуучало тем больше пищи, что у Горького в связи с невозможностью продолжать прежнюю общественную свою деятельность появился аутизм и повелительное тяготение к одиночеству, и чувство заброшенности непременно должно было выращивать самые горькие плоды отчаяния у человека, видевшего весь смысл жизни в беспрестанной шумной работе в кругу сильных умом и телом людей на благо таких же выдающихся других людей. Измученный трудом, больной ум юного Пешкова-Горького не мог навести его снова на путь благополучия, мысли одна за другой черней затемняли давно потерявший свой жизненный  блеск ум и Пешков-Горький не видел перед собой другого исхода, как ускоренную самоубийством окончательную смерть...
Нам теперь совершенно ясны корни покушения на самоубийство Горького, которые таились в тяжелом психозе истощения. Если я в заглавии и много раз в моих рассуждениях о rtamen suicidii Горького говорю не просто о попытке покончить самоубийством, а о суицидомании Горького так это из-за |того, что мы у Горького имеем дело не с мимолетным скоропреходящим влечением к самоубийству, а с глубоко вкоренившимся желанием, мучившим Горъкого еще долгое время после того, как ему не повезло и в самоубийстве. Об этом свидетельствуют следующие отрызки из “Случая из жизни Макара” (после самоубий|ва), которые я привожу один за другим в хронологическом порядке.
“О смерти не думалось—Макар был спокойно уверен, что только представится удобный случай—он убьет себя. Теперь это стало более неизбежным и необходимым, чем было раньше: жить больным, изуродованным, похожим на этих людей (больных)—нет смысла.
“Ему казалось, что это решение его сердца, но в то же время он чувствовал что-то другое, молча, но все более настоятельно  спорившее с этим решением: он не мог понять—что это? И беспокоился, стараясь незаметно подсмотреть лицо назревающего противоречия”.
— Зачем он приходил,—думал Макар, когда татарин ушел.
— Зачем?
Искать ответа на этот вопрос было приятно.
Он чувствовал себя с каждым днем все более здоровым, а в душе становилось все темнее и запутаннее и как-то незаметно для него—мысль о смерти переселилась из сердца в голову. Там она легла крепко, об ее черный угол разбивались все другие мысли, ее тяжкая тень легко и просто покрывала собою все вопросы и все желания.
—Зачем жить?—думал Макар, и она тотчас подсказывала свой простой ответ:
Незачем.
Что делать? .
Нечего. Ничего не сделаешь.»

Ночами, когда все спали, он, открыв глаза, думал о том, как все вокруг обидно; противно, жалко—-главное же обидно, унизительно. Как хорошо было бы, если бы в жизнь явились упрямые, упругие люди и сказали бы всему этому:
— Не хотим ничего подобного. Хотим, чтобы все было иначе. Он не представлял как именно иначе, но отчетливо видел: вот, сердятся, волнуются, кишат спокойные люди, решившие все вопросы, подчинившиеся своей привычке жить по правилу, избранному ими; этими правилами, как топорами, они обрубали живые ветви разнообразно цветущего древа жизни, оставляя сучковатый, изуродованный, ограбленный ствол, и он был воистину бессмыслен на земле!..
Было хорошо думать об этом, но когда Макар вспоминал свое одиночество—картины желанной, бурной, боевой жизни становились тусклыми, мысли о ней вяло блекли, сердце снова наполнялось ощущением бессилия, ненужности.

И в презрении к себе самому снова разгоралась мысль о смерти. Но теперь она уже не изнутри поднималась, а подходила извне, как будто от этих людей, которые всеми своими словами победно говорили ему:
— Ты—выдуманный человек, ты никуда не годишься, ни на что не нужен, и ты глуп, а вот мы—умные, мы—действительные, нас—множество и это нами держится вся жизнь.
Они все дышали этой мыслью, они улыбались ею, снисходительно высмеивая Макара, она истекала из их глаз, была такая же гнилая, каг их лица, грозила отравить.
Макар угрюмо молчал...»

Так боролся юный Пешков-Горький со смертью, с мыслью о самоубийстве, долго боролся, тяжело боролся, пока не победил каким-то чудом свою болезнь и вернулся к новой, впоследствии столь славной жизни!

Горькuй осудил впоследствии самоубийство, как “унизительную глупосты”, и ушел, таким образом, далеко от всех тех писателей, философов и ученых, которые старались найти какое то оправдание самоубийству. А психиатр, ознакомившись с деталями истории суицидомании Горького должен еще раз серьезно задуматься над вопросом: Не коренится ли прогивоестественный акт самоубийства в тяжелом психическом расстройстве самоубийцы и не есть ли каждый самоубийща; по просту душевнобольной человек?

1  За точность указанного года (1887) я не ручаюсь, ибо сам Горький в “Моих университетах”, рассказывая о своем покушении на самоубийство (XVI т. полного собрания сочинений Горъкозо, стр. 76. ГИЗ, Ленинград 1924) удовлетворяется одним только указанием месяца этого события. Высчитав, что Горький страдал лихорадочным своим делирием в 1889—90 г., я, основываясь на том, что Горький говорит, что он лишь потому не покончил во время ”той болезни самоубийством, что два года тому назад убедился, “как унизительна глупость самоубийства” нашел 1887 год настоящим годом первой попытки Горького покончить самоубийством. Ошибка возможна в границах 1886—1888 г.
2  С этим мнением Weichbrodt'a не совпадает случай Саула. В 31-й г'лаве Liber' I Samuelis, идет рассказ о неудачной войне Саула с филистимлянами. Саул, будучи совершенно побежден и не желая попасть в плен, просил своего оруженосца, чтобы он его убил, на что этот последний не согласился. Тогда Саул сам бросился на остриё своего меча и умер, — оруженосец последовал его примеру. В первой главе Liber II Samuelis рассказывается, что несколько дней после этого к Давиду явился некий амалекитянин, заявивший, что он докончил Саула, которого он нашел умирающим на своем мече по собственной его просьбе, думая, очевидно, получить за это награду, т. к Сауул был врагом Давида. Однако Давид приказал убить этого амалекитянина за то, что он поднял руку на миропомазанника Бога. Судя по этим библейским рассказам, самоубийства, правда, в весьма редких исключительных случаях происходили и у древкейших евреев и это простая случайность, если в библию не попало слово обозначающее самоубийство.

3 Последний рассказ III т. (стр. 320—351) полного собрания сочи нений Горького,—издательства ГИЗ. Ленинград—Москва 1924

4 Все в тексте Горького  жирным курсивом выделенные места, подчеркнуты мной. а не Горьким.(И.Г.)
5  Первый рассказ первого тома полного собрания сочинений Горького ГИЗ. 1924.




О ПСИХОПАТОЛОГИИ  СНОВИДНОЙ ЖИЗНИ (TRAUMLEBEN) МАКСИМА  ГОРЬКОГО
О ДВУХ СНАХ  МАКСИМА  ГОРЬКОГО  И  ТОЛКОВАНИИ  ИХ ЛЬВОМ  ТОЛСТЫМ.
 Д-ра И.Б.Галант. (Москва)
О психопатологии сновидной жизни человека как таковой--или об отдельных патологических снах в психиатрической и психоаналитической литературе до сих пор не было речи. С тех пор, как, благодаря  психопатологической школе, познали особенную важность психоанализу снов, как вспомогательного средства при изучении снов, подтверждая  в общем точку зрения Фрейда, что сны, "пользуясь" особенным механизмом, т.н. Trfumarbeit ("сновидная работа") дают выражение, главным образом, в символах и символических образах, тем бессознательным и подсознательным страстям, которые волнуют больную душу психоневротика, не находящего возможности удовлетворить в жизни свою больную, им не опознанную страсть, что и порождает, как единственный патогенный момент, психоневроз.  Во сне же, когда "цензура", препятствовавшая в жизни прямому удовлетворению извращенных похотей больного, отпадает,  бессознтельная жизнь индивида находит возможность пробить себе дорогу наужу, и сновидная работа вступает в свои права, осуществляя нередко в самых бизарных снах, то, о чем невротику нельзя было даже думать наяву.
При таком, как неоднократно доказано, правильном взгляде на сновидение, это последнее по отношению к мушлению представляет безусловно патологическую форму душевнй жизни человека. Сам же по себе сон есть нормальное, физиологическое явление, т.к. нет почти людей, которые никогда не имели бы сновидений, а зоопсихология утверждает, что даже животные и те имеют сны...
Никому из психопатологов не приходило в голову отличать патологические сны он нормальных, непатологических снов, т.к. каждый сон, смотря по тому, с какой точки зрения он рассматривается есть явление нормальное и патологическое в одно и то же время. Я сам не пришел бы на идею говорить о патологических сновидениях, если бы не навел меня на эту мысль Лев Николаевич Толстой,
Однажды Л.Н.Толстой просил Горького рассказать ему самые страшные свои сны. Горький долго напрягал свою память и мог, наконец, вспомнить два следующих сна, котррые он один за другим рассказал Толстому.

Первый сон.

"Однажды я видел какое-то золотушное, гниленькое небо, зеленовато-желтого цвета, звезды в нем были круглые, плоские, без лучей, без блеска, подобные болячкам на коже худосочного. Между ними по гнилому небу скользила, неспеша, красноватая молния, очень похожая на змею, и когда она касалась—звезда тотчас набухая становилась шаром и лопалась беззвучно, оставляя на своем месте темненькое пятно точно дымок,—оно быстро исчезало в гнойном, жидком небе. Так одна за другой полопались, погибли все звезды, небо стало темней, страшней, потом—всклубилось, закипело и, разрываясь в клочья, стало падать на голову мне жидким студнем, а в прорывах между клочьями являлась глянцевитая чернота кровельного железа."
Выслушав этот сон Горького Лев Николаевич сказал:
— Ну, это у вас от ученой книжки, прочитали что-нибудь из астрономии, вот и кошмар. А другой сон?

Второй сон.


"Снежная равнина, гладкая, как лист бумаги, нигде ни холма, ни дерева, ни куста, только чуть видны, высовываются из-под снега редкие розги. По снегу мертвой пустыни от горизонта к горизонту стелется желтой полоской едва намеченная дорога, а по дороге медленно шагают серые валяные сапоги— пустые”.
Толстой заметил к этому сну:
“— Это страшно! Вы, в самом деле, видели это, не выдумали? Тут тоже есть что-то книжное."
И вдруг, как будто, рассердился, заговорил недовольно, строго, постукивая пальцем по колену.
“— Ведь, вы не пьющий? И не похоже, чтоб вы пили много когда-нибудь. А в этих снах все-таки есть что-то пьяное. Был немецкий писатель Гофман, у него ломберные столы по улицам бегали, и все в этом роде, так он был пьяница,—“калаголик”, как говорят грамотные кучера. Пустые сапоги идут—это, вправду страшно! Даже, если Вы и придумали — очень хо.рошо! Страшно!”.
Говоря еще в этом духе о ломберных столах Гофмана, бегающих по Тверской, Толстой сказал еще Горькому:
“— Вы обижаетесь, что сны ваши показались мне книжными. Не обижайтесь, я знаю, что иной раз такое незаметно выдумаешь, что нельзя принять, никак нельзя, и кажется, что во сне видел, а вовсе не сам выдумал. Один старик помещик рассказывает, что он во сне шел лесом, вышел в степь и видит: в степи два холма, и вдруг они превратились в женские титьки, а между ними приподнимается черное лицо, вместо глаз на нем две луны, как бельма, сам он стоит уже между ног женщины, а перед ним — глубокий черный овраг и—всасывает его. Он после этого седеть начал, руки стали трястись, и уехал за границу к доктору Кнейпу лечиться водой. Этот должен был видеть что-нибудь такое—он был распутник”.
„Похлопал меня по плечу"
“—А вы не пьяница и не распутник—как же это у вас такие сны?"
Не знаю”.
“— Ничего мы о себе не знаем!”.
Из рассказа Горького мы видим, что Толстой никак не мог поверить, что Горький сообщил ему настоящие сны, а не какие-либо фантазии, вычитанные в книгах—до того сны Горького показались ему неестественными и не соответствующими истинной природе Горького. Сны, Горького, особенно второй его сон, должны были бы по Толстом присниться пьянице или распутнику и ничуть не Горькому, который вел трезвый образ жизни, |и за которым не отмечались никакие эксцессы не только in bachho, но и in venere. А что Толстой действительно понимал, что такое сон и как следует толковать сны видно из того сна старого помещика, который он сопоставляет снам Горького, и который представляет собой образец настоящего символического сексуального сна. В этом сне земля отождествляется женщиной (мать земля!) два холма земли представляют грудиенщины; глубокий черный овраг есть в этом сне вне всякого сонения символическое обозначение влагалища, и помещик "всасывающийся” в овраг—совершает символически во сне coitus. Такой символический сексуальный сон есть вполне нормальный типичный сон для развратника, как правильно отмечает Толстой. У Горького такой сон должен был бы считаться, как думает Толстой, в такой же мере патологичным, как  и два других сообщенных Горьким сна. Толстой задается вопросом: "Откуда же у Горького „такие патологические сны, и на ответ Горького: “Не знаю”, Толстой пессимистически восклицает: “Ничего мы о себе не знаем!”.
Толстой имел право быть так пессимистически настроенным, ибо, не зная всех подробностей жизни Горького, он никак не мог разрешить загадку несмотря на то, что он чувствовал и был убежден, что имеет у Горького дело с патологическими снами. Для нас же загадочность патологических снов Горького разрешается самым простым образом, что дает нам повод думать что пессимизм людей в общем не имеет своего оправдания.
Стоит нам вспомнить делирий Максима Горького1 во всех его подробностях, чтобы поразиться до чего доходит сходство рассказанных Горьким Толстому снов с некоторыми фантазиями этого делирия. Первый сон имеет сходство с фантазией о разрушении неба (l.с. pg. 51) в делирии, а второй сон с фантазией того же делирия, где идут человечьи ноги, каждая отдельно от другой (l. с. pg. 48.). Во сне идут вместо ног валяные сапоги, т.е. те же ноги, ибо во сне обувь часто символически обозначает те части тела, которые покрываются обувью или одеждой (фетишизм!).
Фантазии делирия, как исключительные, потрясающие до мозга костей фантазии, особенно запечатлелись в уме Горького, который о них поэтому часто вспоминал, и, как это обыкновенно бывает в таких случаях, фантазии эти повторились с некоторыми вариациями во сне, еще более врезавшись в памяти Горького, который их уже больше никогда не забывал!
Нам теперь ясна этиология двух вышеприведенных патологических снов Горького. Сны эти патологичны, ибо они имеют свой корень в патологическом процессе—в делирии. И мы должны удивляться проницательности Льва Толстого, который, не будучи психиатром, совершенно правильно определил сны Горького как патологические, как сны пьяницы! Даже в этой последней детали Толстой не ошибся, ибо алкогольный делирий нередко может в некоторых деталях походить на лихорадочный или инфекционный делирий. Жаль, что Горький не догадался рассказать Толстому о своей душевной болезни 1889—1890 г. Толстой безусловно нашел бы тотчас же связь между “пьяными” снами Горького и его делирием, и Горький спас бы Толстого от того пессимизма, который им лишний раз овладел. Жаль также, что нет больше Толстого в живых, и мы поэтому не можем доказать ему насколько бесплоден и несправедлив пессимизм людей!..

1 И.Б.Галант. Делирий Максима Горького.// Клинический архив гениальности и одаренности. ТI, вып. 2, 1925, с.47.


Рецензии