Малое Сотрясение Анковского Пирога. 1887 год

                «ПИСЬМА ТВОИ, ДУШЕНЬКА,
                ДЛЯ МЕНЯ ОГРОМНОЕ НАСЛАЖДЕНИЕ…»

                (Избранные Страницы из Переписки Льва Николаевича Толстого
                с Женой,Софьей Андреевной Толстой)

                В выборке и с комментариями Романа Алтухова.

                _____________

                Эпизод Тридцатый.
                МАЛОЕ СОТРЯСЕНИЕ АНКОВСКОГО ПИРОГА
                (Апрель - май 1887 г.)

                ВСТУПИТЕЛЬНЫЙ ОЧЕРК

     В ноябре 1886 г., пока Софья Андреевна прощалась в Крыму с мамой, Лев Николаевич оставался с детьми в Москве и, не теряя времени, заканчивал работу над одним своим драматургическим сочинением, пьесой «Власть тьмы» и начал другое — комедию с рабочим названием «Исхитрилась» (более известную читателю как «Плоды просвещения»). Кроме того, он работал в эти дни и над «Календарём с пословицами», уже обещанным издательству Сытина и обдумывал ещё ряд художественных замыслов. Всё это, равно как и большие доходы от издания ею уже 6-го Собрания сочинений мужа, не могло не радовать Софью Андреевну. Ей казалось, что вот, вот — и сделается её муж ПРЕЖНИМ, памятным по 1860-1870-м годам, временам написания «Войны и мира» и «Анны Карениной».

      Но муж, прелестный муж, Лев Николаевич Толстой, не разделял её радостей от успехов книгоиздательского предприятия или от возможности продолжения для детей городского и барского образа жизни. Он не изменил своих мировоззренческих ориентиров и лучше в те дни, чем жена, понимал всю неустойчивость домашнего «затишья». Широко известна цитата из его письма к Т.А. Кузминской от 17 октября 1886 г., в которой он, как «брат во Христе» младшей «духовной сестре», выражает своё понимание неизбежности новых семейных бурь в очень образной, даже колоритной, форме:

     «У нас всё благополучно и очень тихо.  По письмам вижу, что и у вас также,  и  во  всей  России  и  Европе  также. Но не уповай на эту тишину. Глухая борьба против аnковского пирога не только не прекращается, но растёт и слышны уже кое-где раскаты землетресения, разрывающего пирог.  Я только тем и живу, что верою в то, что пирог не вечен, a вечен разум человеческий.

                Твой брат Л. Т.» (63, 393).

     «Аnковский пирог» [над n Толстой ставил знак; , что означало протяжное в нос произношение — традиционный  пирог  в  доме  Толстых,  подававшийся  в  исключительных  случаях — в  большие  праздники,  или  при  «хороших»  гостях. Своё название пирог получил в честь доктора Николая  Богдановича  Анке (1803 - 1872),  приятеля  отца  Софьи  Андреевны.  Для Льва Николаевича этот А;ковский пирог имел  иносказательное  значение. Вот, что вспоминал Сергей  Львович  Толстой по этому поводу: «Это был вкусный  рассыпчатый  пирог  с  вареньем внутри  и  миндалем  снаружи;  он  подавался  в  исключительных  случаях  —   на  праздники,  на  именины  или при  хороших  гостях. А для отца Анковский пирог служил эмблемой особого мировоззрения, которое трудно формулировать одним словом.  Анковский пирог, — это и  домовитость,  и  семейная  традиционность,  и — говоря  современным  языком — буржуазный  уклад  жизни, и  вера  в  необходимость  материального  благополучия,  и непреклонное убеждение  в  незыблемости  современного  строя. Когда моя мать  хлопотала  о  том,  чтобы к обеду  с  гостями  были  положены  чистые  салфетки  и  вообще  обед  был  правильно приготовлен  и  сервирован,  о  том,  чтобы  ночующему гостю  были  постелены  чистые  простыни,  чтобы  на Рождестве  была  ёлка,  на  маслянице  —   блины,  а  на Пасху  —   кулич,  вообще  чтобы  было  все  то,  что  полагается,  —   то  отец  все  это  называл “Анковским Пирогом”. […] В  наши дни  разрушение анковского  пирога  совершилось, но  я  не  думаю,  чтобы  отец,  если бы  был  жив,  приветствовал ; это  разрушение.  А  лично  я  думаю,  что  и  не всё было  плохо  в анковском  пироге» (См.: Толстой С.Л. Юмор в разговорах Л.Н. Толстого // Толстой. Памятники творчества и жизни. Вып. 3. М., 1923. – С. 13).

     И не во всём ты здесь прав, Серёжа. Отец под РАЗРУШЕНИЕМ Анковского Пирога имел в виду в 1887 г. то же, что и под «революцией» в 1900-е: не внешнее насильственное разрушение прежнего устройства жизни, с ограблением старых элит в пользу новых выскочек «из народа», а — ненасильственное ИЗЖИВАНИЕ в сознании масс прежнего религиозного понимания жизни и диктуемых им систем взаимоотношений и нравов людей, их прежнего отношения к богатствам, к собственности, к насилию…

     Широкое обобщение («…и во всей России и Европе») позволило в своё время советским толстоведам выдавать этот отрывок за предсказание и одобрение Львом Николаевичем социалистической революции. На деле, подчеркнём это, Толстой под «разрыванием пирога» разумел отнюдь не социальный взрыв, а вовсе противное: победу разума, просветлённого христианским религиозным пониманием жизни.

     Не случайно теме разумного идеала как руководства жизни посвящена и единственная в 1887 г. запись в Дневнике Л.Н. Толстого — запись от 3 февраля:

     «Человек употребляет свой разум на то, чтобы спрашивать: зачем и отчего?  — прилагая эти вопросы к жизни своей и жизни мира.  И разум же  показывает  ему,  что ответов нет. Делается что-то в роде дурноты, головокружения при этих  вопросах. […] Что ж это значит?

     А то, что разум человеку не дан на то, чтобы  отвечать  на эти вопросы, что самое задание таких вопросов означает заблуждение разума.  Разум решает только основной вопрос как.  И для того, чтобы знать как, он решает в пределах  конечности  вопросы ОТЧЕГО  и  ЗАЧЕМ?

     Что же КАК? Как  жить?  Как  же жить?  Блаженно. Этого нужно  всему  живущему  и  мне.  И возможность  этого дана всему живущему и мне. И это решение исключает вопросы ОТЧЕГО и ЗАЧЕМ.

     Но отчего и  зачем  не  сразу  находится  блаженство?  Опять ошибка разума.  Блаженство есть делание своего блаженства, другого нет» (49, 131).

     Понятно, что такие ориентиры вряд ли могли найти понимающую поддержку среди большинства членов семьи Льва Николаевича. Вот почему Толстой так радовался новым знакомствам, ища близкого духовно человека среди толп, осаждавших его растущие в популярности жилища в Ясной Поляне и в особенности в Москве, где семейство проводило время с осени до тёплой весны. Среди новых знакомых, с которыми Толстой встретился лично в последние месяцы 1886-го и в 1887 году — философ Н. Я. Грот и писатели Ф. А. Желтов, С. Т. Семёнов, Н. С. Лесков и другие. Знакомство с Лесковым было особенно взаимно приятным: Лев нашёл в Николае умнейшего и харАктерного собеседника, Николай же во Льве обрёл — высокочтимого и более талантливого, что пришлось признать, единомышленника в вере Христа и в ряде общественных вопросов. По переписке Толстой снёсся с писателем Ф.Ф. Тищенко и совсем юным ещё Роменом Ролланом, а также с некими интеллигентными девушками из Тифлиса, высказавшими желание послужить делу просвещения народа. Им Лев Николаевич посоветовал переделывать старые и писать новые книжечки для народа — такие, которые могли бы быть изданы в его «Посреднике».

     Главной в жизни Толстых драматической эпопеей конца 1886 — первой половины 1887 г. стал запрет цензурой драмы Л.Н. Толстого «Власть тьмы». В нём поучаствовали не только начальник Главного управления по делам печати Е.М. Феоктистов, но и обер-прокурор Синода К.П. Победоносцев и даже лично император Александр III. Попытки Софьи Андреевны отстоять драму привели к минимально удовлетворительному для неё результату: драма была разрешена для публикации в издаваемом ею с весны 1887 г. уже 7-м (!) издании сочинений мужа, но не в дешёвых книжечках для народа, и безусловно запрещена для постановки на сцене.

     Обстоятельства запрета стали, пожалуй, важнейшей темой первых в 1887 году писем Софьи Андреевны к мужу, писанных в период с 3 по 12 января: в дни уже не первой, но столь же желанной для Л.Н. Толстого зимней поездки в сельскую местность, в усадьбу друзей семьи, Олсуфьевых. В основном письма супругов этих дней достаточно малоинтересны, и мы не будем особо рассматривать их и помещать их здесь. Тем более, что наиболее интересное для нас письмо Софьи Андреевны, содержавшее какие-то интимно-личные выражения её вдруг вновь неустойчивого в первые дни нового года настроения — по всей видимости, не сохранилось. О нём мы узнаём лишь из ответа Л.Н. Толстого жене от 10 января, где он пишет, что душевное здоровье Сони, выразившееся в утраченном письме, «тревожит» его и он просит жену «не сердиться» (84, 17). Соня в своём письме этого же дня, 10 января, пишет, что «корректуры усилились» и ей, несмотря на привлечённых помощников, «очень хлопотно». К тому же — опять «нездоровится». Конечно, это более чем достаточные объяснения для встревожившего Толстого письма… Неприятно подействовало на Соню и известие в одном из писем, что террористы в России Толстого «начинают считать своим», хотя Лев Николаевич на самом деле «террору-то и есть злейший враг» (ПСТ. С. 380, 383). Именно в эти годы, получая хорошие барыши с издания и переиздания сочинений мужа, Sophie меньше всего хотелось оказаться женой революционера, человека вне закона. Оттого, в тревоге, и признаёт мужа «врагом террора» и революции — вопреки той лжи, в которой поучаствовала позднее…

       Толстой между тем, насмотревшись на роскошную и суетную жизнь богатейших Олсуфьевых в их дворце — очень соскучился в эти январские дни по семье, и в особенности по любимой Соничке:

     «Соскучился я очень по тебе и вас, но и просто соскучился от хозяев, добрых самих по себе порознь, но не добрых друг к другу, и от тяжёлой, давящей и непривлекательной роскоши жизни» (84, 18).

     Помимо биографических фактов, это признание косвенным образом указывает на отсутствие в этот время (как и в прошлом, 1886 г.) «тяжёлой, давящей» атмосферы в московском доме Толстых. Такое редко бывало с Толстым: чтобы от стремился ТУДА, в Москву, а не из неё подальше…

      В уединённых прогулках Лев Николаевич обдумал многое для нового своего крупного философского сочинения – «О жизни и смерти». Записи в Дневнике от 3 февраля, приведённые нами выше, относятся как раз к этому замыслу. С середины февраля и весь март Толстой уже занят писанием нового трактата. Новый друг, Н. Я. Грот, устроил для Льва Николаевича возможность выступления в учёном Психологическом обществе с рефератом «Понятие жизни». 14 марта, вечером, заседание Общества и доклад на нём Толстого состоялись. Софья Андреевна писала в этот день сестре:

     «Весь день писала, переписывала Лёвочкину статью о жизни и смерти…, которую он в настоящую минуту читает в университете в Психологическом обществе. Статья хорошая, и без задора, и без тенденции, и чисто философская…» (Цит. по: Опульская Л.Д. Лев Николаевич Толстой. Материалы к биографии с 1886 по 1892 год. М., 1979. С. 93. [Далее ссылка на это изд. сокр: Материалы. 1979. С.].)

       Как мы помним, со времён общения с прекрасным и умнейшим Леонидом Дмитриевичем Урусовым, безвременно утраченным духовным другом, Соня сама очень увлеклась философией. Нет сомнения, что реферат мужа она переписывала не тупо, механически, а с ИНТЕРЕСОМ и ПОНИМАНИЕМ. И горько сожалела, что в сволочной, гнило-патриархальной России ей, женщине, не дано право не то, что участвовать, а хотя бы присутствовать на сборище брадатых и мудатых «учёных мужей». И муж В ЭТОМ не готов был защитить её святое человеческое право!

    Давайте приглядимся теперь пристальней к милой Соне. Какими глазами смотрела она на жизнь семьи, на творчество мужа?  В каком настроении и мыслях встречала обстоятельства повседневной домашней и деловой жизни и известия из жизни внешней? Как всегда, «путеводителями» нам пусть послужат записи Софьи Андреевны 1887 года в дневнике и воспоминания об этом годе в мемуарах «Моя жизнь».
      
     Из записи в дневнике под 3 марта 1887 г.:

     «Встревожило известие о бомбах, найденных в Петербурге у 4-х студентов, которые хотели их бросить Государю проездом с панихиды его отца. Так встревожило — что весь день не опомнюсь. Это зло породит целый ряд зол. А как мне теперь тревожно всякое зло! Лёвочка уныло и молчаливо принял это известие. У него это уже прежде переболело» (ДСАТ – 1. С. 114).

     Легко догадаться, ПОЧЕМУ так тревожно было Соне. Она помнила ещё 1881-й год, мартовское убийство Александра II и — письмо мужа к новому царю с призывом по-христиански простить и не казнить цареубийц. Она ждала тогда последствий от «дерзкого» письма: репрессий для мужа и драм для семьи… Вот почему в 1887-м «унылое молчание» Толстого было принято ею с некоторым даже удовлетворением — как мы знаем, совершенно неосновательным: Толстой не собирался прекращать свою христианскую защиту людей, пусть даже и революционеров, от имперской расправы над ними судом, тюрьмами и смертной казнью. Последнее в его земной жизни публицистическое выступление 1910 г., известное как статья «Действительное средство» — была, как известно, выступлением как раз против казней.

      Ещё, из записей того же дня:

      «Мы мирно и счастливо прожили зиму. Вышло новое <шестое> дешёвое издание. Интерес мой к этому делу совсем пропал. Деньги радости не дали никакой — да я это и знала» (Там же. С. 115).

       Да, ЗНАЛА о греховной суетности наживы и зле богатства — по увещаниям мужа. Но, как и очень многие, не изведав грустным личным опытом — не верила… Но и нельзя сказать, что не было радости от достатка в доме: была, но — мужу. Соня меньше тревожилась о деньгах, меньше злилась, а его январский отъезд с дочерью Таней может служить образцом неразрывной душевной связи супругов, когда пишутся друг другу малосодержательные, но регулярные и эмоционально необходимые письма:

     «Живя врозь с Львом Николаевичем, мы разлуку всегда чувствовали и не прерывали того дружеского общения, которым я так всегда дорожила» (Толстая С.А. Моя жизнь. Том 2. М., 2014. С. 115 [Далее: МЖ – 2. С.]).

      А вот записи в дневнике Софьи Андреевны от 6 марта того же года:

     «Переписала «О жизни и смерти» и сейчас перечла внимательно. С напряжением искала нового, находила меткие выражения, красивые сравнения, но основная мысль для меня вечно несомненная — всё та же. То есть отречение от материальной, личной жизни для жизни духа. Одно для меня невозможно и несправедливо — это то, что отречение от личной жизни должно быть во имя любви всего мира, — а я думаю, что есть обязанности несомненные, вложенные Богом — и от них отречься не вправе никто, и для жизни духа они не помеха, а даже помощь» (Там же).

     Всё-таки кое-что подсказывало Соне, что не столь безобидно и отнюдь не «чисто философское» это новое сочинение мужа. В письме другу-единомышленнику Г.А. Русанову от 2 апреля 1887 г. Толстой определяет задачу своего сочинения так:

     «Кажется, что разъяснение этого — т. е. того, что именно есть жизнь (у Христа это разъяснено), разъяснение Христово для людей, которые не хотят понимать Евангелие — это очень важно, нужно, прибавит счастья людям» (64, 32).

    Так что всё-таки недаром в начале лета 1887 г. очень умный цензор Санкт-Петербургского цезурного комитета по фамилии Лебедев усмотрел в сборнике рассказов Л.Н. Толстого «для народного чтения» не просто антиправославную тенденцию, а «своего рода евангелие» (Цит. По: Гусев Н.Н. Летопись жизни и творчества Л. Н. Толстого. 1828-1890. [Далее: Гусев. Летопись-1.] С. 670). Написав народные рассказы именно как понятные для простецов иллюстрации к евангелию, теперь Толстой принялся за писание, ни много ни мало, евангелия… для более образованного и подготовленного читателя.

    И в этом же письме — достаточно суровые строки о женщинах и семейной жизни, которые, к счастью или несчастью, не могла прочесть Соничка:

    «Женщины редко возрощают у себя в сердце истинную любовь к Богу и к людям, и часто любовь к детям занимает  всё место. И часто видишь ужасную казнь за это. Помилуй  Бог вас и жену вашу  и  от  греха,  и  от  последствий  его.  — Я знаю, что это кажется  недобрым  чем-то — холодным — рассуждать  о  боге, когда есть горе,  — дети больны или умирают; и мы так привыкли к этому, что и мне это показалось  совестно.  А как мы забыли Бога, если  говорим  и  думаем  так!  Как очевидно, что  мысль о  Боге  (истине,  добре,  — как  хотите  понимайте)  нужна  нам только  для  парада,  а  как  дело  серьезное,  жизненное,  то  нам даже совестно упоминать про такую фальшь.

     […] И родятся, и живут дети и любимые люди только как некоторые подробности Бога, которые без Бога  и не имеют смысла и которые поэтому  уничтожиться  не могут,  — скрыться  из  глаз наших  могут,  но  не уничтожиться.

     Я пишу, не обдумывая слов, надеясь,  что  вы  совпадёте  со мной  сердцем  и  поймёте меня» (84, 32).

     Соня НЕ МОГЛА понять этого: как и масса современных, уже XXI века, мамаш, делающих из заботы о потомстве на давно и опасно перенаселённой человечеством планете какие-то высокие смыслы жизни и относящие детерминирующие их мышление и поступки атавистические животные инстинкты человечьей самки к чтимым «дарам Бога».

     Именно работа этих инстинктивных программ создавала для Софьи Андреевны «барьер невосприятия» христианской проповеди мужа, подсказывало ложные трактовки его теоретических построений — в духе «проповедания любви ко всему миру».

    Дети между тем — и радовали, и огорчали мать, как бы пытаясь доказать ей, что смысла всей жизни в них, в их плотском и материальном благе, полагать нельзя.

     Дневник, 6 марта:

     «На душе уныло. Илья очень огорчает своей таинственной и нехорошей жизнью. Праздность, водка, часто ложь, дурное общество и главное — отсутствие всякой духовной жизни. Серёжа уехал опять в Тулу, завтра заседание в их крестьянском банке [в котором служил Сергей Львович. – Р. А.]. Таня и Лёва огорчительно играют в винт. С меньшими детьми я потеряла всякую способность ВОСПИТЫВАТЬ. Мне их всегда ужасно ЖАЛЬ, и я боюсь их избаловать. У меня старческий страх за них и старческая нежность к ним» (ДСАТ – 1. С. 115).

    И всё же в нормальном, христианском обществе — в мире любящих и равных правами братьев и сестёр — Соня, без сомнения, могла бы с громадной общественной пользой реализовать себя не только в семейной жизни, но и в творчестве, и в науках, и в философии. Материнство, неотделимое от повседневного соприкосновения с МАТЕРИАЛЬНОЙ стороной жизни, подарило ей уже к этому, 1887 году, чудесное прозрение, которое вряд ли достиг и через 20 лет, и до конца жизни, её супруг и которое она, смиренно не придавая ему особенного значения, мимолётно и грустно выражает в той же записи дневника:

     «Точки опоры в жизни у меня теперь нет никакой; но есть прекрасные минуты одинокого созерцания смерти и иногда ясное понимание того раздвоения материального и духовного сознания, себя и несомненность вечной жизни того и другого» (Там же).

     Это ГЕНИАЛЬНОЕ прозрение скромной жены писателя и мыслителя. Прозрение в органично и неразрывно ДУХОВНО-МАТЕРИАЛИСТИЧЕСКУЮ сущность Божьего устройства мироздания — включающую в себя формы материй и связанных с их бытием эманаций и энергий, неизвестных XIX столетию обитателям планеты Земля и лишь в наше время исследуемых (и то на самых подступах!) наукой. Прозрение к ЗНАНИЮ, позволяющему преодолеть «грех» идеалистической философии XIX столетия — пресловутый ДУХОВНЫЙ МОНИЗМ, отводящий материи роль либо «презренной» и «низшей» субстанции, либо вовсе «временной иллюзии», сопровождающей плотскую жизнь человека. Толстой, в его многолетних попытках дать определение Жизни — так и не избавился от суеверий духовного монизма… и не одну Софью Андреевну сбила с толку выразившаяся в его «интеллигентном евангелии» крайность проповеди «жизни в духе».

    Но жизнь умеет «засуетить» — как метко и характерно выразилась Соня в письме мужу 12 января 1887 г. (ПСТ. С. 385). И не всегда суета эта, эти тревоги и заботы — так уж беспочвенны. Как туча на горизонте, явилась у Сони в этом году та забота, которая уже не оставит её до конца её совместной с мужем жизни, превратившись с годами в мучение и болезнь: ЧЕРТКОВ.

     Снова дневник, тот же день, 6 марта:

     «Было письмо от Черткова. Не люблю я его: не умён, хитёр, односторонен и не добр. Л. Н. пристрастен к нему за его поклонение. Дело же Черткова в народном чтении, начатое по внушению Л. Н., я очень уважаю и не могу не отдать ему в этом справедливости».

     И далее, запись 9 марта — уже страшная. Приводим почти целиком:

     «Лёвочка пишет статью «О жизни и смерти» новую для чтения в университете в Психологическом обществе. Вот уже неделя, как он опять вегетарианец, и это уже сказывается в его расположении духа. Он сегодня нарочно начинает с кем-нибудь при мне заговаривать о зле денег и состояния, намекая на моё желание сохранить его для детей. Я молчала, но потом вышла из терпения и сказала: «Я продаю 12 частей за 8 р., а ты одну «Войну и мир» продавал за 10 р.». Он рассердился и замолчал. Так называемые ДРУЗЬЯ новые христиане страшно восстанавливают Л. Н. против меня и не всегда безуспешно. Перечла я письмо Черткова о его счастье в духовном общении с женою и соболезнование, что Л. Н. не имеет этого счастья и как ему жаль, что он, столь достойный этого, лишён этого общения, — намекая на меня. Я прочла, и мне больно стало. Этот тупой, хитрый и неправдивый человек, лестью опутавший Л. Н., хочет […] разрушить ту связь, которая скоро 25 лет нас так тесно связывала всячески! Когда Лев Николаевич был болен, эти два месяца мы жили по-старому. Я видела, как он отдохнул душой и как в нём проснулось это старое творчество. И он написал драму. Путы его притворно-слащавых новых христиан снова опутывают его, и он уже порывался в деревню, и я видела, как потухал этот огонь и как это действовало на его душу.

     Отношения с Чертковым надо прекратить. Там всё ложь и зло, а от этого подальше» (ДСАТ - 1. С. 116).

     Справедливость вывода о нарастающем негодяйстве Черткова и УЖЕ ТОГДА назревшей необходимости прервать с ним общение семьи и особенно Льва Николаевича — к несчастью, «разбавляется» в дневнике Софьи Андреевны несправедливым обобщением о ВСЕХ друзьях-единомышленниках Толстого как «притворно-слащавых новых христианах». Вероятно, в своих философских поисках она либо набрела самолично на брошюру 1882 г. «Наши новые христиане» Константина Леонтьева, либо кто-то пересказал ей её содержание. Вероятней второе, потому что критикует брошюра в основном Ф.М. Достоевского, и в меньшей степени Л.Н. Толстого: в связи с одним только из серии его народных рассказов — изложением народной легенды «Чем люди живы?» Ни в самой народной легенде, ни в её пересказе Л.Н. Толстым, нет никакой притворности или слащавости. А вот в общении с Л.Н. Толстым некоторых городских интеллигентов, подавшихся по юности лет или сдуру в «толстовцы» — да, такая фальшь была, и отвращала ещё с начала 1880-х самого Толстого. Почуялась она умненькой Соней наконец и в поведении, речах В.Г. Черткова. Но тот успел занять СЛИШКОМ неподобающее ему место в жизни и в сердце идеализировавшего его Толстого. И, действительно, искренне старался быть полезным ему. Изгнание его из жизни Льва Николаевича, как известно, так и не состоялось — к огромному, огромному сожалению…

     Главная неправда Сони — в том, что христианское отношение Льва Николаевича к собственности и деньгам было инспирировано «толстовцами». Совершенно нет. Будто назло складывающемуся в их, не весьма умных в массе своей, головах образу Толстой периодически отказывался от строгостей вегетарианской диеты, с радостью разделял с семьёй некоторые «барские» развлечения, и в принципе — будто хотел противопоставить некую “антитезу” крайностям своего поведения прежних лет. Соничка радостно и удовлетворённо свидетельствует в записи дневника от 14 марта:

     «Лёвочка […] стал делать отступления от разных предвзятых правил: комнату часто убирает <слуга> Григорий, пищу, когда нездоров, ест и мясную; когда мы играем в винт, присаживается и он. Пропало упорство, и пропало и дурное расположение духа, стал веселее и добрее. За продажу книг тоже не сердится, рад, что 8 р. издание…» (ДСАТ – 1. С. 117).

    Нет, не от любящей жены и от детей, а как раз от суетных, суетливых и часто неприятных гостей московского дома, ВКЛЮЧАЯ массу религиозных обожателей, бежал он в январе. И, еле дотерпев до конца марта — бежит снова, на этот раз в милую Ясную Поляну. Толстому требовалось большее, чем возможно было в городе, уединение — для работы над философским трактатом. Оно ни в коем случае не было совершенным одиночеством: помимо знакомых крестьян и слуг, равно и регулярных гостей, круг общения великому яснополянцу могли в этот раз составить отпущенный из гимназии на пасхальные каникулы сын Лёва, его новый товарищ (старший на 2 года) студент Владимир Ден и, конечно, неразлучный Алкид, сын гувернантки мадам Сейрон.

КОНЕЦ ВСТУПИТЕЛЬНОГО ОЧЕРКА

     Итак, оставив жену с младшими детьми «говеть» по-православному в Москве, Толстой 30 марта уезжает, вслед за сыном и его товарищами, в Ясную Поляну. Расстроившись чувствами, как бывало обычно в таких случаях, Соничка в тот же день пишет ему вслед:

     «Без тебя потухло всё в доме, но большое утешение, что тебе будет хорошо, лучше, чем здесь, и потому я радуюсь, что ты поехал в деревню» (Цит. по: МЖ – 2. С. 22).

     Полным текстом это письмо нам недоступно. К сожалению, цитируя его в воспоминаниях, Софья Андреевна не указывает и точной даты его написания. Известно, что вслед отъехавшему мужу она отправила два письма: от 31 марта и от 1 апреля (оба не опубликованы).

     Первое в этом Эпизоде письмо Толстого — тоже, по традиции, «дорожное»: открытка от 1 апреля из Тулы, куда он заехал попутно, планируя встретиться с сыном Сергеем, служившем в Туле в Крестьянском банке:

       «Ехал очень дурно тем, что жара <в вагоне> ужасная, но очень хорошо тем, что интересные и не бесполезные разговоры, шли с раскольниками-старообрядцами.  Серёжа был в Ясной и хотел вернуться ночью, и я  остался  ночевать  у милого <Н.В.> Давыдова [прокурор в Туле, многолетний и ОЧЕНЬ полезный знакомый Л.Н. Толстого. – Р. А.]. Утром перешёл к Серёже, сижу с ним, напьюсь чаю и поеду сейчас, в 3-м часу,  в  Ясную» (84, 19).

    Наконец, он в Ясной и, немного отдохнув, пишет жене 2 апреля уже подробнее и о поездке, и о своём самочувствии,  и о первых впечатлениях и событиях в Ясной Поляне:

     «Хоть и совестно посылать на Козловку [ж.д. станция, ближайшая к Ясной Поляне, откуда можно было отправить письмо. – Р. А.], но очень хочется писать тебе. Я совсем здоров. Нынче чувствую некоторую унылость, но здоровье со всех сторон прекрасно.  Вчера выехал из Тулы в 3.  И казалось так хорошо в поле на свете Божьем, который я давно не видал, что с половины дороги послал Михайлу одного, а сам пошёл пешком, застал мальчиков <Льва и Алкида> за обедом. Был бульон и пирожное трудов <повара> Николая Михайловича <Румянцева>.  Здоровье душевное так хорошо, что и у  Серёжи, пока он не пришёл, немного пописал, и дорогой всё шёл, думал и,  сидя  на  куче  камней,  записывал.  Спал прекрасно.  Тит <Пелагеюшкин, слуга> вслух читал мальчикам в другой комнате «Раздел» [рассказ И.Е. Журавова, опубликованный в толстовском «Посреднике». – Р. А.]  и очень хорошо.  Нынче в изобилии всего  напился  кофею  и  работал до  самого  обеда.  И потом головой устал.  Мальчики ходили на тягу на пчельник, я ходил к ним навстречу. Грязь страшная. Лёва убил валдшнепа 1. Домой пришел в 10-м часу, всё думал и смотрел на звёзды. Очень хороша ночь. А тут телеграмма от
Дена, что он приезжает.  Напились чаю и ждут его,  а  я вот пишу. Как-то ты поживаешь? Где спишь, нервы успокоились ли?   Я приеду непременно повидаться с вами. Что Илья, […] Таня […]? Маша благополучна ли и малыши? Ну, прощай пока. Л. Т.» (84, 19-20).

    Вечером 3 апреля Софья Андреевна отвечала мужу пространным письмом:

     «Милый друг, сейчас получила твоё письмо по приезде твоём в Ясную и так от него и повеяло и весной, и добротой. Серёжа приехал утром и в кармане привёз твоё открытое письмо, которое доставило бы мне столько успокоения и радости, а причинило столько и тревоги, и досады от неполучения его. Он неисправим, и сердиться за его распущенность я уж не могу. Я рада, что у вас там удобно и не холодно, а уж солнце какое весеннее, чудо!

     Надо по порядку ответить на все твои вопросы: самое больное моему сердцу — Илья, всё в хорошем духе. В первый вечер, как ты уехал, он был со мною груб, но на другое утро повинился и с тех пор очень хорош. У Тани всё болит нога, но получше, помягче. ТИФЛИССКИХ БАРЫШЕНЬ она немного запускает, но я ей ежедневно передаю письма от оных [т.е. от людей, откликнувшихся на опубликованное в газетах письмо Л. Н. Толстого к тифлисским девушкам с призывом участвовать в книжном просвещении народа. – Р. А.]. Маша в унынии большом, что я сегодня ночью не пускаю её с Толстыми на погребение плащаницы в храме Спасителя. А тут Трескин [неудачливый ухажёр. – Р. А.] и она что-то с ним у Оболенских переговаривалась: «Да где ж мы теперь увидимся!» И Таня не советует её пускать. Сама же я бы поехала, но сил нет. Серёжа острит и играет на фортепиано. Малыши бегали весь день по саду, возили песок в новых тачках и посыпали дорожки. <Гувернантка> Miss Fewson уехала с сундуками сегодня, и это новая забота — смотреть и пугаться о малышах. Сашу сегодня снимали в фотографии, она очень радовалась кататься и была очень весела.

    […] Днём ещё красили яйца, и Вера Шидловская и Серёжа даже. Очень были веселы все, но шумно, и нервы мои не выдерживают и тогда я уединяюсь. — Сплю я одна на верху и иногда жутко очень, а если устану очень, то ничего. По вечерам читаю Евангелие и вижу, как ты весь проникнут Евангелием, и как велика работа душевная, чтоб им проникнуться. ПУТЬ действительно УЗОК, а мы, грешные, на ШИРОКОМ пути, и сойти с него трудно.

     У меня всё неудачи и несчастья. Этот маленький орловский Богатырёв от корректур отказался, уезжает к Никифорову. В типографии Каткова тоже отказались искать корректора, а у меня масса корректур, которые мне никто из своих, очевидно, не хочет читать, а одной — работа непосильная, слишком много. Не знаю, как извернусь, тем более, что при детях никого нет.

     […] Я рада, что ты обещаешь приехать; приезжай, когда в деревне будет холодно или пойдут дожди, а пока хорошо, тебе будет польза. Завтра Серёжа уезжает к Олсуфьевым, и я очень огорчаюсь, что он едет от праздников, хоть бы первый день пробыл.

     Воды (Эмс) всё ещё не привезены, я справляюсь. Каков Лёва, что убил вальдшнепа; надеюсь, что ты его съел. Я послала в Ясенки тебе кипу писем заказным письмом... Получили от «Посредника» картинки к драме. Все типы очень плохи. Что с ними делать? Пока я дала Тане. Прощай, целую тебя и Лёву.

С. Т.» (ПСТ. С. 386 - 388).

     По хронологии у нас 4 апреля, и ответ Л.Н. Толстого на письма С.А. Толстой от 1 и 3 апреля, короткий и уютно-домашний:

     «Здоров совершенно, сплю, ем и работаю и пр. как  нельзя лучше, так что лечиться и пить воды не от чего. Всё это истинная, точная правда. При том же, поминая тебя, не делаю ничего неблагоразумного.  Время всё утро проходит  в усидчивой  и подвигающейся работе над «Жизнью», вечером хожу навстречу ребятам  на  тягу,  а  потом пьём чай  и  болтаем.

      […] Сейчас хочу поехать верхом в Ясенки, так как утром почти не ходил.

     Получил твои два письма, жду ещё; вероятно <вместе> с Колечкой <Ге-мл.>.  Пиши о себе и детях всех.  Я нынче видел во сне, что ты умерла, и осталось точно тяжёлое воспоминание, так ясно видел. М-mе Seuron, которой кланяюсь, объяснит, что значит. — Николай Михайлович готовит.  Мальчики сбираются к заутрене.

Л.  Т.» (84, 21).

      Почта от Ясной Поляны до Москвы сработала как нельзя оперативно, и уже в ночь на 5 апреля Соничка пишет большое письмо Льву Николаевичу — очень усталое, доброе, передающее его читателю и настроение, самочувствие пишущей, и атмосферу ночного дома, кабинета Софьи Андреевны со столом, заваленным непрочтёнными корректурами нового издания... Приводим это чудесное, грустно-радостное пасхальное письмо без сокращений.

     «Сегодня для праздника получила твоё письмо и очень обрадовалась. Завернул холод, и я тебя попрошу быть внимательнее к переменам весенней, предательской погоды. Очень я порадовалась, что твоё здоровье хорошо, и что ты уехал из Москвы именно теперь, так как здесь ты бы всё хворал — весна и праздники очень раздражают и мучают в городе, особенно нервных и желчных; я это по себе чувствую и знаю. Я вижу, что ты отдыхаешь; но, милый друг, продолжай быть осторожен. На счёт питья вод, я сама хотела тебя просить их не пить теперь, и особенно без меня. Когда я приеду в мае, я увижу, как твоё здоровье и мы, посоветовавшись друг с другом, решим, пить ли? Я думаю, надо пить, но когда будет теплее, а теперь рисковано. А пить надо для зимы, чтоб не повторялось и чтоб починить немного больной пузырь желчный.

     Живём мы вот как: Серёжа уехал ещё вчера к Олсуфьевым, Илья с <другом ровесником, молодым помещиком Мишкой> Орловым сегодня в Крюково, кажется, на тягу уехали. Таня и Маша были во Вдовьем доме у заутрени, разгавливались у Шидловских; я сидела дома и читала корректуры, и вдруг, только что пробило 12-ть, зазвонили, и гул такой был со всей Москвы, что я даже встала и стала прислушиваться. Сидела я в гостиной и изредка вставала полюбоваться чудными цветами, которые мне прислал <друг семьи> Миша Стахович. Сирень, ландыши, незабудки, нарциссы, гиацинты и другие, — всё в серебряной корзинке. Тане, Маше и m-me Seuron тоже были присланы маленькие корзиночки с цветами. Так со всех сторон и пахнет, точно в саду. Сегодня М. Стахович обедал у нас с Писаренко, и Вера Шидловская, и Лёля Северцов [всё родня Софьи Андреевны. – Р. А.] к малышам пришёл. Было очень грустно, что не было ни тебя, ни сыновей трёх старших, хотя старались сделать всё торжественно, обедали на верху.

     Утром, чтоб не смотреть за малышами, я взяла их и Машу и пошла пешком к Карнович, Нагорным, Оболенским, Толстым и Шидловским. Ходили от завтрака до обеда и было хорошо от движения и ясного, свежего дня. Вечером пришла Лиза Оболенская, Нагорный, Леонид, Элен, Вера, Вера Шидловская, и мы играли в два стола в винт! Сейчас после обеда было торжественное катанье яиц, но Миша Стахович так смешил, что хаос был порядочный. Теперь он уехал в Петербург.

     Количка очень трудится, устаёт, бегает, пишет, но так как всего ни доделать, ни уяснить нельзя, то ему просто надо всё бросить и уехать, а то жаль его, он слишком устаёт. Сегодня он ушёл в Петровскую Академию, а завтра собирается уехать, да вряд ли уедет. Пришлю тебе с ним письма: его отца, Бирюкова и другие.

     Хотя мне без тебя очень грустно, но привычнее, чем бывало, и только бы знать, что ты здоров, и что тебе хорошо. Не могу скрыть тоже, что твоё общение с Ф[ейнерманом] и Б[ирюковым] мне вовсе не по душе, и вообще присутствие Ф[ейнермана] в Ясной составляет до такой степени тёмную точку в моей летней жизни, что я не поспешу оставить Москву, лишь бы его не видать подольше. Самая тяжёлая повинность на свете, — это общение с людьми, которых не хочешь знать и презираешь, — ты сам это часто испытывал.

     Кто-то тебе переписывает? Я всё ищу, кто бы мне читал корректуры и не найду и мучаюсь страшно, что к среде надо прочесть 352 страницы и подписать к печати, а прочтено только 64, и глаза болят очень.

     Прощай, милый Лёвочка, я очень устала, спала сегодня у детей, и они меня подняли в 6 часов, возбуждённые и праздником, и ясным утром, и ожиданием сюрпризных яиц. Хотя я им и не велела вставать, но они больше не заснули.

     Как мне всегда жаль, когда живём, живём общей жизнью, ты пишешь, я, переписывая, сейчас же схватываю твои мысли, слежу за ними, слежу за здоровьем, живу, любя, твоею жизнью, и вдруг перерыв и разлука. Она была необходима на этот раз, но не хорошо, вредно и дурно она на меня всегда действует во всех отношениях.

     Когда приезжает Лёва? Я встретила сегодня его симпатичного учителя, Иванцова, около Зубова. Прощай, милый Лёвочка, когда Лёля уедет, ты останешься с тёмными людьми, и тогда я более буду тревожиться. Целую тебя.

Соня» (ПСТ. С. 388 - 390).

     К этому письму, к его концовке, есть примечание Софьи Андреевны: «Тёмными» в противоположность «светским» называли разнородных людей, приходивших к Льву Николаевичу за исканием истины» (Там же. С. 390).

     Отнесение Софьей Андреевной будущего выдающегося биографа Л.Н. Толстого Павла Бирюкова к «тёмным» — конечно, грустная несправедливость. Что же касается вертевшегося в Ясной Поляне с 1885 г. толстовствующего еврея Исаака Файнермана, о нём мы в соответствующем месте уже говорили, и указали читателю на причину неприязни к нему Софьи Андреевны: он был женат, и его фанатизм в аскетической трудовой жизни (без настоящей способности к таковой) довёл несчастную его жену буквально до голодной нищеты. Это было ходячее ПОДТВЕРЖДЕНИЕ МУЧИТЕЛЬНЫХ СТРАХОВ Софьи Андреевны о себе и детях — их общей участи в том случае, если бы Льву Николаевичу позволено было после 1881 года осуществить самые радикальные из замыслов «опрощения».

      Стоит отметить и следующий фрагмент в письме Софьи Андреевны от 4 (ночь на 5-ое) апреля:

      «Как мне всегда жаль, когда живём, живём общей жизнью, ты пишешь, я, переписывая, сейчас же схватываю твои мысли, слежу за ними, слежу за здоровьем, живу, любя, твоею жизнью, и вдруг перерыв и разлука. Она была необходима на этот раз, но не хорошо, вредно и дурно она на меня всегда действует во всех отношениях».

     В своих мемуарах Софья Андреевна вполне откровенно поясняет, что имела в виду под «вредным и дурным влиянием» разлуки с мужем:

     «Вред состоял ы том, что, не любя одиночества и желая ласкового участия ко мне и моей жизни, я могла бы искать других привязанностей, могла бы и найти такого друга, присутствие которого облегчало мою жизнь и одиночество. К счастью моему, такового тогда не случилось» (МЖ – 2. С. 25).

     К счастью для Льва Николаевича, занятая стяжанием барышей Софья Андреевна не жалела в те дни 1887 года об отсутствии любовника — как ощутимо жалела много позднее, в 1908-м, когда писала эти строки своих воспоминаний.

     Лев Николаевич, видимо, не заметил намёка жены, и в своём ответе от 9 апреля назвал Сонино письмо 4 апреля «малосодержательным» — и, конечно, был в этом глубоко неправ: ЭМОЦИОНАЛЬНО это письмо ОЧЕНЬ насыщено: это попытка бессонной ночью говорить, хотя бы монологом, с тем, кого очень любишь, но с кем недостижимо поговорить вживую.

     Если сравнить это Сонино письмо с письмами к ней Л.Н. Толстого — от 5, 7 и 9 апреля — они все три по объёму будут меньше этого одного письма, а по содержательности… увы! только пересказ некоторых внешних событий: как то визит в дом Толстого яснополянских мужичков, чтоб «похристосоваться». Нет личных, тёплых слов — и в оправдание Льву Николаевичу можно сказать лишь то, что эти дни он очень напряжённо обдумывал и писал свой философский трактат: юный Ден и Файнерман едва успевали переписывать набело бесконечные черновики… Кроме того, одно из писем этих дней Софьи Андреевны, от 8 апреля, не пошло по почте, а «приехало» в Ясную Поляну только 10-го, вместе с Н.Н. Ге, сыном художника Ге, друга Толстого.

      Соня пишет мужу 7 апреля — и это письмо Толстой так же находит «малосодержательным» (84, 23). Смешно, но письмо его от 9 сентября с этим упрёком жене состоит всего из ОДНОГО АБЗАЦА, в 10 печатных строк. Конечно, упрёк задел Соню, и с возражений на него она начинает 10 апреля, в субботу, свой ответ:

     «Милый Лёвочка, мои бессодержательные письма — это отражение моей бессодержательной праздничной жизни, которая, слава богу, кончается скоро, и которая меня страшно раздражает. Все вечера я сидела буквально одна, иногда часов до двух, трёх ночи за корректурой и поджидала детей, которые не только не веселились, но просто приходили в тоскливое и глупое состояние от усталости и суеты, и всё-таки стремились в манежи, балаганы, в гости и т. д. Сегодня первый вечер мы были совсем одни, и все были очень милы и веселы. Варенька обедала, потом сидели в гостиной всей семьёй и было подушевно. Серёжа, Илья, Лёва, Таня, Маша; даже Герасимов пришёл, madame, малыши и miss Gibson, которая поступила ко мне к радости всех и особенно малышей. Теперь половина одиннадцатого, девочки ушли спать, Лёва тоже, Серёжа и Илья пошли к Толстым и взяли ключ, и мы распустили всех людей и потушили все лампы в виду того, что завтра гости и поздно придётся всем сидеть. Напишу тебе письмо и буду ещё читать корректур три листа.

     Меня огорчило, что здоровье твоё хуже; это от холода. Помни предписанье <доктора> Захарьина одеваться теплее. И потом, что ты обедаешь? Лёва меня смущает тем, что ты будто говорил: «вот наш БАРИН уедет, мы так не будем роскошничать». Я всё надеюсь, что ты кончишь статью и приедешь к нам поправиться; в этот холод в деревне не хорошо, я думаю.

     Ты пишешь о статье, что ещё НЕ ЗАПУТАЛСЯ, как раз то, что я тебя спрашиваю в моём последнем письме с Количкой.
 
     О том, чтоб телеграфировать, чтоб за ним прислали, он сам хотел, и потому огорчён быть не мог, вещей всех ему бы не донести.

     Сегодня Богомолов отказался держать корректуру — трудно, говорит, и очень связан буду. Теперь Фидлер берётся, брат директора Рукавишниковского приюта. Богомолов говорит, что на него можно надеяться. А пока я работаю. Мне жаль, что не я тебе переписываю.

     О приезде своём в Москву ты ничего не говоришь; стало быть, ты не собираешься. Тёмные люди к тебе не ходят, но многие просят уведомить, когда ты вернёшься. Я всем, кому могу, говорю, что ты уж не приедешь, чтоб тебя не замучили, если ты приедешь.

     Во вторник поеду на лекцию Грота, меня это очень интересует и я радуюсь этой лекции. Таня со мной поедет, может быть, и Серёжа. Я тебе тогда обо всём напишу. Посмотрим, насколько он лучше будет <В.С.> Соловьёва. Сегодня Грот приходил поздравить, был болен, но всё такой же блестяще-жизненный и весёлый.

     Ну, прощай, милый друг, опять бессодержательно, — но что же делать! Я слишком устаю эти дни; и ведь за детьми надзор только сегодня с меня снят. Илья в порядке и не был больше наказан; но всё денег, денег и денег ему нужно без конца.

     Впрочем и всё в том же роде. Серёжа и тот сегодня взял 140 рублей, пошёл, купил всё, заказал платья, и, как ребёнок, радовался и показывал свои галстучки, панталоны (по дешёвым ценам) и проч. Бог с ними — ещё молоды!

     Целую тебя и скучаю без тебя. Я рада, что ты не один, а с Деном и Количкой.

Соня» (ПСТ. С. 391 - 392).

     Несмотря на собственный «бизнес», как выразились бы в наши дни, равно и дела семьи, хозяйства — Соня, как мы видим, старается не пропускать событий в интеллектуальной жизни своей эпохи: в курсе о многих книгах и популярных лекциях, и даже посещает часть из них. РЕДКОСТНАЯ для своей эпохи женщина, достойная Жена!

     В этот же день, 10 апреля, встречное недлинное письмо пишет и Лев Николаевич, явно урвав время от обдумывания и писания своей философской книги:

     «Приехал Количка, привёз письма и себя. Темнота и дождик были страшные. А вчера же получил твои два письма. Спасибо, что ты мне всё присылаешь, заботишься.  Мне хорошо.  Только нынче под ложечкой стало болеть,  хотя  причин  расстройства в  пище  никаких  не  знаю.  Николай Михайлович готовит, и ем самые диетные кушанья — бульон, и  всего  мало.  Если искать причину, то  дурная  погода  и  слишком  напряжённая умственная  работа.  Воздержусь невольно, потому что голова несвежа, плохо  спал — первый  раз.

      Письма всё хорошие,  и  прежде  всего твои. Письмо это привезёт тебе Ден, и объявления [извещения с почты. – Р. А.], и одно письмо тифлисское, и другое с просьбой о сочинениях. Сделаешь по своему усмотрению. Если поправится погода и буду совсем здоров, то провожу Количку до Хилкова. Что ты об этом думаешь?  Потом, если Бог велит, и  к  вам  приеду. […] Количка с Файнерманом  переписывают. Я немного пописал, а теперь вот собрал, что нужно послать с Деном. А он играет наверху на фортепьяно. Целую тебя и детей. Скажи Лёве, что я был к нему не так дружелюбен, как желал этого, и жалею.  Мне неприятно было его барство: «Тит! Тит! то и сё». А теперь жалко. […]

Л. Т.» (84, 23 - 24).

     Упомянутый в письме Толстого князь Дмитрий Александрович Хилков (1857 - 1914) — искренний христианин, уволившийся с военной службы после впечатления от убийства на русско-турецкой войне 1877 – 1878 гг. Прочитав «В чём моя вера?» Льва Николаевича — отказался от наследственных 430 десятин земли в Сумском уезде Харьковской губ., оставив себе только семь, на которых работал лично, как простой крестьянин. Впервые Толстой узнал о Хилкове в октябре 1886 г. из письма П.И. Бирюкова. Его троюродный брат, так же единомышленник Толстого, Николай Фёдорович Джунковский (1862 - 1916) посетил в ноябре 1886 г. Ясную Поляну и от него Толстой узнал подробности жизни князя. Тогда же в письме В.Г. Черткову Толстой признавался: «Радовали меня в это время Джунковский и его рассказы про Хилкова. Какой слуга Божий!» (85, 411). Толстой, конечно, желал лично познакомиться с Хилковым — что и произошло в московском доме Толстых 30 декабря 1887 года, несмотря на подозрения и ворчание Софьи Андреевны.

     На очереди — письмо С.А. Толстой от 11 апреля, написанное ночью, после трудного дня:

     «Наконец кончился мой сегодняшний суетливый день! Устала я страшно, и ещё сидят Столыпин, Вера Шидловская, Серёжа, Таня и Лёва, и играют в винт. Вчера я сидела с корректурой до трёх ночи. Встаю я всякий день ровно в 9 часов и поспеваю к детскому чаю. Утром я ездила по покупкам и делам, потом в три часа дня собрались дети Оболенские (Миташи), Свербеевы, Нагорные и наши, катать яйца. Я поставила им два огромных Ваньки-Встаньки, и азарт был огромный, кто в них попадёт. Попала в одного наша Саша, в другого Катя Свербеева, и зависти не было никакой, очень благодушно, весело и оживлённо катали яйца.

     Потом все обедали, а потом вечером собрались к Тане: Соня Самарина, Лиза Оболенская, Беклемишева, Рачинская [будущая (с 1895 г.) жена С.Л. Толстого. – Р. А.], молодёжь разная, народу пропасть. — Вера Александровна, Петя, Лиза наша [Е.В. Оболенская. – Р. А.] и другие играли в винт, я страшно скучала, и утомлённая сидела и зевала, как всегда, утешаясь мыслью, что ведь кончится же это когда-нибудь. Завтра никого не будет; я хочу, чтоб Лёва до ученья день был совсем без развлечений, и упорно отказываю всем.

     На той неделе во вторник еду на лекцию Грота, а в среду на выставку. Это будут два МОИ удовольствия.

    Серёжа завтра едет обратно в Тулу; там какой-то спектакль, и его вызвали. Илья уехал на охоту, на день, в Крюково опять. Маша, малыши, Лёва — всё это в порядке и здоровы.

     Сегодня Ден приехал, очень доволен своим пребыванием в Ясной и рассказывал подробно, как жил, что вы делали, что ели, тепло ли и т. д.

     Ты пишешь о том, что хотел бы проехать к Хилкову — я это случайно сказала при Маше Свербеевой; а она говорит, что вчера ещё говорила о нём с его тёткой, и та рассказывала, что Хилков ушёл куда-то странствовать, ХОДИТЬ, как она выразилась; что он взял, было, к себе своего беспутного и пьяного отца, но у отца оказалось дурное семейство, которое всё и переехало в именье матери, к сыну на хутор, но туда же, где и мать живёт. У самого Хилкова крестьянка, которую он зовёт женой; но так как он ДУХОБОРЕЦ, то церкви и брака он не признаёт. — Должно быть тоже хорош мальчик. Всякий всё ПО-СВОЕМУ называет, а всякий живёт так, что МОЕМУ НРАВУ НЕ ПРЕПЯТСТВУЙ! — Очень всё это грустные явления, жертвы их всегда одинаковы, т. е. женщины и дети. У кого матери, как у Хилкова, у кого жёны, как у Фейнермана, у кого дочери... Тёмный, тёмный народ! Нравственно больной и несчастный!

     О проводах Колички я думаю, что он и без тебя доедет, а если тебе куда очень хочется ехать, то я думаю, в эту погоду кататься нездоровому человеку очень вредно; во всяком случае лучше дождаться тепла. Воспаления в лёгких везде слышны, и продолжают умирать от них люди.

     Письмо к Попову в острог ещё послано было через М. Н. Лопатина на страстной.

     Если тебе после усиленной работы умственной нужно проехаться, то ты меня об этом не спрашивай. Дело твоё. Но только бы не напрасно проехаться и не застать Хилкова.
 
     Ну прощай, Лёвочка, опять третий час. Твои письма тоже безличные. В них нет ничего ни задушевного, ни отношения какого-нибудь ко мне, а в них ясно одно, — как ты уверен, что я всё-таки и врозь живу только страхом о тебе и о твоём благосостоянии. Жду обещанного разъяснения в письме, почему ты упрекнул меня, что я не ТАК тебя люблю, как надо ... А если никак? Это было бы тебе несомненно покойнее, а мне как — я не знаю, может быть и мне, и покойнее, и веселее. Так ты пришли же это разъяснение, хотя после 25 лет поздно учить, КАК надо любить. Теперь уж, конечно, попокойнее лучше всего.
 
     В Ясную Поляну я перееду не раньше 20 мая. Перспектива делить свою семейную жизнь с Фейнерманом так тяжела, что хоть совсем не переезжать. На твою жизнь врозь с нами я смотрю так, что, если ты здоров, доволен и счастлив, то и хорошо. Дети тоже не стремятся в деревню; видно прошлое лето на долго тяжёлым камнем легло всем на сердце.

     Сегодня девочки говорят: «будем делать всё обратное тому, что делали в прошлом году, и будет хорошо».

     Пожалуйста, продолжай беречься, а то уж начал опять чувствовать себя хуже, а воды пить нельзя, холодно. Сегодня была у Феррейна, отказала воды до мая, да кстати ещё сказали, что свежих до сих пор привозу нет.

    […]  Целую тебя. Сплю я одна, на верху, и очень дурно эти ночи.

С<оня>.
    
       11 апреля 1887 г. в ночь» (ПСТ. С. 392 - 394).

       Софья Андреевна ругает в письме «нравы» сектантов, называя по имени только мутного Файнермана, но подразумевая отчасти и своего мужа — в недавней его «бунтарской» ипостаси. Но тут же демонстрирует нрав собственный, предрассудочно высказываясь о духоборе и толстовце кн. Хилкове: человеке, который через несколько лет станет столь же ненавистен обер-прокурору Синода Победоносцеву, как и сам Лев Николаевич. Который и в 1890-е будет искренне и последовательно осуществлять евангельские принципы жизни и труда — в условиях непонимания и неприязни большинства крестьян, перенеся серию репрессивных разбойных актов со стороны российского правительства, вплоть до ночного похищения в 1893 г. его детей…

     К чести Льва Николаевича надо заметить, что, в отличие от Черткова, в Файнермане он начал разочаровываться быстрее, и, не много посопротивлявшись жене, вскоре уговорил его уехать из Ясной Поляны. Кто знает? прояви тогда же Соничка такую же настойчивость в отношении Черткова… очень многое в судьбе великих супругов России могло бы быть иным.

     Нехороши в письме и мнительность о недоверии мужа к её чувствам, её любви к нему, и злорадство о дочерях, которые, «вдохновенно» надорвавшись на работе с крестьянами в яснополянское лето 1886 года и не дав себе привыкнуть к труду, в следующий год уже хотели «делать всё обратное», т.е. жить в Ясной как дачницы или барыньки, в безделье и развлечениях.

     Выразившееся в приведённом письме настроение Сони отчасти объясняется следующим её письмом, от 12 апреля, написанным уже в более спокойные и не такие усталые часы:

     «Милый друг, меня мучило, что вчерашнее письмо моё было написано в нехорошую минуту и огорчило тебя. Прилагаю письмо несчастной Эсфири [«Эсфирь, брошенная жена Файнермана, с двумя детьми и без всякой помощи». – Примечание С.А. Толстой.]; ты вероятно поймёшь моё раздражение против её бессердечного мужа и ту злобу, которую я имею к нему. Иногда злоба бывает от того, что слишком жаль! А влезли они в нашу жизнь, эти Фейнерманы, незаметно, — к несчастью ты ему ещё объясняешься в любви (в письмах), и это новый пункт нашего разногласия, что очень жаль! Одно тебе считаю долгом сказать, что я направила все свои силы, чтоб его выслали на родину, и надеюсь добиться этого, так как пока он в Ясной, мне покоя душевного не будет. Что ты об этом думаешь? Я думаю, что если есть причина, вызывающая злое чувство, то надо удалить эту причину. Я считаю и вредным, и страшно тяжёлым его присутствие, и потому лучше, чтоб его не было.

     Сегодня был у меня Василий Степанович Перфильев. Он очень трогательно отнёсся к твоему участию [в связи со смертью его жены. – Р. А.] и ко мне; сидел долго, собирается побывать у нас в Ясной, если не поедет за границу для здоровья, на которое жалуется.

     Сегодня провели день довольно уединённо, что очень было хорошо. Я прошлась с детьми по Девичьему Полю, в балаганы, потом они яйца катали с Мишей Оболенским, и сейчас идём его провожать домой. Погода ясная и холодная. Илья, Лёва дома; в духе Лёва очень распущенном, а Илья кротком. У Тани всё нога болит, рана гноится, а сама она и бледна, и плоха. Опять придётся к доктору. Я думаю, пока её общее состояние так плохо, ей, т. е. ране, не зажить скоро. А она глупо питается, поздно ложится и не бережётся. Что-то твои боли под ложечкой? Завтра, похоже, что будет тепло.

     Сейчас проводили Мишу Оболенского домой: Андрюша, Миша и я. На Девичьем Поле потухающее веселье, а небо ясное, ясное, розовый закат и тепло. Чудо, как хорошо! Я прошлась взад и вперёд с удовольствием. Дети так нагулялись и набегались сегодня, что так и повалились спать. Завтра ученье начинается и будничная жизнь.

       […] Сегодня от тебя письма не было, и я утешаюсь тем, что последние дни праздника порядку нет, и опаздывают приносить. Я теперь пишу всякий день. К тебе есть много писем, соберу опять все, и пошлю на Ясенки посылкой или заказным.

     Пожалуйста, продолжай писать мне, это моё единственное утешение в твоё отсутствие.

     Тётенька Вера Александровна спрашивает, пил ли ты её полынное вино и хорошо ли? Она советует его пить, это для желудка хорошо.

     Скоро ли думаешь кончить статью? Я жду её с нетерпением в её окончательном виде. Береги и привези мне все черновые, я их соберу по порядку, и отдам на хранение с другими твоими рукописями. Это будет одна из замечательнейших. С моей плохой памятью и суетливой жизнью, я начинаю забывать многое из этой статьи, и потому жалею, что не я переписываю; тогда я бы её твердо выучила. Прощай, милый Лёвочка, целую тебя; тебе будет опять хорошо при такой погоде. Будь здоров и бог с тобой.
С<оня>» (ПСТ. С. 395 - 396).

     Муж между тем, в неведении о подавленном и мнительном настроении жены, Лев Николаевич пишет ей 11 апреля такое короткое, бодрое и искреннее послание:

      «Пишу опять с Козловки — письма от тебя нет, верно завтра будет. Пишу особенно для того, чтобы отменить  вчерашнее сведение, что у меня брюхо болит.  Нынче прекрасно себя чувствую и работал, подвигаясь вперед. Файнерман нынче нанялся в пастухи к Ясенск[им]  мужикам  за  80 р[ублей].  Я ему советовал это, и все очень довольны, и я завидую ему. Нынче получил радостное известие для меня, что Джунковский женится на <девице Елизавете> Винер. — Он был у них и сделал предложение. С Колечкой живём прекрасно.  Я всё в твоё воспоминание живу по барски и ем мясо.  Читаю для  отдыха прекрасный  роман Stendhal — Chartreuse de Parme [Стендаля «Пармская обитель»],  и  хочется  поскорее  переменить  работу. Хочется художественной. Надеюсь, что ты освободилась от коректур. И  как здоровье твое и  Тани и  Ильи нравственное состояние.  Целую тебя  и  детей.  Пока прощай,  душенька.

Л.  Т.» (84, 24).

      Конечно же, обожаемого Стендаля Толстой не читал, а ПЕРЕЧИТЫВАЛ — и, как всегда, он радовал и бодрил великого писателя, вдохновляя для собственных, и именно художественных, работ.

     Но вот получено ночное, усталое письмо Сони от 12 апреля, и, не меняя своего жизнелюбивого настроения, Толстой отвечает 13-го заботливо и любовно, начиная свой ответ с “пророчества” о недолгом расстройстве Сониного настроения:

      «Получил нынче твоё последнее письмо <от 11 апреля>,  милый друг,  и очень пожалел  о  том,  что  ты  не  спокойна  и  не  радостна.  Я знаю, что  это  временно,  и  почти  уверен,  что  завтра  получу  от тебя хорошее  письмо,  которое  совсем  будет  другого  духа.  Вчера первый день, что я не писал тебе и не был на Козловке. Третьего дня  вечером  ходил  на  Козловку  с  Количкой,  и  оттуда  шли мы  в такой темноте по  грязи, что перед носом не видно было; очень  хорошо.  На перекрёстке шоссе и старой  дороги видим свет  мелькающий  и  голоса  женские,  весёлые.  Думали — цыгане.  Подходим ближе: дети  с  палками,  девушки, мущина, и  во главе  Пелагея  Фёдоровна [Суворова, прачка в доме Толстых. – Р. А.] с фонарём; это она провожает жениха <дочери своей>  Сони  на  Козловку.

     Придя домой, нашли приехавшего <Аркадия> Алёхина [толстовец; создатель одной из первых земледельческих общин. – Р. А.], — помнишь, в очках малый? Он едет покупать землю и  заехал.  Легли  спать.  Утро  вчера  очень  много  занимался,  писал  совсем  новую  главу  о  страдании, — боли. [Т.е. не писал, а переписывал — главу XXXV трактата «О жизни и смерти». – Р. А. ] Походили гулять, обедали. Да утром ещё приехал <Сергей Дмитриевич Сытин, младший> брат <И.Д.> Сытина <книгоиздателя>, едущий  из  Москвы  с  тем,  чтобы  где-нибудь  в  деревне  жить, работая;  уехал  к  Марье Александровне <Шмидт>, и  Алёхин уехал.

     В продолжении вечера  были  посетители: <крестьяне Ясной Поляны>  Данила <Козлов>,  Константин <Орехов?>,  читали  «Хворую»  Потехина.  Файнермана не было.  Он в Туле был хлопотать о разводе, для которого куча трудностей. Нынче мы одни с Колечкой пили чай, кофе; потом я писал, он переписывал и топил баню. Обедали; пришёл немного выпивший Пётр Цыганок [плотник из дер. Телятинки; наст. фам. Новиков. – Р. А.] и очень много  хорошо  говорил.  Сейчас был в бане и хотел пить чай. 

     Весна второй день — медунички, орешник  в  цвету,  и  муха,  пчела,  божьи  коровки — ожили и жужжат и копошатся.  Ночь ещё лучше: тихо, тепло, звёздно, не хотелось домой идти.  Занимался нынче тоже хорошо.  Пересматривал, поправлял сначала. Как бы хотелось перевести всё на русский язык, чтобы Тит понял. [Т.е. чтобы мог понять простой мужик-крестьянин. – Р. А.]  И  как тогда  всё  сокращается и уясняется. От общения  с професорами  многословие, труднословие  и  неясность,  от  общения  с  мужиками  сжатость, красота  языка  и  ясность. 

     […] Здоровье хорошо.  Теперь I hope [надеюсь]. Да, ещё то, что к Хилкову не поеду. I hope, что  ты не  затягиваешься коректурами и что будни  успокоили  всех,  и  тревожится  и  радует  только  зелень в  саду.  I hope, что  Илья  в  струне,  малыши  здоровы,  и  Таня и  Маша  в  хорошем настроении,  и  что  Лёва  не  играет  в  винт. Серёжу нынче  Файнерман  видел  в  Туле;  он  был  в нерешительности  приехать  или  не приехать  в  Ясную.  Я думаю, завтра приедет, пожалуй,  и  с охотниками.  Самая тяга. — Ну, прощай,  милый  друг.  Целую тебя и детей. Л. Т.» (84, 25 - 26).

    И — письмо от 14-го, ответ на письмо жены от 12 апреля:

    «Получил нынче твоё доброе письмо <от 12 апреля>, как и ожидал. Одно очень не хорошо: это твоё нерасположение к Фейнерману. Что тебе может мешать человек? И как поставить себя в такое положение, чтобы не уметь обойтись с человеком — обойтись как с человеком, так, как ты найдёшь наилучшим? Это что-то обидное и жалко мне за тебя, что ты как будто имеешь врага. Это ужасно мучительно. А главное, за что ты так обвиняешь его? Зная его близко, его нельзя никак ненавидеть, а можно только жалеть. Жену свою он ужасно любит. И теперь, когда она требует у него развода, и он посылает ей его, и она вместе с тем обещается приехать к нему и не оставлять его, я вижу, как он страдает. Ненавидеть же его нельзя, потому что нельзя же его не назвать добрым человеком? Вообще думаю, что если ты примешь какие-либо внешние меры для его изгнания, то сделаешь дурно, главное дурно для себя самой.  Ну вот,  милый  друг,  я  сказал,  а  ты  подумай,  и сделай,  как  лучше. — «Тае, по лучше как, значит...».

    Нынче по обыкновению занимался. Колечка с Файнерманом переписывали.  Выставили окно.  Сейчас  поеду в Ясенки.  Была больная  от  лихорадки.  Колечка  нашёл [хинин]  и  мы дали. Да, Ольгушка Ершова [ «Любимая ученица в школе Л. Н.» – Прим. С. А. Толстой. ] просит  рецепт  от  глаз  для  своей девочки.

     Работал нынче хуже всех дней, но не  запутался.  Больше новостей у меня нет.  Твои новости хорошие… Ну,  пока  прощай.  Только что пообедал, и мысли  заснули. Обедали щи зелёные и кашу на сковороде, и ничего больше есть не хочется; а вечером чай с  хлебом.  Целую тебя и детей.

Л. Т.

     Был у меня вчера один мужик  из <деревни>  Щёкина.  Помнишь, он был посажен невинно в острог за сопротивление якобы властям и просидел два года, жена его  ходила ко мне,  и ещё погорела без  мужа.  Он жил у нас  зиму  в  работниках.  Все говорят, что примерный мужик.  Теперь у него ни лошади, ни семян, ни права идти на  работу,  потому что за ним 13 рублей недоимки и не дают паспорт.  Надо помочь ему, у кого есть деньги» (84, 26 - 27).

     Деревня Щёкино, упомянутая в этом письме Л.Н. Толстого, дала имя сохранившемуся, к сожалению, до наших дней отвратительному индустриальному городишке близ Ясной Поляны.

     Общение с народом, возможность помощи ему, действительно, были полезны и для творчества Толстого, даря инсайты, недоступные городским и кабинетным сидельцам. Другим конкурентом Софьи Андреевны, вдохновлявшим творчество мужа, была классическая литература — как сородственный в писательской гениальности, обожаемый им Стендаль.

      В своих воспоминаниях «Моя жизнь» Софья Андреевна констатирует, что, кроме напряжённого труда: её — над изданием книг, мужа — над писанием, СОБЫТИЙ, достойных воспоминания, в её с мужем переписке этих дней отразилось мало, «и весь интерес сводился к ПСИХОЛОГИИ моих семейных отношений, и главное, наших отношений с Львом Николаевичем» (МЖ – 2. С. 26).

     Это относится и к следующим по хронологии письмам: 13, 14, 15 и 16 апреля, которые мы имеем возможность прочитать почти без перерыва: желая скорее закончить некоторую часть своей работы над трактатом и навестить в Москве жену и детей, Толстой после письма 14 апреля пишет до отъезда ещё только один ответ. Соня же — продолжает свой ежедневный разговор с любимым… Дадим ей слово!

     Письмо от 13 апреля:

      «Сейчас вернулась из конторы, где сидела одна одинёшенька с шести часов до девяти с половиной вечера. Приходится страшно работать, чтоб как-нибудь кончить старое издание. Два дня я делала выписки, кто не внёс денег, и вышло недоплаты по старому изданию около 3500 рублей. Делала справки, что страшно утомительно, написала 13 писем и ещё надо написать и сделать справок на 123 письма! И это только по старому алфавиту. Верно, столько же по-новому. Самое скучное и трудное дело оставил мне Количка <Ге>! Он от него отвилял. Я думала, что он хоть начал его, оказалось, что он и не трогал! Очень мне досадно, тем более, что дел и других много. Весной всегда всё подойдёт: и работа, и дела. Завтра поеду по банкам, а вечером на лекцию <Н. Я. Грота>. Днём буду Мишу учить и свои дела справлять. Корректоров я нашла, но надо их ещё испытывать, а пока я всё держала корректуры по трём типографиям. Уж если кто умеет в затяжную работать, то, право, только я. За то и не весела и не добра. Тебя, моей утехи — нет, и я нахожу дикое и упоительное утешение в моей непосильной работе. Точно пьянство. Всякий по-своему пьянствует.

     Дети всё то же. Илья справлял свадьбу у Нагорных. Был шафером у Нади Трейтер. Брали нашего повара и двух лакеев; всем дали по 5 рублей; а мы ели всё вчерашнее, и девушки нам служили, и было очень весело. Таня и madame, — наши господа, — уезжали обедать в гости. […] У Тани всё нога болит. Серёжа уехал в Тулу, верно теперь у тебя был. Лёва ходил в гимназию. Малыши в восторге весь день, прыгают через верёвки, качаются, бегают в саду, и так счастливы, что весело на них смотреть. Мне ещё, по случаю свадьбы и отсутствия родителей дома, Мишу Оболенского прислали на весь день. Я его учила с своим Мишей: писали и задачи решали.

      В десять с половиной часов девочки прислали за мной в контору, чтоб я скорей шла. Приехал Урусов из Стрельны и был странен, и они боялись. Но я нашла его совершенно приличным.

      Получила сегодня твоё письмо <от 11 апреля>, радостное для меня, что твой желудок не болит. И ещё мне стало веселей, когда я прочла, что тебе хочется писать в художественном роде. Странно, я всё время смутно чувствовала, что тебе должно это хотеться, и часто думала спросить. Кажется, я даже в одном письме упомянула, что не кончил ли статью, и не собираешься ли что другое писать.

     […] Воображаю, как ты доволен был сегодня быть в деревне! Должно быть стало зеленеть и скоро сеять начнут. Когда Количка поедет к своим? Я думаю, что когда он уедет, ты, может быть, к нам приедешь. Впрочем теперь хороша погода, жаль уезжать из деревни. — Очень тебе благодарна, что ты бережёшься и не мудришь над собой в моё воспоминание. Фейнерману нечего завидовать. То, что ТЫ на свете делаешь, того никакие Фейнерманы не сделают. А он ни на что не годен, и пастух будет плохой. Эти люди работать по-настоящему не умеют! Они делают то, что им легче всего, что собственно не работа.

     Прощай, милый друг, целую тебя.

Соня» (ПСТ. С. 396 - 398).

       С весьма понятной женской непоследовательностью Софья Андреевна зло «обличает» в нежелании по-настоящему работать толстовца Файнермана, искренне пытавшегося в то время исполнять повинность крестьянского труда, и тут же — жалуется без злости на всегда «милого» ей «мальчика» Количку Ге, едва ли не оправдывая в обмане и эгоизме, с которым, изобразив некую деятельность в конторе соничкиного издательства, сей «помощник» свалил развлекаться в Ясную, оставив не сделанными самые скучные и рутинные дела. Фактически же — ОДИН ДРУГОГО СТОИЛИ, и «милый» Количка Ге через несколько лет разочаруется во всём и отопнёт от себя Толстого и практику христианской жизни едва ли не злее, чем Файнерман.

     Ответ Л.Н. Толстого на это письмо, 16 апреля:

     «16-го 6 часов вечера.

      Пишу нынче из Ясенков, куда приехал, чтобы взять посылку Тани. Файнерман, узнав, что тебе неприятно его присутствие, решил уехать к себе. Кстати, это ускорит развод для его жены, да и в пастушестве ему  отказали.  Интриги другого пастуха. Количка решил  вернуться ещё  в  Москву по делам своих друзей…

     Вчера был день нехороший для  писанья, — не  выспался,
но нынче прекрасно работал, хотя всё ещё не кончил. Получил рисунки [иллюстрации Е.М. Бём для пьесы «Власть тьмы» и других изданий «Посредника». – Р. А.].  Они  очень  хороши. […] Здоровье  и  телесное  и  душевное  очень  хорошо.  Всё растёт, сохнет,  зеленеет.  Все пашут,  и  мне  очень хотелось, но не желалось оторваться от работы. Всё что может задержать меня, это особенно  хорошее  расположение  для работы.  Осталось на  раз,  а  перебивать переездом не  хочется.

     Тогда до послезавтра.  Целую тебя и детей.  Если есть от тебя письмо, то его ещё не получил.  Колечка пошёл за ним на Козловку. […]
Л.  Т.» (84, 28).

     Как понятно из текста письма 16 апреля, Толстой уже совершенно собрался уехать из Ясной Поляны. Судя по упоминанию в письме Толстого В.Г. Черткову (см. 86, № 142), отъезд действительно состоялся 18 апреля. К этому времени Толстой мог получить все, вплоть до 16 апреля, письма жены — но уже не отвечал на них письменно. Так как именно в письмах Софьи Андреевны выразился отмеченный ею в воспоминаниях ПСИХОЛОГИЗМ всей переписки весны 1887 года, мы не можем обойти вниманием и трёх её писем, оставшихся без письменного ответа Льва Николаевича. Приводим ниже их основные тексты.

     Письмо Софьи Андреевны следующее, от 14 апреля, открывается изложением наблюдений и мыслей её от лекции Н. Я. Грота — да таких, которые могли бы украсить и письмо мужа (хотя бы к тому же Гроту или Николаю Страхову):

     «Хотела бы тебе описать и изложить лекцию Грота, да не сумею, — длинно, многословно и уследить невозможно, так скоро он читал. Теперь я поняла, почему на него нападают, что он служит и нашим, и вашим: очевидно цель его примирить материализм с идеализмом. Для этого он ПЕРВОЕ вносит в область науки, а ВТОРОЕ в область религии. Философию он прямо не признаёт НАУКОЙ и сказал это сегодня. Начало лекции мне не понравилось. Избитая тема о болезненном и ненормальном   нравственном и политическом состоянии общества русского, которое заразилось этим у Европы. Затем сравнение, как была занесена из Европы филоксера и погубила русские виноградники, так должно погибнуть и общество от нравственной филоксеры. Затем был исторический философский обзор с кратким изложением сути учения всякого отдельного философа, причём он сопоставил Платона с Декартом и Аристотеля с Кантом.
 
     Вторая часть лекции была посвящена разбору материи и духа в отдельной личности каждого человека, доказательства присутствия этого духа, отношения его к Богу и к природе.

     Я очень устала, и под конец не могла уж хорошо следить. Притом он спешил и волновался страшно. Его главное огорчало, что мало было народу. У Соловьёва вся зала была полна. Но Гроту аплодировали, а Соловьёву ни разу».

     Высказав меткое, хотя и нелестное наблюдение о Гроте, Софья Андреевна — бывшая, видимо, при своём инсайте в тот день — тут же присовокупляет такое же нелестное и точное наблюдение и о самом Толстом. ОДНО ИЗ ВАЖНЕЙШИХ во всей переписке супругов, и касающееся вещей СУДЬБОНОСНЫХ, в конечном счёте трагических для всей семьи. Вчитаемся:

     «Получила твоё довольно длинное письмо, и удивилась, что тёмные люди тебя и там нашли. О брате Сытина сегодня я слышала со слов Булыгина, который продолжает ходить, и Герасимов его очень любит и хвалит, — так о брате Сытина писал в нашу контору Иван Дмитриевич, чтоб ему отнюдь не давать ни книг, ни денег; что он подделал под брата два фальшивых векселя и пьянствует и развратничает (подлинные его слова). Иван Дмитриевич Сытин в отчаянии, не знает, видно, что с ним делать, и спровадил его. А куда всей этой дряни деваться, к тебе их и гонят. Порядочные люди все или при деле, или при семьях живут.

     Ты опять скажешь, что я сержусь; а я не сержусь, но у меня, к несчастью моему, грубо здравый взгляд на людей, и я не могу не видеть, как ты, то, что есть. У тебя в голове и воображении ТИПЫ, а не люди. И ты людей, дополняя недостатки и отбрасывая неподходящее — всех подводишь под эти типы, одухотворяя и идеализируя их. А в жизни это совсем не так, и я людей сужу и вижу в жизни».

     Важно, что это психологическое откровение, совершенно соответствующее правде, совпало год в год с первыми резко-критическими суждениями Софьи Андреевны о ЧЕРТКОВЕ. К несчастью, этот особо приближённый друг Толстого не был ни в том году, ни в последующие своевременно изобличён в своих ПОДЛИННЫХ свойствах характера и так или иначе удалён из жизни Льва Николаевича.

     Вторая половина длинного письма Софьи Андреевны от 14 апреля посвящена обычной картине повседневной жизни её и детей:

     «[…] У нас в саду тоже зазеленело, дети весь день бегают. Сегодня и Фомич, и повар Семён, все качались на досках и веселились, как в деревне. Весь дом на дворе весь день. Там книги укладывают, Васька артельщиков с собаками важно ходит по двору; повар, Аннушка — все работают на дворе; няня шьёт и Маша горничная — на лавочках в саду. Одна я с пыльными пакетами вожусь и, не разгибаясь, пишу. А сегодня почти и не обедала. Надо было просмотреть, так ли сделали поправки в моей корректуре, и посланный ждал, пока я работала; все обедали, а я после поела, да и есть не хочется от усталости. Утро провела в Государственном и Купеческом банке. Болит под ложечкой, спина, всё плакать хочется. Хотя бы я умерла скорей! Работать надоело, а остановить пущенную машину нет возможности. Сломается машина и поневоле работа станет, или привезут другую машину, и опять пошла! <Корректор> Герасимов умён и человек хороший; но работник будет плохой: ни здоровья, ни энергии, а есть уже усталость и неохота к труду от прежних напряжений для хлеба насущного. Количка работал неровно; то слишком много, то слишком мало и неумело.

     Вместо желанного художественного, ты стал писать о страданьях. Это жаль. Впрочем этот вопрос меня интересует. Когда же конец этой статье? А хорошо бы, если б ты разделил её на главы и назвал бы каждую главу по содержанию. Как это всегда помогает пониманию! Например: о боли, о радости жизни, о труде, о душе и т. д.
 
     Ну, прощай, письмо вышло неожиданно длинно. Спаси тебя Бог от болезни, горя, тёмных людей и всякого обмана и напасти. Целую тебя.

Соня» (ПСТ. С. 398, 401 - 402).

      Толстой последовал разумному совету своей всегда первой и лучшей из читательниц: более того, названия глав в финальной рукописи трактата «О жизни» он сделал достаточно пространными (как позднее названия глав по отделам «Христианского учения» или книги «Путь жизни»), излагающими в несколько слов основное идейное содержание соответствующей главы.

      Между делами Софья Андреевна успевала и культурно просвещать: не только себя, как в случае лекции Грота, но и детей, которых 15 апреля водила на выставку «передвижников». Вечером того же дня в письме мужу она поведала, в числе прочего, и впечатления свои от этой выставки:

     «Только что думаю: ну, теперь это дело сделала; опомнюсь немного; а тут другое уж готово. Утвердила, посмотрев корректуры, своих новых корректоров, и не велела себе больше носить, — а вдруг принесли корректировать вторую «Книгу для чтения». Сегодня весь день принимала факторов, управляющих, корректоров и т. п. Дело старого издания тоже веду с большим напряжением: это самое трудное и скучное.

     Была я сегодня на выставке с Машей и малышами. Много не нового, как например, сцены (genre) Маковского и леса Шишкина, которые очень хороши, но всё однообразно. Есть один пейзаж Волкова «Тишина». Право, не будь он продан, кажется сделала бы глупость и купила его. Чудо, как хорош! Смотрела бы на него в неспокойные минуты, и так тишина бы эта и входила в душу. Большие картины — Боярыня Морозова <Сурикова>, Старшины перед государем <Репина>; отличается эта последняя картина красотою и яркостью цветов. Большой свет и красивое сопоставление красок; но лица без одухотворения — одна плоть.

     Перед картиной Поленова «<Христос и> Грешница» я в нерешительности и недоумении. «Дурно» — никак нельзя сказать, скорее «хорошо», но холодно действует, ничего не говорит ни одна фигура. Сидит Христос (профиль Черткова), рыжеватый, глядит на грешницу, которую держат двое. Толпа людей. Лица все выдуманные и неговорящие; всякое отдельно — хорошо, но что же? Так и хочется их оживить; — это не люди, не страсти, не жизнь — это только картина. В этом отношении «Морозова» много выше и лучше.

     Есть чудесные портреты — Гаршин Репина, удивительно хорош. Хорош <поэт> Плещеев — Ярошенки, кажется; и очень хорош, его же, Щедрин, больной, характерный и злой. «Крестный ход» Прянишникова — плохо, а «Охота (его) на медведя» — маленькая, но превосходная картина. Снег так сделан, что точно только выпал. И мягкие, пушистые следы идущего навстречу стреляющим охотникам медведя.

     Всё это я пишу свои мысли и впечатления. Я ещё ничего не слыхала и не читала и могу легко ошибаться личными суждениями.

     Письма от тебя сегодня нет. Я теперь пишу всякий день без исключения, так как думаю, что тебе неприятно не получать письма, когда ты бываешь на Козловке, как и мне бывает грустно не получать известия от тебя.

     Илья был сегодня на свадьбе какого-то бывшего товарища, и приехал слегка выпивши; был робко сдержан, но потом стал придираться ко мне и толковать что-то об отношениях, которые я порчу… Дети все поехали в театр малороссов; Урусов взял литерную ложу и всех их, и меня звал. Поехали Таня, Маша, Серёжа, Илья и Лёва. А меня не заманишь; мне это скучно, да и некогда!
 
     […] Я хотела тебе сказать, что если ты иногда встречаешь в моих письмах слишком крайне и зло выраженные мысли и чувства, то я это жалею, — но взгляды и мысли мои в основе остаются те же, я от них не могу отделаться, а могу только регулировать выражение их, и не огорчать и не оскорблять никого, что и стараюсь и буду стараться делать. Ну, прощай.

Соня» (ПСТ. С. 403 - 404).

     «Слишком злое» выражение чувств и мыслей — не безобидный признак контрпродуктивной акцентуации характера, чреватой личными драмами и душевным расстройством. Это и предстоит пережить Соне с мужем; рассудителем же их отношений, часто злонамеренным и неправым, будет Чертков: так что не напрасно его профиль померещился Соне на месте лика Христова на замечательной, на самом-то деле, картине В.Д. Поленова.

      Наконец, ещё одно вечернее, усталое письмо Софьи Андреевны — от 16 апреля:

      «Жаль, что приходится писать тебе уже утомлённой и так поздно! Не обошлось сегодня ни без гостей, ни без корректур, ни без болезни. Разбудила меня сегодня моя адская боль под ложечкой, т. е. предполагаемые желчные камни [общее у обоих супругов заболевание, свидетельство сложности и нездоровой акцентуации характеров. – Р. А.]. Всякий раз кажется, что умираешь — так велики страданья. Но я не успела ещё позвать на помощь, как боли прошли, и весь день утомлённо, но не болезненно я себя чувствую. Только бы не повторилось.

      Потом я ушла в контору и до обеда занималась старым изданием, всё писала письма и делала справки. Если я мало напишу о детях, то потому, что их не видала весь день сегодня. К обеду собрались мы все, и гости: Соня Самарина, Лиза Беклемишева, Вера, <Александр Аркадьевич> Столыпин, два Лопухина, Рачинский [брат первой жены С. Л. Толстого. – Р. А.]. Столыпин написал водевиль, и читал им до обеда его вслух, и они собираются его разыграть просто у нас в зале; мне это не улыбается: детям учиться надо и всё это денег много стоит, а толку мало.

    После обеда Столыпин читал свои стихи, и были разные очень хорошие и не шутовские разговоры. Гуляли все в саду, потом играли молодые в винт. Я всё работала. Пришёл Грот о своей лекции, очевидно, поговорить; как всегда очень мил. Когда он входит, у него такой вид: «а вот он, я!» Пришёл Писаренко и Ольга Зайковская. Хорошо, что все вдруг, друг друга занимали.

     Твоё письмо получила, в котором ты указываешь на доброту Фейнермана. Или ты не получил ещё письма моего с письмом его жены? Уж только он не добрый — это наверное. Он мне не враг, зачем такие страшные слова? Но я не хочу никогда его встречать и не хочу его видеть у себя. Неужели и этого я не могу в своём доме? Я считаю ЕГО ВРЕДНЫМ, и этого переменить не могу, что же делать?

     Приходится желать, чтоб Количка уезжал скорей <из Ясной Поляны>, чтобы иметь радость видеть тебя. И что он сидит? Его никогда не поймёшь. То казалось, что так спешно, так нужно ему поспеть к посеву и работам, а то сел и сидит. Чудной народ!
 
     Ольгушке <Ершовой, крестьянке Ясной Поляны> рецепт вот какой: на одну унцию дистиллированной воды 1 гран цинку. Примочка для глаз. Два раза в день пускать по одной капле. 

     О здоровье своём ты ничего не пишешь, стало быть хорошо. Ещё набрались тебе письма и статьи, не посылаю потому, что не важные, дождутся тебя.

     Лёва подобрался второй или третий день, но зелен и грустен. Он и растёт, и работа в нём идёт душевная. Мне жаль, что у него нет никого, с кем по душе поговорить. Со мной он всегда дичится, или у него тон слегка презрительный и насмешливый. Некому было моим детям внушить ко мне уважение и доверие! Оно всегда и разрушалось твоим тоном неодобрения и осуждения меня, что было не столько от нелюбви твоей, сколько от превосходства ума и разницы лет. На всё судьба!

     Будет тебе мучить твою статью! Она утратит свою свежесть. Дай ход своей художественной искре, о которой ты мне писал. Прощай, целую тебя, милый друг. Третий час ночи и тишина ужасающая!

С. Т.» (ПСТ. С. 405 - 406).

    В «ужасающей» урождённую москвичку ночной тишине — записаны Соней жестокие и зловещие строки: пени мужу в приближении к себе недостойных и вредных людей, в невоспитанности и неуважении к ней младшего сына (заставшего отца в период, когда воспитание детей уступило в его сознании позиции самовоспитанию, постигновению религиозной истины). Соня затронула больную для сына, Льва-младшего, тему: НЕХВАТКИ ему в детстве и юности отца, общения с ним, его воспитательного влияния, и обиды на отца за это, вылившейся образным строем и настроением на страницы детской, с чертами автобиографизма, повести Льва Львовича «Яша Полянов», а вполне уже открыто — на страницы его мемуаров «Опыт моей жизни». Конечно, Толстой не оставил эти упрёки без ответа, но — уже, вероятно, в устных, неизвестных нам беседах: с 18 по 25 апреля он в Москве, с семьёй. В переписке наступает перерыв. Однако обстоятельства следующего отъезда Толстого в Ясную Поляну, занятия и тематика общения его и жены столь мало отличаются от тех, что сопровождали предыдущий его отъезд, что мы посчитали возможным продолжить публикацию переписки последующих дней в том же, Тридцатом, эпизоде. Другой причиной такого объединения является то, что часть переписки супругов конца апреля — первой декады мая 1887 года не была опубликована.

* * * * *

     Итак, 25 апреля Толстой выезжает из Москвы домой — теперь уже надолго, в ожидании обыкновенного в это время весны переезда в Ясную Поляну и семьи. 26-го, когда он уже должен был добраться до места, Софья Андреевна отправляет вослед отбывшему мужу такое послание:

     «Воскресенье. 12 часов дня.

     Всё продолжается у нас этот спектакльный хаос. Вчера до двух часов репетировали, устали, но все веселились очень. На меня это наводит уныние, но я стараюсь не портить удовольствие, раз затеянное. Не готова сцена, Таня волнуется.

    Проводив вчера тебя, поехала с очень тяжёлым и одиноким чувством. У Ильинских ворот слезла и пошла пешком бродить, и пробродила тупо и глупо часа полтора. Сегодня я уже переболела эту грусть твоего отъезда, и буду жить хорошо и благоразумно.

     Сейчас еду покупать безумные угощения, и к ужину кое-что. Ветер и пасмурно; холодно и уныло. Всё-таки я беру малышей, потому что не хочу их дома оставлять. Miss Gibson пошла с сестрой прощаться.

     Тане я серьёзно передала твои слова, т. е. о том, что пора жить для дела. Она спросила: «Что такое для дела?» И я сказала: «Замуж выходить или работать над чем-нибудь последовательно». — Она говорит: «Я сама рада замуж выдти, но не могу выходить за Всеволожского».

    И, правда, если противен, то сохрани Бог!

    Лёва жалел, что ты не зашёл в гимназию проститься. Он хочет сейчас сесть заниматься.

    Прощай, мой милый; я тебе благодарна, что ты остался этот один лишний день. Для меня он много значил. На меня нашло капризное, самолюбивое, страстное и глупое настроение, и оно прошло так же скоро, как наступило, а к тебе осталось нежное, благодарное чувство, и я его проношу до нового свидания. Целую тебя, береги здоровье, не студись, и люби и помни нас.

Соня» (ПСТ. С. 406 - 407).

     В день написания этого письма родня и дети Толстых как раз представили на домашней сцене хамовнического дома весёлый водевиль, написанный молодым Сашей Столыпиным. Или водевиль был слишком бездарен, или уж Соничка слишком опечалена и устала, но спектакль совершенно не запомнился ей. По окончании спектакля нанятая Софьей Андреевной тапёрша устроила музыку и танцы. К общему веселью нечаянно присоединились «два Миши» — Стахович и Олсуфьев. «Повеселившись, все мои дети особенно усердно принялись за ученье, а я за свои дела» — так завершает Софья Андреевна свои воспоминания об этом семейном празднике (МЖ – 2. С. 29).

     Условившись с женой, как обыкновенно, о регулярной переписке, на следующий день, 26 апреля, Толстой посылает Соне первое достаточно пространное письмо:

     «Исполняя обещание, пишу нынче.  Ехал спокойно.  Беседовал с одним старичком 87 лет, потом с другим 75 лет.  Этот очень интересен; потом с старушкой  65  лет.  Эта мало интересна. Узнала ещё меня барыня из 1-го класса и пришла мне говорить глупости, т. е. восхваления, но я скоро отделался, почти грубо. Дома истопили. Спал дурно — свежо было всё-таки.

     Нынче утром убирался, ходил за  молоком,  яйцами,  кипятил  молоко, ставил  самовар,  и  так скучно  стало всё это  делать  для  себя, что решил обедать людской обед, а сам не готовить. Но пришёл <повар> Николай Михайлович  и  сказал,  что  он приготовит и  сделает  всё, что нужно.  А то, говорит, вы целый день  всё будете себе готовить, ничего не успеете свои дела делать. Это правда. Всё это  пишу  тебе,  потому что  ты  хотела,  чтоб  я  писал о себе,  своих  мыслях.  Это старинные мои мысли, но всегда особенно ясно понимаются мною, когда я один.  Привычки мои не очень  хитрые,  и  то,  чтобы  удовлетворить  им,  надо,  как Ник[олай] Мих[айлович] говорит, целый день хлопотать. Зачем же у меня даже такие привычки? — Их можно удовлетворять, не хлопоча целый день, когда это привычки  многих,  общие. Чтобы не хлопотать самому целый день и не заставлять других на себя хлопотать, одно средство, чтобы привычки были общие, чтоб все ели одинаково. А когда один, и привычки отличаются от привычек окружающих, то стыдно, как мне всегда стыдно. Здесь только особенно ясно почему.

     С 12 часов  до  4.  Очень  усердно  работал,  всё  сначала  и  всё к  улучшению наверно.  В 5-м часу пошёл ходить.  Ходил очень много  за  рекой,  по зАсике,  вернулся,  Серёжа  сын  приехал. Я пообедал, потом  истопил с ним печку,  поставили  самовар и  пьём чай. […] Пьют чай <крестьянин> Тит [Борисов, ровесник Льва Николаевича. – Р. А.] и Агафья  Михайловна. Как-то ты? Ты меня как-то особенно  провожала.  Мне было жалко.  Ну, вы поскорей кончайте  дела,  да  приезжайте.  Холодно, но соловьи,  и  кукушки,  и  фиалки,  но что-то не весело. — Так и Серёжа говорит.  Прощай пока, целую тебя и детей.  Если письмо холодно, то  не таково  моё настроение. Л. Т.» (84; 28 - 29).

    «Особенность» проводов мужа Софьей Андреевной, конечно же, связана была с нежеланием его отъезда. Можно представить, насколько отъезд Льва Николаевича испортил его жене настроение, как по вышеприведённому её встречному письму от 26 апреля, так и по следующему, уже ответу на письмо мужа, от 27 апреля:

     «Милый друг, сейчас получила твоё холодное, холодное письмо. И тебе холодно, и в доме, и на дворе, и в душЕ — везде холод. Мне жутко стало за тебя. Если б на человека не находило беспокойство, какое бы было счастье! Жил в Москве, работал бы, я бы тебе переписывала, и было бы тепло и в доме, и на душе, и от той любви, которая у всех нас к тебе. Я вижу, что ты совсем растерялся в Ясной. Ради бога возьми и Тита, и держи Николая Михайловича, и они будут рады, и тебе будет досуг работать; и провизию вели покупать, а то, право, заболеешь, или я приехать должна буду и истратить 15 рублей, только чтоб тебя устроить. Хоть бы Серёжа поэнергичнее взялся тебя обставить так, чтоб ты был здоров и имел бы досуг работать.

    А у нас-то, в то время как ты одиноко бедствовал, что было! Вчера, наконец, окончательно разыграли комедию и очень удачно. С утра рубили, клеили, ставили сцену: Рачинский, Столыпин, Вера, Таня и я с столяром. Публики наехало человек 30 без своих домашних. Лиза, Варя, все с детьми и муж, три девочки Толстые, все Шидловские, Кошелева, Беклемишева, Оболенская Лиза и Лили, и т. д.; всё народ свой, привычный, на словах позванный. Смеялись пьесе очень и апплодировали; дети все были в восторге. Кончилась пьеса скоро, и я тихонько послала за тапёршей, и плясали до изнеможения, пар 14 или больше. Летали с большим азартом три Миши: Миша Олсуфьев пришёл в неистовый восторг и плясал до изнеможения. Миша Стахович, случайно приехавший из Петербурга, и наш Миша [Орлов, приглашённый на спектакль. – Р. А.], который до того разошёлся, что приглашал на вальс больших барышень. Во втором часу ужинали, а после ужина Таня, Вера Шидловская и Маша с Орловым чинно плясали по-русски, а Маня Хитрова, — ты её не знаешь, Самарины её привезли, — превосходно плясала качучу с кастаньетками.

     Сегодня все пришли в аккуратность. Лёва за уроки сел (он вчера был очень мил и элегантен, особенно в мазурке), дети учились, Таня что-то писала, а я делами занималась. Таня Серёже напишет на его письмо и всё сделает. А тебе масса писем. Посылаю всё завтра в Ясенки посылкой; пошли за ней дня через два. Чертков пишет тебе нежное письмо; он приезжает в Москву 2-го мая, с женой, и уезжает 5-го; радуется тебя видеть, а тебя и нет. Бог знает, зачем ты уехал, и мне тебя так жалко было! Письмо Черткова прилагаю, тебе его приятно будет получить.

    Илья нынче дежурный в конюшне. Он всю ночь не спал. Пили вино до того, что опьянел Орлов опять совсем, вот гадко-то!

     Хотела что-то ещё написать, да засуетили меня; мы с Верой Толстой едем все в баню. От Машеньки [От М.Н. Толстой; письмо утрачено. – Р.А.] письмо: ОДИНОКА, ОДИНОЧЕСТВО, ТОСКА, и больше ничего. […] Вот и все новости.

    Прощай, милый друг, целую тебя и Серёжу. […] Всё хорошо и здорово у нас.

Соня» (ПСТ. С. 407 - 408).

    Между тем в Ясной Поляне с 27 по 29 апреля состоялся поистине исторический визит: молодой, 27-летний профессор философии, до этого, 19 апреля, по рекомендации Н. Я. Грота навестивший Толстого в московском доме в Хамовниках, по приглашению Льва Николаевича пробыл эти дни в Ясной Поляне. Визит был историческим потому, что этим тогда скромным молодым философом был не кто иной как Томаш Гарриг Масарик (1850 - 1937), известный истории как один из организаторов восстания Чехословацкого корпуса в 1918 г. против захватившей в России власть красной большевицкой сволочи, и ещё более известный как президент Чешской республики (с 1918 по 1935 г.), уничтоженной такой же сволочью коричневой, немецко-фашистской. Это было начало многолетних и тёплых отношений — не переросших, однако, в дружбу по причинам «книжности» интеллектуального склада Масарика, его позитивистских, чуждых Толстому, позиций в философии, и ряду иных. Сблизили же Толстого и Масарика нравственная чуткость и духовные поиски молодого философа.

     Письмо жене от 29 апреля Толстой отправляет в Москву не по почте, а вместе с Масариком. Судя по письму, Масарик и другие гости этих дней послужили улучшению душевного состояния Льва Николаевича, мотивировали его на работу, да и просто — на радование жизни:

     «Два дня у меня гостит Масарик. Мне с ним очень приятно было.  Он сейчас уезжает, и  с ним пишу  это  письмо.  Третьего дня, вернувшись из  Ясенков,  застаю  две  коляски,  это <Н.В.>  Давыдов приехал  с  компанией,  дочерью  и  ещё  другими  дамами и мущинами: <Сергей Николаевич> Попов директор <тульской>  гимназии,  <Александр Иванович> Фирсов, <тульский судебный следователь,> <Александр Аристионович> Мяснов[о] <товарищ прокурора в Туле> с женой,  […] всех 10 человек.  Они хотели уезжать, зашёл один Давыдов,  я позвал их чай пить,  вернулся Серёжа  с тяги,  и  всех напоили чаем  и  шампанским полынным, и  Серёжа  уехал  с ними  в Тулу до четверга.  Тут приехал Масарик.  Вчера нездоровилось  и  ничего  не  работал.  Но нынче дождик тёплый, и я здоров и  работал.  Ходил  с  Масариком  на Козловку, получил  твои два  хорошие письма <от 26 и 27 апреля>.  Так радостно, когда  чувствую,  что  у  тебя  хорошо  на  душе  и  что  всё  было весело. — Масарик ставит самовар  и  раздувает  очень  хорошо и  думает,  и  понимает  также.  […]

     Моя матерьяльная жизнь  очень  хороша. Николай  Михайлович готовит отличные обеды, и я совсем здоров, и заниматься мне ничто  не  мешает.  Нынче весь луг  покрылся фиялками, и  трава  совсем  большая.  Напишу,  Бог даст,  завтра  получше.

Целую тебя и  детей. Л.  Т.» (84, 30).

    Конечно же, письмо Сони от 27-го Толстой читал, уже проводив Масарика. Взявшись активно за свою статью «О жизни и смерти», Толстой окончательно попрощался с депрессией — последнее наступление которой, видимо, из-за вынужденного творческого безделья в дни приёма гостей, пришлось как раз на часы после проводов Масарика и следующий, до вечера, день 30 апреля. А уже 1 мая Лев Николаевич не просто в хорошем рабочем настроении, но и делится им в письме с женой:

     «Ты, верно,  недовольна  мной,  милый  друг,  за  мои  письма. Они,  вероятно,  вышли пасмурны,  как у меня было пасмурно на  душе  эти  2,  или 1;  дня.  Пасмурно не  значит,  что  нехорошо,  а  физически  вяло.  Что-то, верно, в печени.  Но теперь, со вчерашнего  вечера,  опять прекрасно.  И нынче и  много  работал  и  ещё больше  хочется.  Тем для писания  напрашивающихся  столько,  что  скоро  пальцев  недостанет  считать,  и  так и  кажется, — сейчас  сел  бы  и  написал.  Что  Бог  даст  после окончания  о  Ж[изни]  и  С[мерти].  Ведь будет  же  конец.  А до сих пор  нет.  Предмет-то важен, и потому  хочется изложить как  можно  лучше.  Ты думаешь, что  хуже,  а  мне  кажется — нет.

     […] Ты говоришь <в письме от 27 апреля>: зачем я уехал? Разумеется, со  многих сторон лучше и радостнее быть вместе, но со стороны работы — а  мне  недолго  осталось — много  лучше  здесь.  И одиночество плодотворно.  Ты  это  имей  в виду, да  ты и имеешь.

     Вчера набрал фиалок,  и  они  теперь  передо  мной  на  столе.

     Как странно 3-го дня вечером,  после  отъезда  Масарика, на меня нашло такое  физическое состояние  тоски,  как  бывало Арзамаская. И, бывало, тогда самое страшное  в  этом  состоянии была мысль о смерти. Теперь же я, напротив, как только почувствовал тоску, так стал думать, чего мне нужно, чего я боюсь? Как сделать, чтоб этого не было? И стоило мне только подумать о смерти, как я её понимаю, чтоб тотчас уничтожилась всякая тоска и  стало  очень  спокойное,  даже  приятное  состояние. Нынче  прекрасный, тёплый  день;  окна  отворены  и  у Кузминских <в флигеле> моют.  В  пристройке протопят завтра.

     Как вы  решаете  отъезд  и  как  живёте? — Одному  хорошо, а,  разумеется,  радее,  когда  вы  все  приедете.

     Понесу письмо открытым, может быть, в Козловке что припишу.

    [Козловка].  Получил твои два письма о Мише [о болезни сына. – Р. А.].  Вероятно, теперь  уже  прошло,  иначе  ты  бы  известила.  Целую всех. — Удивительный вечер.  Я сижу на  Козловке» (84, 31-32).

    И — такой же бодрый отрывок из следующего, от 3 мая, письма:

      «Погода нынче из всех дней: гроза, жара, соловьи, фиялки, наполовину зелёный лес — так весело, хорошо в Божьем мире. Вчера я половину дня пахал.  Устал порядочно, но самое хорошее состояние  и  было  очень  хорошо.  Пашу  я  не  один, с <крестьянином> Константином <Зябревым>.  Он работает на  моей  лошади Копыловым, а вчера мы вдвоём. Нынче работал над своим писаньем.

     Не думай, чтобы мне было неудобно и дурно, — превосходно. Только вас недостаёт. Окна все отворены» (Там же. С. 32).

      К этому письму Софья Андреевна сделала примечание: «Л. Н. и Константин работали на поле вдовы Копыловой, у которой было три маленьких сына. Впоследствии Л. Н. построил ей избу, в которой художник Н. Н. Ге собственноручно сложил печь» (Там же. С. 33).

      Софья Андреевна совершенно справедливо связывала желание Льва Николаевича физического труда с преодолением тоски, мучившей его, но всё-таки привычно не одобряла его добровольного крестьянского подвижничества и писала ему в одном из неопубликованных писем: «Милый друг, ради Бога, не работай. Найми кого-нибудь для бедных и вдов, возьми сколько хочешь денег, но не труди себя, пожалуйста, голубчик» (Цит. по: МЖ – 2. С. 30).

      Но «голубчик», вопреки страхам любящей супруги, в эту весну делался от физических трудов только бодрее и здоровее. Более того, труд и общение с крестьянами, а быть может, и тёплый майский дождь, вымочивший его в поле 4 мая, подарили ему подлинное вдохновение и ряд ценных мыслей для продолжавшегося писанием философского труда. Об этом он пишет жене 7 мая так:

     «Я продолжаю быть здоров и доволен всем, за исключением вашего отсутствия.  Но и его переношу  мужественно. Вчера после обеда пахал очень усердно и  вернулся усталый, но бодрый и здоровый. Нынче утром прекрасно работал. Самая сердцевина статьи, которая мне недоставала, нынче для меня уяснилась. И мне очень  весело  от этого. Кроме того, погода и вчера  была  хороша, а нынче  ещё лучше.  Я только походил по заказу <по лесу> и  набрал  фиалок,  которых очень  много…» (84, 34 - 35).

     К сожалению, не были опубликованы и не известны нам последние, до дня переезда в Ясную, письма Софьи Андреевны — от 28, 29 и 30 апреля, 5, 6 и 8 мая. Диалоговость в нашей аналитической презентации переписки Л.Н. и С.А. Толстых снова, как в случае с перепиской начала 1885 г., не может быть соблюдена. Только некоторые подробности в мемуарах Софьи Андреевны «Моя жизнь» позволяют отчасти восстановить содержание эпистолярного общения супругов в эти дни. Видимо, в письме от 6-го Софья Андреевна уточняет время своего с детьми готовящегося переезда в Ясную Поляну, о котором в мемуарах сообщает следующее:

     «Начались и наши сборы в Ясную Поляну. Переписались с сестрой о её приезде и начали укладываться. Переезд с лошадьми, коровой, вещами, людьми и детьми — было дело нелёгкое и требовало некоторого усилия. К тому же я была нездорова печенью и пила Карлсбад, что меня очень ослабляло» (МЖ – 2. С. 31).

     Суета готовящегося переезда выразилась в последнем письме Софьи Андреевны, писанном в ночь с 7 на 8 мая. Толстой в ответе 9 мая (так же последнем в данном Эпизоде переписки) так и назвал это Сонино письмо — «суетливым» (84, 37).

     Анковский Пирог роскошной и праздной жизни семейства Толстых в эти весенние месяцы только немного был поколеблен — примером трудовой жизни Льва Николаевича и близостью к нему «ужасных» для Софьи Андреевны «тёмных», его религиозных единомышленников. Пирог устоял, что показали особенно дни поздней весны и лета, последовавшие за 11 мая — днём переезда всей семьи в милую Ясную. Лев Николаевич жил самой подходящей для него, гармоничной жизнью, насыщенной и физической, и интеллектуальной напряжённой работой. Дети и их молодые гости — предавались всем обыкновенным усадебным барским развлечениям, а Софья Андреевна по обыкновению помогала мужу в писательской работе. В дневниковой записи от 18 июня она между прочим сообщает:

     «Меня упрекают многие, что я не пишу своего журнала и записок, так как судьба поставила меня в столкновение с таким знаменитым человеком, как Лев Николаевич. Но как трудно отрешиться от ЛИЧНОГО отношения к нему, как трудно быть беспристрастной и, наконец, как страшно занято всё моё время — и всю жизнь так. Думала, буду свободна это лето и займусь перепиской и разборкой рукописей Льва Николаевича. А вот больше месяца, что я тут, и Лев Николаевич всецело занял меня переписываньем для него статьи его «О жизни и смерти», над которой он усиленно трудится уж так давно. Только что перепишешь всё — опять перемарает, и опять снова. Какое терпение и последовательность. 

     […] Лёвочка ушёл в Ясенки пешком с двумя дочерьми и двумя Кузминскими девочками. Идёт дождь, я послала за ними катки и платья. Лёвочка без окружавших его апостолов, Черткова, Фейнермана и др., стал тем же милым, весёлым семейным человеком, каким был прежде. На днях он с увлечением проиграл на фортепьяно весь вечер: Моцарта, Вебера, Гайдна, со скрипкой. Он, видимо, наслаждался. На скрипке играл юноша 18 лет, которого я взяла для Лёвы учителем игры на скрипке, по его желанию. Юноша этот, Ляссота, из Московской консерватории.

      […] На мой взгляд, здоровье его очень поправилось; он много ходит, стал сильнее и только спит недостаточно, часов 7; я думаю, это от слишком усидчивой умственной работы.

       …Успех и слава вообще влияют на него мало. Вид у него теперь счастливый и бодрый, и он часто говорит: “Как хороша жизнь!”» (ДСАТ – 1. С. 118 - 119).

    Да, Толстой был совершенно и гармонично счастлив в эти прекрасные, лучшие дни года. Счастлив МУДРО: без требований к окружающим, а только к себе… если не считать требования такой же незатейливой мудрости для других, кто претендует быть философом и мудрецом. В письме другу-философу Н.Н. Страхову от 20 мая Лев Николаевич пишет: «Мне очень хорошо жить на свете, т. е. умирать на этом свете, и вам того же не только желаю, но требую от вас. Человек обязан быть счастлив. Если он не счастлив, то он виноват. И обязан до тех пор хлопотать над собой, пока не устранит этого неудобства или недоразумения. Неудобство главное в том, что если человек несчастлив, то не оберёшься неразрешимых вопросов: и зачем я на свете, и зачем весь мир? и т. п. А если счастлив, то “покорно благодарю и вам того же желаю”, вот и все вопросы» (64, 48).

     Послушаем же Льва Николаевича, и дерзнём быть счастливыми: не по-мирскому, а смиренно, в Боге и Христе!

                КОНЕЦ ТРИДЦАТОГО ЭПИЗОДА

                _______________
      

    

      

      


Рецензии