Митилена

                Этюд

         Залив раскрывался плавно и неторопливо. Наша земная перспектива всегда так предъявляет себя пешеходу — скромно, неторопливо, обстоятельно. Иначе принимается встречный ландшафт из автомобиля или катера: пока рассмотришь одну сторону встречного потока, пропускаешь то, что успело промелькнуть по другому борту. С самолета же это все превращается в механическое перелистывание страниц географического атласа.
            Именно об этих различиях зрительного восприятия путевых впечатлений размышлял художник Лев Баранов, шагая вдоль береговой черты. Путь его пролегал то по приморскому шоссе, то по прибрежным тропинкам, а то и прямо по пляжу, лишь бы не отрываться далеко от берега. Ступив на вольно размахнувшуюся ширь залива и двигаясь дальше по дуге, его образующей, художник замедлил шаг и стал еще внимательнее вглядываться в береговую черту и поверхность моря. Иногда он делал короткую остановку, во время которой продолжал оглядываться, вертеть головой, будто что-то искал на этих берегах.

           Кто занимался этюдами на морском берегу, тот понял, что искал художник на пустынных пляжах в час раннего рассвета. Да, конечно: он искал точку. Точку обзора. Место, с которого наиболее точно и выразительно можно воплотить художественный замысел пейзажиста. Самую выгодную позицию, чтобы осуществить картину, созревшую в его воображении.
Теперь художник стоял и размышлял. Да, пожалуй, залив открылся для полного и свободного обзора. Вместе с тем, кривая береговой черты не стала еще той скучной дугой, которая свяжет симметричные точки правой и левой вертикальной рамки. Продвинься он еще на сто шагов, и эта, столь любезная технике, но мертвящая искусство и природу, симметрия завоюет господствующую высоту в композиции будущего произведения. Так дадим же больше воли природе и не станем исправлять ее первозданный стиль холодными привычками математического сознания...
Возвратиться немного вспять? Тогда начало плавной береговой дуги окажется скрытым зарослям инжира и дикой маслины... Прервется движение, исчезнет порыв... Заскрипит, завязнет на старте задуманное стремление вдаль... Нельзя! А если пройти дальше вперед? Но тогда исчезнет за рамкой прекрасный четкий силуэт мыса, ограничивающего залив. Не годится!.. А что если пройти чуть влево? Можно бы, но теперь справа открывается безобразная брешь в стене леса, обрамляющей горный кряж. Там начинают какое-то строительство... Вернемся назад... Стоп! дальше нельзя: необходимо, чтобы солнце вставало из моря! Кроме того, вплотную уже оказался какой-то старый полузасохший карагач. Он стоит на краю высохшего русла потока, который вытекает из прибрежных садов во время ливней. Так что отступать тоже некуда! Художник замечает еще одно неудобство — во-время работы он должен иметь возможность иногда отступить назад, чтобы окинуть взором картину с некоторого расстояния. Он морщится, но машет рукой: ничего, постараюсь не падать в канаву и не лезть глазами на ветки! Во всех других отношениях точка оказывается такой удачной, что он снимает с плеча сумку и решительно располагается на краю канавы. На ветвях карагача он размещает куртку, сумку, палитру. Рядом устанавливает складной стульчик и мольберт-этюдник.

               В ожидании восхода солнца художник стоял, посасывая трубку и машинально почесывая густую бурую, не очень длинную бороду. На его лице было написано удовлетворение от осуществления первичного замысла, а также озабоченность от сознания других забот, которые связаны с работой над этюдами на пленэре.

                Художник выглядел молодым — не более тридцати — человеком, того роста, который в первой половине века считался высоким, но к описываемому времени стал общепризнанным средним. По крайней мере, в большинстве стран Европы.
               
                Лицо его, пожалуй, годилось бы для роли героя в отечественных сыщицких фильмах, в которых герой, во-первых, не имел права быть скверен ликом, а во-вторых, был обязан все неприятности доводить, как когда-то было принято выражаться, “ад финем беллюм” — до счастливого конца. Первому условию он, пожалуй, соответствовал, если бы сбрить его бурую, выгоревшую на солнце бороду, да разгладить морщины у глаз, которые появляются у тех, кто много вглядывается в даль, пренебрегая защитными очками. Что касается настойчивости в доведении своих замыслов до нужного результата, то судя по обстоятельности в выборе места для своей работы, здесь тоже было все в порядке.

                Пока он устраивался и осматривался на выбранной с таким тщанием позиции, у нас нашлось немного времени, чтобы рассмотреть его при свете восходящего солнца. На свои густые, но выгоревшие почти так же, как и борода, волосы, он натянул кепи армейского образца с сетчатыми отдушинами по бокам. На его крепких плечах болталась тоже изрядно выгоревшая грубая парусиновая куртка-штормовка, которую он снял и повесил на сук карагача вместе с другими вещами, о которых было сказано раньше, и к которым присоединились вынутые из сумки походная фляга и муштабель. После этого на нем осталась спортивная рубашка с короткими рукавами, голубые джинсы и старенькие кеды. Рядом был установлен этюдник, откинутая крышка которого явилась мольбертом и в данное время подпирала подрамник с плотно обтянутым холстом.
Художник обстоятельно проверил установку всех своих принадлежностей, включая краски, тряпки, бутылочки с растворами и зонт, который пока торчал над всем его хозяйством нераскрытым.

                Когда первые лучи солнца скользнули по поверхности моря и окрасили каждую составную часть природы — воду, небо, лес, прибрежный песок в принадлежащий им цвет, на холсте был уже твердо прорисован контур берега бухты и силуэт береговой черты, а художник, закончив рисунок, спешил нанести краски, чтобы успеть использовать драгоценные минуты горизонтального освещения. Только в эти первые мгновенья дня можно проследить за той свалкой и суетой только что родившихся из ночного мрака лоскутов пара, несущихся над морем, смешивающихся и сталкивающихся, чтобы через полчаса бесследно исчезнуть. Только в эти минуты море и лес, как подчеркивает и утверждает он себя собственным отражением и торжеством желтого цвета, ворвавшегося в синий мир рефлексов моря и неба. Черный берег оживал зеленью и день вступал в свои права.

                После этого наступало время дня, время ненужного изобилия красок и света. Время парадов, карнавалов, оркестров и шествий. Теперь живописец уже без спешки мог потратить час-два на детализацию и пригонку друг к другу частей композиции, упорядочить кое-где фактуру: но главное — колорит — он сможет продолжить творить только на заре завтрашнего дня. Если погода будет благосклонна, разумеется. Он сделает четыре этюда: два на холсте и два на картоне. После этого он сможет, не торопясь, потихоньку работать над картиной. Этим можно заниматься в любом месте. Даже на теплоходе. Он знает, что этюды — сами по себе, а главное — это сумма всех впечатлений от работы над ними, мыслей, ассоциаций и зрительных реминисценций. Всего этого может хватить для создания картины. Но может и не хватить. Он не новичок в искусстве и знает, что искусство — это всегда риск.

                А рука уже стремительно облетела холст с толстым черным карандашом, завершая рисунок. Время от времени он отрывался от нанесения основных линий, чтобы отвести горизонтально вытянутый карандаш на расстояние вытянутой руки от глаза и прикинуть выверенным способом соответствие линейных и угловых размеров отдельных частей рисунка между собой. Работа так увлекла его, что он ни разу не оторвался от нее, чтобы раскурить трубку, по-прежнему торчащую у него из-под усов. Впрочем, и во время странствий по берегу в поисках подходящего места, его трубка так ни разу и не задымила, так же как хозяин ни разу не удосужился выколотить ее о пенек или о собственный каблук. Вероятно, трубка и ее привычное присутствие больше служила своеобразным способом концентрировать мысли вокруг одной важной идеи, нежели доставляла гастрономические или наркотические удовольствия. А может быть, еще в юности у художника выработался этот стереотип представителя своего цеха — с трубкой и бородой. Наверно в этом случае к своему антуражу ему стоило бы прибавить черную бархатную куртку с белым воротником? Впрочем, это уже тенденция читателя: надо было”. ... Литератор-профессионал пишет не “Как надо было”, а “как было”. Если он добросовестный человек. При этом не играет роли то, что это “было” не в жизни, а в романе, и не с ним самим, а с его героем. Литературная правда — она еще более требовательна, чем правда жизни. Примерно то же, что автор, думал в этот момент художник, но не о литературе, а о живописи.

                Утро переставало быть ранним, затем сделалось поздним и, наконец, перешло в полдень, когда он в первый раз отвлекся от своей работы. Собственно, в последний час он уже не столько работал над этюдом, сколько вживался в местность, в жизнь пляжа и деятельность его сегодняшнего населения. Короче говоря, он был довлен: место, которое он заприметил уже давно, во время прошлых посещений этого берега, не обмануло его ожиданий.

                В то время, в котором разыгрывается наша история, это место — удаленный от центра район Большого Сочи — еще не стал таким обжитым и густо заселенным, каким он оказался лет через двадцать — на пике популярности у приезжающих к морю на этом благословенном пространстве между Туапсе и Адлером. Впрочем, не стал он еще и таким заброшенным и неухоженным, как еще несколько лет спустя, в эпоху Великих Реформ. В описываемое время здесь было еще не так много санаториев и пансионатов, как в центре курортного района, а отдыхающие, в основном, представляли орду независимых и предприимчивых “диких курортников, обитающих в снятых у туземного населения комнатах и сараях, в палатках, автомобилях и просто под открытым для всех субтропическим небом. Многие из "дикарей" вообще не имели постоянного пристанища, а скитались по горам и пляжам жизнерадостными ордами, заменив в этом древнем образе жизни давно осевших цыган.

                Кормилась эта веселая орда с еще неорганизованного в то время, однако, почему-то наполненного всеми нужными товарами, рынка, да из незатейливых магазинов госторговли. Пришельцы собирались к выборке сетей рыбаками и запросто заходили в любой приглянувшийся сад и покупали у жителей плоды по схеме “дерево-рот”. Все это они проделывали в преступном неведении того, что этим самым поддерживают гнилую и антинаучную, с точки зрения развитого социализма, систему.

                Наш художник ничего не знал о надвигающейся на страну туче благодетельных реформ и поэтому спокойно перекусил купленными в ближайшем киоске пирожком и кефиром. После этого он закурил трубку и задумался, разглядывая свою незавершенную живопись и раскинувшуюся перед ним модель — красавицу бухту со всеми примыкающими садами, пляжами и окантовывающими берега горами.

                У него оставалось еще много времени до вечера. Однако он не хотел расходовать слишком много физических и духовных сил, чтобы к завтрашнему золотому рассветному освещению быть снова таким, как нужно: ненасытным в работе и жадным до впечатлений. Тогда наиболее продуктивны первые часы, отведенные воплощению колорита. Эти первые два часа... Если будет солнце! А затем снова несколько часов будет посвящено конструктивной части замысла. Времени, которое он может израсходовать здесь, в Сочи, ему должно хватить для всех заготовок. А картина будет создаваться вдали от этих мест. Он, собственно, даже не может еще иметь определенного представления, где она будет создаваться.
Художник наклонился, чтобы выколотить трубку о пенек карагача и при этом обратил внимание на нечто, тускло поблескивающее на дне овражка или, вернее, канавы, промытой дождевыми водами.
— Так я и знал, — недовольно проворчал он сквозь стиснутые на трубке зубы, — никогда не может быть такого, чтобы сразу все хорошо!
— Он поднял солнцезащитные очки в кокетливо отделанной оправе,
— ясно: это потеряла женщина. И она обязательно вернется сюда, чтобы разыскать свою собственность. Это в лучшем случае. А в худшем
— будет лезть с разговорами и набиваться в натурщицы. Или попытается изгнать меня из своего рэгиона!

                Художник не любил иностранных слов, когда они применяются не свойственно своему назначению. В данном случае, слово “регион”, да еще через “э”, усиливало как нелепость возможных притязаний неизвестной дамы, так и пародийный строй его собственных мыслей.

                На следующее утро в такое же рассветное время художник вышел на той же маленькой станции из дачного поезда, идущего из Адлера в Туапсе. Теперь мэтр уже не искал, не осматривал окрестные ландшафты, а вполне целеустремленно проследовал к усохшему карагачу на краю канавки. Развернуть свое рабочее место было делом несложным и привычным. Он уже ощущал знакомый заряд бодрости и привычный позыв руки к кисти, когда взор его упал на две кучки одежды и две пары туфель рядом с его этюдником, сразу за канавкой. Причем, одежды были женские, цветные. Повел взглядом вдоль берега и нашел две плывущие женские фигуры. Они двигались по полуосвещенной прохладной зарей поверхности моря вполне спортивным темпом и квалифицированным вольным стилем, выгодно отличавшим пловчих от рядовых курортниц.

                Художник углубился в работу, когда искупавшиеся соседки возвратились к своему биваку и принялись утираться, переодеваться и выжимать бикини под прикрытием мохнатой простыни. Художник не обращал на соседок внимания и успел лишь мимоходом заметить, что одна из них была ослепительной блондинкой, а другая — смуглой брюнеткой.
— Что это за Жюль Верн тут устроился, другого места не нашел? — вполголоса, но отчетливо произнесла блондинка.
Художник отложил кисть, выпрямил спину и раскурил трубку.
— Вы угадали, — произнес он миролюбиво, — представьте себе, другого места найти не удалось! — и дождавшись обязательной реплики: “А почему это на всем пляже, кроме нашего места, другого не нашлось? свет что-ли клином сошелся?” — продолжал в том же примирительном тоне. — Могу вам это объяснить, — попыхтел трубкой и раздумчиво начал:
— Если вы обратите внимание на выполненную уже работу, то поймете, что она проделана не за время вашего купания, — он кивнул на мольберт с основательным заделом этюда, — вы поняли теперь, что я работал вчера, не зная, что кто-то застолбил этот участок, сменить место теперь я не могу, так как с другой точки наблюдения все изменится: ракурсы, перспективы, углы, расстояния и прочее. Кроме того, что в этом случае пропадет выполненная уже работа и материалы, я не смогу достичь выполнения поставленной творческой задачи, для чего потрачено много времени, поисков. И для чего, собственно, я сюда приехал.

                И художник рассказал о том, что нам уже известно. Он предложил своим неожиданным соседкам рассмотреть изображаемый объект с разных позиций, в том числе, продвинувшись вправо, влево, вперед и даже назад — в канаву, дождался реплик понимания и даже сочувствия и заключил свою тираду миролюбивым призывом:
— Поэтому, если вы, девчата, не нашли более веских, чем у меня, оснований для владения этим райским уголком, то я постараюсь своим скромным, ненавязчивым поведением сократить неудобства, вызванные моим временным присутствием здесь!
Не слыша возражений, художник объявил:
— Зовут меня Лев Баранов...
Снова пауза. И снова неожиданное продолжение начатой мысли:
— Поскреб усердно какой-то неудачно окрашенный участок холста, полюбовался достигнутым результатом справа, слева и отступив на шаг от мольберта, а затем возобновил работу кистью и, как ни в чем не бывало, продолжал разговор:
—  пейзажист.
Еще несколько минут сосредоточенной работы, затем окончание реплики:
— Точнее, маринист.
Еще критическое вращение головой над холстом и, после новой затяжной паузы, продолжение начатой мысли:
— Да, так вот: зовут меня не более, не менее, как Лев. А фамилия — Баранов.
В ходе своих занятий Лев Баранов не забывал время от времени озадаченно почесать свою темно-бурую бороду, очевидно, для того, чтобы подчеркнуть сложность возникающих то и дело проблем и противоречий между пейзажем и его живописной копией; он посасывал свою потухшую трубку и продолжал отрывистые комментарии, являвшиеся, в сущности, своеобразной визитной карточкой его персоны.  И между всеми этими делами исподволь знакомился со своими соседками.

            Лев Баранов уже давно считал себя профессиональным живописцем и действительно обладал одним из главных качеств профессионала: при работе на пленэре ему было наплевать на любопытных и на их разговоры. Его не трогало тривиальное восклицание: “О, художник! Как интересно!” Или назидательная лекция будто-бы для компании, а на самом деле — для художника. Лекция, конечно, бывала наполнена чушью собачьей, которую Баранов умел пропускать мимо ушей. Главное — ему это не мешало работать. Он просто пропускал мимо ушей исковерканные сведения о живописи и перевранные анекдоты о знаменитых художниках. Сам же Баранов мог во время работы сколько угодно болтать на любые отвлеченные темы, не теряя при этом темпа работы. Это качество считается особенно ценным для портретистов. Ко всему сказанному необходимо добавить, что в случаях, если зеваки распоясывались до того, что начинали адресовать свои замечания непосредственно живописцу, он умел холодно осадить слишком развязных чем-нибудь, вроде: “Я получаю за выполненную мною работу примерно триста рублей в час и могу себе позволить отрываться от своего труда для консультаций только при условии равноценной компенсации. То же касается заказа на изготовление копий”. Обычно действовало. В данном случае, к обоюдному удовольствию, работа художника не вызывала ни сколько-нибудь заметного внимания соседок, ни их досужих вопросов. В это время Баранов вспомнил о своей давешней находке и со словами: “А вот это, между прочим, не ваше?” — протянул блондинке, на вид младшей по возрасту, очки-светофильтр в кокетливой оправе.
— Мои! — воскликнула та обрадованно, — где вы их нашли?
— На том месте, где вы сейчас лежите, вчера в полдень.
— Спасибо вам. Я думала — потеряла в городе. Дома искать не хотелось — было еще темно.

               Во время этого разговора она протерла очки платочком, а художник ее рассмотрел. Крепкая на вид девушка лет шестнадцати-семнадцати. Сразу привлекли внимание необычайно красивые волосы золотисто-пепельного оттенка, тонкие, шелковистые и густые. Они водопадом спускались между ушами на шею, а те, что оставались впереди, веселым облачком летели вперед перед лбом, порхали на ходу, взвивались при потряхивании головой и пытались взмыть вверх на бегу. Внутри этой вихрящейся челки волосы были не столь густы, как в основной массе и поэтому казались светлее, будто были сотканы из отдельных лучиков солнца. Кованое золото присутствовало и в бровях, густых, как пшеничные колосья. Глаза, когда она снимала очки, оставались почти постоянно полуприкрытыми, однако, то и дело из них посверкивал лукавый зеленый лучик. Нос ее... Извините, но “Песня-песней” на этом прерывается. Носик ее определенно имел форму башмачка. Но клянусь палитрой, на этом личике, постоянно беспечном, улыбчивом и задорно-насмешливом, все части которого подходили друг к другу, как мебель одного гарнитура, любой другой образец носа, начиная от классических скульптурных образцов эллинской эпохи, кончая энергичными носиками современных кинозвезд, выглядел бы краденным имуществом. Этот, чуть толстоватый, с “горбинкой внутрь”, простодушный, но с плутовской ужимкой, носик умел так скептически сморщиться или недоверчиво вертануться вбок, что каждая такая гримаса представляла подлинное мини-представление. Ну, и губы, откровенно говоря, довольно “губастенькие”, выдавали буйные токи чистой юной крови, гуляющие под тонкой кожей, еще не знавшей макияжа. В маленьких и тоже розовых ушках, выглядывающих из-под косматившегося вороха волос, сверкали малюсенькие сережки с капельками бирюзы. Обе девчонки загорали в облегченных до последнего минимума “бикини”, сконструированных по системе “крестики-нолики”. Но в то время, как старшая из подруг — на вид ей было лет девятнадцать — породистая брюнетка уже имела загар, придававший ей естественный образ латино-американской мулатки, блондинка за ночь теряла почти все, чем горячее солнце Кавказа успевало одарить ее накануне. На ее только начинающей смуглеть коже отчетливо выделялись симпатичные ямочки на локтях и коленях. А когда золотистое существо перевернулось в свою излюбленную позу — на живот, взорам окружающих открылись еще две пары ямочек — на лопатках и крупе. Ее товарку Баранов сумел рассмотреть несколько позже, поскольку та поместилась дальше от него, за своей светловолосой подругой. Это была довольно рослая и атлетически сложенная особа.

                Прямые плечи и тонкая талия при высоком роете и откинутой осанке, с высокой шеей Нефертити, создавали особенный эффект, когда голова, вероятно, чтобы не казаться “запрокинутой”, была слегка наклонена вперед относительно корпуса. Это создавало чуть заметное впечатление “Взгляда исподлобья”. Идеально вылепленный и точно посаженный торс выглядел будто схваченный невидимой кольчугой. “Кончаковна” — тут же окрестил ее Лев Баранов. Жаль, что кос у нее нет, — пожалел он, — но что-то вроде спиральных локонов буколька ми, по одному с каждой стороны ее лица, спускавшиеся с довольно короткой и плотно скомпанованной прически создавали необходимый эффект взамен отсутствующих у “половчанки” кос. Смотревшие, как ему показалось, исподлобья, темные без блеска, как и ее волосы, глаза имели миндалевидную форму — “татарские” — определил Баранов, и тут же уточнил: крымских татарок. А брови были, как стрелы: прямые, густые и почти сросшиеся у переносья. Прямой нос и строгие губы довольно крупного рта делали ее лицо подобием лика античной жрицы, — нечто вроде Кассандры, — решил Баранов. И в то же время что-то в ней было от таитянок Гогена: миндалевидная форма лица с массивным подбородком и обрамленные сверху и снизу короткими, но очень густыми ресницами, глаза.
Обе подруги не отличались разговорчивостью, по крайней мере при нем и он до сих пор не знал их имен.
         
                Впрочем, над этим он не ломал голову. Его вполне устраивало то, что они, по-видимому приняли предложенный им статус взаимного невмешательства. Затем, уже к полудню, из отдельных фраз, которыми перебрасывались подруги Баранов уловил, что младшую подруга называет “Инка”, а та ее — “Ирка”. Ишь ты: Инка-Золотинка, — покачал головой бородач, — а ей подходит!

                Однако, не успев еще закончиться его рабочий день за мольбертом, как обеим сторонам пришлось внести коррективы в свои представления об именах друг друга. Началось с того, что “Золотинка”, наскучив пустым лежанием, поднялась со своего лежбища, потянулась как львица, заплясала что-то дикое — канкан с балетными прыжками, переходящий в лезгинку. Тут же перескочила канавку, помяукала, зевая, за спиной художника:
         — У-у-а-у! Послушай, Львов! А ты меня нарисовать можешь? Или ты умеешь только природу изображать? Так и я ведь — чем не природа!? вон отец мой считает меня стихийной силой разрушительнее Карибского урагана!
Баранов задрал бороду от своего этюда:
— Тут, дитя мое, целый ряд отдельных, как говорится, проблем... Я имею в виду в высказанных тобой с очаровательной непосредственностью мыслях. Начнем с конца...

                Но прежде чем начать, он с брезгливой гримасой потыкал концом кисти в какое-то видимо неудачное место, полюбовался эффектом и начал:
— Ну, отец твой должно быть знает, о чем говорит. Хотя мне неизвестно, сталкивался ли он с таким драконом, как Карибский ураган... Далее. Если ты из моего имени сделала фамилию, что само по себе только льстит моему самолюбию, то тем не менее, есть опасение: а не захочешь ли ты использовать свою систему для того чтобы — наоборот — имя мое сконструировать из фамилии? А это, признаюсь, мне бы понравилось гораздо меньше: Баран Львов?... Впрочем, сама идея совмещать и комбинировать имена зверей, подаривших мне инициалы, не нова. Она не у тебя первой зародилась, учти это. И даже не у моих родителей, — он пристально вгляделся в какую-то точку горизонта и начал быстро фиксировать увиденное на этюде, после чего перешел снова на размеренный темп работы и продолжал свою мысль. — Когда-то в пору моего учения милый старичок, преподаватель истории, так же точно, как сегодня ты, по ошибке назвал меня Львовым, после моего протеста он вежливо извинился и сказал: “ Кому-кому, а уж мне полагается знать, что если путать два таких понятия, может произойти непоправимое. Ибо Наполеон сказал, что ’’стадо баранов, во главе которого стоит лев, одерживает победу над стадом львов, возглавляемым бараном!" Н-да-а... Вот так — он отвернулся от мольберта и продолжил свою тираду, — а теперь по существу вопроса... Честности ради, начну с того, что я не художник. To-есть, не настоящий еще профессионал. Это значит, что мой основной источник существования не живопись. А правильнее: живопись — не главный мой заработок. Иногда мне удается продать картину... Раза два-три имел денежные премии на выставках... Но основной мой род занятий... Я
моряк, работаю вторым помощником капитана. Но дело в том, дорогие мои девочки, что кроме преданности морю, которая —преданность, я имею в виду — владеет моею душой, выражаясь языком старинных романов, с самого детства, с того же самого возраста я неотступно увлечен страстью к рисованию. Посещал детскую художественную школу... Выше не пришлось. И вот, находясь в плавании, я изо дня в день сильнее ощущаю страсть, которую могу утолить только у мольберта. Проплавав, как правило, не более полугода, я добиваюсь отпуска и отправляюсь в заранее намеченное место на этюды, которые приводят к созданию трех-четырех полотен. К этому времени берег успевает мне наскучить и я спешу получить назначение в рейс и следующие шесть месяцев провожу в плавании.

                — Интересно, кто тебе выдает такие роскошные отпуска — на полгода через каждые полгода? — не выдерживает Инка, — если уж врешь, то знай меру!
                — Причем безотказно, — смеется Баранов, — хороший вопрос! Могу объяснить, дело в том, что лучшие мои полотна украшают кабинеты и залы моего уважаемого пароходства. Совершенно безвозмездно! Это объясняет снисходительность начальства, которое не препятствует мне получать дополнительный отпуск, без оплаты, разумеется. За свой счет. Так что, ни в каких злоупотреблениях не виновен! Понятно тебе?

                Несколько минут Баранов сосредоточенно писал, а затем положил кисть и, видя, что обе слушательницы лежат на боку  к нему лицом и, по-видимому ожидают продолжения, он отбросил тягучий стиль старинных романов и заключил свое повествование:
              — Короче, я решил наотрез: соберу здесь задуманные этюды, схожу в последний раз в один-два рейса и все! Завязал с морем! Молодость прошла, а еще ничего толкового не сделано!

                Художник выколотил трубку о пенек карагача. По силе, с которой он нанес первый удар, можно было судить о темпераменте, с каким он отдавался обуревавшим его идеям о предстоящей реформе своей будущей жизни.

           — Что касается предложения Инночки поработать над ее портретом... Поступим так.., — он, сощурив глаза, окинул долгим взглядом  модель,
           — у тебя что-нибудь красное есть, чтобы надеть? Утром на первые полчаса?
          — Надеть? Платье или купальник?
           — Лучше платье. Или плащ. Желательно поярче, что-нибудь алое, чистого тона.
           — Есть сарафанчик. Очень чистого тона. Старенький, правда...
            — Ну, вот и хорошо. Я тебя вставлю в эту картину дальним планом. А потом изображу отдельно, сорок пять на тридцать, договорились? Так не забудь завтра захватить сарафанчик.

               Девчонки отправились купаться, а Баранов продолжал педантично приводить в порядок этюды, — их было уже два в работе и художник по своему собственному методу периодически “подгонял” их стиль и колорит друг к другу. Одновременно он раздумывал над своим обещанием Инке.
К портретам у него было особое отношение... Когда-то еще в детские годы, мать, бывало, кричала на него: “Опять гримасничаешь? Вот я отберу у тебя карандаши! Ты же доведешь себя до психоза...”. Но эта привычка, вернее, потребность, оказалась сильнее его. Когда он рисовал живое существо, он должен был своими мышцами, выражением лица, движениями воспроизводить свою модель, — в первую очередь — ее душевные качества, настроение. И вот мальчишка, а впоследствии — взрослый человек вел жестокую борьбу с самим собой, пытаясь подавить рефлекторные, непроизвольные подражания видимому или воображаемому характеру. А ведь портрет — это его любимый жанр! Любая модель, любая натура, каждое лицо, над которым он работает, заставляет его влюбляться... В каком-нибудь старике, уродливом и грязном, Лев Баранов находил волшебные сочетания, неизъяснимую привлекательность, которая возникала и торжествовала, когда он находил те характерные черты, которые определяли сходство портрета с оригиналом. Он с детства заметил, что самими похожими бывают карикатуры, шаржи, изошутки. Значит, — приходило ему в голову, — не так важно выдерживать точные пропорции, масштабы; наоборот, иногда увеличив до невероятных размеров какой-нибудь характерный орган — челюсть, нос и т.п., художник добивается бесспорного, а иногда — поразительного сходства... Но почему нервная система такого уравновешенного человека, каким имел все основания
считать себя Баранов, насилует его, принуждая выполнять нелепые гримасы и телодвижения?

                Вот поэтому в надлежащее время Баранов избрал такой безопасный в эмоциональном отношении жанр, как пейзаж. Увы! К его дальнейшим злоключениям вскоре присоединилось новое неприятное открытие: оказывается, он занимается своим невольным лицедейством и во время работы над пейзажем! Он стал ловить себя на том, что изображая спокойное море, приобретает величественную чопорность комедийного дворецкого, — с преувеличенным спокойствием и постной миной на лице. А ветреный день в роще ни с того ни с сего отражается на его лице идиотской улыбкой с фамильярным подмигиванием изображаемому объекту.
Затем пришло новое открытие — знаменитый дирижер, которого довелось наблюдать за работой не со спины, как обычно, а с крайнего бокового места. Маэстро, не стесняясь, давал волю своей мимике и столько же работал мышцами лица, сколько руками. Ну, допустим, рассуждал Лев, — этимон помогает оркестрантам, задавая им не только темп, ритм и силу звука, но и психологическую настройку. Но вот: виолончелист. Совершенно неповторимый исполнитель, солист. И — не стесняясь публики, участвует всем своим обликом в создании художественного образа. Моментами его лицо искажается, изображая страдания или гнев, не хуже трагика в классической пьесе.

                Если уж такие эмоциональные проявления сопутствуют артисту в наиболее абстрактном из искусств — музыке, то нам, художникам, да еще в самых конкретных жанрах, — сам бог велел! Значит это присуще артисту! И не надо бояться и стыдиться эмоций, если они помогают выразить идею и чувства!

                Так, рассуждая про себя и работая над полотном, Баранов спохватился, что время уже давно перешло за полдень и неплохо бы сделать перерыв. В послеполуденные часы тени будут падать отвесно и искажать, укорачивать предметы, делать пейжаз плоским...
Прибежали мокрые девчонки, прыгнули в канавку, стали утираться одним большим мохнатым полотенцем. Сбросили верхние детали купальников, остались “топлесс”. Баранову было видно, как скользили, сталкивались розовые Инкины соски цвета кощачьего языка с Иркиными оливковыми, — художник машинально отметил: сепия, сиенна, белила... Отдал дань скользнувшему между телами лучу солнечного света, уступил: и чуточку охры! Он возвратился к мольберту и короткими мазками завершал свой дневной урок, не замечая улыбки, которая застряла в его бороде.
— Эй, Баранов! — стукнула его по спине плечистая Ирка, — Инка идет за чебуреками. Тебе взять что-нибудь?
Он достал десятку и подал девушке:
— Конечно. Чебуреки это вещь! Хотя в натюрморте не привлекают внимания.
Подошла Инка, уже одевшая спортивный костюм и шляпу.
— Маэстро! Из твоих денег сколько можно тратить?
— Считай, что это не мои, а артельные! Сдачи не приноси. Выбор твой!
— 0‘кэй! — выкрикивает Инка уже на бегу.
А Ирка решила погреться после купания. Перед этим, когда он назвал ее “Ирина”, она помотала головой:
— Я Ирма. Это подруга придумала сокращения: “Ирка”, “Инка”. А в действительности она — Инга. А я Ирма. Но можно “Инка” и “Ирка”. Для друзей.
И умчалась. Лев с изумлением увидел, как, отталкиваясь своими длинными ногами от сыпучего песка, Ирма выдавала классический каскад: фляки, кульбиты, колеса на двух и на одной руке, а в заключение комбинации — великолепное высокое сальто, виден был полет мастера. И вместе с тем, это был экспромт, доступный только владельцу арсенала гимнастических приемов.
Когда Ирма подошла к нему, Лев не заметил у нее признаков одышки или прилива крови, обычных после подобного напряжения.
— Ну, ты даешь, — с неподдельным восхищением произнес он, — гимнастка?
— Акробатка.
— Да ну!? — и он шутливо протянул ей руки ладонями вверх.
Ирма с готовностью отвернулась от него и вскинула за спину готовые к захвату руки. Баранов когда-то занимался борьбой и силовой гимнастикой. Да и теперь старается не забывать железок и пружин. Но... Принять доверчиво протянутые руки юной богини — сейчас он понял, как она хороша!.. Грация се прыжков напоминала резвящуюся
в прибое черно-серебристую афалину. К благородной осанке балерины у Ирмы добавлялась ничем не скованная свобода широкого пространства, где разбег и полет не ограничены рамками эстрады.

               ...Баранов решительно принял цепкие кисти, приглашающе спружинил полусогнутыми коленями: — Ап! — И взлетевшее тело в черном купальнике, минуя плечи партнера, на которых делают остановку начинающие “верхние”, плавно, без задержки, без толчка, через классический “угол” выходит на цирковую стойку — без прогиба, с опущенной головой. Ап! — теперь уже она подает команду, не желая долго перегружать мускулы партнера, снова плавно, через “уголок” продевает себя между его руками и упруго спрыгивает на песок. Затем они, не сговариваясь, поворачиваются лицом к морю, где находится воображаемая публика и “продают номер” — одновременно вскидывают правые руки, смотрят друг на друга и дурашливо хохочут.
— Ты просто королева воздуха! Нет слов...
— Я Ирма Севиль. Ты что, не слыхал? “Ирма Севиль и Марина Шишкова”, акробатическая пара. Раньше называли “партерная”...
— Ой, ты — Ирма Севиль!? Так я же тебя видел в прошлом... Нет, в позапрошлом году... Здесь, в Сочи... В Ривьере...
— Ну да! Это мы от филармонии выступали. А с цирком три заграничных турне имели...
— Твоя партнерша, малая такая, коренастенькая...
— Ну! Это Маринка. Моя верхняя, сто сорок восемь сантиметров. Но сильная и устойчивая, как Чебурашка.
— Мне ваш юмор понравился. Помню, ты ее держишь на стойке, а сама одну руку отпустила и задницу почесала. И она, главное дело, делает вид, будто этого не замечает! Даже не покачнулась!
Ирма расхохоталась:
— Ты заметил? Только я не чесалась, а делала вид, будто трико поправляю. А потом мы с ней расстались...
— Что, замуж вышла?
— Нет.  В чужие кисти пошла. Так у циркачей говорят о тех, кто меняет партнера. Это считается хуже супружеской неверности. У акробатов, действительно, смена привычных ладоней лишает уверенного контакта и часто ведет к срыву захвата кистей и всего упражнения. Если это на эстраде, то просто фиаско. А если номер под куполом, например, перелеты между партнерами на раскачивающихся трапециях, то — угроза жизни. Я была месяц в Ростове на сборах методистов. Приезжаю, узнаю: моя Марина “временно” работает с Ларисой Кушнаревой. Она выступала на трапециях. Марина зубы скалит: у Лариски ладошки, как тарелочки. Стоишь, будто свечка в шандале! Я не утерпела отвесила ей оплеуху. Она, бедняга, так и села на жопу... Что делать! Ревность — страшное чувство! Вот Я уже год не выступаю, работаю с группами. Гимнастика... Аэробика... Не то!
Ирма растянулась на песке, засмотрелась на море. Прибежала раскрасневшаяся, из-под шляпы облачком золотистый чуб, — Инга.
— Эй, пляжники-саботажники! Скатерти и бокалы на стол! Вилки о пяти зубьях у каждого свои!
Она открыла сумку и весело тараторила:
— Чебуреков десяток. Кто быстрее три штуки съест, получит четвертый! Финики: калорийная пища! Десерт — эскимо на палочке! Пиво для маэстро! Нектар из айвы — сестричке! Крем-сода — мне! Приятного аппетита!

                Впрочем, самый лучший аппетит оказался у самой золотистой девочки. Она преспокойно съела пять чебуреков и добрую половину сушеных фиников, Ирма оказалась самой умеренной — ей хватило двух чебуреков. Художник остановился на трех. Чебуреки оказались приготовленными по всем крымским — их родины — правилам: свежая баранина, зеленый лук, душистый перец. И конечно, истекающие соком.
— Где такое чудо готовят? — полюбопытствовал Баранов, — достойная внимания кухня!
— Там, мотнула сверкнувшими кудрями Инга, — в конце той улицы есть очень милый гадючник из ивовых прутьев, называется “Приют охотников”. Чебуреки при тебе шкварят по сорок копеек. Вино есть по пятьдесят копеек стакан. Там охотники сидят без ружей, да им дай ружье, так они с пяти шагов по корове промажут! Но все сказали: “сделай девочке вне очереди”. А один ханулик, седой уже, говорит: “Вас проводить, барышня? А то заблудитесь, неровен час, в нашем ауле, видать нездешняя. Вон какая блондиночка! ”А я говорю: “Ты раньше пойди уши побрей да нос попудри, а белая я оттого, что на самшитовом дыму скумбрию вялила, после него загар не берет! ’’Они все как заржали, чуть мангал не перевернули!

                После трапезы работа не клеилась. Морила полуденная жара и южная сиеста. Завязалась беседа, такая же ленивая, бездумная, как весь беззаботный курортный мирок. Девчонки считали уже Баранова своим и не обращали на него особенного внимания. Они лежали буквой “Т” — Ингина голова на груди Ирмы, и читали, то и дело отрываясь от книг. У Инги это был учебник литературы для старших классов.
— Готовишься в институт? — спросил Баранов.
— Уже сдаю. В Краснодарский педагогический. На факультет физвоспитания.
— Ты что, тоже занимаешься спортом?
Инга пожала плечами с таким видом, который мог означать и “да”, и “нет”, и еще десяток ответов. Ирма положила книгу себе на живот и зло произнесла, глядя прямо перед собой:
— Эта ленивая скотина могла бы сейчас уже вести борьбу за высшую ступень на мировой пирамиде...
Она снова взялась за книгу и снова опустила ее, повернулась к Баранову и закончила прерванную фразу:
—...Если бы у нее было чуть меньше равнодушия к себе и хоть чуточку честолюбия, что-ли!

                Баранов заметил, что у Инги из-под сдвинутых вверх очков, в хитрющем прищуренном глазу пляшет веселый зеленый чертик. Она прижалась к подруге, обвила ее свободной рукой и лицемерно вздохнула:
— Смотри, Лев, какова неблагодарность! Я никуда не хочу уезжать, потому что люблю ее, а она меня за это ругает! Ну, подружка! Да?!
— Ты в каком же виде завоевала у Ирмы такие многообещающие оценки? Я ей верю, раз она говорит, значит в тебе, действительно что- то есть!
— А ты поплавай с ней, попробуй! — бросила Ирма, все еще не остыв от злости, хотя ее рука машинально уже поглаживала Ингино плечо.
— Сегодня не хочу больше купаться, — лениво потянулась Инга, будто и не было только-что о ней пристрастного разговора, сверкнула из-за плеча зеленым лучиком и, деланно отдуваясь, добавила: — Так наелась, что наверное, как тот волк в сказке, всю плавучесть потеряла.

                Завтра с утра буду по-новой учиться держаться на воде. А в случае тонуть буду, Лев меня спасет!
И задремала, привалившись Ирме под бок. Баранов глянул на них, снимая тряпку с мольберта, и впервые у него промелькнула мысль, действительно ли у них, этих таких разных и таких дружных, девчонок впрямь подобная неразлучная симпатия и дружба “иль, может быть, еще нежней”? Но поскольку во взаимоотношениях с самим собой он был бюрократом, то немедленно выдал себе четкую резолюцию: “это дело, уважаемый маэстро, тебя не касается. А этим симпатичным девчонкам в любом случае пожелаем счастья”.

                На следующее утро все действующие лица нашего повествования встретились на пляже в летних утренних сумерках. Баранов и Инга попали в один автобус, а Ирма прикатила на первой электричке. Художник и Инга, как уговорились, пошли в воду, а Ирма осталась на биваке в роли добровольного сторожа.

                С моря потянул едва заметный утренний бриз, вода была теплее, чем воздух, легкие с наслаждением вбирали порции чистого, свежего морского воздуха, тело радовалось движению, мышцы просили нагрузки. Инга по-детски косолапо топала полненькими ребячьими ступнями по сухому песку. Да неужто она способна показать класс в плавании?
Баранов, видя, что у Инги выдох поставлен под левую руку, заплыл с левой стороны. Он успел уловить насмешливую зеленую искорку из-под занесенной руки и... отстал, не веря себе самому, потому что девушка, как ему показалась, плыла так же лениво, как двигалась на пляже, Баранов вложил всю мощь своих рук в гребки. От его работы поднимались буруны воды. Он плыл неистовыми толчками и с изумлением видел, как плавно и равномерно, по-дельфиньи, скользит по поверхности моря Инга. Ее руки сменяли друг друга бесшумно, без всяких толчков, как будто не встречали никакого сопротивления. Ноги работали независимо, как корабельный винт. Движение осуществлялось в самой рациональной форме — без боковых и вертикальных колебаний. Это был бриллиантовый вольный стиль. Стиль эталон. У специалистов есть такой термин: “наплыв”. Говорят: “у него хороший наплыв”. И все понятно. И Инги был сплошной наплыв. Без интервалов. Было впечатление, будто руки ее в плечах закреплены на одной
оси, которая вращается неумолимо-равномерно. Как это может быть, не знаю, — думал Баранов, — знаю только, что я вымотался с этой окаянной девчонкой до темноты в глазах! Минут через пять она перевернулась на спину, отфыркнулась и своим ленивым голосом протянула:
— Ну что, Баранов, может поставишь зачет? Или немножко еще?
Баранов все еще отплевывался от соленой воды, которой наглотался в усилиях не отстать от “ленивой девчонки”:
— Слушай, ты действительно вундеркинд! Самородок! Ты можешь в вольном занять такое же место, как Прозуменщикова в брассе!.. Я прикидываю, мы гнали четыре стометровки не более чем по семьдесят секунд каждая. А может и быстрее...
— Быстрее. А сейчас полежи, посмотри. Она еще кое-что умеет!
— Кто она?
— Лентяйка. Ну, смотри!
                Инга нырнула. Как только исчезли пузыри на месте ее исчезновения, из-под воды появилась нога. Нога выходила из воды медленно и строго вертикально, как баллистическая ракета из подводной лодки. Нога вышла на полную длину и замерла. Она была розовая от света восходящего солнца и безупречна по экстерьеру, с классически по-ба- летному оттянутым носком. Художник замер от стеснившего грудь восхищения. Колонна розового мрамора, отражающаяся в розовой спокойной глади утреннего моря. Она была как символ. Как эталон красоты. А может быть, как реклама колготок, — приземлился с высот Баранов. Однако, он не упустил технических деталей: долго, более минуты задержанное дыхание — это означает объем легких, примерно, как у ловцов жемчуга! На воде — ни дрожи, ни ряби, ни волнения. Это уже тайна: держать над водой почти четверть своего веса, да еще в вертикальном положении и не делать резких движений... Невероятно!

                Инга после показа держала базар, на все вопросы морщила носик и важно отвечала что-нибудь, вроде: “уметь надо” или “надо работать”. Ирма все-таки пыталась нажать ей на самолюбие и заставить работать. Баранов стал ей подпевать на тему о том, что Инга не готовится к экзаменам, не читает материал, отчего может провалиться на конкурсе.

                После этого Инга опять победительно вертела носом и спела озорную частушку: “ Юбку новую порвали и подбили правый глаз, не ругай меня, мамаша, это было в первый раз!” Кончилось тем, что подруги обнимались и целовались на горячем песке... Потом Ирма объяснила Баранову, что институт очень заинтересован в Инге, потому что делает ставку на нее, как на основу квартета синхронного плавания и поэтому у нее с поступлением — ноль риска. Но еще раз посетовала на подругу за то, что та не хочет всерьез заниматься плаванием.
— Может быть, в институте заставят, — успокоил ее Баранов.
— Может быть, — довольно апатично ответила Ирма.
А часов в десять пожаловали кавалеры! Трое, не считая собаки. Черный нестриженный пудель — единственный из этой компании, кто вел себя прилично. Атаман — “весь в фирме”, с пастью набитой жвачкой, играл блатного, имитировал зековский жаргон и сардонически распускал дряблые от привычки презрительно кривить их, губы, вначале тройка обратила внимание на золотистую Ингу. Посыпались комплименты на грани приличия, на которые Инга, естественно, не реагировала, уронив голову на руки и искоса поглядывая на развитие обстановки. Баранова вначале сбило с толку миролюбивое поведение троицы, и он решил было, что это знакомые, ради которых, возможно, девушки и выбрали это уединенное место. На всякий случай он достал муштабель, в котором руками одного из судовых умельцев были вставлены “сюрпризы” — в одном конце было залито полкило свинца, а другая половина служила ножнами для потайного клинка-стилета.
В это время разочарованный индифферентностью “шикарной блондинки” главарь сделал шаг к Ирме и, пожелав оценивающе своими верблюжьими губами, начал с вступления, которое еще могло с натяжкой, сойти за комплимент:
— А эта армянка тоже неплохой товар! Я бы согласился ей отдаться если бы..., а дальше следовало предложение, столь омерзительное и грязное, что художник решительно вскочил со своего складного стула. Однако, Ирма опередила его. Ее смуглое тело развернувшейся пружиной грянуло вперед, приподнявшись на вытянутые руки, упершиеся в песок, как лапы взбешенной пантеры, — вспоминая после, Баранов находил только одно сравнение: черная пантера. Стальные мускулы, пламя из глаз и рычание. После он говорил Ирме, что ей не хватало только хлещущего по бокам хвоста. Первым правильно оценил ее движение пудель: с поджатым хвостом он стрелой унесся из зоны конфликта. Еще не поднявшись полностью на ноги, Ирма облила хулиганствующего парня градом такой брани, какой Баранову не довелось слышать на причалах портов пяти континетов.

              — Раньше ты высосешь сопли у мертвеца, — это вступление было самым нежным из того, что ошеломленный плейбой узнал о себе, своей внешности, своих способностях и своем ближайшем будущем. Баранов заметил, что Ирма, не стесняясь в описании пороков и физических недостатков своего оппонента и предрекая ему всяческие фиаско, ни разу не воспользовалась тривиальной формой брани в том виде, в котором она находится в обращении последние полтора тысячелетия.

                Вид гимнастки и ее речь в этом эпизоде могли послужить моделью для сюжета о Дидоне, проклинающей Энея, мелькнула мысль, которой художник при более благоприятной обстановке не преминул бы поделиться с Ирмой. А сейчас, наблюдая потерю инициативы оторопевшим циником, посоветовал его спутникам:

                — Ребята, вы нарвались не на тех, над кем можно шутить. Учтите, тот пахан, которому сейчас будут звонить эти девочки, не успокоится, пока ему не сообщат о несчастном случае со всеми тремя, если я сейчас зарисую на память ваши личики. Как говорится, не дай вам бог узнать, над кем вы сейчас пробуете проявлять свой юмор! А барышень поищите в другом месте! А не то — не успеете выкурить еще. по одной душистой, как за вашу шкуру никто не даст дырявого гроша!
Баранов умел при случае подбирать нужный стиль, хотя и не тот, который состоял на вооружении Ирмы.
Тройка посрамленных авантюристов ретировалась. Ирма улеглась на место, отвернувшись лицом к морю. А Инга продолжала сверкать из-под локтя зелеными брызгами. Она произнесла только одно слово вслед главному нарушителю спокойствия:
— Коз-зёл!
— Почему не “козел вонючий”? — рассмеялся Баранов.
— А ты знаешь, что значит “козел вонючий”? — парировала Инга, — нет? Так вот: это значит — курящий любовник, ясно? — и нахлобучила ему на глаза его кепи, — эх, ты, борода! Фидель!
         — На Кубе его зовут “Ля Барба Гранда” или просто “Барбудо” — Бородач.
              — А ты был на Кубе?
              — Приходилось!

                Инга аккуратно разложила на платочке всякую мелочь, с которой любила возиться на пляже: флакончики с разными мазями и притираниями для загара и против него, для быстрого и равномерного высыхания, щеточки, браслетик, часы и другую мелкую дрянь, которую она с увлечением раскладывала и готовила, как хирургическая сестра инструмент перед операцией. Настоящей косметики — имея в виду макияж — девчонки не употребляли, что Баранову в них нравилось. Глаза, губы, щеки — все у них всегда было свежо, чисто и ярко естественными красками молодости. Единственное, что у них подвергалось регулярной окраске — это ногти. У Ирмы на руках, а у Инги — все двадцать.
После втирания соответствующей мази, Инга извлекла из сумки и напялила красный сарафанчик и такую же шляпку из красной соломки. Она многозначительно крутанулась перед художником и с его помощью заняла место и позу на берегу. Баранов установил картон, на котором был более тщательно выписан колорит будущей картины.
Понадобилось не более часа, чтобы на этюде заиграло алое пятнышко — фигурка девушки, обратившейся к морю с томительным ожиданием или с тайным призывом.
Инга критически отнеслась к результату:
— Мелко!
В голосе ее чувствовалось разочарование.
— Ты что же, хочешь, чтобы я твоей персоне отвел столько же места, сколько этой горе? — рассмеялся художник и примирительно добавил, — я же тебе обещал, что после этюда напишу твой портрет на берегу моря. Мы его сделаем на отдельном холсте. А на этюде я выяснил, что твой красивый сарафан не вступает в конфликт с цветовой гаммой картины. Так что в ближайщем будущем тебе предстоит много и терпеливо позировать. Если, конечно, ты действительно хочешь получить в подарок картину.
Баранов поработал над этюдом и вскоре объявил:
— Сегодня я иду за пищей. Какие будут заказы?


Продолжение следует.


Рецензии