de omnibus dubitandum 116. 367
Глава 116.367. ЗАЧЕМ Я ЕЕ УВИДЕЛ?..
На выгоне стояла карусель, палатки с ярморочным товарцем, телеги косников и серпников, лари с картинками… Пахло сладкими плюшками и пирогами. Сияли гармоники, яркие платки и ситцы, черкески и бешметы: под кумачевым подзором висели сапоги и полсапожки, с лаковыми подметками, словно повыше где-то сидели невидимые казаки и казачки, свесив ноги.
Народу было множество, — казачата больше, свиставшие в глиняные свистульки, в оловяные петушки. Подростки, — в синих, красных и зеленых бешметах с тонкими кавказскими поясками, пробовали гармоньи, в кучках. За оградой церкви сбились телеги с распряженными лошадками, с ворохами лесной травы. В ограде сидели молодухи, завернув юбки и раскинув ноги в ушастых полсапожках, в цветных шерстяных чулках, давали младенцам грудь, — поджидали, когда причащаться кликнут. Девки щелкали семячки.
Над кучкой степенных казаков покачивался бывший конвоец, с залепленным черной заплаткой глазом. Когда есаулы вылезали, он лихо крикнул:
— Смирнаааа… р-равнение напра-ваааа!..
— Молодец, Скворец! — сказал старый есаул, признав казака из хутора. — Рано только ты больно, обедня еще идет.
— Так точно, ра-на… ваше превосходительство, а то бы ни в одном глазе! — ломался гвардеец перед народом.
— Петр Кузьмич! как же нам теперь с вами жениться-то? Девок сила, а… не хотят кривого, а то хоромого… Давай, говорят, прямого!..
Казаки и молодухи хохотали. Одна, чернобровенькая, румяная, в васильковом платье, помнившая молодого Венкова, как трясли вместе яблоки, пожеманилась шеей и плечами:
— За хорошеньким да ах-фицериком любая побежит!
Старого есаула задержал старик Копытыч, набивался в караульщики по садам. Молодой распрашивал гвардейца. Они были погодки, играли вместе. Казак-гвардеец напоминал тонкими чертами Ниду, — и быстрые карие глаза те же!
— А что сестренка?
— Э, теперь Степанидку и не узнаете, то в белошвейках была, а нонче в хору поет, ахтер голос у ней признал! Семь комнатов квартира, на Садовой, за Сухаревкой, в семнадцатом номере, на пятом этажу… машина подымает! И цветы, и портреты ее по всей квартире. Две тыщи мне обещается, кожами вот хочу заняться.
Фабрикант один кожаный в женихи набивается. В ванной у нее купался и всякие вина-ликеры пил. По-мню, как вы за ней гоняли… я ей раз, вот, ей-Богу, косы за вас надрал!.. Вот рада-то вам будет, что земляки… — болтал и болтал Скворец.
— Проведайте, обязательно. Ей теперь наплевать, без страху… и какавой угостит! Спрашивала об вас… Для такого героя она… Сам ей письмо пошлю, как в газетах про вас известно… Поезжайте, не сумлевайтесь!..
Венков вспомнил красавицу-блондинку, встречу в Москве, письмецо ее — «а будет грустно — приезжайте, Петруша… размыкаем». Так и не повидались после. Подумал: «поехать в Москву, проветриться!..».
— Молодух к нам сторожить приехал, чтобы не бастовали… — смеялись казаки гвардейцу.
— Чего мне молодухи… свою фабрику завожу!
Вертелся лавочник Куманьков, расталкивал:
— Пускайте!.. его превосходительство с раненым гироем! Вот народ недостижимый какой… Пу-скай-те!.. Ленька? Ленька мой, ваше превосходительство, слава Богу… покелева с палками гоняют-учуть… возлагаю на Господа да на ваше слово… при себе запишите, как поедете воевать… как зеницу ока, недосягаемо! Под крылосик, ваше превосходительство, к окошечку-с… очень духоты напущено, кислоты-с… Там и их сиятельство-с изволит молиться за нас грешных… для параду к им-с…
Воняя луком и миндальным мылом, Куманьков расталкивал стариков и баб. Красные волосы его взмокли и растрепались, но он старался.
Бабы жалели молодого Венкова и шептались: «Воители-то наши… молоденький какой, а хрестов-то навоевал!..». Старухи шамкали: «Сюды, родимый… к стеночке-то пристань, ловчее тебе будет…».
Шептали — слышал старый есаул — и про других станичников убитых и раненых. Кругом вздыхали. У каждого было свое, болевшее. Он почувствовал, как жжет у него в глазах. Смаргивая слезу, он оглядывал небогатый храм, родную ему толпу, с которой его связала общая скорбь и горе. Давно связало, — через Бурая-пращура, помилованного Петром стрельца… раньше! Белый крестик, выбоина в бедре, шрам на шее, ноющая под сердцем пулька… — все через эту связь, ради чего-то, к чему движется общая с этим жизнь его. Дано — и не раздумывай, принимай.
Он всегда просто думал. И эти чувствуют также просто: надо и принимай.
Они прошли к клиросу налево.
У открытого окна в решетке, за которыми видны чугунные плиты Головиных, стояла прямая, высокая старуха, с изжелта-восковым лицом, в черном шелковом платье и в кружевной наколке. Молодой Венков узнал ее: все та же, как и тогда, когда кадетиком, приезжая в отпуск, подходил к руке, а она без улыбки говорила, трепя по щечке: «Глаза-то… аквамаринчики!».
Священник поминал в алтаре болярина, — воина Михаила… — «о нем это…» — подумал молодой Венков о ротмистре, её, Клэр, муже, — болярина, воина Константина, Игоря… Старуха опустилась на колени. «Это о ее внуках молятся…» — подумал старый есаул…
Старый есаул тяжело опустился на колени. «О всех воинах…» — подумал молодой Венков и начал рассеянно креститься. «…за Веру, Царя и Отечество на брани живот свой положивших…». Потом — рабов Божиих, воинов, воинов, воинов… Церковь томительно вздыхала.
Перед «Иже Херувимы» в толпе зашевелились. Пробежал озабоченный Куманьков, шипел:
— Ее сиятельство!.. Ослобоните проход, недосягаемо! За платьице-то лапищами не щупайте… ду-ры!..
Пятясь и пригибаясь, он выбрался к простору, пошел на корточках и похлопал рукой по коврику:
— Соизвольте сюды, ваше сиятельство… на мя-кенькое ступаните-с… — вышептывал он, словно подманивал.
Старуха повела наколкой. Он поклонился ее спине.
Шла молодая княгиня в черном, в серебристо-прозрачной шали, свесившейся углом с левой ее руки в перчатке, в белой широкой шляпе, с черным страусовым пером. Замкнутая спокойная, строго-изящная, «неотразимая», — с первого взгляда понял растерявшийся вдруг молодой Венков.
Ударило ему остро в грудь, до жгучей боли — в руку на перевязи. Он увидел незабываемое лицо, в изумительно тонких линиях, — непроницаемое лицо, матово-белое, как тончайший, сквозной фарфор. Увидал милую родинку на шее, бывшую и тогда… всегда… изумительного изгиба шею — прелестный, волнующий сердце стебель живого неведомого цветка, возносивший чудесную головку… локоны, чуть приметные, чуть прикрывающие ушки… жемчужные сережки, трепетные у шеи, покойный, холодный профиль… розовый, нежный рот, который он целовал когда-то, уже не детский, в тонком, неизъяснимо-томном изгибе грусти, недоумения, вопроса…
Он любовался в очаровании стройной ее фигурой, угадывая плечи, локти, изгибы кисти, — ласкал глазами, не сознавая — где он?.. Острым, тревожным взглядом уловил он под шляпой поразившие его когда-то, еще в детстве — удержанный памятью удивительный разрез ее глаз, — нежащий, томный и угрожающий, от которого шло лучами. Уловил все очарование ее движений, устало-томных, сдержанно-скромных, полных укрытой ласки, скрытого в ней… чего-то, что называется… женственным… — что встречается редко-редко, что влечет за собой неотразимо.
Он уже ничего не слышал, прислонился к стене, взирал. Она потянула утомленно серебристую сквозную шаль, опустила ее с плеча, и шаль заструилась к талии. Он увидал теперь всю прелестную ее шею, сияющую над чернотой корсажа. Справа, из купола, влился луч, искрой зажег жемчужину розовым, тронул ушко, скользнул на шею, по серебристой шали, — осиял всю ее, траурно-жемчужную, — выбрал одну из всех.
Он взирал на нее, благоговея, смутный.
«Клэ… необычайная… прелестная… Клэ!..» — радостный и подавленный, мысленно шептал он. — «Ты была где-то… Клэ…»
И вдруг — загрохотал костыль, который уронил инвалид у входа. Его оглушило громом. Едва уловимый миг — княгиня повела шеей. И в этот, едва уловимый, миг поймал Венков блеснувший, золотисто-игривый взгляд, блеск «сухого шампанского» — топаза, который он помнил сердцем, — незабываемый. Этот миг-взгляд сладко поразил сердце, самую глубину его… — вызвал восторг и боль.
«Княгиня!..» — отозвалось в нем с силой. Он почувствовал, как он связан, и как несчастен, и как безумно счастлив… как никогда еще не был счастлив… что счастья он и не знал еще, что получил в этом взгляде что-то, безмерное, что теперь он безмерно сильный, и жизнь еще будет, будет… и он принимает все, какие бы ни были страданья!
«Клэ… чудная Клэ… Княгиня!..» — говорил он взглядом ее сережкам, склоненной ее головке, бледной ее щеке.
Его охватил страх. Хотелось уйти — не смел. Стыдился себя, такого, с этой перевязью, тяжелой раной. Увидал белый крестик, вспомнил, что у него удивительные глаза, «как ночное небо», — так ему говорили женщины, — что она тоже женщина, целовала его когда-то, и он называл ее просто — Клэ… что она свободна, теперь война, люди — пустая пыль, что нет теперь ничего, чего бы нельзя было, что нужно же так случиться…
Не понимая, что ему говорит отец, — а старый есаул шептал о панихиде, — он смотрел в восхищении, как чудесно играет ее шея, как склоняется милая ее головка.
После креста, старый есаул представил старой графине сына.
— Слыхала, что герой… теперь и вижу… — покивала она на крестик. — Отвоевались, мой друг?..
— Пока… грудь заживет, ваше превосходительство!.. — почтительно-официально сказал молодой Венков; чувствуя, как смутился, как грубовато вышло.
— Грудь… вот хорошо сказал! — кивнула приветливо старуха. — Заезжайте… Расскажите мне, как у вас там…
Он поклонился молча. Перед молодой княгиней он весь склонился. Она покивала, молча. Но он уловил — скользнувшую золотую искру?.. Нет, показалось это…
Она пошла, перетягивая устало шаль, — замкнутая в себе, холодная. Не слыша, что говорил старый есаул, он быстро пошел с толпою, путаясь застоявшимися ногами в черкеске.
На паперти он остановился. Куманьков вертелся у коляски, лакей отгонял его. Она смотрела над провожавшей ее толпой молодых казачек и девушек… — и молодой Венков — может быть показалось это?.. — поймал её взгляд, скользнувший. Серая тройка катила к выгону.
По дороге домой, старый есаул спросил, когда же он думает к графине?
— Не знаю… в Москву мне надо…
Таким — ему не хотелось ехать, а «улучшение» обещали через неделю только. Вспомнился адрес Ниды: за Сухаревкой, Садовая 17.
«А она… даже не подала руки…» — подумал он грустно.
— Проведу обследование у столичных врачей, а то… с этой перевязью… связанность, и…
— Понятно, посвободней… — сказал старый есаул. — А, какова стала Клэ!..
— Да, интересна… — отозвался рассеянно Венков, глядевший в небо.
День был необычайно яркий: блестели хлеба на солнце, сияли дали. В спелых волнах хлебов, в подымавшейся облачками пыли, в налетавших пульками оводах, в блестевшей воде меж ветел, в опутанных далью мыслях… — золотисто сверкали искры.
— А хорошо, папаша!.. — сказал неожиданно молодой Венков. — Удивительный день сегодня!..
— Да, припекает… Пожалуй, грозу нагонит.
«Милая… чудная… Клэ! — вызывал Венков желанный образ, прикрыв глаза. Укачивала его пролетка…
Той же ночью выехал он в Москву, написав рапорты — о назначении на комиссию, о признании годным к строю, о назначении в боевую часть.
Высунувшись в окно вагона, в гулкую мглу лесов, он восторженно повторял: «княгиня… княгиня… Клэ…». На заворотах летели искры. Колеса выстукивали четко: кня-ги-ня… кня-ги-ня… Клэ!.. Он повторял за ними, глядел в темноту и думал:
«Зачем я ее увидел!.. Теперь… как же?.. Или — не возвращаться больше?.. Княгиня… княгиня… Клэ…».
«Заеду, прощусь… только… без этого — посмотрел он на ненавистную перевязь. — Зачем я ее увидел?!..»
Высунулся опять, на искры. Следил, — и слушал, как гремело в ночном лесу.
Свидетельство о публикации №219120101674