Митилена продолжение

— Возьми бутылку вина, Лев, — с готовностью поддержала Инга, — надо отметить победу Ирмы над чужеземными захватчиками.
— Слушаюсь и повинуюсь, — ответил Баранов, — какого прикажете?
— “Черные глаза”, — решила Инга, не задумываясь.
— Заявка принята. А ваш заказ, королева воздуха?
— Я как все, — махнула рукой Ирма, — никаких предпочтений!

                После обеда, завершившегося натуральным кофе из термоса, который оказался у художника в рюкзаке, Баранов принялся за эскизы Ингиной головы. Ему хотелось на отдельном полотне сохранить ту позу, в которой Инга должна была предстать и на пейзаже, для которого готовились этюды.

                Девушки расположились загорать на этот раз под редкой тенью карагача — дань послеобеденной сытости и стакану “Черных глаз” за успех работы художников. Ирма читала растрепанный роман. Это оказался “Фома-Ягненок” Фаррера. Ирму увлекла жизнь на пиратском корабле и она полушутя-полусерьезно призналась, что хотела бы оказаться на месте Хуаны, предводительницы пиратов.
— И любовницы капитана? — задал вопрос Баранов, чтобы показать свое знакомство с произведением.
— Что же, — пожала она плечами, — если б он приглянулся...
И погрузилась в текст.

                Инга раскрыла учебник, который по наблюдениям Баранова, третий день оставался открытым на одной и той же странице. Она лежала почти под самым мольбертом, и художник иногда отклонялся назад, чтобы уточнить ее черты. Его модель не имела задачи держать определенную позу: когда ему требовалось, он протягивал руку и устанавливал золотистую головку на какой-то момент в требуемое положение. Инга вполголоса болтала о всякой всячине, а рука ее машинально гладила и трепала подругу то по плечу, то по голове, то по талии.
— Смотрю я, ты от своей Ирочки не можешь оторваться ни на минуту, — рассмеялся Баранов, раскуривая трубку.
— Ты знаешь, Лев, — ответила она задумчиво, — когда я не могу протянуть руку и погладить ее, то я — несчастный человек. Я же только тогда и могу чувствовать себя счастливой, когда она рядом со мной.
  — И ты ни к кому не испытываешь более сильного чувства, чем к ней? Ты мне кажешься вполне взрослой...
— Ты хочешь сказать, не тянет ли меня к мужчинам, я так тебя поняла?
— Хотя бы к одному из них. Впрочем, если тебе на эту тему...
— Ой, с тобой, Баранов, я о чем хочешь. Пока я с Ирочкой, не нужны мне никакие мужчины, хоть все под землю провалитесь! А вперед заглядывать не могу...

                Ирма отложила книжку и глухо проворчала — он не мог определить, всерьез она взъерошена или пародирует собственную вспышку против давешнего плейбоя — и в ее голове было предвестие грозы:
— Пусть только появится у тебя кто-то! Я или его убью или тебя!
Инга нежно успокоила подругу полненькими в ямочках руками.
При этом она торжествующе сверкнула зеленым глазом в сторону художника:
— Я тоже не могу представить, чтобы мы разлучились!
Она умерила тон своего голоса и продолжала, если и не скрывая свой разговор от Ирмы, то,  во всяком случае, давая понять, что не желает отвлекать ее от чтения.

                Баранов с увлечением работал над наброском. Отложив временно мольберт, он рисовал карандашом в альбоме. В своем увлечении работой он то и дело отвлекался мыслями от того, что нашептывал воркующий Ингин голос, доносившийся из-под уткнувшегося в скрещенные руки личика. Но вот отрывистые фразы привлекли его внимание:
— Она... меня носит, как ребенка... Хотя я не козочка... Скорее телка... Увесистая, — у Инги вырвался нервный сдавленный смешок. Иные слова разобрать было невозможно, — она носит меня... ласкает, как ребенка... целует... Потом раздевает... Укладывает... Потом сама... тоже, — Инга продолжала совсем тихо стонущим, задыхающимся голосом: — У меня... там... в уголке... Есть такая... кнопочка... А у нее... там... пружинка. — Инга снова хохотнула булькающим странным смехом. Она откашлялась, сделала глотательное движение и продолжала:
               — Мы постепенно выворачиваемся... понимаешь... тело так раскрывается... раскрывается и потом... эти места... кнопочки... у нас... касаются, — Инга смеялась и стонала одновременно, — это как удар молнии... высокое напряжение... Сладость.... выше не бывает...
Мне умереть хочется... так хорошо... А Ирка, — она хохотнула, — наверно полчаса... после того... остается без чувств.
Она пошевелилась и добавила:
              — Ах, Лев, Лев! Разве можно это на что-то променять? Разве бывает что-нибудь лучше на свете?

                Баранов молчал, смущенный этой страстной исповедью. Ирма молчала. Было похоже, что она тоже слушала: страницы ее книги не шелестели. Неистовый Фома отступил на второй план.
— Слушай, Лев, скажи мне, — снова заговорила Инга, — ты честный человек, скажи, это плохо? Это недопустимо? Ты меня будешь презирать после этого? Но ты пойми, Лев, мы с ней жизнь отдадим друг за друга, и не пожалеем... У меня к ней такая... Нежность... как к своему ребенку! Она даже всхлипнула совсем по-детски.

                Баранов свирепо засопел трубкой. Проклятая борода! — думал он, — я кажусь им древним старцем. Придется оправдывать доверие... Он медленно, задумчиво произнес: — Я не считаю вашу взаимную привязанность... Вашу любовь... чем-то недостойным... противоестественным. Молодым не испорченым девушкам, говорят, свойственно влюбляться друг в друга. Иногда трудно бывает разобраться, просто ли это детская влюбленность или настоящая любовная страсть. В любом случае серьезный человек отнесется к этому с уважением. Единственное, что я могу высказать против такой привязанности, это то, что она обречена угаснуть...
— Угаснуть? Почему?
— Потому что ее однажды вытеснит более сильное чувство. — Какое? — Инга приподнялась на локте и впилась широко открытыми глазами в глаза художника.
— Инстинкт. Жажда материнства.

                МИТИЛЕНА

                Когда судно, следуя на юг, подходит к выходу из нацеленной, как ружейный ствол, кишки Дарданелл, грудь как-бы сама собой готовится принять свободный воздух открывающегося простора Эгейского моря. После тесноты проливов и Мармары, давящих моряка скрытой угрозой внезапной встречи с чем-то, таящимся в скалистых бухтах по обоим бортам, пространство Ак-Дениз (Белого моря, как турки называют Эгейское) всегда выглядит гостеприимно и приветливо. Хотя, справедливости ради, признаем, что и само Эгейское море — не теннисный корт и не крокетная площадка, а настоящий лабиринт со своими Кикладами и Спорадами, проливами между всеми островами и заливами и изрезанными как клеенка в портовой пивнушке, заливами и бухтами берегов. И, конечно, подводными и надводными скалами. Плавание в Эгейском море или просто “в архипелаге” — когда это конечная цель рейса — дело, гораздо более замысловатое, чем в открытом океане.

                В тот раз рейс “Ореанды” проходил как раз по островам Архипелага. “Дунайский Транзит” — так коротко именуется поток грузов из восьми дунайских стран в порты Средиземного моря и Ближнего Востока. Для доставки небольших партий грузов “Транзита” в порты островов Архипелага особенно подходящими являются небольшие, однако маневренные и оборотистые сухогрузы типа “Ореанда”. Небольшими коносаментами, иногда меньше ста тонн, укладывалась эта “розница” в трюмы так, чтобы без труда и путаницы в порядке, обратном погрузке, выдать их в малых гаванях, а зачастую — на рейдах островных селений. Были на пути и крупные порты, разумеется, — на Крите, Родосе, Эвбее, но во множестве мелких приходилось сталкиваться с проходом в отмелях, извилистых местах, наполненных подводными камнями и мелями. Там, где не было даже причала, приходилось перевозить на берег грузы в баржах, фелюгах и даже на сварных плотах — понтонах.
В том рейсе, о котором вспоминает Баранов, он еще работал третьим помощником капитана и заступил на вахту, как положено по уставу всем третьим помощникам, восемь часов. То есть: с восьми до двенадцати и с двадцати ноль ноль  до 24-х. Восемь часов в сутки.

                Теплоход подходил к южным воротам Дарданелл. Справа оставался мыс Хеллас с маяком Махметчик, слева — Кум-кале, старая крепость, за ней холмы на месте древнего Илиона, который малоазиатские народы называли Троей. Отсюда начинается Эгейское море со своим архипелагом. Вправо, на запад, вдоль Балкан, отходили Северные Спорады. Их гряду возглавляет Лемнос. Здесь проходит путь в Грецию и дальше — огибая Пелепоннес, западным Средиземноморьем к Геркулесовым Столбам, в Атлантику. Левый путь — вдоль Малоазиатского берега ведет на восток, в страны Леванта, в африканские страны и сквозь Суэцкий канал — в Аравию и Индийский океан. “Ореанде” предстояло пройти небольшой отрезок второго варианта пути. Сразу у выхода из пролива сторожевым постом обозначал путь островок Талпан — “Зайчик” по-турецки. Затем, также слева оставался остров покрупнее — Бозжаада. Отсюда к югу тянется череда островов Южные Спорады. Первый из них крупный остров — Лесбос с портом Митилини и был первым пунктом захода “Ореанды”. Когда этим путем следует судно с ограниченной морепроходностью — либо по своей конструкции, либо по характеру или размещению груза, а в море бушует непогода, моряки часто пользуются прибрежным путем — между берегом Малой Азии и цепью островов. Волны отрытого моря разбиваются о берега островов и внутрь прибрежного пролива проникают, утратив свою ярость. У моряков это называется “пройти огородами” . В тот вечер, о котором вспомнил Баранов, он, заступив на вахту в восемь вечера, не стал задавать старпому, которого сменял, обычный вопрос: “Огородами пойдем?”. До цели плавания оставалось каких- нибудь четыре часа и беспокоиться было нс о чем. Остров Лесбос уже показался на горизонте и его гористый силуэт рисовался между островами Лесбос и Хиос, направляясь в глубоко врезавшуюся в скалитый берег бухту с раположенным в самой ее глубине портом Митилини, столицей острова. Баранов вдыхал коктейль из ароматов моря и береговых садов и рощ, доносимый слабым вечерним бризом. Прямо по курсу разгоралось зарево восходящей луны. Благословенны места, в коих доселе не был... Ему всегда приходила на память эта, сверкающая кованной библейской простотой, строка Маяковского при первом проходе пролива, мыса или острова, знакомого издавна по рассказам, или в порт, посещаемый впервые. Лесбос... С легкой руки древних или средневековых историков именем этого острова-государства окрашена однополая любовь между представительницами прекрасной половины рода человеческого. Льву Баранову уже давно опротивел сальный, как кухонная тряпка и обязательный, как запах аммиака в уличном писсуаре, резонанс новичков на название острова: “А, это где дамы между собой...”. Но и у него, так или иначе, эта реакция срабатывает, пускай в данном случае, как “анти-ассоциация” — насилие памяти над волей. Память знает свое дело: она развертывает воспоминания, как длинный буксирный трос. Она делает это в строгой методической последовательности, эпизод за эпизодом.

                “Ореанде” не пришлось становиться на якорь. Едва судно оказалось на рейде против ворот порта, как к борту подвалил катерок с красным и белым фонариками на коротенькой мачте, извещавшими, что он доставил на судно лоцмана. Сухонький расторопный старичок-портовый лоцман перешел на борт теплохода и аккуратно провел швартовку судна к единственному в гавани достаточно оборудованному и глубоководному причалу. На причале уже ожидал желтый, как и окружающие административные портовые здания, служебный “джип”. Тут же находилась комиссия — три-четыре портовых чиновника. Они быстро справились с формальностями по открытию границы и занялись кофе с сэндвичами в компании капитана и лоцмана. Баранов, успевший уже сдать вахту, доставил комиссии грузовые и судовые документы. Помполит принес паспорта моряков и “судовую роль” — список экипажа.

                На палубе и на причале уже копошились любители рыбной ловли, тянули с палубы судна лампочки-переноски с рефлекторами, привлекающие рыбу и освещение приманку. Город, расположенный по гребню невысокой горы и вдоль морского берега, манил загадочностью и неизвестностью. В воде волнисто отражались редкие прибрежные фонари, за молом фыркал и отдувался, как тучный купальщик, дельфин. Рядом шныряла тень поменьше, — должно быть, самка с детенышем, — подумал Баранов. На душе было легко и эта легкость пришла, как подарок издалека. Баранов вышел с лоцманом, чтобы проводить того из порта. У борта помполит развлекал рыбаков, рассказывая им, разумеется, о Лесбосе, как о родине лесбийской любви. По его рассказу получалось, что и в наше время обычай взаимной любви женщин царит на острове. Старичок-лоцман каким-то образом догадался, о чем идет разговор. Скорее всего, он понимал, что ни о чем другом первоприбывшие говорить не могут. Он улыбнулся и сказал Баранову:
— Спросите у него днем, когда он войдет в город, как он объясняет, что у лесбиянок такое количество детей?

                Действительно, первое, на что обратили внимание моряки, когда вышли днем прогуляться по Митилини, это было совершенно невероятное количество детишек всех возрастов — от самых маленьких, ползавших по полосатым коврикам и газонам во дворах и до юных футболистов, носившихся за мячом по всем улицам и площадкам городка, благо, уличное движение на острове было весьма умеренным.
Городок был невелик и порт простирался почти во всю его длину. Это должно быть послужило причиной того, что капитан и помполит — он-то в первую очередь — не требовали пунктуально соблюдать здесь обязательное для советских моряков правило — выходить на берег только группой. Те из моряков, кто был помоложе, нашли среди греческих школьников партнеров и организовали здесь же между складами порта нескончаемый футбольный матч, что дало повод кому-то местному остряку приколоть к тумбе для афиш листок с объявленияем:
“11 октября ФУТБОЛ Митилини—Россия”.

                К тому времени, когда счет в матче подходил к трехзначному результату, а команды стали обсуждать вопрос о перерыве на ужин, Баранов отправился на прогулку по городу. У причала стоял мотобот, с которого рыбаки торговали сарганами. Иначе говори, это — рыба-игла. Одна из дешевых. Рядом торговки предлагали креветок, улиток вместе с их домиками и красноперых бычков. За ними задумчиво наблюдал знакомый уже лоцман.
— Там на рейде судно. Пришло из Кипра. Будет стоять, пока ваш теплоход не выгрузится.
Он критически осмотрел марки, по которые сидела в воде “Ореанда” и добавил: — Думаю, вам еще два дня стоять. Если мастер не закажет ночную работу — “овертайм”.
— Не думаю, — так же солидно, подумав, ответил Баранов, — у нас условия чартера — “КАФ”. Груз — генеральный, восемь коносаментов. Один получатель согласится на экстра-плату,  другой — нет...
Смысл этого профессионального разговора заключается в том, что оба собеседника сошлись на убеждении о благоразумии мастера (капитана судна), который вряд ли пойдет на двойную ставку за ночную обработку, не будучи уверен, что это решение одобрят владельцы груза, поскольку по проформе договора “Груз плюс фрахт” все дополнительные расходы, сделанные без согласования с получателем, лягут на судовладельца. Грузополучатели, которых восемь, вряд ли единогласно одобрят такое решение. Баранов переживал тогда ранний период своей морской службы, и ему доставляло удовольствие вот так — солидно, непринужденно обсуждать — по-английски! — со старшим моряком — на равных! — всякую морскую абракадабру, покуривая, поглядывая опытным взглядом на море и небо и решая, сколько времени займет стоянка. Потом лоцман взял его по-приятельски под руку и сказал:
— Пойдем, третий, посмотрим наш город!
И эта маленькая фамильярность — “третий”, сиречь — “третий офицер”, как говорят англичане о третьем помощнике, — это тоже было приятно и значительно.

              Они прошли мимо обязательных в каждом греческом порту винных складов “Метакса”, табачных — “Папастратос”, топливных “Стандарт Ойл” пересекли площадь с торговым центром, обошли ратушу с “матрасом” — сине - полосатым греческим флагом на башне и красивую, сложенную из цветного камня, церковь:
— Ортодокс! — многозначительно произнес лоцман и сложил параллельно вытянутые указательные пальцы обеих рук — интернациональный жест “одно и то же”. Баранов понял, что лоцман имеет в виду тождество ортодоксальной, то есть — православной церкви в Греции и России.
За городом на пригорке стояла крепость. В Архипелаге на каждом из островов есть минимум одна крепость. Были и замки с высокими башнями, многоэтажными строениями. В Митилини была, по-видимому, “чистая” крепость с преобладанием толстых стен, с амбразурами и мощными артиллерийскими капонирами. Ворота в стене были открыты. По стене ходили козы. На соседнем холме паслось стадо белых овец, охраняемое мальчишкой-пастухом.
— Эта крепость, — начал импровизировать лекцию лоцман, — может демонтировать историю Лесбоса в обратном порядке. Сейчас мы входим в последнее укрепление, которое построено в период наполеоновских войн. Французы боялись Нельсона, английского флота. Они укрепляли острова, оставляли на них гарнизоны. На этих стенах располагалась сильная артиллерия. Внутри все было оборудовано для длительной обороны. Вот это, — он указал на два не то колодца, не то цистерны, — это для.., — он подыскивал слово, — врохи... ля пле... аква ди челла.., — переходил в поисках нужного слова с английского на греческий, французский, итальянский.
— Рейн вотр коллекшн? — подсказал Баранов.
— Вот! Для собирания дождевой воды! Видите: до сих пор целы решетки над коллекторами... Это самая большая крепость, она охватывает вокруг все остальные.
Они обошли крепость кругом. Потом прошли вглубь укрепления. Там оказался полузасыпанный ров с подъемными мостом и воротами. Ворота были опущены до половины, так что оставался свободный проход для пешего. Они висели между двумя сторожевыми башнями. Здесь стены были сложены из темно-зеленоватого камня, украшены уступами и карнизами и снабжены контрфорсами. Бойницы и ворота имели красивую стрельчатую форму. Подобные крепости, только покрупнее, Баранову приходилось видеть на Кипре, Родосе — в бывших колониях Венецианской республики.
— Это было время войн между Венецией и Генуей, а также с Византией, арабами и турками. Время крестоносцев. Завоеваний и отступлений. Лесбос стал одним из форпостов на пути в Азию. Он назывался Митилена. Да! Герцогство Митиленское! Вот как тогда называлась эта маленькая страна... Смешение народов, отличающихся друг от друга цветом кожи и волос — греков, итальянцев, турок, мавров — привело к появлению нового племени сродни левантинцам — деятельного, энергичного и веселого, способного к ремеслам, к мореплаванию. И к войне, конечно.
Беседуя они прошли сквозь вторую — венецианскую — крепость и оказались у стен первой, внутренней, самой древней. Это было очень старое, полуразрушенное временем, укрепление. Оно было расположено на самой вершине холма. Замкнутая стена с единственными воротами имела форму, приближающуюся к форме сердца. Ворота давно были разрушены, а над их аркой, вернее туннелем в толще стены был виден плохо сохранившийся герб или медальон. Середина его была жестоко разрушена каким-то могучим средством, скорее всего — артиллерийскими ядрами, а на периферии избитого овала сохранились  следы скульптурного орнамента, похожие на гриву льва, которых любили создавать на стенах своих полисов древние греки, а может быть — на голову Горгоны, окруженную змеями. А теперь, через более чем пять лет — ибо эти воспоминания не давали спать Баранову в номере гостиницы моряков, где он поселился на время работы над этюдами. Об этом он думал, пока в памяти его звучал голос лоцмана — его добровольного гида по Митилене:
— Вас заинтересовал этот герб? Вы были в Гизе близ Каира? Да? Обратили внимание, как варварски изуродовано лицо Большого Сфинкса? Да, это сделали пушкари Наполеона. Здесь, на Лесбосе, то же самое произвели солдаты, когда на второй крепости были установлены пушки. Это было в пятнадцатом веке и первыми ядрами для проверки боя была изуродована эмблема, вида и значения которой мы никогда не узнаем. Надо признать, что такие акты часто вызывались призывами церковников разрушать неправедных идолов...
                Теперь в темноте кавказской ночи, под храп двух соседей по номеру, Баранову казалось, что ореол волос, окружавших избитый овальный медальон, был необычайно похож на живописно растрепанные кудри сочинской девчонки Инги, его недавней знакомой. С этим странным ощущением он и заснул.
Но утром он возвратился к воспоминаниям с того места, на котором их прервал сон.

                ... Когда они со стариком-лоцманом обошли вокруг крепости, то очутились как-бы на втором ярусе над набережной. Здесь город уступами поднимался на прибрежные холмы и его улицы извивались серпантином. Над обрывом, огороженном невысоким заборчиком, стоял небольшой то ли магазин, то ли буфет, а вернее всего — крохотная таверна. Баранов с лоцманом уселись за столик в тени кудрявой, как облако дыма, пинии. Спутник заказал кофе и не торопясь стал рассказывать:
— Меня зовут Костакос Кириакидис, здешний, архипелагский грек. Я родился на этом острове. Плавал в коммерческом флоте и у Сократиса, и на двух якорях... Воевал в отрядах Маркоса на материке. Когда, как это?... — начались внуки, перестал плавать, стал лоцманом.  Я тебе скажу: иностранцы, которые приезжают к нам, не знают об острове, ничего кроме того, что отсюда произошли лесбиянки... Может быть, это так было... Может быть, действительно, когда-то в древности случилось так, что все мужчины с острова были пленены или перебиты... Во время их отсутствия женщинам приходилось утешать друг друга, как умеют... Некоторые, упоминая об этом, игриво улыбаются... Не знаю... Если действительно что-нибудь такое имело место, то это было ужасно... Ведь это была гибель... Агония! Поголовное следование практике, которая не является нормальной для большинства... Господин Лео! Вы цивилизованный человек! Неужели вам не страшно подумать, что могло на самом деле происходить нечто подобное? Что вы думаете об этом, мистер Лео?

                Им подали чашечки с головокружительно пахнущим кофе и рюмки “узо” — греческой анисовой водки. Костакис сделал приветственный жест своей рюмкой:
— С приходом, штурман!.. Нам, жителям Лесбоса, особенно нашим женщинам, создали глупую и незаслуженную рекламу... А между тем, во многих других отношениях жители Лесбоса имеют право разделить историческую славу своего народа, наряду с жителями других провинций.
Он задумчиво отхлебнул кофе и закончил:
— Что же касается легенд, то вот одна из старинных сказок, вернее — преданий на эту надоевшую тему.
                Когда-то в середине века здесь, недалеко от крепостных стен, как говорится, под их защитой, жил состоятельный горожанин по фамилии Кандилиос. У него были две дочери, молодые девушки. Старшую звали Калитея, а младшую, совсем еще молоденькую — Харита.
В то время произошло это легендарное сражение, в котором лесбийцы были побеждены. Подругам версиям султан собирал в архипелаге войско для очередного похода, а Лесбос не прислал волонтеров или прислал недостаточно. Короче, султан разгневался и повелел забрать у Митилены все мужское население поголовно. Лесбийцев погрузили на корабль, всех, кроме совсем дряхлых. Прошел год, а от них не было никаких вестей. Женщинам приходилось заниматься всеми делами, от выпаса скота до охраны крепости. Сестры переживали отсутствие мужчин так же тяжело, как и все другие. У старшей увезли жениха, с которым она уже должна была обвенчаться. А младшая, Харита, горевала: “Я еще не знала любви, не испытала поцелуя. Так мне, видно, и умереть!”

                Старшая сестра была девушка смелая и решительная. Она решила утешить сестренку и создать для нее хотябы видимость любви. Под строгим секретом она сообщила Харите, что на острове оставлен один молодой митиленец, который должен нести непрерывный дозор на вершине самой высокой горы, чтобы обнаружить свой корабль, если он вернется, и подать ему сигнал, что на острове нет неприятеля. Сестры часто говорили о том одиноком юноше и в конце концов сговорились, что Калитея втайне посетит его убежище, чтобы узнать его состояние и в чем он нуждается. И вот, в следующий вечер к Харите пришел молодой человек в плаще с надвинутым капюшоном. Нужно ли объяснять, что это была сама Калитея, принявшая на себя роль юноши? “Христо” — так назвала она себя. “Христо” рассказал, что Калитея согласилась подежурить за него на вершине горы. Молодые люди говорили шепотом, чтобы никто не проник в их тайну и не видал лазутчика турецким янычарам. При свете звезд не трудно было скрыть свои черты, тем более, что Калитея пользовалась кусочками шкурки черного козленка, которые наклеивала с помощью яичного белка на месте бороды и усов. Юноша и девушка быстро подружились, тем более, что “Христо”, как оказалось, давно знал Хариту, следил за ней и был в нее пылко влюблен. В доказательство он рассказал ей массу сцен, свидетелем которых, якобы, он был, и которые убедили девушку в том, что новый друг в действительности имел полное представление о ней и о ее жизни. Надо ли говорить, что между ними вскоре разгорелась пылкая любовь, проявлявшаяся во все более откровенных ласках, не доходивших до своего апогея только потому, что, как объяснила Харита старшей сестре, Христо был чрезвычайно порядочным и богобоязненным и строго руководствовался христианскими правилами: “До венчания нареченная должна быть чиста”. Впрочем, — признавалась она сестре, — он и сейчас своими ласками умеет сделать меня полностью счастливой". Надо ли упоминать о той благодарности, которую Харита питала к старшей сестре, бравшей на себя обязанности “тайного стража” и обеспечивавшей молодым людям их сладкие часы свиданья. Так прошло много времени. Потом однажды в гавань Митилини прибыл корабль, на котором в числе экипажа оказались многие из лесбийцев, увезенных когда-то турками. Оказалось, в пути им удалось поднять мятеж и, перебив охрану, захватить корабль. На нем они много месяцев сражались за свободу Архипелага в дальних от острова водах. Счастье освобождения для Хариты было омрачено тем, что ее любимый Христо, как выяснила верная покровительница влюбленных Калитея, погиб в схватке с охраной порта при высадке друзей на остров. Он утонул и тело его не было найдено. Харита долго горевала, затем по совету сестры нашла себе нового возлюбленного, за которого вышла замуж. К этому времени возвратился с войны жених Калитеи и свадьба была двойная. Сестры долго и счастливо жили на своем острове в кругу своих семей. Но говорят, Харита тайком признавалась старшей сестре, что никогда больше она не испытывала того чарующего наслаждения, которое она испытала с Христо.
Такая есть сказка о нашем далеком прошлом.

                Лоцман Кариакидис в действительности далеко не так складно и обстоятельно рассказывал эту странную полу-легенду — полу-сказку. Оба собеседника не столь свободно объяснились по-английски на отвлеченные темы, чтобы передать друг другу в один прием все содержание без искажений. Были отступления, поиски нужных слов, недоразумения с их истолкованием. Но в конце концов, русский и грек с помощью английского языка сумели объясниться и понять друг друга.
Все это возникло в памяти художника в одну из ночей в гостинице, предназначенной, как было сказано на вывеске “Для междурейсового отдыха моряков”.

                ПОРТРЕТ

                На утро у старого карагача при канаве встретились Баранов и Ирма.
— Инга сегодня не придет. Она уехала в Краснодар на экзамен, — сообщила Ирма, — помолимся за ее успех!

                Оказалось, что Инги, ее бесшабашности, веселого азарта и развязной фамильярности не хватает им обоим. И не только не хватает: ее отсутствие каким-то образом стесняло их, когда после купания они согрелись бегом и борьбой. Войдя в азарт, и не желая признать превосходства над собой, оба увлеклись азартом борьбы, и ни один не желал допустить победы другого. Вначале Баранов не хотел употреблять свое превосходство в собственном весе, но оказалось, что ловкость и молниеносная реакция Ирмы создают не менее значительный шанс и заставляют партнера напрягать все силы, чтобы не уступить. Наконец, после каскада взаимных бросков, подсечек и захватов, оба оказались в своей обжитой канаве, заклинившись между корнями карагача и бортом промытого в песке русла.
— Черт меня побери со всеми моими потрохами, — воскликнул Баранов, заломив по-ковбойски свое кепи, — если твои мускульные бугры не тверже этого самшита, — указал он на корень.
— Это, во-первых не самшит, а карагач, по-нашему, по-кубански - берест... А во-вторых, если хотят сделать даме комплимент о ее руках, то не употребляют такие слова, как “бугры”!

                Время утреннего освещения Баранов проработал над этюдом и намеревался дальнейшее время посвятить работе над портретом Инги. Этот портрет — увеличенный фрагмент пейзажа с фигурой девушки в красном сарафане застрял у него “на полпути” и что-то мешало ему довести работу до конца. Фигура слишком статична. Не поймешь, чего она ждет от моря, от наступающего утра? Приветствует его она или проклинает? — рассуждал он вслух, — с другой стороны — поза хороша. Без вычурности и академизма. Стоит и на творца — ноль внимания! Не ждет от него ничего и нс требует... А вот — жизни нет! Натюрморт, а не портрет!
Ирма уже привыкла к его бормотанию. А может, нарочно не откликалась, чтобы нс вмешиваться в творческий процесс... Ясно, что у него проблемы. А кто разберется, кроме его самого?
Художник уже второй раз сбросил портрет Инги и снова занялся пейзажем. Потом возился с трубкой: раскурил, бросил взгляд вниз и вздрогнул — портрет лежал под мольбертом там, где он его оставил...

               Но это была уже не та картина. Не та, на которой он так долго искал причину утраченной живости, которую безуспешно пытался одушевить... Он увидел ее во всей прелести естественного порыва и, вместе с тем, далекой от всякой вычурности или застывшего академизма. Увидел, и вот теперь сидел окаменевший, боясь еще раз опустить глаза, чтобы не разочароваться. Не убедиться, что принял желаемое за действительность... Он посидел, посопел трубкой и снова опустил глаза на картину. На ней действительно что-то изменилось, ожило. Мастеру не потребовалось много времени, чтобы разобраться. Портрет лежал так, что его нижнюю часть слегка прикрывала крышка этюдника. Крышка лежала так, что ее нижняя кромка не была строго параллельна основанию портрета, а прикрывала его чуть-чуть под углом.
— Два градуса. Не больше, — прошептал моряк. Его штурманский глазомер, выработавшийся на астрономических и навигационных измерениях был безошибочен.
— Это же несколько накренился горизонт, прикрытый крышкой... Настолько Инга наклонилась вперед... До предела! Если девочка еще на полградуса наклонится, то упадет. Или же обязана будет шагнуть вперед! Пойман момент, когда рождается движение! Девочка Инночка! Ты еще на месте, но мысль о движении вперед уже зародилась... Вперед к тому прекрасному, что ждет тебя... Что идет оттуда, из-за моря!..
Баранов уже не боялся потерять найденный случайно угол, но на всякий случай отчеркнул положение крышки карандашом прямо на портрете.
— Случайная ситуация, — бормотал он сквозь трубку, — подарок судьбы... Как бы не так! Случайность, подготовленная необходимостью... Все равно, Инга, я тебя схватил бы не сейчас, так завтра... Идущий да обрящет! Теперь ты у меня в руках!
Ирма повернула к нему голову:
— Маэстро сделал открытие... Художественная находка, я так понимаю?
— Вы правильно понимаете, баядерка, заклинательница змей и хулиганов... Жрица огня, — бормотал художник, не совсем еще освободившийся от напряжения творческих поисков и переживаемого момента решения творческой задачи, — давайте мне еще два часа на одну гениальную попытку и я угощу вас прекраснейшим обедом, который когда-либо бывал съеден на берегах Понта Евксинского! И извини меня, Ирма, за болтовню:
Тут ведь впору мне горланить “Эврика”! и бегать нагишом по Лазаревским пляжам! И он замычал сквозь трубку марш ландскнехтов из “Вильгельма Телля”, бравурный напев которого подгонял его во время работы:
— Какой прекрасный перекос,
Тра-лам-та-та, тра-лам-та-та...

                Решение пришло, гениальное в своей простоте: переписать горизонт и береговую черту. И фигура девушки примет автоматически наклон в два градуса. Фигура, действительно сразу заиграла новой выразительностью. Головка, развернутая влево, в сторону моря так, что из-за волны золотистых кудрей крутым изгибом выступала свежая, овеянная утренним бризом, щека; из-за нес виден кончик задорного носа, чуть приоткрытые в жадном любопытстве к тому, что обещает расцветающее утро, губы. Над щекой угадывается под облачком растрепанной челки уголок глаза с чуть заметной зеленью лукавого блеска. Под щекой овал детского подбородка над круглым плечом. Полусогнутая правая рука опущена и прижата к телу. Левая, с приподнятым над головой локтем и развернутой к морю ладонью, сдерживает раздуваемые ветром волосы и прикрывает глаза от солнца. Движение и поза не содержат манерной нарочитости... Кажется, все в порядке! Глаз наблюдателя на картине не чувствует давления автора, его руководства. И — главное — полет души!
И Баранов начинает насвистывать марш из “Вильгельма Телля”.
Обедали они с Ирмой в маленьком кафе при одном из сочинских пансионатов. Столики под тентом под сенью нового небоскреба. Баранов сегодня решил пошабашить немного раньше и в “студию”, как он окрестил овражек с карагачом, больше не возвращаться. Было еще довольно рано и в уютном уголке было отличное настроение для дружеской беседы. До вечера с его наплывом посетителей, музыкой и танцами было не менее двух-трех часов.
Разговор вертелся вокруг отсутствующей Инги и ее экзамена. Выпили за ее успех. Впрочем, это пожелание было, вероятно, запоздалым, так как к этому времени экзамен, определенно, должен был окончиться.
— Не стоит чрезмерно волноваться, — заметила Ирма, — я уверена, что декан факультета физвоспитания контролирует ход экзамена и предупредил комиссию о своих видах на Ингу.
Она задумчиво проводила взглядом отходивший из гавани пассажирский теплоход и преследовавших его с криками суетливых чаек и произнесла каким-то бесцветным голосом:
— Вот и кончается наша с ней дружба. Я,  в сущности — бирюк по характеру. Хоть и давно здесь живу, а друзей настоящих не имею. Кроме Инги. А она теперь будет всю неделю, кроме выходных, проводить в Краснодаре. Новые интересы, новые лица. Теория вакуума, — невесело пошутила она. — Вот и ты, Лев, уйдешь в океан. Как будто своим уже стал для нас... Но ты не думай, я не к тому, чтобы жаловаться на свою судьбу... Судьба у каждого, говорят, в своих руках. И что он хочет, он с ней и делает. И что умеет, — добавила она после паузы.

                На следующее утро Баранов чуть-чуть опоздал — на один рейс автобуса. Обе девушки были уже на пляже. Инга побежала навстречу с растопыренной пятерней поднятой руки:
— Мы ведем нашу передачу с космодрома. Только что приземлилась наша космонавтка. Угадайте, что она привезла?
Инга, продолжая нести веселую чепуху, обхватила Баранова за шею и продолжала тараторить:
— Ты понимаешь, Лев, можно считать, я уже студентка. Осталась эта вонючая химия, но уж эту.., и она жестом изобразила, как собирается расправиться с последним экзаменом.
— Ну, что ж, — почесал Баранов бороду, — придется выдать награду!
И он принялся разгружать свою сумку.
— Вот. Это для студентки. Или почти студентки, а?
Он извлек портрет, уже оправленный в золоченую рамку.
Инга внимательно рассматривала свое изображение: — Здорово!
Она взглянула на художника, потом снова на портрет и повторила:
— Здорово!
Выдохнула долгим вздохом воздух из своих объемистых легких:
 — Подумай ты! Это же я такая именно, как завсегда мечтаю быть! Чудо! Лев, ты угадал мои мечты! — и она притянула его голову и звонко поцеловала между бородой и ухом, — а теперь поставь свою подпись, как положено!
— Конечно, конечно, — рассмеялся Баранов, — все будет, как ты хочешь. Однако, тут еще на пару дней работы. А потом поставлю автограф. Кроме того, я хочу снять копию для себя. Надеюсь, эту вещь не откажутся принять на какой-нибудь достойной выставке. Вот только — как мы ее назовем?
          ... Здесь, конечно, мечта, порыв... Ожидание?.. Предвкушение?.. Предчувствие! Вот точное слово: предчувствие счастья, подразумевается. Итак, “Предчувствие”! Утверждаем? Короче, не беспокойся, через неделю, не позже я тебе его верну уже в полной готовности!
— Ну-у, Лев, — с прежним восторгом воскликнула Инга, — если Инка попадет на выставку, я тебе расцелую всю твою лохматую бороду!
— Запомним! — довольно ухмыльнулся Баранов.

                А когда время подходило к обеденному часу, в тесную компанию, сплоченную служению искусству, правда, в различных его формах, была совершена очередная попытка вторжения со стороны.
И на этот раз интервентов было трое. Трое симпатичных юношей в аккуратных пляжных костюмах, дымящие ароматными сигаретами самого внушительного калибра. Лидером был высокий, красивый грузин... Впрочем, прошу прощения за тавтологию: кто когда-нибудь видел не красивого грузина?

                Короче говоря, высокий, красивый парень с тонкими усиками и глазами ласкового барса, с портретом Теофило Стивенсона на майке и хрустальным крестом на груди... Если и было что-либо “слишком” в его облике, то это — избыток филе пониже ватер-линии. Между прочим, это распространенная особенность мужского антуража в странах юга.
Троица ступила на берег высохшего ручья у одинокого карагача и красавец-парень, опустившись на корточки у ложа Инги, бархатным голосом произнес:
— Смотри, какое красивое сокровище, да?  И выбрал из разложенной на Ингином платочке любимой ее мелочи дешевенький браслетик в восточном стиле:
— Почем продаешь, Белоснежка?
Ирма поднялась на колени и сказала спокойным, но хриплым голосом:
— Положи на место.
Инга не шевелилась. Она бросала из-под руки свои зеленые лучики на ситуацию и не казалась недовольной. Художник оценивающе наблюдал за обстановкой. Пока, казалось ему, нет оснований для прямого вмешательства, но переход на готовность номер один, пожалуй, пора было установить. И он протянул руку за муштабелем.
Ирма схватила парня за руку:
— Положи!
Баранов знал этот жест. Сейчас ее средний палец входит в ямку между костяшками безымяного и среднего на тыльной стороне кисти правой руки парня.
— Ой, ой, какой сердитый начальник... — и сразу на тон выше с истошной силой, — О-о-ой!
Парень рванулся, чтобы подняться на ноги, но Ирма мигом перехватила его руку с другой стороны, совершила вращательное движение корпусом и уложила красивого парня у своих колен с заломленной за спину рукой.
— О-ой! — еще раз выкрикнул парень на тон выше.
Браслетик тускло звякнул о бутылочки с кремами.
Ирма отпустила его:
— Чего орешь? Если не нравится, постучи другой рукой по земле. Следующий раз имей в виду!
Она улеглась и открыла книгу.
Баранов, довольный отведенной ему верховным режиссером - провидением, ролью резонера, шепнул ближайшему парню:
— Не сходите с ума. Она в Корее выиграла синий пояс! Покалечит всех вас и отвечать не будет.
— Слушай, шутка же!
— Аркадий Райкин когда собирается шутить, предупреждает заранее, что это шутка. А я, как свидетель, не смогу утверждать, что твой приятель не хотел украсть браслет.

                Парень, видно, струхнул не на шутку. Он увлек высокого красавца, который пытался что-то объяснить, прочь от карагача. Баранов был удовлетворен:
— Так непочтительно обойтись с духовным лицом! — фыркнул он, имея в виду шикарный крест на груди пострадавшего. Инга вертела в руках вырученный браслетик:
—Зря Ирка мальчика затрепала. Фартовый мальчишка! — правда, Львов?
— Мальчик очень даже милый. Только с дифферентом на корму, как у моряков говорят.
— А что это значит?
— Задница жирная, вот что это значит, — зло бросила Ирма, — Но ты же жирные телеса любишь!
                Баранов не знал, что у девчат подразумевается под такими намеками. Он старательно работал шпателем над неудачным мазком. Дни скользят по склону лета так быстро! Нужно успеть так много!
И вот он наступил, последний день. Все как-будто сделано из намеченного... И с собой для работы в рейсе взято много “полуфабрикатов”. Завтра быть в Новороссийске... Там теплоход. Снова в мир хлопотливых морских будней, отодвинутый живописью на время отпуска... Он уже плещет волной под иллюминатором, грохочет якорной цепью, пахнет краской, мазутом и всем тем, что возят в судовых трюмах.
Примерно об этих предстоящих хлопотах болтал художник, сидя у своего мольберта в последний день на натуре в этом уютном заливе, к которому привык уже за это время, так же, как привык и к случайным своим знакомым — спутницам в охоте за сюжетами. Он ощущал, что говорит должно быть слишком весело и нервно... Ирма сидела молча, обхватив руками колени, и смотрела на море. В присутствии Инги, когда они были втроем, он чувствовал себя увереннее. А вчера, вспомнил он, нервничала Ирма. Она в шутливой форме пересказывала случаи поползновения на их приют праздношатающихся авантюристов.
— А наш маэстро, между прочим, не поспешил выступить на защиту своих дам, одна из которых, между прочим, — его натурщица!
— Вот ты и не уловила обстановку,  подруга, — задорно откликнулась Инга, — маэстро сразу схватился за свою тросточку, а она у него
с секретом, я заметила. Там есть... Жало от пчелки, не иначе! А еще что тебе расскажу.., — она рассмеялась своему воспоминанию, — едет раз Лев в автобусе, а я вошла потом, стою на площадке. На знаю, видит он меня или не видит... Народу — прессинг! Ехал дурак базарный, “Крошка” его называют, знаешь? Мурло такое красномордое, небритый, грязный. А сам — баскетбольного роста - башка в потолок упирается. И с утра уже пьяный. Военный, пожилой уже, ему говорит по-хорошему: дети, мол, здесь, женщины... А тот хайло раскрыл: “Пошел ты...” — уже по-русски, — “Я, — говорит, — двадцать два года сидел. Я никого не боюсь!” А наш Баранов к нему поворачивается и спрашивает: “А двадцать два дня лежать ты не хочешь?” Вежливо, как всегда. Так эта харя засох на месте, как ростовские урки говорят. Так что наш маэстрочка — не хухры-мухры, не думай!
— Ну, заступница, — рассмеялся Баранов, — получай свое!
И вручил ей портрет с автографом. Ирма в это время — он помнил — смотрела на море, а ему ужасно хотелось объяснить ей, что самым заветным его желанием является — написать ее, Ирмы, портрет. Но... он не может. Пока не может. И говорить об этом бесполезно. А объяснять — еще бесполезнее! Он понимал, что это боль по замыслу, который еще не родился, но уже стучится в сердце, как не родившийся младенец стучится в чреве матери.  А вызывать преждевременные роды... Теперь не доказать уже самому себе, что он всего лишь пейзажист-самоучка. Что не следует лезть не в свое корыто... Он понял одно: он обречен написать Ирму. Но как:... Кем?..
Он ненавидел обещания и избегал давать их, кроме случаев, когда был совершенно уверен, что дело находится всецело в его руках, в его собственном распоряжении, и осечки произойти не может. В душе он уже страдал от того, что ему нечего значительного сказать этой необыкновенной — в этом он уже был уверен — девушке. Ирма же словно ждала от него каких-то слов. Она молчала и не меняла позы — лицом к морю, обхватив руками свои колени, как она сидела вчера, когда он вручал Инге портрет. В тот момент, когда Баранову подумалось, что он дожен ей что-то сказать, а значительного ничего в голову не приходило, Ирма повернула голову в его сторону, как будто услышала от него нечто, им произнесенное. Она смотрела на него не исподлобья, как была у нее манера глядеть из-за ее особенной цирковой осанки, подобно девушкам с кувшинами Энгра. Сейчас она смотрела на него спокойно-пристально, как будто хотела запечатлеть получше его образ или не упустить что-то важное, что он должен ей сказать. А ему, как на грех, не приходило в голову ничего важного, значительного, достойного того непонятного, но сильного чувства, которое он испытал к этой, совершенно ни на кого из когда-либо ему знакомых женщин непохожей, девушке. А в то же время ему не хотелось свое душевное волнение разменивать на пошлые формулы вежливого прощания. И он просто молчал, хотя понимал, что Ирма ждет от него сейчас не светской болтовни...
Заговорила Ирма:
— Лев, когда ты намерен отбыть?
Казалось, она произносит своим глубоким, низкого тона голосом не простейший бытовой вопрос, а нечто значительное и емкое, как приговор.
— Поеду в гостиницу, соберу вещи, а утром с первым автобусом — в Новороссийск. В распоряжение всевышнего, то-бишь — отдела кадров.

                Баранов был благодарен Ирме за ее реплику, выводившую его из странного и непривычного ощущения скованности. А она поднялась на ноги — легко, не опираясь на руки, как она всегда вставала из любого положения, подошла к Баранову, взяла его за руки и, глядя ему в глаза, просто сказала:
— Лев! У меня есть бутылка вина и мацони. Пойдем, заберем твои вещи и поужинаем у меня. А оттуда очень близко от автобусной остановки. Согласен?
У него стукнуло сердце. Почему-то один раз, но очень гулко.
— Ну... Если тебя не пугает перспектива наблюдать, как холостяк собирает свое несвежее белье, то я согласен. А по совести, без шуток — я, в глубине души рад, что ты не совсем серьезно, оказывается, воспринимаешь создаваемый мной для себя образ патриарха... Короче — я в твоем распоряжении. Командуй!
И Баранов принялся укладывать “прокладочный инструмент”,  как по штурманской привычке он называл инвентарь станкового живописца.

                В гостинице “Моряк” появление Ирмы вызвало небольшую панику. Администратор, бухгалтер и дежурная по этажу галдели нервным шепотом на тему: “Жена приехала!”, а сосед Баранова по номеру, молоденький радист, имел ошеломленный вид и был не в состоянии отвести от Ирмы восторженных глаз.
Домик, в котором жила Ирма, находился в одном из тенистых переулков Хосты, в зеленом туннеле из платанов и тополей. В уютном дворике их встретили радушный барбос и необычайно горластый петух всех цветов радуги. Крыльцо с малюсенькой верандой было опутано густым виноградом с вполне созревшими лиловыми гроздьями. Ирма сорвала одну и подала Баранову:
— Ешь, пока я справлюсь с замком!
Она отворила дверь и впустила Баранова. За ним вошли собака и петух.
— Пьеро, марш во двор! Можешь погулять! — распоряжалась Ирма, — Алим, выйди, мальчик, я тебе посыплю. Подожди!
Она распахнула окно и раздвинула занавески. Небольшая комнатка была обставлена с почти монастырской простотой. Никаких фотографий. Две цирковые афишки на немецком и болгарском языках: “Ирма Севиль и Марина Шишова”. Телевизор “Рекорд”, проигрыватель... Единственная роскошь — огромное, до потолка, хрустальной чистоты зеркало.
Пока Баранов в сенях мыл руки у старинного умывальника, Ирма накрыла на стол: овощи, фрукты, мацони. Из погреба было внесено вино в глиняном кувшине. Ирма принесла и поставила на стол букет роз в узкой, художественного стекла, вазе...
Вино оказалось черным, с красными отсветами в стакане. Струя падала тяжело, как ртуть. В комнате запахло свежестью куста крыжовника после дождя. Смешавшись с ароматом роз, это произвело неожиданный и изысканный эффект.
Ирма ожидающе смотрела в глаза. Баранов поднял стакан:
— Благословенны места, в коих доселе не был. Мир дому твоему отныне и до веку!
— Аминь! — серьезно откликнулась девушка.
Вино было чуть-чуть терпкое, умеренно сладкое и густо-сухое, высшей пробы, как молодая кровь. В нем было что-то библейское. 

— Как оно называется? — не утерпел Баранов.
    — Кабернэ, — подняла брови Ирма и придвинула к нему тарелочку с невзрачными вялеными рыбками. Баранов отведал, покрутил головой в знак восхищения, не удержался от вопроса:
— А эта как называется?
Ирма вновь подняла свои прямые, стрелками, брови:
— Форель. А ты, моряк, в рыбе не разбираешься?
— Я в морской рыбе разбираюсь. А это ведь речная...
— Водопадная.
— Как это понимать?
— Здесь за Лазаревским есть Самшитовое ущелье. По дну оврага к морю течет речка. Скорее — ручей. Идешь вверх по ущелью, а стены становятся отвесными, потом — наклонными друг к другу, потом вовсе смыкаются и ущелье превращается в пещеру. Идешь дальше по берегу ручья в темноте. Потом - впереди зеленоватый свет. В потолке пещеры дыра, в которую падает с поверхности этот ручей. Он, оказывается, течет по поверхности, пока не попадает в пещеру.
— Интересно! Поведешь меня в следующий приезд?
— Если будет следующий приезд — непременно!
— Обязательно будет! Моря и пейзажи никуда не денутся. А получить от Севиль обещание о будущей встрече — это залог счастья на весь рейс! Да и жить я как смогу, если не напишу твой портрет? Специально буду этому учиться... Но как же там ловят форель?
— Ты знаешь, Лев, это как в сказке! Из дырки в кровле пещеры ручей свергается в подземелье. И вот стоишь, наблюдаешь... И вдруг — как серебряная молния — снизу вверх по струе мелькает форель! Снизу вверх! Феерия!
— Да, там наверно и Инге не под силу проплыть! — вырывается у Баранова. Чудеса! Не успокоюсь, пока не увижу!
На улице темнело. Со двора все сильнее доносился запах шафрана. Он смешивался с ароматом и создавал новый букет. Баранову не хотелось оскорблять табачным дымом эту душистую обитель. И он не курил, хотя Ирма предупредительно приготовила спички и пепельницу.

                Ирма поставила на стол две свечи и задвинула оконные занавески. Тотчас прозвучал голос Пьеро: “Гав!” — один раз. Откуда-то приглушенным, совсем сонным, голосом ответил Адим. Ирма рассмеялась:
— Молодцы! Они всегда докладывают. Один “гав” — это “все спокойно”. Я все сигналы изучила, когда свой идет, когда чужой. Пьеро работал у Аркадия Любченко, дрессировщика. Потом как-то перед выездом на гастроли штаты сокращали — с животными это тоже делают — Аркадий мне его отдал. “Умница, — говорит, — каких и среди людей поискать. И друг безупречный, не пожалеешь”. Я и не жалею, правда. Иногда приду, чем-то расстроенная. Так Пьеро за мной ходит, в глаза заглядывает, пока не расскажу ему свою беду. Он выслушает, хвостом помахает — дескать, это еще не горе! И мне сразу легче на душе, правда! Вижу — сочувствует...

                Ели холодный, дрожащими глыбами, мацони с картошкой, помидорами и луком. Запивали библейским вином. Баранов блаженствовал.
— Знаешь, Севиль, у меня впервые в этом плавании будет такое чувство... Ну, как у Одиссея. Я хочу сказать, которому не все равно, в какой порт возвращаться... Можно мне так думать, Севиль?
Они повернулись друг к другу и ее удивительные сияющие, как две южные ночи, распахнутые во всю ширь, под прямыми, как стрелки, бровями, глаза впервые медленно, медленно закрылись, а губы прошептали:
— Конечно, Лев! Разве ты не видишь!

                Спал он совсем недолго, до “собачьей вахты” — четырех часов по полуночи на профессиональном арго моряков коммерческого флота. Розы начинали увядать и аромат их набирал силу. Шафран стушевался перед этой нежной мощью. На веранде сопел и ворочался Пьеро. Ирма беззвучно дышала. Ее размашистые веки белели между смоляными бровями и смуглыми щеками, оттененными густыми ресницами. Лицо ее было спокойным и умиротворенным, как у богини весны. Во внутреннем зрении художника мелькали вспышки воображаемых кадров, запечатлевавших различные ракурсы спящего лица, которые будут готовы ожить в его душе в любое время. Если это дума настоящего художника.

                Рассвет начинал проникать сквозь занавески. Защебетали и завозились в саду птицы. Ирма пошевелилась и медленно открыла глаза. Она встретила взгляд Баранова, и ее лицо вспыхнуло такой радостью, что сердце его откликнулось одним гулким ударом, как вчера на пляже, когда она пригласила его к себе домой.
— Как у Пьеро — один “гав”, — подумал он и сам засмеялся своей глупой параллели.
— Ты улыбаешься. Значит тебе хорошо! — сказала Ирма и своими сильными — а сейчас такими нежными — руками притянула его к себе.

                На Адлерском шоссе Баранов в последний раз поцеловал Ирму и она посмотрела ему в глаза долгим взглядом.
— Помни, я могу задержаться в рейсе. Но, что бы не случилось, как только сойду на берег, приду к тебе.
— Я буду помнить!

           Автобус  захлопнул свои двери и покатил по нападавшим за ночь первым осенним листьям.

        Окончание следует.


Рецензии