Не мужик

Не мужик

Переработано после обсуждения  на К2


Все-таки, я – ничтожество.  Последняя попытка убедить себя в обратном закончилась потешным бегством.  Об окружающих молчу. Давно окружили и в ноль не ставят. А попробуй вырваться из кольца – нарвешься.  Ладно, если ничтожеством или нулем назовут. Говоривших не счесть, и я их успешно забыл.  А то, в тряпку,  например, обратят. Захочешь забыть, а новая твоя сущность так и лезет в голову  по всякому дурному случаю.  Тряпкой я стал в школе.  Там она,  мокрая или сухая, белесая от мела, всегда под рукой. И мои соклассники вместе   с учителями не стеснялись пользовать подручные средства. Бывало, сойдутся после уроков несколько замешкавших учеников, рассядутся под присмотром нелюбимого учителя по одному за парту, прокашляются, и начинают.  Сначала речитативом, перебивая один другого, потом – нараспев, соревнуясь в высоте взятой ноты,   возводили они мою тряпичность в недостижимую степень.  Один говорил, что я – пыльная тряпка, и вспоминал, как мои руки дрожали, когда я вытирал доску. Другой парировал, что не просто пыльная, но еще и дырявая тряпка, он сам в раздевалке спортзала видел, что у меня дырявые носки. Первый перехватывал слова второго, и  уточнял, что одноклассник даже не представляет себе, насколько обсуждаемая тряпка грязная:  он видел, как я собрал рукавом всю сажу в автобусе. Объект обсуждения настолько бесполезен, что им  даже пыль с остатками мела с  доски не смахнуть, и остается лишь ноги об это не пойми что вытирать. Третий возражал, что ноги об меня можно только запачкать, даже если заходишь в школу слякотным мартовским утром.   И тоже замечал за мной оскорбительную для него неэстетичность, податливость и отсутствие цельности.  И разнос продолжался, и ни один из разносчиков  на меня, ничтожного, не обращал внимания.
« Смотрите, - говорил учитель ученикам, подводя итоги обсуждению, - станете такими же тряпками, если не будете работать над собой.
Попутчик в поезде называл меня салагой.  Не стоило ему объяснять, что  под этим словом разумеют человека, не имеющего опыта в той или иной деятельности,  как правило, требующей определенной смекалки. Он,  пожалуй,  имел в виду  мою неспособность должный опыт приобрести.  Или просто полагал  запомнившееся слово самым уничтожающим  по  известной лишь ему шкале оскорбительных определений. Трое суток от Ленинграда до Новосибирска он соревновался с самим собой  в возвышении степени моей никчемности.  Я пытался уткнуться в книгу, но его доводы были доходчивей писаных,  герои ретировались вглубь страниц,  и один приблатненный говорок   с соседней полки  владел моим сознанием, и требовал, чтобы я прочувствовал  свое несусветное ничтожество.  Я уходил в тамбур, но он догонял меня, и требовал огня. Я отвечал, что не курю,  и он злобно шептал сквозь незажженную сигарету, что даже такой ничтожной  пользы как спичка, от меня не дождешься. Я принимался за еду, но он ухмылялся, и заявлял, что  ни один уважающий себя  мужик такую дрянь жрать не станет, и помятый помидор под моими зубами брызгал мне на лицо и  футболку розовым соком. Он гоготал над моей неловкостью, и требовал меня за компанию в ресторан.  Я отказывался, он резко вставал и уходил, бросая на ходу слова «ты не мужик», и давая мне время поразмыслить о своей непринадлежности к упомянутой категории.  Возвращался попутчик под хмельком, и принимался за меня с новой силой, растягивая гласные, глотая окончания слов,  и повторяя одни и те же фразы по несколько раз. Как минимум три соседних секции плацкартного вагона раз десять услышали, что такие простые радости, как тяпнуть двести грамм  в вагоне-ресторане, и пройтись через состав, хватая девочек за коленки,  сопливому практиканту недоступны.
« Вот, - говорил – сейчас пройдет мимо девочка, и я ее ущипну за жопу. Потому что мне можно. А если ты попробуешь, то сначала получишь по морде,  а потом тебя с поезда снимут.  Только ты не решишься. Да вот и она! Смотри,  как это делается» 
И действительно ущипнул.  Девушка остановилась, обернулась, открыла рот, и вдохнула воздуха на две пары легких.  С размаху хлопнула обидчика по плечу, и громко сказала: « чувствую руку мастера». Потопталась на месте, и добавила: « Но в другой раз не советую». И пошла дальше.  Сидевшая напротив пожилая рыхлая соседка набросилась на меня: «Ты что, не можешь за девушку заступиться?»
Попутчик  помял левой рукой  обиженное плечо, и  собрался покурить в тамбур. Салагу он  безапелляционно  потребовал за компанию.  Я молча лег на полку лицом к стене. Он потянул за  плечо, я отмахнулся. Вышла  небольшая даже не потасовка, так, возня.  Тут же прибежала  разъяренная проводница.   Посмотрела,  как мои щеки краснеют, а лоб бледнеет и одновременно покрывается каплями пота, и визгливым голосом  заявила, что если я буду позволять себе всякие выходки, она  высадит меня в  Кургане, и добирайся дальше, как знаешь.

На работе меня считали мебелью. Работа моя  проектная -  сижу  день деньской   мордой в экран. Бегать по стройке или по цеху  и орать на работяг я бы никогда не смог.  Мои сослуживцы работают в тех же программах,  бывает, путаются,  запарывают двухнедельную работу,  переделывают  в авральном режиме, все бывает.  Но только мне во все времена давали понять, что меня, в отличие от других проектировщиков, на работе лишь терпят.  А если присуждали премию, то со словами « что с тобой поделаешь, деньги уже выделены».  И прочие похожие слова я слышал  всякий раз, когда дело доходило до оценки результатов моего усердия.  Бывало, повышали в должности, но тоже со вздохами и оговорками: «Твои-то сокурсники уже лет семь-восемь, как в ведущих инженерах. Придется и тебя повысить, а то новый директор уволит как бесперспективного».  Если мне что-то удавалось, то  заслуги признавали со снисхождением: « Надо же, и у таких недотеп  иногда что-то дельное получается».
В последнее время моя несостоятельность все чаще проявлялась в том, что я не борюсь с ненавистным режимом. Оглядываю себя, щупаю щуплые мышцы,  и понимаю, что правы  обвинители.  Не борюсь, нечем.  Пробую, стоя перед зеркалом, сказать самому себе что-нибудь протестное, и заливаюсь кашлем на третьем «долой».  И с такими-то данными я ходил на митинги оппозиции, когда время позволяло. Но всегда оказывался в противоположном от  главных событий, конце площади. Так что, колотушки и задержания выпадали не мне.
« Уж не ходил бы тогда, - говорили  яростные оппозиционеры -  чем светиться среди достойных людей бессмысленным статистом».  Статист  уходил прочь, шаркая и сутулясь, и не находя, что возразить.  Однажды, в марте две  тысячи пятого года, на Дворцовой площади, в той части, что ближе к Мойке, гудел и мельтешил митинг  против не помню чего. То ли в защиту Ходорковского, то ли против Путина как явления природы. Я  не думал митинговать, я мимо ковылял, думал о чем-то своем, и аполитично улыбался.  И случайно оказался рядом с тем местом, где обстановка накалялась.  Омоновец  дружелюбно остановил зеваку,  и поднял забрало: « Мужик, ты же не дурак, должен понимать. Всякие сволочи провоцируют, я их знаешь, сколько видел.  Они в этом деле натасканы, поначалу лезут на дубинку, а потом сливаются.  А ты из-за них отгребешь по полной».
Я кивнул, и отошел на пару шагов назад.  Меня впервые в жизни назвали мужиком,   и я посмотрел на омоновца с уважением.  Да и он на меня смотрел с пониманием.  Но стоило  оценить  чужое понимание,  как меня обжог брезгливый взгляд женщины  под пятьдесят  с папиросой в  не знавших улыбки губах.  Я поспешил прочь через Певческий мост, чтобы сгинуть в проходном дворе Капеллы.  Не доходя ворот, поскользнулся на мостовой, в накатанной колесами  ледяной колее,  и рухнул коленями в параллельный  след, полный талой воды.  Встал, и невольно обернулся.  Конфликт  успели потушить, ни омоновца, ни  женщины с  огнем на устах  в поле зрения не было.  Они не видели, как я жалок в мокрых  грязных брюках.  Тем временем, из  ворот вывалилась группа опоздавших к драке ребят с эмблемой НБП.
« Смотрите, как он драпал от ментов! – захохотал очевидный лидер». И десяток его однопартийцев показали на меня пальцами. И перекрыли путь бегства во дворы Капеллы.  Пришлось уйти влево по набережной, в сторону Конюшенной площади.  С плаща капало. Встречные отводили глаза.  Я  начал на ходу  шарить по карманам в поисках носового платка, и почувствовал, что кто-то смотрит на меня, и кивает моим мыслям с правого берега.  Я остановился. На другом берегу средней силы ветерок то разворачивал, то опускал японский флаг.  На какой-то момент солнце на флаге  показалось  зрачком, который то посмотрит в мою сторону, то закроется.  Без  эмоций смотрел. Так, любопытствовал. Так же без эмоций, и почти без тепла, посмотрело на меня и настоящее солнце, готовое зайти за здание Главного Штаба.  Ни одно из солнц не хотело знать, что в моих ботинках хлюпает.  Надо было спешить, пока не похолодало.  Я побрел в сторону метро. По пути меня дважды угораздило наступить в лужу, после чего  я поймал на себе несколько ледяных взглядов прохожих.  Ничего удивительного.  Я давно не имел мысли разуверить  хоть одного человека на земле в своем  ничтожестве.  Себя разве что.  Себя, себя. Себя не обманешь, не заболтаешь, не убедишь.  Только поступок может изменить мнение о себе.  И теперь мне, мокрому, опозоренному, и начинающему замерзать, показалось, что случай для поступка представился.  Место мое у Японского консульства.  Почему?   Повод многим покажется ничтожным, но какое мне дело до  многих, если я собираюсь действовать для себя.  Да, для себя, даже не для Бобби Фишера, кумира моей юности, сидящего зачем-то в японской кутузке. Я не забыл, как восхищался чудаком, пугавшимся каждого угла.  Долговязый молодой человек, которого многие назвали бы трусом и ничтожеством,  методом передвижения симпатичных фигурок по клетчатой доске,  победил не только умнейших игроков,  но и советскую спортивно-бюрократическую машину.  Как я мог допустить, что мой герой  уже полгода смотрит на восходящее  солнце  через  клетчатое окошко!  За что? – За то, что поехал играть в свою любимую игру в Югославию, куда американцам соваться не велено!  Да какие могут быть ограничения для гения! Черно-белая доска – вот его границы. А шахматы, они там, где он, а не в Америке и не в Югославии.  И плевал настоящий игрок на запреты, показал всему миру, что значит быть свободным, и остался самим  собой, несмотря на какие-то бытовые фобии.  И сейчас он строит невиданные комбинации на клеточках тюремной решетки! Как я это прозевал? Но более не потерплю! Я приду к японскому консульству, сам, один, без никого, и потребую свободы для Бобби Фишера!
Я стал готовиться. Купил плотный лист бумаги нулевого формата.  Расчертил его на шестьдесят четыре клетки так, чтобы это одновременно напоминало и шахматную доску, и тюремную решетку.  В нижних и верхних клеточках нарисовал фигуры.    Особенно удались слоны:  один трубил, задрав хобот, и требовал свободы для шахматиста, другой расправил в ярости уши. Третий протягивал хобот  дружбы стоящему рядом коню, а четвертый обнимал  слоновьим инструментом  древесный ствол. Кони были не объезжены и не оседланы. Один вставал на дыбы, другой увлеченно щипал траву, третий ерзал спиной по земле, смешно задирая  копыта к небу. Четвертый только что лягнул невидимого конюха, посягнувшего на лошадиную свободу. Ладьи были неприступными башнями с артиллерией и подъемными мостами.  Для каждой найдено свое фортификационное решение. Пешки вооружены кто шпагой, кто штыком, кто дубиной. А иные и без оружия казались непобедимыми. На королей с ферзями фантазии не тратил: нахлобучил по короне, и поставил на место.  Черт возьми, годы проектной работы не прошли даром: рисунки получались хоть куда. Жаль, разглядеть их сможет лишь тот, кто подойдет почти вплотную. Но это уже не важно:  у  меня что-то получилось.  Оставалось написать на свободных полях очевидный лозунг: свободу Бобби Фишеру. И те же слова по-японски.  Пришел в бюро переводов на Восстания – 6. Девушка посмотрела  скептически и не взяла заказа. Ни одно бюро переводов не прельстилось мелкой работой.  Но взглядов отказавших  девушек я отхватил с горкой. Да мне не привыкать! Я оседлал мысленно одного из коней со своего плаката, и спешился на набережной у Восточного факультета. Через ворота пройти не успел:  навстречу валила разношерстная толпа студентов. Видимо, я удачно попал к окончанию пары. Не ожидая от себя такой смелости, я отчетливо, не шамкая и не заикаясь, спросил как Никулин в старом фильме: «Кто-нибудь из вас понимает по-японски?»
Откликнулась девушка невысокого роста с  прямыми черными волосами, и как мне показалось, с азиатским следом в глазах: « Сейчас выйдет высокий парень с белым шарфом и в черной шляпе. Я напишу ему, чтоб не проскочил мимо».
Сказала  и ушла, набирая на ходу сообщение. Парень вышел через три минуты:  сам подошел и приподнял шляпу. Длинный и поджарый, мне показалось, что марафонец.  Я перед ним сутулился, щурился, заикался, и глотал окончания: нарисованные мной звери не помогали. Но  парень    выдержал мои осторожные вступления и нерешительный подход к теме.  Он ожидал  марафонского заказа на перевод чего-нибудь многотомного. Мой запрос его разочаровал.
- Вы,  наверное, из шахматного общества?
- Нет, я сам.
Я порывался объяснить молодому человеку, что хочу хоть с чем-то выступить сам, не от общества и не от группы товарищей, что хочу свободы только  для одного свободного человека, что не хочу быть похожим на тех, кто требует отпустить Ходорковского, поскольку эти люди кем-то мобилизованы и призваны….  Студент меня не слушал.   Он прислонился плечом к автобусной  остановке, и на обороте  какой-то квитанции, подложив под нее книгу, с поразительной легкостью вывел штук пятнадцать иероглифов.
- Не стоит благодарности. Денег не надо.
Я посмотрел на его каллиграфию. Мои слоны с конями показались детсадовской мазней.
-  Если я приду к вам с плакатом, напишете?
- Завтра после третьей пары сюда же приходите. Сделаю. И денег не возьму.
На следующий день, увидев разлинованный плакат со слонами и пешками, он засомневался: писать-то надо сверху вниз. Мы присели на скамейку на той же автобусной остановке, и пару минут крутили плакат в руках, пока порыв ветра чуть не погнал его по набережной.  Тогда востоковед положил правую часть листа на скамейку, прижав белую ладью  коленом, и за несколько минут вывел в клеточках иероглифы. Все это время я придерживал не имевшую опоры левую половину плаката. И конечно, следил за работой каллиграфа. В моем представлении такое мастерство требовало нескольких лет упорного обучения   в какой-нибудь особой школе в отдаленной китайской или японской провинции. Пока он старался, к нам время от времени подходили студенты, смотрели через плечо, кивали, улыбались, и уходили.  Места для русской надписи он оставил немного, и пришлось разместить три слова одно под другим довольно мелким шрифтом.

С этим я и вышел на Мойку к японскому консульству. Ждал милицию и журналистов. Мои рисунки не очень-то  видны,  слова   с трех метров уже не прочитаешь, но у журналистов есть техника, она их увеличит, и моих слонов с конями увидит сам Бобби.  А еще так хотелось, чтобы мимо проходил кто-нибудь из моих  изничижителей.  С каким смаком вырвал бы я сейчас папиросу из  свинцовых губ правозащитницы, и поцеловал бы ее в не признающие нежности  губы!  А как бы я захлопнул дверь вагона перед  носом наглого попутчика!  Вышел бы из класса, насвистывая «как хорошо быть генералом», и оставил дверь настежь!  А сидящим нога на ногу девушкам из бюро переводов тыкал бы в лицо  плакатом, ощетинившимся бивнями и штыками! Пусть видят: вот он, я, единственный во всем мире, вышел на защиту свободного человека! За просто так, даже не за спасибо.
Разумеется, я заготовил речь для милиции и журналистов. Про личную свободу, про поездку великого мастера в Югославию, и прочее, смотря как слушать будут.  Но пока только милиционер вышел из будки, посмотрел на мои художества, позвонил куда-то, закурил, и кивнул мне весьма дружелюбно. И подумалось, что давно, черт возьми, надо было сделать свой ход, и начать свою партию. Давно бы избавился от чувства собственного ничтожества, и жил бы по-другому. И люди бы ко мне по-другому относились, и перестал бы сутулиться, и шаркать, и заикаться, и опускать глаза!  Но где журналисты? Где прохожие, в конце концов?  Я тут полчаса стою, а прошло от силы пять-шесть человек, и ни один не замедлил шага.
Мои мысли прервал лысый мужчина из консульства. Вышел в костюме, ничего сверху не накинув.  Поклонился несколько раз, держа руки по швам, и несколько раз, сложив ладони у груди. Поднял глаза на плакат, и не щурясь против солнца, пригревавшего мне спину, на хорошем русском, с мягким акцентом, объяснил, что едва ли мне здесь смогут помочь. Что подобные проблемы каждый решает сам, и дипломатические работники – такие же люди, и чудес от них ждать не стоит.
- Простите, что значит сам? Я не могу приехать в Японию, и открыть камеру, в которой сидит великий шахматист.
- Ах, вот вы о чем ….
- А о чем же еще?
- Вам известно, что здесь написано?
- Свободу Бобби Фишеру! – выкрикнул  манифестант  в лицо дипломату, но тот  не смутился.
- Это по-русски.
- А по-японски что-то другое? – хотел я спросить, но вспомнил улыбки студентов, и резко скис.
- Мне неудобно вам говорить об этом, - продолжил сотрудник консульства – к тому же точный перевод не всегда возможен, но приблизительно то, что здесь написано, означает «Я никогда не знал женщины».
Я поймал на себе любопытствующий взгляд милиционера. Сейчас и он узнает о моем позоре. Я поспешно свернул плакат. Со стороны Зимней Канавки приближались двое с треножником, камерой и микрофоном.  Дипломат порывался сказать мне что-то еще, но несостоявшийся борец за чужую свободу  уже удирал в сторону Марсова Поля.
Вскоре стало понятно, что хотел сказать напоследок консульский работник.  Я не мог удержаться, чтобы не включить в этот вечер канал СТО. Вдруг, в новостях расскажут про мой нелепый протест. Но сюжет остался не отснятым, и места для него в вечернем выпуске не нашлось. Зато неожиданно пришли новости из Японии. В этот  день мой кумир был освобожден. Судя  по всему, за несколько часов до моего выхода на набережную. 


Рецензии