Катарсические слёзы

Ранее я уже писал о происхождении и природе катарсиса, сейчас же я хочу рассмотреть физиологические особенности проявления катарсиса и его влияние на судьбу человека.

Двадцать лет назад в стихотворении в прозе «Грёзы» я писал:

«Твои глаза - источник вдохновенья моих мечтаний, грез и наваждений. О сколько раз Они являлись мне: манили, звали, обжигали, ласкали, требовали и ругали…
Вот радужки Твоих зрачков слегка вибрируя зовут меня в прекрасный сад Твоей мечты, я умокаю дальше Ты, взяв за руку меня ведешь в свой мир несбывшейся мечты, надежд, печалей и тревог...
Найду ли я слова и косный мой язык, сумеет ли Тебе поведать о чувствах неземных, что ощутил, прочувствовал, прожил я в эти неописуемо прекрасные мгновенья, когда открытые друг другу две души слились в единое, блаженное созданье…
Меня потряс вулкан всех чувств, которыми природа могла наполнить мой внутренний телесный и духовный мир…
Все прошло, и грустная печаль сжимает медленно кольцом ни как не остывающее сердце. Какая боль... мучительно и долго пронизывает все безвольно поникнувшее тело. Вот они мгновения расплаты за чувства божественной любви.»

В этих строках выражена квинтэссенция катарсиса как трансцендентного эмоционально-чувственного переживания. Важным моментом этого переживания является ощущение слияния с объектом или явлением, которые вызвали эти переживание.

Другой отличительной особенность катарсиса от иных эмоциональных переживаний являются физические страдания им вызванные. Это и боли в сердце, и спазм горла, и мышечные спазмы, которые сопровождаются не контролируемым потоком слёз. Сам аффект катарсиса, как правило, заканчивается ощущением полного физического бессилия.

***

У Фета мы встречаемся с аналогичными, но менее бурными, переживаниями, но уже при иных обстоятельствах.

Татьяна Андреевна Берс (1846 – 1925), младшая сестра Софьи Андреевны, жены Льва Николаевича Толстого в своих воспоминаниях писала:

«В одно из майских воскресений [1] в Черемошне [2] собралось довольно много гостей: Мария Николаевна с девочками, Соловьевы, Ольга Васильевна, Сергей Михайлович Сухотин, свояк Дмитрия Алексеевича, и Фет с женой…
…Уже стемнело, и лунный майский свет ложился полосами на полутемную гостиную. Соловьи, как я начинала петь, перекрикивали меня. Первый раз в жизни я испытала это. По мере того, как я пела, голос мой, по обыкновению, креп, страх пропадал, и я пела Глинку, Даргомыжского и «Крошку» Булахова на слова Фета. Афанасий Афанасьевич подошел ко мне и попросил повторить. Слова начинались:      

Только станет смеркаться немножко,
Буду ждать, не дрогнет ли звонок.
Приходи, моя милая крошка,
Приходи посидеть вечерок.      

Подали чай, и мы пошли в залу. Эта чудная, большая зала, с большими открытыми окнами в сад, освещенный полной луной, располагала к пению. В зале стоял второй рояль. За чаем зашел разговор о музыке. Фет сказал, что на него музыка действует так же сильно, как красивая природа, и слова выигрывают в пении.   
  - Вот вы сейчас пели, я не знаю, чьи слова, слова простые, а вышло сильно. И он продекламировал:      

Отчего ты при встрече со мною
Руку нежно с тоскою мне жмешь?
И в глаза мне с невольной тоскою
Все глядишь и чего-то все ждешь?      

Марья Петровна суетливо подходила ко многим из нас и говорила:   
- Вы увидите, что этот вечер не пройдет даром говубчику Фет, он что-нибудь да напишет в эту ночь.

Было два часа ночи, когда мы разошлись. На другое утро, когда мы все сидели за чайным круглым столом, вошел Фет и за ним Марья Петровна с сияющей улыбкой. Они ночевали у нас. Афанасий Афанасьевич, поздоровавшись со старшими, подошел, молча ко мне, и положил около моей чашки исписанный листок бумаги, даже не белой, а как бы клочок серой бумаги.   
- Это вам в память вчерашнего эдемского вечера.   
Заглавие было – «Опять». [3]

Сияла ночь. Луной был полон сад. Лежали
Лучи у наших ног в гостиной без огней.
Рояль был весь раскрыт, и струны в нем дрожали,
Как и сердца у нас за песнию твоей.

Ты пела до зари, в слезах изнемогая,
Что ты одна - любовь, что нет любви иной,
И так хотелось жить, чтоб только, дорогая,
Тебя любить, обнять и плакать над тобой.
 
И много лет прошло, томительных и скучных,
И вот в тиши ночной твой голос слышу вновь.
И веет, как тогда, во вздохах этих звучных,
Что ты одна - вся жизнь, что ты одна - любовь,
 
Что нет обид судьбы и сердца жгучей муки,
А жизни нет конца, и цели нет иной,
Как только веровать в ласкающие звуки,
Тебя любить, обнять и плакать над тобой.»

В этих строках Фет раскрыл нам свой внутренний мир переживаний от взаимного наслаждения пением юной девы. При этом, важно отметить что ни какие этические нормы его не сдерживали, хотя фактически он признавался в любви юной красавице в присутствии жены. Здесь мы сталкиваемся с ничтожным влиянием этических норм на формирование катарсиса. В данный момент времени и места эмоционально-чувственная сфера становится наивысшим ориентиром в освоении действительности.

И вновь мы здесь сталкиваемся с единением:

«Рояль был весь раскрыт, и струны в нем дрожали,
Как и сердца у нас за песнию твоей.»

Это обязательное и важное условие формирование катарсиса.

Как только наступает подобное единение, рождается трансцендентное чувство раздвоения личности: одна личность продолжает находиться в реальности, а вторая уже удаляется в неведомые дали грёз:

«И так хотелось жить, чтоб только, дорогая,
Тебя любить, обнять и плакать над тобой.»

Фет всеми фибрами своей души пытается сохранить эти чудные мгновения божественных переживаний («и так хотелось жить…»), которые уносили в его несбыточные грёзы – «чтоб только, дорогая, тебя любить, обнять и плакать над тобой».

Проходит четыре года и в тех же обстоятельствах Фет вновь переживает те же самые чувства:

«И много лет прошло, томительных и скучных,
И вот в тиши ночной твой голос слышу вновь.
И веет, как тогда, во вздохах этих звучных,
Что ты одна - вся жизнь, что ты одна - любовь,
 
Что нет обид судьбы и сердца жгучей муки,
А жизни нет конца, и цели нет иной,
Как только веровать в ласкающие звуки,
Тебя любить, обнять и плакать над тобой».

И не просто переживает, а с удвоенной силой. Четыре года назад эти чувства остались в нём, теперь же он не может больше их сдерживать и они просто рвутся на бумагу. Так, катарсис становится побудительным мотивом к преобразованию эстетической среды, через слёзы трансцендентных пережваний.

***

Надо отметить, что катарсические слёзы не всегда бывают явными. Переживание катарсиса иногда проходит без внешних аффектов, но содрогание внутреннего мира может привести человека к необратимой черте. Такую форму катарсиса мы можем видеть у Николая Гумилёва в его отношениях с Еленой Дю Буше.

Он женат на Анне Горенко (будущей Ахматовой), Елена ждет свадьбу с капитаном американской армии Вальтером Ловелем, но первая же их встреча становится началом бурного, но короткого романа:

«Я вырван был из жизни тесной,
Из жизни скудной и простой,
Твоей мучительной, чудесной,
Неотвратимой красотой.»

«Ты повторяла: «Я страдаю»,
Но что же делать мне, когда
Я наконец так сладко знаю,
Что ты - лишь синяя звезда.»

Отныне вся его жизнь проходила под знаком «Синей звезды».

Но судьба оказалась сильнее их любви, и они вынуждены расстаться, но чувства ещё слишком сильно держат его в своих объятьях и на бумагу буквально выплёскивается его душа:

«Еще не раз вы вспомните меня
И весь мой мир волнующий и странный,
Нелепый мир из песен и огня,
Но меж других единый необманный.

Он мог стать вашим тоже и не стал,
Его вам было мало или много,
Должно быть, плохо я стихи писал
И вас неправедно просил у Бога.

Но каждый раз вы склонитесь без сил
И скажете: «Я вспоминать не смею.
Ведь мир иной меня обворожил
Простой и грубой прелестью своею».»

И вот тут наступает катарсическая кульминация.

В последний раз они встретились в апреле 1918-го года, когда Гумилев плыл на пароходе из Лондона в Мурманск, с короткой остановкой в Гавре:

Я скажу ей: «Хочешь, мы уедем
К небесам, не белым - к голубым,
Ничего не скажем мы соседям,
Ни твоим, царевна, ни моим».

Она уже замужем, чувства остыли, он морально и физически обессилен:

И теперь мне ничего не надо,
Ни тебя, ни счастья не хочу …
Лишь одно бы принял я не споря
Тихий, тихий золотой покой
Да 12 тысяч футов моря
Над моей пробитой головой.

Он уже практически стоял на краю между жизнью и смертью как мифический Орфей, но, так же как и Орфей, Гумилёв не смог сделать свой последний катарсический шаг, и, так же как и Орфей, бесславно и трагически погиб уже на своей, но чужой ему родине:

«Звезда пленительного счастья, как гений чистой красоты в последний раз к нему слетела по небу Финского залива свинцовой пулей Октября …»

***

Летом 1823 года карета 74-летнего Иоганна Вольфганга фон Гёте, живой легенды немецкой литературы, покинула Веймар и направилась в Мариенбаден, богемский курорт, где его ждало, как он надеялся, начало новой жизни в лице юной 19-летней Ульрики фон Леветцов.

В прошлом году на его предложение выйти за него замуж, она обещала подумать, и теперь Гёте, помолодевший на 50 лет, еле сдерживал своё нетерпение увидеться со своей возлюбленной. Вспоминая их последние встречи перед расставанием, он с особенной лаской поглаживал нежную кожу сафьяновой упаковки, в которой лежал великолепный гранатовый гарнитур. Он закрывал глаза и видел Ульрику блистающую на балу в этих неотразимых украшениях, которые не могли затмить её красотой, но лишь подчёркивали её ангельскую прелесть. И эта прекрасная картина уже витала в, пока ещё смутных, строчках будущей элегии:

Ты видишь: там, во голубизне бездонной,
Всех ангелов прекрасней и нежней,
Из воздуха и света сотворённый,
Сияет образ, дивно схожий с ней.
Такою в танце, в шумном блеске бала,
Красавица очам моим предстала…

Ульрика не смогла ответить взаимностью и Гёте в смятении чувств, покидая 13 сентября 1823 года Карлсбад пишет свою последнюю «лебединую песню», в которой слышны отзвуки всех его любовных бурь, от чего он превратил впоследствии «Мариенбадскую элегию» в памятник своей собственной влюблённости в недостижимый женский идеал, так и не нашедшей покоя, мятущейся души:

И ты вступил в блаженные селенья,
Как некий дух, достойный жизни вечной.
Здесь нет надежд, желания, томленья,
Здесь твой эдем, мечты предел конечный.
Перед лицом единственно прекрасной
Иссяк источник горести напрасной.

…Мы жаждем, видя образ лучезарный,
С возвышенным, прекрасным, несказанным
Навек душой сродниться благодарной,
Покончив с темным, вечно безымянным.
И в этом — благочестье! Только с нею
Той светлою вершиной я владею.

После разрыва с Ульрикой Гёте прожил ещё почти девять лет, но чувственная страсть его никогда более не беспокоила. Сразу же по возвращению домой он ринулся в музеи, библиотеку, обсерваторию, где, по свидетельству канцлера Мюллера, пропадал «до самой ночи, а потом уже с пяти утра снова был на ногах, осмотрел ветеринарную школу, ботанический сад, разного рода галереи и выставки, весело отобедал с Кнебелем у полковника Люнкера, затем навестил Фромманов и никому не давал передышки, в то же время не позволяя из любопытства задать какой-нибудь вопрос, хотя Кнебель наверняка не раз порывался это сделать». И даже его сын мог написать жене: «Он ни разу не произнёс известного тебе имени и не заговорил о семье, и я начинаю надеяться, что дальше дело пойдёт хорошо и вся эта история развеется как сон.»

Но, несмотря на внешнюю активность, Гёте был полностью опустошён. Поэт жаловался Мюллеру:
«Три месяца я был счастлив, то одно влекло меня, то другое, то один магнит притягивал, то другой, и, почти как мяч, кидало меня из стороны в сторону. Зато теперь мяч вновь валяется в углу, а мне надо на всю зиму закопаться в свою барсучью нору и как-нибудь перебиться до весны.»

Надежда все ещё не покидала поэта. Накануне нового 1824 года он пишет Ульрике:
«Передо мной стоит новый настенный календарь 1824 года, и все 12 месяцев выглядят так чисто. Неизвестно: который день откроется для меня в красный цвет, который в чёрный, всё так чисто, желания и надежды летают туда-сюда. Если бы они могли встретиться с Вашими. Только бы на пути их исполнения ничего! ничего! не стояло!... А если моя милая ... будет хотеть... потом всё будет проще. При этом я надеюсь, что она не отрицает, что приятно быть любимой, не смотря на то, что любовник может иногда казаться неприемлемым.»

Но календарь так и остался чистым.

28 августа 1831 года поэт писал Амалии фон Леветцов, матери Ульрики:
«Сегодня, уважаемый друг, находясь в сельской местности и избегая дружески устроенных празднеств, я ставлю перед собою этот бокал, напоминающий мне череду былых лет и воскрешающий в моем воображении прекраснейшие часы жизни… Всегда преданный вам И.В. фон Гёте.» [4]

Как бокал, стоявший перед смертью Гетё, на его столе, так и гранатовый браслет, лежавший на туалетном столике Ульрики, были единственными свидетелями их подлинной любви, не замутнённой людскими пересудами. Эти два предмета связывали их до последнего вздоха, и хочется верить, что они помогли им встретиться там, где нет условностей и преград, где единственной не преходящей ценностью является чистая, ни чем не замутнённая, любовь, соединившая прозрачный хрусталь и проникновенный гранат.

Так, катарсис Гёте, рождённый платонической любовью, отразился в ритуальном бокале, с которым он встречал свой очередной и последний день рождения. И если бы он смог, то вероятно оставил бы нам описание своего предсмертного катарсиса:

«Последний вздох с хрипом вырвался из его тела, и он устремился к ней на встречу… Она всё такая же желанная, как и много лет назад, раскинула свои прекрасные руки, что бы обнять его, прижаться и окутать чарующим туманом своих волос…»




[1]  20 мая 1866 года.

[2] Щёкинский район Тульской обл.

[3] Софья Андреевна отмечала: «Произошло оно оттого, что в 1862 году, когда Лев Николаевич был еще женихом, он просил меня спеть что-нибудь Фету. Я отказывалась, но спела. Потом Лев Николаевич сказал мне: «Вот ты не хотела петь, а Афанасий Афанасьевич хвалил тебя. Ты ведь любишь, когда тебя хвалят».»

[4]  28 августа 1823 г. Гёте отмечал свой день рождение в кругу семейства госпожи фон Леветцов. Амалия приготовила по этому случаю сюрприз: она привезла с собой специально испечённый по этому случаю великолепный пирог и бутылку старого рейнского вина. Вместе с вином госпожа Амалия поставила на стол хрустальный бокал богемской работы, с выгравированными на нем инициалами Ульрики, Амалии и Берты. Гёте попросил этот бокал на память о не забываемом вечере и лучшем дне своего рождения, который он когда-либо отмечал. Взамен подарил семейству Леветцов свой бокал, который выставил на стол его слуга.


Рецензии