Ключ к свободе. Глава 1

 Глухой стук сапог, скрип старой тележки, звяканье железной посуды, свеченье факела – так начиналось каждое утро. Я вздрогнул и проснулся. Все свыклись, что еда была хуже помоев, а узников не считали за людей.

 «Подъём, выродки!» - Стуча половником по кастрюле, затарахтел тощий с вытянутым лицом надсмотрщик, - «Кушанье подано, идите жрать.».

 Тележка катилась всё ближе к моей клетке. Будто бы сверло, проникавшее всё дальше в мозг, скрип маленьких колёс впивался в уши и изрезал слух, он звучал как жалобный вой покинутой собратьями птицы. Я приник к сырой стене в ожидание своей очереди.

 «Ну ты выдал!» - забурчал второй грузный, раздающий еду, - «Кушанье. Слово-то какое , мудрёное-то! На! Чаво уставился!» - небрежно бросил он мне в камеру тарелку супа, - «Эах! Черти беспризорные!».
Железная миска пролетела, ударилась о пол, и всё разлилось, перемешавшись с пылью и грязью.

 Плотно закреплённая на правой ноге цепь въедалась в плоть своим мертвенным металлическим холодом. В последнее время воздух становился только морознее, а стены и пол начали отдавать стужей. От постоянного сидения начали ныть спина и ноги. Света было мало: лишь факел, висящий в конце коридора и не дающий ничего, кроме призрачной и далёкой надежды, поэтому полуслепым тут был каждый узник.
«Ещё одна зима?» - подумал я, глядя на пролитую похлёбку и мрачно заключил : «Ещё один год…».

 Не знаю, что двигало мной уже с давних пор: страх голодной смерти или жажда жизни, но я принялся есть то, что осталось в тарелке, и то, что пролилось на грязный стылый пол. Копна грязных длинных волос спадала вдоль спины и перед лицом, прямо в разлитый суп. Протёртые, поношенные множеством мертвецов до меня лохмотья уже давно начали распадаться на нитки, лишая меня тепла и обрекая на голое прозябание.

 Я начал мысленно напевать: «Ещё один год… Ещё один год… Когда же мой черёд…Когда же мой черёд…». Руки задрожали, проливая из ладоней похлёбку. Полились слёзы. Нельзя, чтобы они услышали, как кто-то плачет или перечит им. Это грозит страшнейшим избиением, сечением плетью, которые не принесут желанную смерть, конец страданий, а лишь их кровавое продолжение. Они умели бить так, чтоб не выбить жизнь. Я крепко сжал челюсть и губы так сильно, что на лице начала появляться улыбка, которая пряталась под спадающими волосами. Безумие здесь было обычным состоянием ума.

 Заключённые часто умирали от болезней. Но больных быстро убивали, да и не только их. Убивали ещё и тех, кого тюремщики считали «больными» или «заразившимися». Вот этих убивали уже так, как захотят: забивали ногами до смерти, подвешивали вверх тормашками и выжигали железным прутом на голом теле всё, что в голову взбредёт. Каким-то чудом мне ещё не довелось заболеть или быть причисленным к группе «заразившихся», поэтому я всё ещё существовал. Часто в голову лез вопрос : «Зачем нужна эта тюрьма, если мы даже не работаем? Всё это ради потехи, страданий?». Порою одного из нас уводили наверх. Иногда он возвращался, иногда нет.
 Помню, как меня вывели в первый раз из камеры и бичом погнали к лестнице. Мы поднимались, затем прошли по тёмному коридору и вошли в комнату за тяжёлой деревянной дверью, которая со скрипом захлопнулась за моей спиной. Перед собой я не увидел немытых рож, грубых рук и неуклюжей походки, как это было типично для любого надсмотрщика. Нет, наоборот. В комнате были стройные, одетые в серые плащи люди с очень умными педантичными лицами, в их глазах полыхали холод, практичность и бессердечие, руки их были словно механизмы, делающие всё с идеальной точностью, они ловко перекладывали бумаги и подготавливали инструменты. Меня молча усадили на стул, сковали ноги, связали руки и принялись надрезать. Вопль хлынул из груди.
 Они резали, а затем говорили что-то друг другу на непонятном мне языке, после передавали более отчётливо сидящему в углу комнаты «плащу», который всё аккуратно записывал и зарисовывал. И так продолжалось несколько минут, несколько минут по спине бегали мурашки и стальные инструменты: иглы, ножницы, скальпели. Каждый новый надрез длился вечность, каждая слеза катилась так медленно, что можно было подумать, что она и вовсе прилипла к щеке. А плащи всё работали и работали, выражения их лиц оставались спокойными, безмятежными, словно меня там вообще не было, словно они работали не с живым человеком, наделённым душой, а с куклой, набитой сеном, которую можно колоть и гнуть, как им хочется. Казалось, перед ними у человека нет ни одного секрета, который бы они не знали, нет ни одной неразгаданной тайны, перед ними любой чувствовал себя нагой беспомощной марионеткой. Плащи выворачивали наизнанку душу и плоть людскую, не оставляя ничего святого ни внутри, ни снаружи, они делали из человека настоящее запуганное животное, лишённое всего святого. В конце концов, глазах потемнело, и я потерял сознание.

 Очнулся уже в своей камере, всё тело изнывало, сил не было, конечности еле слушались, мышцы были так ослаблены, как будто вместо них – мягкая, воздушная вата. На моём тощем теле появились новые чудовищные шрамы, исказившие внешний облик. Я и представить не мог, сколько меня ещё увечили, думал: «Хорошо, что я остался жив…». Как же я был наивен, как же я был наивен…

 Сейчас никто из узников не просит пощады. Смерть – их единственное освобождение, смерть – дар более желанный, чем жизнь, даже на свободе, среди других нормальных людей, в городах и сёлах, около рек и гор, сейчас лежать в земле для них лучше, чем петь и наслаждаться свежим, прохладным ветром, дующим с моря, лучше, чем бродить босиком по полю утром, когда всё вокруг затихло , и лишь птичий глас раздаётся издали. Они не смогут больше жить как обычные люди, не смогут забыть.
 
 Бряцание сапог всё ближе и ближе. Каждому живому мертвецу здесь знаком этот особенный звук, предвещающий адские муки для одного и панический страх для всех остальных. Началась жатва. Палач молча шёл в сторону моей клетки, освещая перед собой путь факелом. Сердце забилось так сильно, что казалось, оно вот-вот выпрыгнет наружу из рёбер. В ушах поднялся шум, я стал глух ко всему, кроме звяканья ключей. Перестал моргать, чтобы не упустить момент, чтобы точно знать, чья дверь открылась: моя или чужая. Всё ближе и ближе. Тук. Тук. Тук. Тук. Я уставился на решётку, в надежде, что он пройдёт мимо.

 «Вон того» - Зазвучал отчётливый властный голос. Тюремщик, пришедший вместе с палачом, открыл дверь, что была левее.

 «А ну вставай, на выход!» - сказал он, - «а ни то семью плетьми погоню!»

 «Убейте, пощады» - захрипел старый голос.

 «Иш чаво удумал просить! Я шчас тебе покажу пощаду!»

 «Ноги ему не смей трогать» - тихо сказал палач, крепко схватив руку тюремщика - «И не убей, он нужен живым». Он незаметно кивнул надсмотрщику.

 Захлестал бич. Садист захохотал, почувствовав всю власть после разрешения своего хозяина, как покорная шавка, которой дали команду «фас». Старик вскрикивал после каждого удара, обессилено шатался по комнате, стоная и пытаясь сбежать сквозь стены, а за ним тянулась его цепь, которая бряцала об каменный пол в такт воплю своего заключённого. Его руки будто нащупывали выход, а широко открытые глаза постоянно бегали из одного угла комнаты в другой в безуспешных поисках избавления.

 Свист. Удар. Визг. Свист. Удар. Визг.
 «Прекратить» - повелел старший, - «Под руки и наверх его».
Побои не оставили старику сил и он падал сразу после того, как поднимался. Его потащили. За избитым телом тянулся длинный след крови, по спине и ногам стекавшей из глубоких разрезов, напоминаний, оставленных не щадящей живое плетью. Здесь это было воспитанием. Воспитанием и взращиванием животного страха в узниках: публично избивали одного, чтобы другие боялись. И это работало.

 Работало настолько хорошо, что со временем заключённые переставали даже смотреть друг на друга, не то что уж шептаться о чём-то. Туда-сюда постоянно ходил обрюзглый смотритель, которому не нужен был повод, чтобы поглумиться над нами, и без того униженными своим положением. В его руках была позволяющая так поступать власть, которую даровал ему его управитель-палач, который, хотя и был предвестником чудовищных мучений, был наиболее уважаем среди заключённых. Он обходился с нами взаимно: на непослушание или нарушение правил он отвечал наказанием, но он никогда не удовлетворял своё самолюбие за счёт обездоленных, никогда не бил их просто забавы ради. Он никогда не выплёскивал гнев на невольников. В отличие от своих подчинённых…

 Они, пока старший не видит, проявлялись в истинном свете: из послушных и тихих прислуг они превращались в омерзительных властных господ, давали себе полную волю, если на то был хоть малейший повод. Вели себя так, будто бы они боги, дарующие свою милость и немилость тем, кто, по их превратному мнению, того заслуживает.

 Палач не мог просто запретить бить узников. В конце концов, здесь держат не королей и королев, которым нужны подобающие условия и обращение, здесь держат преступников, людей, нарушивших закон: кто-то украл зерно для своей умирающей от голода семьи, кто-то пытался пересечь границу без грамоты и был пойман, кто-то пошёл на убийство – словом, самые обыкновенные преступления этого времени.
Утро было самой беспокойной порой: именно утром случалось всё самое плохое: публичные избиения, пытки, разлитая холодная похлёбка, надсмотрщики, которые просыпались в предвкушении новых забав и решали задать нужный тон с самого начала дня, и понимание, что завтра наступит ещё одно точно такое же утро, полное безысходности и лишённое всякого смысла, как и всё существование здесь.
Вдруг загремели латы стражников, застучали их кованые сапоги, пошёл шум, присущий только особым моментам: стража появлялась тут крайне редко: они делали своё дело и уходили. Свечение факела становилось всё ярче, они подходили всё ближе. Стало видно, что перед ними шёл босой, в лохмотьях, но мускулистый и относительно чистый для здешних мест узник с короткими русыми волосами. Он вёл себя на удивление правильно, что не присуще новопришедшим сюда невольникам: молчал и смотрел только в пол.

 «Куда его?» - устало спросил стражник.

 «В эту клетку его» - указал другой на пустую камеру, что была сразу справа около моей.

 С пронзительным скрипом решётка открылась, новенький вошёл и сел на пол, выставив правую ногу вперёд. На неё ему сразу надели цепь, оставшуюся прибитой к полу от прошлого невольника, внутренняя сторона  которой вся была в засохшей крови и остатках кожи. Он немного поёжился. Конвоиры ушли, заперев за собой скрипучую решётку.

 Узники таращились на новичка какое-то время. В их глазах пробегали вопросы и интерес, которые вскоре были окончательно подавлены въевшимся в разум воспитанием, затем любая мысль угасала, взгляд тускнел, очи опускались всё ниже и ниже, и запуганные и измученные заключённые принимались прозябать дальше в надежде, что всё это закончится. Мысль о себе была первостепенна, в таких условиях никто и думать не хотел о других, о том, как им тоже плохо. Необъятный человеческий разум был заперт террором в маленькую комнатёнку сознания, откуда нет выхода.

 Новенький бросил на меня многозначительный взгляд. Вопреки опаске я не отвёл глаз и робко кивнул ему. Он незаметно кивнул в ответ.


Рецензии