Гибель дивизии 18

                РОМАН-ХРОНИКА

                Автор Анатолий Гордиенко

  Анатолий Алексеевич Гордиенко(1932-2010), советский, российский журналист, писатель, кинодокументалист. Заслуженный работник культуры Республики Карелия (1997), заслуженный работник культуры Российской Федерации (2007).

Продолжение 17
Продолжение 16 http://www.proza.ru/2019/12/29/774

                «Боевой дух бойцов подорван, наступает голод, нет бензина, нет снарядов, нет патронов».

                «10-15 января 1940 года.

  Об окружении никто не говорит открыто, а все шепчутся, как осенние сонные мухи на окне. Встретился мне начштаба Алексеев. Милейшего Зиновия Нестеровича словно подменили, он кивнул мне еле-еле и, бережно прижимая к груди штабной потёртый портфель с документами, поплёлся к нашей главной радиостанции.
Для неё всем своим небольшим миром сапёры 85-го нашего санбата вырыли котлован, закатили туда автофургон, а затем с трёх сторон стали сооружать широкий снежный вал, утаптывать его, чтобы ни пуля, ни осколок не прошли сквозь него. Сверху на фургон намостили веток, присыпали снегом. Теперь даже с пятидесяти метров, если глядеть сбоку, нельзя сообразить, что тут стоит радиостанция; правда, её
выдавали антенна и труба печурки. Я пошёл рядом с Алексеевым в качестве охраны. На мои вопросы он отвечать не хотел и лишь у самого капонира выразительно, со злостью очертил круг вытянутой рукой, показывая на весь наш гарнизон, на все наше Южное Леметти.
— Окружены полностью со всех сторон, — выдохнул он.

  Во время обеда я сидел долго в палатке-столовой, ждал, пока стихнет обстрел. В основном стреляли короткими очередями пулемёты, сухо щёлкали винтовочные выстрелы, однако пуще всего все боятся снайперов, которые сидят на небольшой горушке или, может, на деревьях, чёрт их знает, а разведка наша не ведает, где они. На обед — всё тот же суп с кониной, но уже без картошки, а с кислой капустой. Хлеба на день — 400 граммов. Повидло уже съели, а возможно, припрятали про запас. Когда я уже поднимался с лавки, пришёл Нестеров — заместитель комдива по снабжению. На его лице красноречиво было написано — дело швах. Он сел рядом, хлебал без интереса конские щи и шёпотом сказал мне, что самое страшное свершилось: финны отрезали нас от 168-й дивизии, сражающейся под Питкярантой. Они создали там такой заслон, что все наши группы, которые пытались прорваться в Питкяранту и далее, в Салми, все до единой полегли под пулемётным перекрёстным огнём, подорвались на минах, поставленных на дороге и на обочинах. Продукты кончаются, лошадей осталось немного. 316-й и 208-й полки окружены. Северное Леметти не может прийти им на помощь — танкисты бригады сидят в капкане. Кондрашов сам не свой, то и дело требует спирту для дезинфекции фурункулов, которые у него высыпали на шее, как спелые вишни. Штерн, Черепанов и главный интендант армии Шумский всячески обнадёживают: не паникуйте, продукты забросим с воздуха не сегодня-завтра, пока же синоптики не дают добро на вылет из-за метелей и пасмурной погоды. А сегодня снова пошло к оттепели. Значит, самолётов не жди.

  11-го января — ноль градусов. Метель, метель играет на органе. Снова рубим лес и щепки летят. Вечерком наше политотдельское братство несёт караульную службу у машин редакции дивизионки. Милая газетёночка — «За боевую подготовку» ещё выходит, ещё Валя правит крепкой рукой не очень грамотные строки комсомольских вожаков, храбрых разведчиков, умелых танкистов, закопавших свои танки в снег.
Событием стала статья Кондрашова, полная оптимизма, полная уверенности в нашей скорой победе и в скором нашем наступлении на врага. Впервые я видел текст, написанный рукой комдива: стремительно летящие буквы, отсутствие знаков препинания, две ошибки в падежах. Но фразы были чёткие, рубленые, хотя по смыслу далеко не новые. Позже Разумов сообщил мне, что это он уговорил Кондрашова написать передовицу в дивизионную газету.
— Но ведь там неправда, — стал горячиться я. — Лучше горькая правда, чем сладкая ложь. Многие командиры знают истинное положение вещей, догадываются и рядовые бойцы. Финны нас переиграли, нам надо срочно объединить все силы, всем сгрудиться в Южном Леметти, а потом пойти с боем на Питкяранту, на соединение со 168-й дивизией.

  — Ты прямо как профессор тактики, Николай, — вздохнул Разумов. — Всё просто на словах, а вот на деле... Кстати, так же думает и Алексеев, так думаю я и другие штабисты. Но Кондрашов по-прежнему идёт напролом. Он верит, что нас не бросят, что придёт помощь, Штерн пошлёт пару полков, и нас через два-три дня вызволят из окружения. Однако Кондрашов не хочет просить Штерна о помощи; более того, он радирует в штаб 8-й армии, что справится с положением сам, при этом забывает, что боевой дух бойцов подорван, наступает голод, нет бензина, нет снарядов, нет патронов. Кондрашов не верит, что мы полностью окружены, всё валит на плохую работу разведки. И впрямь наша разведка никуда не годится: все разведгруппы финны уничтожают, мы не можем взять в плен офицера, даже захудалого лейтенанта, чтобы кто-то знающий приоткрыл бы нам, хоть чуть-чуть, тайну финских планов.
Потом Разумов ушёл от этой темы, похвалил меня за тексты, которые я пишу для чтения по большому рупору. Похвалил Тойво Ранта за быстрый перевод, за чтение.

  12-го свершилось чудо. Столбик термометра показал +3 градуса. Накануне была метель, ветер, а теперь будто весной повеяло. Тёплый ветер с юга, солнышко вышло — живи и радуйся! Хотя радоваться нечему: в полный рост по хутору не пройдёшь. Скачем, как кенгуру, короткими перебежками, а кое-где и ползком — жить-то хочется. Ранним утром кто-то из наших, из тех, кто ходил брать воду из речушки, сообщил, что вернулся из разведки целый и невредимый танк, что фамилия танкиста Трегубенко. Мне пришлось вступить в разговор и сказать, что башенный стрелок Алексей Трегубенко был не в разведке, а вёл бои в 316-м полку в составе оставшихся танков нашего 381-го танкового батальона. Высказал я и сомнение насчёт танка: как он добрался, по какой дороге? Трегубенко мне сразу не удалось найти. Он был вызван на КП в штабную землянку. Ближе к обеду у меня состоялся печальный разговор с Алексеем  Ивановичем Трегубенко. Его теперь действительно можно называть по имени-отчеству: ранняя седина на висках, впалые щёки и погасшие глаза. Я зазвал его и механика-водителя Гордиенко в нашу землянку: водитель сначала отказывался, а потом всё же пошел.

  Рассказывали они вяло, осторожно подбирая слова; очевидно, получили инструкцию в штабе дивизии не распространяться. Выяснилось, что 6-го января финны обрушили ураганный огонь на Руокоярви. Бои каждый день. 316-й полк несёт огромные потери. К 10-му января полк был взят в клещи. Пять танков батальона остановили наступавших финнов. Двое суток танки вели огонь, двое суток дали они полку для перегруппировки сил.
— Кончился второй день, — тихо, как-то буднично повествовал Трегубенко, — и кончились у нас снаряды. Четыре танка стояли мёртвыми. Наш экипаж сражался последним. Два танка сгорели; танкисты бросались в снег, сбивая с себя пламя, по ним били «кукушки». Два других танка финны подбили. Остался наш. И нам не повезло: снаряд попал нам в ходовую часть, мы вынули замок у пушки, взяли оставшиеся патроны и вечером поползли к своим.

  Добрались, явились в штаб 316-го полка. Докладываю: «Товарищ командир полка, задание выполнено, танков больше нет. В живых остались два человека: я, башенный стрелок Трегубенко, и механик-водитель Гордиенко». На следующий день нас снова вызвали в штаб полка и сказали, что мы с группой в 25 человек должны прорваться в Южное Леметти, в штаб дивизии, взяв с собой знамя полка и секретные документы. Шли во тьме по лесу, без лыж, топтали тропу по очереди. Хорошо, что не пошли по дороге, там у них посты, там всё перекрыто. Шли долго, думали — заблудились. Идём, полежим, отдохнём, снегу пожуём и дальше. Тяжкий хлеб у пехоты, ничего не скажешь. Кстати, хлеба мы не видели уже поди недели две. Сухарями пробавлялись.
Лежим, дыхание восстанавливаем, и вдруг навстречу нам идут гуськом лыжники, тихонько переговариваются. Вслушиваемся — финны, их разведка возвращается домой. А сколько их? Подпустили, считаем — человек десять. Мы подползли поближе. Ползти по снегу — гиблое дело, нет твердой опоры; работаешь локтями, а они проваливаются. Снег всюду набивается, в рукава, в валенки. Трудно подняться, трудно быстро прыгнуть к лыжнику, нет совсем опоры, снег мягкий.

  Открыли мы огонь из двух трофейных автоматов, гранату бросили. Передние ускользнули, средних мы положили, а двух оглушенных с собой взяли. И ещё удача: отбили нашего бойца из 97-го полка, его финны вели с собой, затолкали рукавицу в рот, руки связали. Но он был на лыжах, на финских. Одного пленного финского солдата сильно контузило гранатой, мы на себе даже тащили его, пришлось хлебнуть с ним. Потом пальбу по нам финны открыли, да стреляли уж больно издалека, без пользы. Вскоре мы уж и к Леметти подошли. Надо сказать, что мы долго искали место, окно, что ли, — всюду финские траншеи. Обложили они вас капитально.
Пришли и не верим, что у своих. Подались сразу в столовку. Мы дня три-четыре горячего не ели. Хлеба с повидлом дали, чаю горячего, щей полную тарелку. Райская жизнь тут у вас! Даже хлеб был ещё тёплый, только из пекарни. Радуемся, как дети малые, что все вместе, что добрались и ни одного бойца не потеряли. А там, в полку, худо. Надо выручать срочно.

  После обеда финны начали методично бить по хутору из миномётов, то ли в отместку за гибель своих разведчиков, то ли по плану, как задумал господин генерал Хегглунд. Все забились по норам. В одну рогатулю влетела мина и погубила всех, кто сидел у печурки. Осколки мин, пули дырявили палатки, расщепляли борта ЗИСов, звякали по броне танков, расставленных в сторону Сюскюярви, откуда ведут основной огонь финны. 13-го января два снаряда или две мины, не знаю точно, разорвались около пекарни; погибли несколько человек, вышла из строя одна автопекарня. Катя Андреева, к счастью, жива и невредима.
13-го января — чёрный день: прекратилась выпечка хлеба.
13-го января на термометре было 2 градуса мороза.
15-е января. Откуда накатило — ночью 48 градусов, днем — 42. Дневник не писал — пальцы немеют, карандаш вываливается из рук. Никуда не выходил.

                16 января 1940 года.

  16-го января был самый страшный день. Всё сплелось в один клубок. Мороз до 40 градусов. Говорят, ночью было 50 градусов. Многие часовые, особенно те, кто сидят в траншеях, отморозили руки, ноги. Медсанбат переполнен. Это первая беда, а вторая — бесконечный артобстрел весь день. Обычно финны выпускают за день 5-10 снарядов или мин, и у них, видно, не густо с боеприпасами, а тут прямо засыпали нас «подарками». А к вечеру добавили с воздуха. Прилетела тройка — звено «фоккеров». Безобидные двукрылые кукурузники, а как зашли они на бреющем полЁте... Их бомбы и пулемётные очереди вплелись в общий хор, в эту адскую симфонию войны. В полдень, когда мы с Пашей Гультяем пробирались лесом на обед, мины летели стаей со стоном над нашими головами. Надо бы нам носа не показывать, но так хочется есть... Мы лежали на лютом морозе в снегу около часа, я уже начал даже засыпать...

  Когда обедали, снаряд разорвался почти рядом. Мы все упали под столы, палатку рвануло, вырвало стойку. Троих командиров ранило на подходе к столовой; кажется, это были танкисты 34-й бригады. У меня стучали зубы от озноба, от страха, от бессилия. Суп был совсем пакостный: кусочки мёрзлой картошки, перья квашеной капусты. Лошадей уже всех съели — некоторых зарезали, некоторые околели сами по себе, ибо ни овса, ни сена лошади наши уже давно не видели. Вокруг лагеря они объели, обглодали кору у сосен, съели кустарники, пооткусывали концы хвостов друг у друга. На обеде нам объявили, что столовая закрывается. Слишком велик риск передвижения людей по Леметти, к тому же нет мяса, хлеба, а оставшиеся продукты подлежат тщательному учёту и будут выдаваться сухим пайком в подразделения.

  Мы выбрались из палатки, я решил зайти к танкистам, меня давно зазывал Гапонюк. Идти в нашу комиссарскую землянку и лежать там, горестно подперев голову, пересыпать, словно зерно из ладони в ладонь, прошлое — не хочу, не буду. Кто находится в покое, тот ржавеет, говаривал мой отец.
До штабной землянки 34-й бригады было не так уж далеко. Вперёд, короткими перебежками. Упал, встал, побежал. Гапонюк плеснул в кружку разведённого спирта себе и мне. И я выпил. Первый раз в жизни выпил с наслаждением. Заедали сухарями, макая в рыбные консервы. Попытки выведать, что делается в Северном Леметти, где заперты основные силы танковой бригады, ни к чему не привели.

  Гапонюк, не слушая меня, стал рассказывать о детстве в Донбассе, разводил длинные руки, показывая, какой величины растут у деда в огороде арбузы, какого сома он поймал ещё пацаном, и будто бы был тот сом тяжелее самого Гапонюка. Полковой комиссар доказывал, что таких вареников с вишнями, какие сотворяет его молодая жена, таких голубцов, такой домашней колбасы никто на всей улице села «краще, хоч ты вбийся, не зробить».
Потом мы тихонько запели:
— Сонце низенько,
Beчip близенько...
А когда к нам подсел комиссар Теплухин, и мы уже выпили втроём, то запели про паренька-шахтёра, которого «девушки пригожие тихой песней встретили, и в забой отправился парень молодой».

  Исаак Гапонюк, закрыв глаза ладонью, выводил ладно, голосисто.
Слова этой песни написал мой знакомый по Москве поэт Борис Ласкин.
Я начал было рассказывать историю написания этих слов, но они не стали меня слушать. Пришлось выложить козырную карту, а именно, что тот же Ласкин написал слова «Трёх танкистов». Тут уже к нашему столу подсел комбриг Кондратьев, и меня понесло.
Пырьев ставил фильм «Трактористы», там по сценарию должны были быть три песни. Автором стихов назначили Бориса Ласкина, музыку поручили написать братьям Покрасс. Стихи никак не шли, сроки поджимают. Иван Пырьев обозлился и сказал, что при очередном докладе товарищу Сталину о ходе работы над фильмом он сообщит, что молокосос Ласкин срывает съемку картины. Это же он сказал по телефону и матери Бориса, та стала заламывать руки и падать перед сыном на колени. Борис попросил разбудить его завтра ни свет ни заря. В шесть утра он уже гулял на пустынных Патриарших прудах. Первой прорезалась строчка «Три танкиста, три родимых брата», а затем... Затем пошли, полетели другие строчки, про Амур, про самураев. Через пару часов молодой поэт, весёлый и довольный, сидел у Дмитрия Покрасса. Тот прочитал стихи, ударил по клавишам. Мелодия родилась очень быстро. В полдень Ласкин и Покрасс уже входили в съёмочный павильон «Мосфильма». Пырьев остановил съёмку, прикатили рояль, Покрасс заиграл, а Николай Крючков, артист, любимец народа, запел:
— Три танкиста, три весёлых друга,
Экипаж машины боевой.

  Вскоре фильм вышел на экраны. Сталину он очень понравился, всем дали ордена, а Борису Ласкину за песню, которую запела вся страна, за «Трёх танкистов» объявили...
— Так это ж наши Грязновы! — стукнул кулаком Гапонюк.
Пришлось внести ясность, что на Халхин-Голе или на Хасане тоже был семейный экипаж, и о нём вычитал в газете Борис Ласкин.
—А ты о моих Грязновых написал? — яростно спросил меня Кондратьев, поднимая свою кружку к моему носу. — Написал, говоришь? Только мы не читали. Нет газет, не ходят? Правильно, нет. А может, и моих Грязновых уже нет? Нет в живых! Всё на свете корытом крыто, писатель. А где мои танки? Где моя бригада? Сто восемьдесят танков и двадцать бронемашин куда делись? Спят курганы тёмные, солнцем опалённые. В белых снегах чужой Финляндии спят мои братишки-танкисты. Почему так устроилось, писатель? Что ты напишешь, где возьмешь краски, кто заточит перо твоё?

  Привет, люди в чёрном! «Люди в чёрном несут на броне своих танков алые розы победы!» Это ведь ты, Климов, пустил эти словечки по хутору. Фокусник слова! Вы, щёлкопёры, скромно пишете о поражении, но всегда взахлёб о победах. Где они. наши победы? Почему так устроилось, Климов? Напиши о поражении, напиши о ржавых застывших танках, ставших памятниками в Северном Леметти. Ты видел обгорелые чёрные скелеты моих танкистов. Они и сейчас сидят за рычагами. Они — мой позор, моё горе. Привет, люди в чёрном! Кто вспомнит их через 50 лет?
Ты понимаешь, Климов, мы на балу у сатаны. Вовсю гремит музыка дьявола. Слышишь канонаду? Это дьявол добивает мои последние, увязшие в снегу, беззащитные танки. Напиши об этом, писатель. Или ты, как и всё ваше племя, не обучен писать правду? Чему мы хорошо обучены так это преклонять колени.

  Что написано на твоих скрижалях, писатель.
— Не солги! Не оскорби! Помоги! — выпалил я, готовый к прыжку. — И еще: Ohne Kampf — kein Sieg! Без борьбы нет победы!
— Ну что ты там жужжишь, политрук, — ухмыльнулся Кондратьев, — давишь на мою пролетарскую неграмотность? Он, видите ли, философ, Гомер. Да у нас этих Гомеров пруд пруди! Братья Покрасс: «Мы красные кавалеристы, и про нас...» Смехота, барабанная трескотня. А вот эту петь мне одному оставили, да? «Приду домой, а дома спросют...» Дома всё, и все спросят — от особиста до наркома. И Он спросит, наш Бог, тот, что под рубиновыми звёздами ночами сидит и трубку гнутую кавказскими зубами покусывает.
Гапонюк и полковник Смирнов, оглянувшись на дальний угол просторной землянки, где сидели двое радистов, благо, что в наушниках, крепко подхватили командира бригады и повели его, ставшего вдруг покорным, тряпичным, на высокую постель.
— Ну, так что было с тем Ласкиным дальше? — спросил как ни в чем не бывало Гапонюк.
— Нет уж, дорогие други, увольте,, как-нибудь в другой раз, в другой
обстановке.
— Ты какую такую обстановку имеешь в виду? — прошептал угрожающе Гапонюк. — Я давно подозревал, что ты соглядатай, рука штаба армии, глаз Мехлиса. Что, пойдёшь клепать на нашего комбрига.

  Мне так захотелось дать ему по морде, но я лишь долгим взглядом посмотрел на подвыпившего товарища полкового комиссара и выразительно покрутил пальцем у виска.
— Спите спокойно, наш дорогой друг и товарищ, — сказал я, вставая с лавки. — Не по себе ли судишь, Исаак Афанасьевич?
— Ну, да ты ещё посиди. Ты, это, не серчай, не бери в голову, Николай. Нашему комбригу, уважаемому Степану Ивановичу Кондратьеву, нынче хуже всех. Ему и мне отвечать придётся, стоять, как он сказал, на коленях перед Богом. Он не простит, не помилует, у Него один Закон, и мы этот Закон хорошо помним, всего-то два годочка прошло-пролетело. Гдe буйные головушки комбригов, комкоров, командармов? Посиди, не серчай. Хочешь, я расскажу тебе про танки? Хочешь? Слушай, мой дорогой Коля, слушай!

  Танк — это напор и скорость. Танк — это стальной клин, раскалывающий любую оборону. Танк создан для наступления. Но ему нужен простор: поля, широкие крепкие дороги. Ты, Николай Иванович, пехота, тебе неведомо упоительное чувство стремительного движения вперёд, чувство лавины, сметающей всё на своём пути, чувство братства стальных машин, идущих грозным ромбом по равнине, как это было в Западной Белоруссии. Болота, размытые грунтовые дороги — беда для танков. Однако хуже всех бед — война в лесу. Здесь танк не может внезапно сманеврировать, здесь он мёртв, он превращается в неуклюжую коробку на ржавых гусеницах. В лесу танк — хорошая мишень для врага. Добавь к этому снег. Насыпало полметра — всё, танк не пойдёт, забуксует. В морозы гусеницы примерзают к земле, надо заранее укладывать доски или стелить лапник. Танкисты мечтают о соломе, соломку хорошо б под гусеницы подложить, как в той поговорке...
Танки — для простора! Танки — для равнины! Лес — ловушка для танков, в лесу мы, как мухи, попавшие в свежий мёд...
Вот я сижу здесь с тобой, а в моих ушах — ветер. Ветер атаки! Ветер победы!
Где она, наша победа? Что молчишь, писатель? Неужели жизнь человека кончается у разбитого корыта?

  К своей землянке я шёл не по дороге, а пробирался, аки тать, лесом, лесными проторенными тропками, похожими на траншею. Шёл и думал всё об одном и том же: почему не любят командиры политруков?
В землянке на моём месте спал какой-то чужак, накрывшись с голоёвой моей шинелью. Коллеги доложили, что это Алёша Кутюков, выбравшийся из окружённого у Сюскюярви 208-го полка. Я растормошил его, обнял и заплакал. От дорогого Лёшика, моего давнего дружка по Ленинграду, остались истинно кожа да кости: кожаное командирское осеннее пальто, под которым я легко нащупал рёбра, выпиравшие на боках, как лозовые прутья деревенской корзины. Печка гудела, дрова были смолистые, однако в землянке было студёно. Мы с Алешей остались дневалить и проговорили всю ночь».

 Продолжение в следующей публикации.


Рецензии