Свадьба

                1.

              Сибирь. Представим небольшое село, сползающее серыми домами к небольшому застывшему озеру, полуразобранной на берегу школе. Кругом заснеженный ноябрь и тайга, — темная, густая, скучная. В пятикомнатном новом доме бывшего председателя колхоза, а ныне руководителя Государственного унитарного предприятия «Цветущий», второй день гудит свадьба. Впритирку к богатому забору и узорчатому палисаднику, дорогими и не очень мордами уткнулись легковые машины. Бродячие собаки рядом снуют, лазят, пустыми желудками жалости, подаяния ждут; и отдельные коты на заборах и столбах восседая, надеются, что им тоже немало питательного отломится, перепадёт. На всю эту голодную животную братию с крыши равнодушно смотрит тяжёлая дорогостоящая большеголовая антенна – тарелка. Она ловит даже загнивающий империализм, чужую потухающую цивилизацию. Лев Павлович с Ниной Дмитриевной наконец-то выдают полнощёкую, рябую дочку Аллу замуж.

У неё милы и ясны глазки, большая родинка на шее, губы бантиком, прелестно носик вздёрнут, и брови с изломом как крылышко у чайки. Когда улыбается, вроде даже очень-очень ничего. Ей уже 35-ть! Живёт в большом городе: любит широкий Енисей, докторскую колбасу, а ещё свою лошадь Манжету. Мордасевичей, единственная радость, работает милиционером – кавалеристом! Она старлей! Улиц — блюститель, закона — принципиальный страж! Чтобы не спугнуть худощавого молчаливого «очкарито» по имени Яша, хозяева ещё как стараются! На всё согласного работника лаборатории глистов и паразитов при РАН, с окладом в 8 тысяч рублей, владельцы невесты в душе молятся, «нехилое» преданное подготовив. Господа бога чуть ли не на коленях просят; уверенности, закрепления чувств в научной голове жениха вымаливая. Клянча супружеским узам — долголетия, чтобы наконец-то в этот раз получилось, не сорвалось! Этих «разов» у Аллочки — уже было два!

Итак, свадьба! У Мордасевича полсела родни. Помимо приглашённых, многие идут, едут. Знают: не прогонит, нальёт, не обидится; ведь он здесь самый богатый человек, меценат, в глуши — верховный единоличный правитель. Выписанная с района ведущая свадьбы в первый день ещё спеклась! Крикливой сорокой изоралась; голос, подорвав, коленной чашечкой сильно саданувшись, обеспечив конечности хромоту, крах сценарию. Уехала: свадьба самотёком течёт, идёт, тянется. В просторной деревянной избе народу-у! Жилище разговаривает, кричит, поёт, от плясок дрожит, оконными стёклами возмущается. Гармонист Витька Карацупа, по кличке Пограничник; русый, плечистый, с рыжими усами бывший киномеханик, уже битый час тягает «туда-сюда» морщинистые меха свой трёхрядки, с глазами измученного водовоза. Ему покурить «хоцца» выйти, да бабы достали: «Давай эту!.. А может ту-у резани...».

За столом сидят местные маститые певички — умерщвлённых коровьих широких ферм,  когда-то скотницы, прижавшись телами, судьбами. Все они три, в цветастых платочках на плечах, с заколками в поредевших посветлевших уже волосах, с накрашенными губами, тянут, голосят:               

                Ноченька лунная, летняя, ясная.
                Звёзды так ярко горят,
                Выйди любимая, за день усталая,
                Хоть на минутку в сад,
                Сядем вдвоём над цветущей калиною,
                сами себе господа! Глянь: серебристый
                туман над равниною спрятал траву без следа…

Хозяин села, дома, мордастый, с тяжёлым взглядом мужик, застыл у широкого окна. На нём дорогой синий костюм, и туфли фирменные заграничные в крепкий шнурок. Он внимательно слушает человека рядом. Оный здесь самый значимый его гость. Он только вышел из отдельной комнаты, сытый, раскрасневшийся, деловой. Там для важных, самых дорогостоящих гостей стол отдельным продуктом и выпивкой накрыт. Тамо первобытные коньяки и виски в фужеры и бокалы плавно наливают, а в общем зале,  местный народ хлыщет самогон и палёную водку.

                2.

              Стриженная под ноль важная персона крутит голову-глобус на короткой толстой шее, пытаясь кого-то убедить по телефону, пойти на выгодную сделку. При нервном разговоре как бы успокаивая себя, поглаживает раскормленный бюджетный живот. Дугообразно снимает напряжение тусклой золотой печаткой на мясистом коротком пальце, словно чужую беременность боготворя. Крепко упёрлись в массивный деревянный пол, короткие, кривые, выносливые ноги гостя, пытающегося интонацией, властью, переломить ситуацию в пользу Мордасевича Льва Павловича.

Но, увы!..
  — Вот змей! Упёрся рогом, и ни в какую!
  — Да я так и понял, — а мотивация, какая? — вздыхая, спрашивает отец невесты, делая кислый фон на лице, понимая, что очередное хитрое дельце не провернуть.
  — Да что, — не хочет главу подводить! Он, видите ли ему доверяет… Трус! Интеллигентишко, либерастня! Завякал: у них, видите ли взаимодоверие, мужское слово, мол оно во сто крат ценнее нашего миллиона!
  — Что... так и сказал?
  — Ну, кнешно!

За столом, напротив, этой договаривающей важной парочки, сидят двое — уже  «готовченко». Им чуть за семьдесят. Диалог ведут, мысли верёвками из себя через язык тянут, плетут, пытаясь, в общем шуме услышать друг друга. Наум Макарыч — высокий, нескладный, с обширной плешиной посередь задумчивой головы, утиным носом всё сопливит, в платочек сморкается, занудно «акает»; рукой постоянно толкая собеседника, искоса поглядывая на хозяина дома, праздника:
 — Ну, ты слышь мя, а-а Петроич! Слушь... а-а какой ведь покос быв, — помнишь, а-а? Я полтора зарода на ём накашивал, во! Эх, как жалко! Всё сучья морда расху…кал, гусеницами, пилой, таку красоту искромсал. Ну, ты слышь мя, Серёг, а-а... — снова в плечо толкает соседа, в надежде завести на нужный лад Петровича.

Молчаливый собеседник — он жилистый, с виду крепкий, правда к земле, к продуктовому столу низко гнётся. Сидит рядом, взлохмаченный, с чуть отвисшей нижней губой, пустыми бесцветными глазами, в стареньком, но чистеньком двубортном старорежимном костюмчике. У него волос из носа метёлками торчит, наружным людским праздником из широких ноздрей любуется. Жуёт председателя салат, ковыряясь дорогой гарнитурной вилкой в полезной густоте его, опасливо переваривая его питательность и преступления местного барина, о чём уже битый час, оскорблённый человек гундит, доводит, говорит…

Не выдерживая активных тычков в бок и упорного нажима на давно испорченные нервы, Петрович наконец-то оживляет лицо:
 — Нахера ж ты тады Наум пришёв на ету свадьбу, если ён такое с твоими делянками совершив?.. Если ба мне такое сделав, моей ноги ба сдеся ня было, это факт!
 — А-а ну-у, типа в правлении гаворив, а-а што ты, мол Наум Макарыч корову больша ня держишь, а-а... ну-у... как бы зачем тябе уже тот покос. Это вот так ён хитро гаворив! Ну-у, вот усю толстую сосну и почикал... такое чистае, доступнае место полностью макушками и сучьями засрав.
Помолчав, негодуя, дополняет:
 — А можа я бы корову сызнова завёл, а-а? (совсем тихо уже, сопя) — хапуга! 

Вдруг, по графину с морсом, металла гулкий колотун начался, приказывая шумной свадьбе успокоиться. Это с хитренькими живенькими глазками, короткий в ростовых сантиметрах вертлявый Прохор Семёнович Лейко выпрямил сухонькие волосатые ноги. Бывший ветеринар-осеменитель, весь при глаженом параде, в юбилейных ветеранских медальках, слово тёплое берёт, бесшумного внимания просит: «Да затихните! Успокойтися!» — кричит полная женщина с серьгами как у цыганки, чёрным взором тыкая в глаза Пашке Мазурову, который соседу увлечённо рассказывает; как он съездил в «край» на обследование, и что из этого вышло. «Пашка... чёрт!.. — стихни! Ты уже десятый раз об этом молотишь! — ну, помолчи холера, вишь!?» — рычит другая: очень смелая, приятная, чуть располневшая, с вышитой яркой розой на вздыбленной груди.

                3.

              Тяжёлый воздух хаты затихает, на время, успокоив плаксивую гармошку, только слышно как кот под столом неуступчивую трубчатую кость грызёт, к питательным мозгам с надеждой добирается. Уставшие молодожёны, уже измученные свалившимся счастьем, последними оставляют своих собеседников в покое, берут рюмки в руки, впуская в помещение всеобщее ожидание, интерес.
 — Мои дрогие, Лев Палыч и Нина Дмитривна (хозяйка сидит рядом с невестой, Лев у окна разговаривает по телефону, рукой показывая знак: «Без меня») — Я што хочу от всего сердца казать. Я это... вот больша уже пятидясити лет жаву рядом з вами. Я это, к чаму вяду…

Мордасевич возвращается за стол, садится рядом с женой, поправляет фирменный галстук, с её плеча на пол скидывает хитро притаившийся длинный волосок.

 — На м-их глазах млодыми вы начинали, строилися, Аллочку трудно рожали. Этот достаток (бывший осеменитель — размашисто обводит рукой по всей большой избе, довернув указательный палец до неудобно сплюснутой груди невесты) — комфортнае всякое избяное обставленьне, (кашляет в кулак), — да во дворе разнообразнае животнае наполнение, это ваших натруженных ручак заслужанный рязультат!
Хозяин, услышав два последних слова чуть прищурился, стал быстро гляделками шарить, любопытно щупать каждую подчиненную морду за столом, выискивая на        «мимиках» искорки сомнений и ухмылки.

А Прохор продолжал: «Я ето... к чаму вяду а-а, а к тому, што если ба все в нашай стране относилися так к труду, мы были ба самая сильная держава у мире».
Дорого одетая хозяйская чета Мордасевичей слушая соседа, многозначительно цвела обличьем, обозначая полное единство мнений, понятий. Только поодаль, угловатый, плечистый Санька бригадир (бывшей тракторной бригады № 1) с кабаньими глазками, всё ёрзал, кряхтел, явно хотел возразить. Все знают: Санёк дурковат, смел, он может ляпнуть такое! Но его сверху, вялая, круглая жена Верка-Верунчик — бывшего зерносклада счетовод, с печальными руками и тяжёлой гривой волос на спине, внизу под столом рысьей хваткой сжимала жилистую ляжку мужа. Дабы не допустить, чтобы тот рот открыл, херню всякую не сморозил, надолго не опозорил.

А в разноликих внимательных людей, и усатого генералиссимуса на стене, всё ударялось и ударялось: «На таких ответствянных людях наша Россея держится! Як ни гляну... увесь в труде, весь! И тольки думаешь, кода спить? Иногда подымуся, погляжу на домик-теремок, где вже Палыч сранья возится, во двор шото вязёть, тянеть, и нявольно подумываю: трудись так кажный, мы бы давно фуфайку и кирзу ня носили, на ломечче не ездили, а кятайцам…»

Из правого ряда, маленькой старушки тихенький голосок: «И то, прада! Я поди семьдесять годочков в той телогрейке проходила…»
Не перебивая старушку «божий лоскуток», сзади, из угла крепкий мужской голос: «Семёныч... хорош... тормози!»

Прохор мгновенно очухивается, замолкает, тормозит, заканчивает:
 — Давайтя жа земляки, все собравшася здеся до донышка выпем за Аллочкиных родителей, — за Лёвушку и Ниночку! Живитя долга и никода не болейтя дрогия наши. А молодым я жел…

Вялый, худоплечий кудрявый мужик, в пьяном пространстве праздничной хаты плюёт на зелёный в горошек галстук, настойчиво пытаясь вывести жирное пятно, клонит голову, тихонечко цедит себе под нос: «Вот хохол… и здесь не упустил возможности лизнуть по самые гланды!». — «Да заткнись…  што ты такое нясешь при людях!» — в ответ шипит крашенная испуганная супруга, под столом больно наступая острым немодным уже каблуком, на широкую конечность его расхлёбанного ботинка. Закончилась речь, зачокался стеклом народ, опрокидывая в свои живые лесные сущности, какую уже по счёту горючку. Зачвякали рты, зачмокали губы, задвигались челюсти, скулы, поглощая сытную закусь, в какой уже раз наполняя хату шумными звуками, разнообразными мнениями, спорами, музыкой.
               
                4.

          Тем временем в маленькой комнате разнополые дети собрались, компьютер мучают; пытаясь толерантной испорченной Европы, фильм посмотреть, попугаться. Только не всем Европа нравится. Кто-то хочет родного Алёшу Поповича с Тугариным Змеем на большом экране в очередной раз посмотреть, от души посмеяться. Спорит малышня, ругается, дёргая, безжалостно тягая по кровати бедную яркую игрушку с кнопками: «А я пойду маме скажу, что ты материшься, от!» — стала в позу правильная местная Оля, противница заграницы. «Иди-иди, — поной, слюни попускай!» — звучит в ответ самый наглый мальчик. Он не местный, он жениха родня. Он старше всех, у него телефон навороченный, у него чёрны кудри на голове. Этот гость, иностранное только признаёт, перед всяким «этим» приклоняется. Он в городе живёт, первый раз деревню и деревенских видит, не упуская возможности над этой убогой жизнью поржать, поприкалываться, похохмить…

 — Маш! Маш! В кладовке холодец ещё возьми пожалуйста-а, — кричит через стол хозяйка дома, рукой тыкая в хитро сложную входную дверь.
 — Я счас! — отвечает ей женщина, приятной наружности, непогрешимого стана, делая стройной налитой ногой шаг в холодные тёмные сенцы, впуская белобрысый пар морозного вечера. Женщина шарит взглядом, руками по полкам, как вдруг чувствует сзади к себе чужое властное прикосновение.
  — Вить! Ты с ума сошёл!.. Ты, сдурел!.. — прекрати!.. Мой если выйдет, или чужой кто вывалится из хаты!..
  — Машутка! Я так соскучился, сил больше нет! Ну, дай один раз к мармеладкам-губкам прикоснусь, чуточку помлею…
  — Отпусти! Отпусти! Ой! Вот сюда прячься... — с улицы идут!.. В хату позже зайдёшь, а то…

Женщина быстро выходит. С серьёзным лицом вручает двум шумным парням тарелки. Те исчезают в избе с холодцом. Женщина, метнувшись в кладовую, вся в телесном трепете слушая воздух, двери, бросается к застывшему мужику.
  — Витенька, милый! Я сама уже чахну, горю!.. Понимаю, что долбанутая, а сделать ничего с собой не могу…
Вдруг, стали широко открываться двери, послышался знакомый голос. Маша с обомлевшим лицом, резко выскочила из кладовой, лицом к лицу встретившись с большим, широкогрудым, широкопузым, широкозадым тяжёлым мужем, и его худым, как обморок, — другом, спасительно крутанув закрутку на полное закрытие двери.

 — Ты куда пропала?..
 — Да-а… в уборную бегала! — а вы куда?
 — Да счас с Игорьком сездим к Бирюку. Нам счас сказали, что он копейку сою долбанул, да прилично.
 — Смотри, долго там не сиди! А-а здесь, что торчит? — ну зачем самогонку тянете с собой. — Саньку что ли отпаивать?
 — Да ладно Маш... гуляй, расслабляйся! Када ещё такое выпадет у Палыча погулять.
Мужики исчезают в мороз, под звёзды, в жигуль, к корешу.

В хате продолжала голосить гармошка, и бабы очередную частушку, привычно, весело, в конце куплета взвизгнув: и-и-их!

                Жена мужу в койке сдуру
                Показала секс-брошюру
                Тот разобраться сам не смог,
                Хорошо — сосед помог… и-и-х!

                Ой,  соперница моя,
                Что надула губочки?
                Я любила, ты отбила
                Люби мои облюбочки!.. и-и-их!

                5.

              Жених: высокий, остроплечий, чуть сутулый, с чернявой подстриженной головой, с девичьими глазами паразитолог, уже минут как десять бьётся с дедом Матвеем мнениями, взглядами на жизнь. Уставшая размякшая невеста Алла, сидела в уголке с родной мамой Ниной, трогая, щупая её ручки, успокаивая:
 — Ну что ты мам, — не переживай!.. Презерман… ну чем тебя не нравится такая фамилия, а?
Мама Нина отвернувшись, еле сдерживая слёзы:
 — Да это я так доча… так… как-то обидно! И почему ты у мя такая неудачливая… — то Сиськина, то какой-то Призер…

Женщина стихла, продолжая промокать платочком на густо напудренном лице, накатывающиеся капли.
 — Хворостиночка ты моя! Пойми, ты у нас одна! Мы всё для тя делаем с отцом. И трёшку тебе какую сладили, и жипп купили, и мебелькой всякой обставили, и помогаем огородом. В тот же Париж помогли вам съездить. Ну может, хватит выискивать того рыцаря на белам жеребце! Забудь ты сваво Мишку. Сама виновата в потере усатого морячка. Ты подумай... с каждым годом рожать всё опасней и труднее будет доченька моя.

Затихает. Рукам нет покоя, мнёт ладони, щёлкает пальцами, в сырых глазах мольба, сомнения:
 — Не пойму я тебя! Яша, он хороший мальчик, воспитанный, учёный, покладистый! Ну, пускай чуть младше; родителей нема, но тебе жа лучше — докучать некому…
 — Да у него тётя всех заменяет, — скривив свадебное лицо, ответила дочь, глазами уткнувшись в тяжёлый, зажатый корсетом бюст тети Софы.

Та сидела на просторном диване рядом с Алкиной бабушкой, (мать матери) листая пухлые семейные альбомы. Старушка, каждый раз поправляя очки, близко наклонялась к фотографиям, в коих тыкался кривой, костлявый палец занозистой бледнокожей еврейки, с тёмными кругами под глазами, пытаясь образа вспомнить. Медленно отвечая, не сводила испуганного взгляда с её диковинной причёски. Ядовито чёрный каркас, редких, можно представить «атомным взрывом» взбитых волос, надёжно залитый липким лаком в самой его страшной фазе, пугал Евдокию Ивановну, которая всю жизнь проносила плетёную косу.

Когда новая родня Софа оживляла выразительные вороньи глаза с вопросом, и двигала к ней опасную голову, встряхивая мясистым морщинистым бюстом с многопалым яхонтовым пауком-брошью, старуха невольно дёргалась назад. Ей всякий раз мерещилось, что из этого, какого-то застывшего проволочно-волосяного бурелома выглядывает маленькая дикая мордочка юного чертёнка. С красненькими ухмыляющимися глазками-пуговичками, остренькими крепкими ушками и противным шершавым алым языком наружу.

 — Ой, вот на этой карточке, ваша Аллочка на лицо вылитая папа!
 — Ето не страшно София Яколевна, была ба здорова! — вздыхает старушка, окончательно закрывая очередной измученный альбом.

Тем временем, Алла — Нине Дмитриевне:
 — Мам! Я тебе обещаю... как универ закончу, так сразу с лошади слезу, о наследнике подумаю.
 — Дочанька, ну стыдно перад нашими уже. Девка по городу на коне носится, хулиганьё бичом гоняя.

Алла, припадая к матери, смеётся, говорит:
 — Ну, каким бичом, — дубинка у меня и пистолет!
А мать не унимается:    
 — А если свалишься, головой об какий камень долбанёшься, о машину, втобус  стукнишься, што тоды? Инвалид!?.. Не-э! Не девичье это дело. Луче, за какий-нибудь стол сядь, бумажки двигай, печати ставь, тихонечко звания получай, в размерах расти, и то польза.
 — Мама! — не поняла, — ты чего? (Алла оглядывает свои телесные тяжёлые формы)

Нина Дмитриевна отвернувшись, тяжко вздохнув, совсем тихо:
 — Да я о звёздочках… должностях разных доченька.
 — А-а!
 — Ой, доча... я што-та так боюсь этой многолетней твоей неуравновешенности.
Подымаясь со стула, устало охая, добавила:
 — Ты сама не знаешь, чево хочешь. — Ей богу, и в каво ты такая?..         
 — Ну, мам, я всё поняла. Всё-о! Слово даю! — Яша пойдём, потанцуем.

Но жениха, приставучий дед Матвей, словно на привязи держит; то про малюську шапчонку (кипу) на голове спрашивает: «На чём она держится — не спадает?» То про длиннющие висячие «бакенбарды» (пейсы) по бокам — объясни? Хоть этого ничего на учёном нет, всё равно ответь; смыслы, миссию разжуй. То, про обрезание достаёт, понять значимости не может. Готовый хоть сейчас где-нибудь в закутке, прибор наружу вытащить, преимущество «классики» показать. То про стену плача никак не отстанет, в толк не возьмёт; почему столько бумаги изводят, записочки в щёлки разные толкая. А главное, каким образом «САМ» потом их читает? А больше уразуметь не может: кто благодатный огонь по-еврейски хитро зажигает, разнообразные уставшие народы как лохов разводя. То, давай поведай о глистах: их тонких настырных особенностях, прямо за столом за салатом оливье, за грибочками-груздями, за пюре картошечкой с подливой. Сколько народ ни «ты-кает», ни «вы-кает» деду, чтобы нарядного Яшу в покое оставил, но бывший любознательный пилорамщик, непреклонен, зануден, тягуч.
               
                6.

                В дальних углах селения мрачность и молчание, только иногда дрёмно и жалобно подгавкивает чья-то голодная шавка, где-то в районе бывшей мельницы, Ивана Куща — сгоревшего дома. Только много света сочится, музыки льётся из дома № 5 по улице Советской. В нём Алка, в очередной раз пытается на лайнер со счастьем впрыгнуть, за трап надёжно зацепиться, родителей наконец-то успокоить. Мрачны и молчаливы отдельные личности за широким столом, им неважнецки после вчерашнего. Вот только иные опохмелились, линули в себя, ждут внутреннего расцвета, души оживления, невольно выслушивая разнообразную пустую говорильню, болтовню.

«Ну, што… с первого января можно будеть уже гнилый на корню лес валять, на дровы брать!». — «Смотри пузо Петьк не надорви... ишь разогнався, с пилой уже побёг!». — «А что, сын говорил: написано разрешается собирать валёжник!». — «Сначала очки одень, почитай закон, сам подвохи изучи!» 

Человек витаминами насытившись, отваливается к фигурной спинке стула, салфеткой мягко промакивая свежий жир на губах: «Сказано чётко: ни сухостой, ни бурелом, ни ветролом никого отношения к валёжнику не имеет. Веточки, сучки без рубки, без спилки собирай, а вязаночку проволочкой крутанул и домой, это, пожалуйста! И не забудь после себя делянку метёлочкой хорошо подмести!» — оскалившись, ехидно гогочет. Но суровые местные мужики даже не улыбаются в ответ; молчат, жуют, думают, переваривают.

Они знают: крестьянина власть никогда не любила и не уважала, а эта подавно. «Точнась как у барское крепостное время! Ха! Ха! Ха!»  — встревает в тему, по жизни позитивный муж действующей продавщицы Мордасевича продуктового магазина. «Дожили! Э-эх, нет на этих бессердечных выдумщиков Сталина!» — бухтит Борис Савелич, любитель зимней рыбалки, стародавний сторож околевшего зернохранилища, шумно подъедая в тарелки вкусную гречку с грибочками.

Водитель Председателя сельсовета, с судьбоносным лицом невольно громко выпускает из горла отрыжку. Испросив извинение, проверяет двумя пальцами наличия у себя прямого носа, дополняет, всем видом показывая, что он больше всех здесь знает о современной жизни. Как ни как, с председателем по округе на ногах, на колёсах носится; с начальством, с указами и законами общается, всю тонкую хитро-обманную суть всех этих бумажек понимает: «Закон серьёзный мужики! Пощады никому от района, от государства не будет!»

Мужики притихли, слушают, стараясь уловить главную соль, суть, опасность!..
 — Чтобы знали: от трёшки до пятерика тысчонок с рыла, с окончательным конфискатом бензопилы, топора, и ножика… Если ущерб составит более пяти тысяч, то сразу могут привлечь к уголовке.
 — Газ от нас берут, хер знает, кому тянут, а нам для обогрева и сухостоину не возьми… — дожили… доправились… — недовольно морща лоб, стягивая в поцелуй густые лохматые брови, бурчит крепкий Сергей Антоныч, на эмоции лупит узловатым стожильным кулаком по столу; оживляя посуду, бутылки, рядом пьяный вздрогнувший народ.

«Как пилил, так и пилить буду… свои не стуканут, чужие не узнают!» — бухтит, прошлого колхоза электрик, вставая из-за стола, взывая курящих подымить. Ему вдогонку летит, к ушам липнет: «Ну, да! А там дураки сидят, не узнают! Они на главных дорогах фотоловушки невидимо повесят! Не успеешь даже и к заготовкам попривыкнуть, гнилью порадоваться, как примчатся, повяжут!»

Бывший хозяин токов и напруги, Валентин Проводкин останавливается, лихо, выбив из пачки прямо в зубы сигарету, смеётся, заблистав коронками дорогого металла.
 — Не ссыте мужики! Наши отцы и деды при бесплатных «палочках» выжили, а нам уж грех на колени пасть в век такой застойной стабильности.

                7.

                Звучит танго. Медленно кружат нарядные пары, такие разные; и по росту, и по цвету глаз, и платьев на них, как и настроению. А среди них, распухшая белоснежная она, и он, — сутулый, тонконогий, слегка рассеянный, крайне воспитанный, при бабочке на тощей шее, при жиденьких очёчках на горбинке носа. Прижавшись, друг к дружке, о чём-то шепчутся, даже спорят; скучным, уставшим конечностям желая одного: скорей в город вернуться! Только гармонист таскает без устали меха любимой подружки, вот сейчас выкрикнув Ленке – бухгалтеру сельсовета, чтобы налила.

Та, с подружкой сидит — языком без устали молотит, в такт музыки качается, туфелькой подтопывая, тарахтит — обхохатывается. Ленка рюмку водки подносит, в открытый рот ему льёт, смеётся; закусь, следом толкая, впихивая, спрашивает: «А где ж твоя супружница Виктор Сергеич?.. Чё-й-то я её не вижу?»  А музыкант, ни на минуту пальчики от кнопочек игривых не убирает, музычку не смея прекращать, скалится, говорит: «Спасибо Лена Адревна! Да моя лапушка Валюшка, корову пшла доить, скоро воротится! Аля-ля-ля! Аля-лю-лю! У-у-у! Хоп-ца-ца!» — весело подпевает себе добрый гармонист, сразу ж, в полной душевной гармонии добавляет: «А ты Ленок давай во-он Кольку Пашкевича, пригласи! Бесхозным ведь стенку припирает, бесполезным, неиспользованным старится» И точно, Елена смело идёт, и вот уже танцует с раскрасневшимся от необычного приглашения хорошим парнем. Подумаешь, чуть слеповат. Но его же новые роговые очки выручают.

Вдруг, входная дверь засосала в себя праздничный внутренний воздух, в избу впуская необычную морозную женщину, а за ней её молодого гончего сопроводителя, приведя в активное радостное движение навстречу Льва Палыча. «Мотритя! Гляньтя! «Прынцесса» к нам пожаловала, прямочки как с Малаховских передач, первого бессовестного канала!» — брякает удивление шухерная Березовская Катька, с дальнего неслышного угла своего, не сводя взгляда с необычных гостей. Екатерину тихо пресекает серьёзный, очень милый, приятный муж, с синеватыми заплывшими глазами, как утрешнее небо после дождя. А диковинная «аномалия», на входе растерянно застыла; глазками лупает, до неприличия закаченными силиконовыми губками чмо-а-кает, с морозу не поймёт, куда «кукла Барби» попала. «Люд, смори, это же норковая шуба на ней! А каблуки-каблуки — сантиметров под пятнадцать! А сумочка-сумка… какая блескучая… на крупном цапку» — еле слышно, красочно и завистливо за описывала диковинную чудь, уже другая невыдержанная хорошо подзаправленная селянка.

«Это не сумочка, а клатч!» — кто-то из молодых, уже городских девчонок подправил. «А, хто это?». — «Да ты чо? Это же главный районный охотовед, я так понимаю, со своей женой, а может любовницей!» — по-партизански, тоже еле слышно шипит для народа осведомителем, всё тот же водитель председателя сельского совета. «Смори какие… как у беременной утки губы!» — очередной селянин рот открыл, освобождая пространство, воздух, для старческого слова в край удивлённой бабе Марусе: «Эт-то чё Вась, ей по губам мужик тапком с утра нашлёпал, поддал?» Народ притих, наблюдает. «О-о-о! Какая вся сделанная мадам, ну гляньте... как резиновая!» — вдруг пришёл в себя, до этого дремавший, вечно недовольный жизнью, судьбой, лодореватый скрипучий Мухоморыч. Его тут же соседка одёрнула, прошипела: «Совесь поимей Иван, это всё ж гости, что ж ты мелишь бряхливым своим языком, удруг услышат»

В заметном молчаливом возмущении от этих слов, один из отряда городской родни самого Мордасевича. У него галстук подходит к хитрым глазам, и он очень вежлив и шутлив с местными красивыми женщинами. Его заметно уже многие мужики не любят, губы кривят, сторонятся, подозревая наличие внутренней гнилости, интимного подвоха. Не будь роднёй хозяина, по сопатке давно бы получил! Охотовед в коже с воротником из рыси, размашисто обнимается с хозяином территории, праздника, дорогой выпивки. Важным барином плетётся в отдельную комнату гость, поддерживая под ручку свою куклу, накаченную пассию. «Господи! Какая жа она в старости-то будет?» — под нос себе бурчит угловатый Мишка Москалюк, доливая до верхних краёв спиртное, не сводя взгляда с изуродованной девичьей головы, жутко искривленного внутри мозга. «Вместе сохатого нещадно бьют, на буранах по снегу на тросах вольно домой таскают, и нет на них управы!» — глянув на закрывающуюся дверь, злобно сопит себе под нос, всегда уравновешенный, спокойный Андрей Тихонович, которому кто-то в прошлом месяце спалил мирную избушку в далёкой тайге.         

Тем временем, на двор высыпает детвора, насмотревшись разного «кина», мультиков. «Айда, снежками пуляться, бабу толстую катать…» А в освободившуюся комнату, на взбитую, исколошмаченную кровать, старушку мать Нина Дмитриевна ведёт, укладывает. У неё давление поднялось после расспросов дотошной Яшиной тётки. «Да, что, да как?.. Да кто был первый жених?.. Почему разбежались?.. Почему второй сделал ноги?.. Почему деток малых не родила?.. Почему так любит кобыл и милицию?.. Почему никогда юбки не носит, а только штаны?.. Почему в спортивных залах железо таскает — внутренности свои бабьи не бережёт?.. — и прочее и прочее?» На половину вопросов не ответив, старуху замутило, вкривь повело; дряхлые сосуды срочно расширяющих таблеток запросили. Старушка, глубоко ввалившись в тёплую постель, взывает дочку, чтобы её в покое оставила, свет погасила, наконец-то наедине представив возможности помолиться. Дабы смиренно Господа попросить, чтобы внучка победила, выстояла, наконец-то по-людски зажила, потомство умное дала…
               
                8.

                Мария одевшись, проводив мужа с другом до крыльца, убедившись, что те завели машину и отъехали, быстро метнулась в кладовку, отворив её.
 — Пип-пец, как я зад-д-у-убел! — думал, уже забыла, — первое, что промямлил любовник, прижимая чужую тёплую женщину к себе.
 — Иди быстрей в баню, — только разведчиком, — чтобы люди не заметили. А я погодя чуток, следом. Там Санька Бирюков куда-то врезался, машину разбил, мой с Обмороком к нему рванули. — Витенька, у нас минуток в обрез. Только, пожалуйста по сторонам смотри, при свидетелях в баню не заходи. — Слышь? 
               
Верещат девчонки-малявки, в бесконечной визготне, со слезами, со смехом, с разборками свою правду ищут, пытаясь выглядеть с мальчиками наравне. Одни лепят пузатую бабу, другие снежками пуляются, третьи в прятки в сумраке играют, пытаясь во все щели строений залезть, затихушиться. Злая собака в хлеве со свиньями сидит, от злобы, от предательства, дуется. От лишения свободы нервно помирает; погавкивает, рычит, вытерпливая наглых хрюшек рядом, и людские шумные вольности на её обширной законной территории.

Бежит в туалет председателева жена, в полумраке, под яркими высокими звёздами высматривая изогнутый к столбу пьяный силуэт, подпирающий себя дугообразной водяной струёй. «Ну, черти… все мне углы вже пообоссали, дырявой желтизной пометили! Господи, ну что за люди… и туалет жа есть… нет пьяни сугроб какой близкий, угол крепкий давай!» — усаживаясь на чёрное мёрзлое очко разомлевшей многолетней задницей, — думает мать невесты, пытаясь в темноте вспомнить по излому тела, по голосу, селянина, ссуна!

«…Яму сука гаворю, — видел как ён тырив ети доски! Надо же кака падла, всё своё гнёт, — пи…дишь, да пи…дишь!.. Выгораживает… родня-я жа-а… ну-ну, посмотрим!» — стряхивая последние капли, чуть подпрыгнув, вскидывая молнию наверх, — прогундосил кривоногий старик, (любитель поговорить сам с собой) направляясь в большую танцующую хату, откуда тотчас приглушённо раздалось: «Горько-о!.. Горько-о!.. Горько-о!..» Во мгле, по двору веером разбежались озорные дети, прячась от активных краснощёких заводил. Крупный лобастый мальчишка рядом вопит, шмыгает носом, лохматую шапку вскидывая вверх, тыкая мелкой раскрасневшейся детворе в грудь: «Шишал мышал, пёрнул вышел!». — «Не-э-э! Так, Славка не честно… я так, больше не играю…». — «Ну, харе, ну отстань!.. Иди вон Таньку цепляй!.. Ну, чо ты всё лезешь?..»

Живёт своей жизнью Мордасевичей широкий двор, очередной детский голосок откуда-то из-за пустой собачьей будки звучно воспроизводя: «Раз, два, три, четыре, пять, — я иду искать! Кто не спрятался, я не виноват!» Срывается безумная малышня, цепляет опорожнившегося полегчавшего деда, (а, сколько ему надо) и человек низко и больно валится у высокого крыльца. Поэтапно, тишком прямится, сбитой с толку головой по горизонтам вертит, кажись месторасположение по звёздам определяет, трёхэтажно матюкается, плюётся, отряхивается. Счастливые дети утеплёнными снегирями замолкают. Раздвинув рты, растопырив уши, пытаются представить в фигуральном изваянии всё, что звучало в морозном ночном воздухе. «А-а, это Наум, — болтун… Сил не было дойти...»  — аккуратно оправляясь, подумала Нина Дмитриевна, решая завернуть в баню, чтобы подкинуть дров под котёл с горячей водой.

«Может Васенька, домой пойдём?.. Я вижу, ты уже спать хочешь? Пойдём родной, а?» — спрашивает жена мужа, прижимаясь за столом к нему спокойному, голубоглазому, уже совсем седовласому. «Танюш! Да давно пора, да зараза Пограничник так гармошку тискает, что душа прямо плывёт! С детства Танюш её переливы люблю. Слушал бы и слушал, душой тёк, плавился, от того как Карацупа с ней общается... Вот как вышло в жизни: и отец покойный, и братья играли, а мне бог таланту не дал… — видишь, как обидно получилось». — «Васенька! Тебе всевышний самый дорогой и бесценный дар подарил». — «Какой?» — с улыбкой поворачивается учитель истории, к своей ненаглядной, распуская прелестные цветы в глазах, на кривой как ночной месяц, доброй улыбке. Она не липко прижимается к нему, ищет глубокими большими глазами его синий океан, во хмелю, в какой уже раз падая на дно их, улыбаясь, прелестно вздыхает, ещё больше прижимаясь, шепчет: «Всё ты знаешь!». — «Ну, если хочешь Танюш пошли!». — «Не-ет Вась… правда… давай ещё послушаем… Ты только больше не пей, хорошо…». — «Конечно, я вчера своё отпил… вот-вот, эта мелодия мне очень нравится… ля-ля-ля-та-та-а-а!»

Прежде чем дёрнуть двери в баню, Нина Дмитриевна остановилась. Слышно было, как к дому со стороны улицы подъезжала машина. «Интересно, — кто это? Надо посмотреть выйти!» — успела подумать, как тут же опытные уши уловили внутри помещения слабый женский стон, потом поверх женского вскрика, мужской плавающий голос, восхвалявший какой-то сладкий миг, чудные чьи-то прелести. Клокотнуло сердечко у бабы, к низу живота поплыла приятная, сладкая, давно забытая истома, подтягивая на цыпочках, любопытное ухо к двери. «Ой, мамочка свидетель! Так это жа Машка! Ая-яй! Вот тебе и тихоня библиотекарь, с телячьими покорными ресничками, робкими кукольными глазками!» — думала Нина Дмитриевна, всё не решаясь отпрянуть от двери, удивляясь такой наглой, бесстрашной, отчаянной её выходке под носом у стольких людей.

                9.

                Вдруг, среди детских редких выкриков, уже раздающихся на улице, чётко услышала большого горластого Машкиного мужика, Федьку. Басистым пьяным голосом, вывалившимся из шумной избы, чётко обозначился: «Саньк, ты не видал мою?». — «Ой! Всё! Пропала Машка!.. Если сейчас рванёт по двору, да если ещё у детей что поспросит…» — лихорадочно забегали в голове хозяйки праздника испуганные мысли, не зная как рукам, ногам и языку правильно поступить. «Сидоровна!.. Слышь!?.. — твой амбал рыщет, тебя ищет! — срочно выскакивай, я помогу!»

Моментально зашумела внутри баня. Перепуганные гости заметались, задёргались, лихорадочно свои раскрасневшиеся, взбесившиеся тела, морды, в порядок приводить. Стыдясь такой позорной ситуации, опрометчивой глупой ловушке! Это село! Точно не отмоешься, за скирду дров, стог сена не спрячешься! «Спасибо тебе, Дмитривна!» — сказала трясущимися нотами негромкого голоса смелая Машка, выдёргивая вверх металлический крючок, вытаскивая в испуге свою удовлетворённую плоть на морозный воздух. А хозяйка ещё успела шутку бросить, общую напряжённость чуть смягчить: «Вы мне хоть полок там не поломали, у лавок ножки не повывернули?..»

А Машка, ну, точно мельница: вся трясётся! Воздух, мороз, спасительницу слушает, на ходу поправляясь, быструю «отмазку» в мозгу придумывая: «Быстрей! Быстрей! Давай за мной, в летнюю кухню!» — скомандовала Нина Дмитриевна, не упустив возможности сунуть любопытный нос внутрь моечного зала, увидеть счастливчика — мордень. «Ах ты, кобель! Я так и думала! Не зря любителем разного там Бунина да Мопассана заделался! Перед «моим» впечатлениями хвастался, будто первый раз к таким книгам прикоснулся! Ой, и хитрец!.. Ну, молись на котёл с кипятком читатель, любитель прозы и заек! Если Степченко застукает, — одним кулаком твой череп, как бульварную книжку раскроет» 

В хате клич! «Кончай музыку!.. Зови всех к столу!..» Горячее только бабоньки поставили, из летней кухни принесли. А на кухне в доме разборки. Отвернувшись, стоит она. Немного пьяна. Ей чуть за сорок. Она приятна лицом, спортивна, во всём облегающем, с вырезами, с декольте. Душиста, но очень напряжена внутренне, играет обиду губами, раздражённо таскает через ноздри воздух. У горячей плиты застыла. Вся расстроенная на кольца-конфорки смотрит, на груди руки скрестив, ответа ждёт. Он пьян, но видом тоже ничего. Кряжист, в чёрном костюме, без удавки на шее. Под совсем юного подстрижен (говорят: сильно молодит) с обиженными, прелестными как у юного телёнка глазами, с густыми тусклыми усами, под спартанским перебитым носом. Сидит за столом, ногу на ногу закинув, молчит, нервно носом ботинка, челюстью водит; сопит, тоже вздыхает, трясучей рукой бессознательно гнёт вилку.

В кухню влетает молодая, Славки Сурмина жена, вся в радостном образе. Увидев сценическую размолвку, вскидывается, тормозит, от смущения — вскрикивает: «Ой! Извините, пожалуйста! Я морс только возьму». Стрекозой исчезает, плотно закрыв за собой дверь.
 — Не ломай чужую вилку!.. Если бы ты знал, как я устала от твоей ревности. Мне уже перед людьми, перед Мордасевичами стыдно. Ну, если ты мне совсем не доверяешь, давай разведёмся, и не будем нервы друг другу трепать.
Он молчит, сопит, опустив голову на грудь. Она, растянув минуту, добавляет:
 — Плескач! Ты этого хочешь?..
Он покорно подымается, робко, несмело подходит к жене со спины, мягко обнимает её за плечи, тиснет к себе:
 — Ну, прости Маха, — непроизвольно вышло... Я как увидел, как «морда» к себе тебя прижал, а ты согласилась, меня прямо передёрнуло!

Она по-прежнему скала, у тёплой печки холодное изваяние.
 — Ну, дурак такой!.. Не могу с собой ничего сделать, и хоть с хаты уходи, когда ты танцуешь. Может если бы кто другой, наверное, спокойно мимо пропустил, а от этого рыла воротит…
 — Я говорю тебе ещё раз, тебе голову давно надо лечить! В общем, так, Плескач…  если ещё выкинешь такой финт, то я ничего тебе больше не скажу. Я просто соберусь и уеду. И ты хорошо знаешь куда.

Женщина, выпив воды, стала у зеркала, прихорашиваясь, поправляя причёску, не поворачиваясь добавила:
 — Смотрю я, ты очень быстро забыл, откуда я тебя вытаскивала! Глянув на часы, скомандовала:
 — Через час пойдём домой! Что уже… (вздохнула) — праздник уже испорчен.

                10.

                А минутами ранее. Шустрый, местный, наивный мальчик Костик, испросив разрешения у гуляющих родителей ещё погулять, обещая не околеть, в яму с помоями не упасть, в хозяйственных постройках не потеряться, вновь выскочил на сказочно таинственный зимний двор. Костя он проныра: он всё уже оббегал, излазил, через оконце, слегка подразнив обиженного пса в хлеву. Победитель тот, кого не найдут! Надо так схорониться, спрятаться, чтобы этот хитрый, выбражулистый, картавенький мальчик его никак не нашёл.

Крадётся пучеглазый пострел мимо новой бани, увидев знакомые силуэты тёти Маши, с тётей Ниной. Он очень любит красивую библиотекаршу! Она ему книги, про фантастику, про океаны, персонально подбирает, советует, даёт. Крадётся, на ходу думает, вспоминает, хочет ей крикнуть, что муж её искал. Да не хочет выказывать себя, всё больше смещаясь к дровяному навесу. А там, в полумраке, большой муж тёти Маши два пальца в рот толкает, со стоном, тяжко рвёт, мучается. «Как мне хреновасто… если бы ты знал, мальчик! — стонет человек, — видно траванулся бухлом!» Костик мальчишом-кибальчишом подскакивает к уставшему, согнувшемуся, растерянному земляку: «Дядя, Федя! Дядя, Федя! Вы Марию Сидоровну искали, — я её в бане видел!» 
               
В шумную хату вваливаются двое, а за ними трусливо, с бегающими глазками Машкин любовник, Витёк. Главный из них, Серёга, двоюродный брат невесты, по линии отца. Он с дружком приехал, за компанию с собой красавца, дружбана приволок. Они только с города на машине приехали, по техническим причинам ко вчерашнему началу опоздав. И тут началось! Штрафную! Одну, вторую! И брату и дружку, и тому отчаянному Виктору, который где-то долго раздетый пропадал. Пейте, кушайте, за Яшу и его тётю Софу радуйтесь, конечно, не забывая сказочную пухлую невесту Аллочку! В общем, будьте как дома, суетится рядом дядька, — хозяин дома, расспрашивая как его приболевшая сестра поживает, периодически, за телефон, хватаясь, отвечая на рабочие и прибыльные звонки.

Пограничнику отдых дали, музыкальный центр включив. Поплыла современная музыка по хате, приглашая молодёжь подёргаться. Старики забурчали, в стороны, к стаканам, к бутылкам, к закуске отвалили, а кто во двор покурить, отлить. Остыл, успокоился Машкин любовник, в голове прокручивая все сладко-медовые сценки, проголодавшись — кушает, пьёт. Никак в толк не возьмёт, почему так долго не показывается его библиотекарь в избе. «А может её мужик грязным черенком пытает, может дети, что видели… ему «сценки» слили?..» — всё больше и больше накручивает свой серый мозг, страшилками. «Свою порцию ласки я сегодня получил, пора валить домой! Завтра на работу!» — подумал любитель Мопассана, запрещённой клубнички, и, ссылаясь на жуткие головные боли, тенью исчез с поля зрения увлечённых людей.

Крашенная, яркая блонди по имени Тома, сразу усекла натренированным глазом статную красоту одного: золоторунного, всегда улыбающегося, взглядом любознательного, вроде доверчивого, мгновенно расписав свои ходы наперёд. Санжаровской навсегда замуж надо, с конечным гнездышком в большом городе. Томик своё уже хряпнула, в горло градусов залила! Клапан свободы открылся, страх из нервных клеток удалив. Ей до одного места, что в стороне за ней ухажёр местный, отсидевший, гонористый, с кепи на затылке, с зубочисткой в зубах наблюдает, деловой разговор с корешком Петькой-таксистом ведёт; безошибочно разгадывая, любовницы намерения. Колючеглазый Лёнька, он хозяина ГУПа, верный помощник, они,  народный нарядный лес втихушечку стригут как ножницами, «налево» его по дешёвке жёлтым «друзьям» за бугор толкая.
               
                11.

                Искрится ночное небо, всё больше и гуще намазывая чёрного, больше напуская мороза, свежести, тайны. Рукавом утерев рот, Степченко Фёдор двинулся к бане, как горилла, оставляя звериные следы унтов на воздушном снегу. За ним посеменил утеплённый мальчишка Костик, радостно подпрыгивая рядом, что-то спрашивая про их младшую дочку, которая приболела, и в школу два дня не ходила. «Ты малец, иди-иди, — играй!» — со звуком мотнул в сторону, к бегающим деткам, большой головой дядя Федя, словно полицай внимательно осматривая смолистое нутро бани. Правильного мальчика как ветром сдуло, метлой смело. А Федьку продолжало мутить. Только жёлтый одиночный глаз окна летней кухни, печально рядом светился, приманивая  человека зайти на робкий огонёк. «Поварская бабья братия, она опыт большой жизненный имеет, она посоветует, отпоит, вылечит!»

Приблизилась кухня... ещё шаг, и ввалится в неё Машкин муж, только «рыгалка» опять зовёт пальцы в рот затолкать, за угол, к сугробу свернуть. Шаг вправо, в темень, от подслепшей лампочки над входом. Упёрся руками в стену, покорно изверженья, высвобождения ждёт. А дети уже ватагой где-то на залитом катке перед клубом веселятся; еле слышно звуками беспечного детства голосят, оставив в полной тишине богатый свадебный двор. Только обиженный Кабздох продолжает слёзно подвывать, как одинокий волк, на мордатую луну из хлева в оконце поглядывая.

«Маш! Открой шире дверь, пусть проветрится!» — говорит Нина Дмитриевна, слышно нарезая что-то на разделочной доске. «А-а, здесь! Ну, наконец-то Машутка моя ненаглядная, нашлась!» — ликующе оптимистично булькнула совсем захмелевшая мысль большого Фёдора, громко испустив низом пуза, вспученный воздух, — услышав знакомый, чёткий голос за стенкой. «Ну, ты отчаянная... под носом у своего Степченко в баню подалась!.. Ну, а если бы он ввалился, а?.. Федька бы вас там двоих и положил... это к маме не ходи. И что-о… любишь что ль?.. Или так… сладко  подольше поваляться?..»

Невольно перехватив мирными раскрасневшимися ушами самую страшную новость в жизни, Федька остолбенел: ноги начали наливаться горячим свинцом, сердце дряхлеть, стариться, щемить. Как буйвол, подыхающий от глубоких укусов, тяжело задышал, обмякшими коленями протыкая рыхлый снег под собой, трупом оседая в заблёванный сугроб. Сердце слышно застукало, заметалось, через волосатую грудину на мороз больно запросилось. Густую, очередную потёкшую рвоту, Фёдор затормозил широкой пятернёй, размазывая по бороде, губам, дабы избежать всякого звука, мешающего услышать всю обнажённую страшную правду, его теперь уже погибшей жизни.

А в избе, «пожилые» победили молодежь. С боем заставили замолкнуть звуки современной «поганой» музыки (слова дяди Саши, — бывшего кузница — молотобойца) запустив вновь в веселый полёт Пограничника — гармонику. «Тихо!.. Тихо!.. Саньк! Да, заглохни!.. Дай сказать!..». — «Да вы сами достали!». — «Виктор Сергеич! Милый наш гармонист! Витёк! Послухай!.. Помнишь ету… как яе… ну-у на озере ещё пели… Мотив: мда-та-та, парам-па-па, у-у-прам-папам-прам-папам, ещё на день выборов, мы с тобой её с Лизкой Косовской на пару тянули...» Карацупа морщится, извилиной тужится, вспоминает.

Лицо его давно красное, раздутое, приятно ласковое ко всем, кто его музыкальными трудами любовно восхищается. Это обоюдное тугодумство в раз разбивает мощная Дуська, набрав много кислорода в большие лёгкие. Пригладив ладно уложенную причёску, как у хохлушки Юльцы «каравай», поправив на груди рюши, почесав округлый зад, подмигнув подружке, мощно затянула, приглашая её поддержать, мгновенно выводя из задумчивости гармониста, постепенно уничтожая шум в избе:
               
                По диким степям Забайкалья,
                Где золото роют в горах,
                Бродяга, судьбу проклиная,
                тащился с сумой на плечах.

                Бежал из тюрьмы тёмной ночью,
                В тюрьме он за правду страдал,
                Идти, дальше нет уже мочи
                Перед ним расстилался Байкал

«Мария Антиповна, вам плохо?». — «Да не-е, доченька, что-то от песни расчувствовалась… пройдеть счас…». Высокая, стройная миловидная девушка быстро несёт воды женщине. Та пьёт, улыбается, в след звучит: «Ну, уся в матку, такая же добрая, живенькая, сердешная».

Подзывает её к себе сухонькой ручкой. Та скользит среди гостей, замирает с тонкой талией – цветочком, ручки впереди скрестив. Старушка подымается, тянется к щеке, заботливыми ручками опираясь на её молодые, точёные, мягонька чмокает, выдыхает, уставшая оседает на лавку: «Спасибочки тябе, ласточка моя! Дай Бог тябе хорошева парня» Та, краснеет, улыбается, цветёт, по-доброму отвечает, искоса поглядывая на Алкиного двоюродного брата, что с женихом и невестой шампанское попивает, о чём-то беседы ведёт, искренне и очень приятно гогочет, наскакивая и наскакивая на её открытое девичье глазастое любопытство. А баба Мария Антиповна дополняет: «Вот на твоей свадьбице я точнась бы милая сплясала!»

                12.

               Антон, после третьей уже, духом распустился, размягчив своё сердце, жизни принципы, глазами скачивая визуальную информацию со свободного слабого пола. Сразу, уже после второй смекнул, тугим днищем своей упругой груди почувствовав Томкин к нему интерес. А что быка понапрасну дразнить, и тетиву бесполезно натягивать. Надо по самой короткой дорожке всегда идти, прямо в упор диалог вести. Вот уже в танце кружит Тома с Антоном, быстро, без стеснения, будто сто лет знали друг друга, договариваются. Томик знает, за ней секут! Ей надо обязательно надоевшего, однообразного местного ворюгу вокруг пальца обвести, да чтобы скандал не получился, хозяев дома не обидеть! Как-никак, сам управляющий ГУПа пригласил, всех сразу предупредив: «Никаких драк!».

Серёжка, Алкин брат, Антона друг, (похожий на Есенина) ему этого не надо, у него невеста в городе, любовь! Он сейчас с женихом разговор ведёт, пытаясь глубоко внутри понять, как это городская научная интеллигенция за старлея на кобыле, с пистолетом на боку зацепилась.

Закончилась песня. С полной рюмкой в руке встаёт председатель сельсовета Борис Иваныч, прокашливается, знаком левой конечности приказывая помолчать. «Василь Мифодич, ну хватит бубнить! Даа притихните, пожалуйста, видите — Иваныч встал!». — «Да я человек не гордый, от всех на селе независимый. Пусть и неудачник по-вашему. Но, зато у меня душа чистая, не замаранная... я людям на старости лет прямо у глаза смотрю... не то, что некоторые» — бубнит готовый в стельку, бывший школьный трудовик, раздвигая мятые веки, выпрямляя отяжелевший, водянистый, измученный чужим счастьем взлохмаченный шарабан, совсем не обращая внимания на главного сельсоветчика. По его очнувшемуся редеющему верху, ладошкой шлёпает жена, слегка рыкнув: «Да стихни ты! Не позорь меня!» Рядом, мужской хриплый голос, совсем тихо-тихо: «Галь! Галин Владимировна, подай мне, пожалуйста, вон ту-у вон хреновину! Нет-нет… да-да… вот эту штуковинку, — шар!»

У сельсоветчика в кармане вновь оживает беспокойный телефон. Борис Иванович просит прощения, выходит из-за лавки, идёт на кухню, разговаривает, что-то про полетевший насос в клубе говорит, кого-то за раздолбайство, лень песочит, материт; в заключении, тяжело вздыхая, ещё про то, что район деньги постоянно жилит, не даёт, и выживай сука как хочешь!..

Мужик тем временем жуёт «штуковину», внимательно слушая свой желудок, осторожное здоровье. «А-а, смотри… ничего!.. А с виду, на конскую летнюю глызу похожа!». — «Ну, ты и ляпнул Вень, это ж еврейское блюдо, с рисом. Нина говорила, жениха тётка, сама их делала. Как-то называется… не могу сейчас вспомнить… толи флунель, толи фулафель, ой, не отложилось!». — «София Яколевна! София Яколевна, можно вас на минуточку!» — кричит и машет коротенькой рукой, похожая на отполированный большой самовар, Клавдия, выкрикивая густо накрашенными губами просьбу, высвобождая из дальней весёлой толпы Яшину родню: «Счас приблизится, всё и расспросим!».

Густобровый, флегматичный порозовевший от общей сытости, от хорошего аппетита Венька, окончательно прожевав еврейскую какую-то, то ли «ху…фель» то ли «халуфель» причмокнув губами, вытираясь салфеткой, с гордостью для своего края стола изрёк: «Наша еда сё равно луче!» С ним согласительно загалдел пьяный народ, продолжая высматривать то, что ещё не попробовал, не умял. А Венька, направляя лицо и руку в сторону всегда тихой, улыбчивой, ухоженной Полины Сергеевны (в разрушенной школе, когда-то зауч) подкрикнул: «Сергевна! Полиночка! А-а, пожалуйста, капусточку мне сюды подай!».

Интересно и душевно простому народу в богатой избе Льва Петровича, на Алкином очередном сердечном празднике. Суетятся взглядами, телами и лицами, тихие скромные по жизни Куку, молдавские корни по крови имея. Он патологически стеснителен, она вообще не любит праздные речи по складу ума, по образу жизни. Ей больше нравится тихонечко посплетничать, новость новизной своей запудрить, пофантазировав – лишним обнести, до всех встречных с чувством донести. Сидит, толкает его в бог, в чуткое ухо бывшему трактористу зудит, уговаривает: «Да скажи хоть слово, молодых поздравь... некрасива жа! Все уже сказали... стыдно мне» — «Отстань! Не зуди! Знашь жа, что не люблю и не умею красива говорить. Сама возьми и скажи!»

                13.

                На дорогом комоде музыкальный центр стоит, там два умных парня «ворожат, в окружении своих нетерпеливых зардевших, под хорошим подпитием подруг, нужную песню из музыкального пространства выискивают, за начало её упорно цепляют. Вдруг изба испугалась, задрожала! Это в её нутро: никотином, потом и перегаром спёрнутое пространство влетела современная музыка! Ударили громкие ударные, басы, монотонной дробью забили, ритмами, стилем мгновенно оживив молодёжь и чуть постарше люд.

Засуетилась пьяная людская масса, побросав ручные столовые приборы, тёплые места. Задвигалась, задрыгалась, завиляла, закружила, в круг, в сторонку себя в лихом танце раскрепощая, в такт припевая:

                Потеряла в речке, милая колечко,
                поглотили воды и моё сердечко,
                А ты всё твердила, что дома забыла,
                только я не верил, всё стучался в двери.

                А любовь обманщица,
                Ну, скажи мне речка,
                Почему страдаю я,
                и болит сердечко.

Скачет новый Мордасевича дом, как динозавр с дорогими полами подпрыгивает, от сотен сельских ног, от сапог, валенок и каблуков разномастных трясётся! Толька Алка сидит скучная, о чём-то грустно думает, как неприкаянная, чуть покачивается, краешком ушка слушая Яшу.

Он, в сторонке, с тестем о каком-то бизнесе диалог ведёт, покорно соглашается; дабы не обидеть ушлого отца! «Эх, пап, пап! Яша, он будущий ученый — глистовед! Ему твои советы, как по-современному предпринимательствовать, а по-русски воровать, крутиться, подтасовывать, унижаться, терпеть, — до одного места! Он сделает честное имя и богатство на невинных паразитах» — уверенно про себя думает любительница активной жизни, в какой уже раз, за вечер вспомнив свою любимую кобылу Манжету. «Вот кто меня единственный в этом огромном мире понимает, сердечно ждёт, любит!..» — потекла скупая слеза с Алкиной щеки. Испугалась невеста, что подумают не так люди, смахнула слабую каплю, встала. Подтащила белое шелестящее платье к верху, ножками задвигала, из-за стола выплыла, в круг себя весело впустила на радость добрым землякам. В самом центре закружилась, заскакала, запрыгала, на всю хату за музыкальным центром крича, повторяя:

                А любовь обманщица,
                Ну, скажи мне речка,               
                Почему страдаю я,
                Где её колечко?

Визжат голосистые бабы, девки, раскрепощёнными местами, выпуклостями трясут, поигрывают, выстукивая подошвой дроби, взмокшими конечностями вертя кренделя. А динамики во все уши орут, продолжают:

                А любовь обманщица,
                Ну, скажи мне речка,
                Почему страдаю я, 
                И болит сердечко
               
                14.
               
                Не слушались крупные ноги Федора. Они ватными стали, в кухню не вели, где две женщины тайный разговор имели, уже «случившиеся» в бане со смеху…чками обсусолили. У него здорового, честного, никогда не изменяющего мужа, в любом положении жизни боготворящего свою Машутку, бог в миг отнял разум. Фёдор, ни при каком раскладе, за много лет совместной жизни не заслуживал такого мерзкого предательства, прямо из-под доверчивой руки, гнусный обман (да ещё сама Мордасевичиха знает…). Отравляющая обида: густой горькой кислотой хлынула во всё объёмное Федькино существо, выедая в нём последнее здравое сознание. Словно с простреленным  сердцем, изюбром ввалился рогоносец на кухню. Облёванный, излохмачено-истрёпанный, вонючий, с обескровленным лицом, с посиневшими от злости губами, сжимая в обезумевшей руке два рваных зубчатых ремня (привод вариатора барабана комбайна).

Нина Дмитриевна, первая впала в панический шок, чуть не наложив в новое дорогое бельё. Но бабий инстинкт самосохранения, первым крикнул: «Стоп!» Не раздумывая, двинул её сбитый многолетний корпус наперерез острым Федькиным рогам, закрывая хозяйским телом сжавшуюся в крохотный комочек изменницу; с набухшими губами, раскрасневшейся шеей, сбитой причёской, закрывающееся лебедиными ручонками обезумевшее от испуга лицо. Хозяйка сделала шаг, тут же отлетела от Федькиной руки в сторону: на вёдра с водой, на кастрюльки и тарелки, завалившись в разлившуюся жирно-липкую мясную мокроту, кисло-пахучий рассол. «Хозяйка! Ты-ты не мешай!» — только и рявкнул мужик, отсекая путь неблагодарной изменнице.

Охваченный притоком временного безумия, муж бил свою Сидоровну, как Сидорову козу — молча, слов не тратя. Хлестал с оттяжкой, без разбора, точечных мест не выбирая. Маша, метаясь, дико орала, верещала, закрывая свою красивую изменчивую физиономию, всякий раз пытаясь выскользнуть на выход, на мороз, подальше от жуткой боли, увечий. На густых розливах, на четвереньках покатавшись, поскользив, Нина Дмитриевна всё ж нашла крепости в душе, ногах, чтобы устойчиво подняться, и с криком: «Что же ты делаешь, гад!..» — бросилась тараном на обезумевшего земляка, сбив его долговязое тело прямо в хозяйственный выступ. Большой обезумевшей головой, точно на железный угол спокойного тяжёлого ящика. Грузно, как подрезанный кабан, крякнул, хрюкнул Машкин мужик, бессознательной тушей отваливаясь под лавку с испуганным молоком.

Дёрнулась, подпрыгнула полная трёхлитровая банка, беспомощно завалилась на бок. Покатилась, упала вся свободная, открытая заливая жирным молоком, тучное оголённое подтравленное пузо Федьки. Потекла, посунулась по грязному полу его чистая, честная, обманутая кровь из головы. «Ой! Господи! Милай мой Феденька!.. Дмитривна! Ты ж его убила!?.. А-а-ички!» — безумно дико заверещала израненная, окровавленная Машка, сильно хромая на правую ногу, приближаясь к взлохмачено-побагровевшей голове супруга. Стала её подымать, трясти, у виска страшную причину беды искать, осматривать, ещё больше истерить, взывая бога к помощи; прося бинтов, нашатырей, лекарств. «Что же ты Дмитривна натворила, а!.. Кто ж тебя просил, а?.. Ты б, сначала думала… Ая-и-чки… Боже мой! Убила!.. Убила!.. Оё-ё-й!.. Оё-ё-й!.. Как теперь я буду детей одна подымать, а-а-а!?..»

Вдруг застонал, ожил, задёргался подбитый селянин. Грязные, залитые кровью глаза открыл, тем самым сразу подарив сладкую свободу хозяйке двора. Её оскорбленная, переполненная всевозможными возмущениями гостеприимная душа, рванула на выход, на свет, издавая справедливый звук: «Ах, ты бл...дина! Тебе напомнить, за что! — Напомнить!?.. Вот уж сучка, так сучка! Я её от смерти защищала, а она меня ещё винит… ну и тварь ты!»

                15.

                В избе каждый гость по-своему развлекался, когда влетела в хату Матвеиха, срывая платок, выкатывая глаза на переносицу, заорала: «Помогите!!! Лев Павлов-и-ич! Там-там… в летней кухне... Степченко вашу жену и свою Машку забивает»  Мгновенно заглохла всякая музыка, рванула масса людская на холодный двор раздетая. А Томику, — шустрой бойкой девахи, это только и надо. Ей побоку чужие разборки, ей надо, своих не заработать. Выхватывая из толпы своего избранника, к уху тянется, с ветром шепчет; чтобы надоевший ворюга-бандит не узрел контакт. «В машине жди! Я счас!».

Лев Павлович и его дорогой гость: заместитель начальника районной милиции, в один миг первыми влетели в убойное место, с ходу во всём разобрались, даже посмеялись, радуясь, что, слава богу все живы! Бойкая Тома, она опосля же, для вида, для чужого успокоения, вместе с народом в «пыточной» постояла, со всеми возмущаясь, покудахтала, головой в сострадании покачала, задом-задом за калитку незаметно и вывалилась, бесшумно шмыгнув в тёплую машину.

«Дом-м-ой мож-ж не приходить!.. И детей… кхе,кхе, ты хер больше увидешь, кхы, кхы» — слабо возмущаясь, шептал и кашлял большой Федька, морщась от боли, от стыда, от бессилия. Бедная Маша, стоя на коленях, тихо плакала, истекая крохотными солёными капельками по разбитым щекам, и всё крутила и крутила тонкими пальцами метры бинтов, делая голову её верного мужа большой, белой, как красивый чистый сугроб у забора на огороде.

«Антоша! Давай гони туда, где нас никто искать не будет!.. На сельский погост!». — «Как скажите, Тамара Максимовна!» Надрывно, весело взгуднула Антошкина сильная машинёшка. С мечтами, с надеждами по белой снежной скатерти таёжной глуши понеслась, увозя отчаянную пару. Отрывались, из вида чёрной точкой исчезали, веря только в удачу и редкое интуитивное понимание возбуждённых натур.

«Ушла!.. Слышь Петро, всё ж обманула меня, смылась!» — буквально выталкивая на заснеженную улицу кореша, орал Лёнька, по кличке Пантелей, на ходу одеваясь, направляясь к чёрной дорогой машине. «Сотри по протекторам, в какую сторону рванули!.. Ну, шалава неблагодарная!.. Решила на моих нервах-струнах поиграть, да с переборчиками, да с присядочкой!?..» — рычал бандит, коршуном высматривая испуганную даль. «Ты Лёнь, охлынь! Черту не переступай! Помни шефа слова! Не надо ему праздник портить, да ещё мента подставлять... сечёшь суть? Притом вчера корешок с администрации приезжал, при всех поздравлял! Петровичу не нужен такой резонанс!» — ворочая баранкой, недовольно кряхтел Петька, искоса поглядывая на землянистое лицо бывшего урки.

Цепкие лучи света вдруг выхватили небольшого белого зайца на дороге, прыгуче пересекающего лесную дорогу, совсем не отвлекая возбуждённых мужиков в машине.
 — Не ссы, я его долго бить не буду! Коронкой свалю, пару раз по концу врежу, чтобы знал фраерок как на чужую собственность заглядывать!.. Никтошечки и не узнает. — Вон-вон сотри, вроде на кладбище след потянулся.
 
Большая злая машина в тёмном воздухе морозной ночи, резко сваливает нос вниз, вправо, осторожно съезжая к чёрным угрюмым крестам вдалеке. «А вот и наша испуганная парочка». У ещё робкого костра стояла разыскиваемая пара, с застывшими, морозными лицами, с бокалами шампанского в ручонках, а вокруг чёрные кресты, кресты и плиты. «Антош, слушай меня: Он коварный человек, в общем конченный подлец! Бить будет с обманом! Сначала подойдёт к тебе и будет улыбаться, что-то убаюкивающие нести, потом отвернется, вроде что-то спросит у дружка, и тут же резко развернётся, и ударит хлёстко в челюсть. Он так всегда делает! Ты лучше сам его первый вдарь... прямо в нос... он у него перебитый, слабый» — сквозь зубы цедила правила спасения Томка, своему новому другу, коего знала не больше двух часов, абсолютно не ведая его историю жизни, навсегда отрекаясь от прошлой обеспеченной опостылой жизни…

Томку трясла дрожь, страх мурашками бегал по её ещё молодой коже. «Какое символичное место наши голубки-то выбрали, да Петь!.. Жаль, что мы лопатки забыли, придётся ручками могилки рыть» — хлопая дверцей, сказал Лёнька Пантелей, оскалив недавно сделанные, мёртвые, однообразные, как у голливудской звезды зубы. Антон обнюхав ветер, угадав направление, улыбнулся, подмигнул знакомой, не беспокоя губы, языком тихо шевельнул: «Вправо... на три метра отойди, и быстро…». Всё получилось так, как Томка сказала, предрекла. И хитрая болтовня, и шаг вперёд, и отворот, и резкий крюк. Только в пустоту, налетев выцветшими, стеклянными ядовитыми глазами на густое облако сильного перца.

Думала заведующая фельдшерско-акушерским пунктом, что приглянувшегося фильма, последнюю серию с мужем посмотрит, да уважаемый Мордасевич битых своих гостей потихонечку стал подтягивать, подвозить. Вчера пьяная огнедышащая тамада с разбитой коленкой здесь козлёнком скакала, горевала, что людей подвела, не ту сумму дохода срубила! Сегодня Машку-библиотекаря «исписанную» приволокли, да с её мужем-громилой на пару, с дырой в черепушке! Следом и Лёнька с отёкшими подслеповатыми красными глазами, как у павиана задница, подъехал с дружком. Знатная гульба! Но конца ещё не видно! Поэтому Зинаида Васильевна задерживается, строчит ненавистные бумажки, интуицией, профессиональным опытом чувствует: «ещё будут!» 
               
                16.

               Не выдерживает селянин по фамилии Куку, давление своей настырной «кукушки», хватает стакан, просит слова, должного внимания, заранее уже залив лицо стеснительной бордово-алой краской. Народ увлечён, своё несёт, болтает, по кучкам, по интересам себя, разделив, не обращая внимание на тщедушного мужичка, с пышными усами, с диковинными бакенбардами до угловатых скул. Но подавленному оратору на выручку бросается бойкая Катька Березовская. Взором, криком, шуточками обеспечивая допустимую тишину, виновников торжества близкое слияние. Куку не любит такую тишь. Как и десятки пьяных глаз в упор, с разными мыслями внутри, с обсуждением, с интересом. «Наши дорогие молодожёны, гык-гык (кашляет) ну... это... я знаете... не умею, ну, это... (гуще рдеет) красиво говорить». — «Не тушуй Васька! Говори по-простому, здеся все свои!» — подбадривает земляка успокоенный гармонист. По внешнему образу видно, его чуть «отпускает».

«Ну, в общам Алла Львовна, спасибочки што пригласили! А так... я хочу штобы ты по жизни никода не плакала, а только смеялася, под ногами много деток имея. Деду с бабой, внуков на лето привозила, (со спины слышно, женского голоска, душевный шёпот: «правильно, ой, правильно») — С Яковам своим никода не ругалася» — продолжает говорить слегка успокоенный человек, постепенно обретая твёрдость духа. «Нервы его и свои берегла. С потраченными ими долго-то не прожавёшь!» (тот же голосок вновь, ласково, с душой: «Ой, как хорошо Васька говорит!

А Куку это слышит, и уже уверенней и уверенней «кукует», в глубине души окончательно распутанному языку радуется. «Живитя оберегая друг друга, кажному божьиму дню радуйтеся! С улыбкой вставайте, с ею и ложитеся, тода и детки ваши добрыми вырастут... да и долгая и счастливая жизь у вас будеть в целом, от! (три секунды думает) — Так давайте выпем, за ту великую любовь!  Без которой не было бы жизни на земле, и этова богатого и радостного праздника для нас... простых безработных селян!» Приседая гнёт коленки, но вновь прямится, мимикой спохватывается: «Да-а... пасибочки Лев Петрович за доброту вашу сердешную (вроде как с поклоном, глубоко низит ему голову) Тот, «барином», с лёгкой миссионерской улыбкой, только кивнул, не проронив ни слова, привычно проверив наличие депутатского значка на лацкане пиджака. Дружно, хором, выпили!

Захлопала, загалдела свадьба, в ответ, выслушивая благодарственные Алкины слова. В полном восторге от себя, дополнительно вскакивает Куку, воодушевлённо, даже страстно говорит: «За такой богатый и вкусный стол, отдельное спасибо тебе Дмитривна, от!» Гордая Нина Дмитриевна, в широкой улыбчивой радости, только согласительно веками моргнула, головой слегка качнув. «Ну, всё! Хватит!.. Понесло!..» — жена скрытно дёргает низ великоватого пиджака супруга. Тот резко плюхается, злится, нервно отбивается локтём, в полном расцвете выдерживая жующее лицо перед селянами, вертикально над столом. «Коротенько сказал, и хорошо! Зачем потом «попкой» снова вскакивать!» — с улыбкой, растянув закрасневшиеся довольные щёчки, сквозь непрожёванный кусочек ветчинки цедит Зинаида. Сглотнув деликатес, не снимая довольную маску с лица, еле слышно, но вкрадчиво шипит: «Душевно-душевно сказал! А то усю жизь придурялся: не умею, не могу! Млодец!»      

За крайним столом, на самом его углу, сидят двое, только тост молодым сказали, выпили — закусывают, захватывающе интересную Санькину историю юности воскрешая. Жены потанцевали, ушли «до ветру». Общаются: Анатолий Михалыч, бывший бригадир тракторной бригады № 2 (из соседней деревни — личных годков, под пятьдесят) Ему давно хватит, поэтому он и не употребляет больше сильного крепкого, всё к дорогому пивку теперь интерес имеет. Этот хитрый «ёрш» тоже вяжет ноги, но тем не менее ум в здравии держит, цепким ещё, правда иногда тормозит, подбуксовывает. Другой мужик, чуть моложе, больше эмитирует пьянку; он водичку, как водочку потягивает, гордясь своей стойкостью, терпимостью. Погорелый Санька, он местный мелкий арендатор, он вчера своё вылакал, когда не протолкнуться было, когда молодоженов пара свежей и активней была.

                17.

          Бригадир:
 — Ну, ты её раз, и за талию да? (шмыгает сопливым носом, кашляет в забинтованный кулак, взглядом подпирая нарядный массив пола)   
 — Да чё ты блин, заладил: за талию, да за талию — дослушай! Ну, короче, потанцевали. А уже время жмёт... ресторан вот-вот закрыться должен. А тут белый танец объявляют. Я только рюмку очередную к носу подношу... а со спины так мягонько... пугливо: «Можно вас?» А это опять она... такая тихонькая, раскрасневшаяся, стоит, мнётся, вроде как боится что откажу. Я тогда сразу смекнул, что дамочка порядочная... в таких местах редкий гость.

Бригадир тупым взглядом смотрит на взбитую к верху женскую грудь напротив, которая смотрит объёмами «во двор» — медленно жуёт, поедая кислую капусту, как в стойле дойная корова сено, и опять:
 — Ну, ты её раз и в уголок, да? (снова шморгает носом, делая полный оборот жующей массивной челюсти)
 — Да, дослушай ты! Короче... танцуем, всякую ерунду говорим, за спины друг другу смотрим. А она вся такая жаркая, прям горит. А меня тож хмель кривит... в мозгах каша, трусость, боюсь, лишнее ляпнуть, стесняюсь в номер гостиницы пригласить. А так хот-тца, уж больно пришлась по сердцу.

Кто-то за окном, несколько раз настырно сигналит, на время, приостанавливая разговорную речь мелкого коммерсанта. Оглядывает стол: «кого зовут?». Никому не понятно!

 — Ну, короче, празднику конец. Оделись, вышли на улицу, она мнётся, и я как лох что-то несвязное мычу, вроде как приглашаю к себе в номер. А она залилась краской, и отказ мне дарит. Не успел я мордой скиснуть, настроением упасть... а она большущими своими глазками мне прямо в самое сердце зырть: «Я вам отказала... но хочу очень, чтобы вы мне не отказали. Я вас приглашаю к себе. Здесь не далеко квартира... в лётном городке». А я Толь, город совсем не знаю. Ну, в городок так городок. Пришли... всё чин по чину... Она стол накрыла, а сама в ванную... Толь! Слышь? (мужик светится лицом) Вот, сколько лет прошло... а помню её женские виды, и всякие чудные прелести в хрустально-просвечивающемся пеньюаре (вздыхает, наливает, один выпивает)
   — Ну, ты её раз, и на матрас!
   — Да подожди ты со своим матрасам! Ну, легли... яркость притушили. Вот скока лет прошло Толян, а как щас помню; луны жёлтый свет, как колобок такая пятнистая, через щёлку в шторе за нами зыркает, приготовилась вроде как подглядывать.

Бригадир, цепко представляет образность расписанных Санькой картинок. Тянется на середину стола, щербатой вилкой густо натыкая много колбасных колобков, как пятнистую луну пихает глубоко в рот, опять начинает двигать массивную челюсть, в какой уже раз спрашивать, уже даже возмущаясь:
 — Кроче! Дальше всё и так ясно... не пойму только в чём прикол?
 — Да задолбал ты уже, — дослушай сам конец! Чуть осталось.

Толик по-прежнему не шевелится, медленно жуёт, не выпуская из взгляда яркую вздёрнутую грудь напротив. Это местной фигуристой Людки – разведёнки, аппетитное достояние! Оно помогает бригадиру лучше воспроизводить сценки из Санькиной молодой городской жизни.

 — Короче блин, развязка такая! Утром глаза открываю, а меня за плечо тормошит лётчик.
 — Кто-ктоо?
 — Не поверишь... рыжий здоровенный детина. Лётчик гражданской авиации. В форме... шкаф... во!

Бригадир задумчиво жуёт, думает, представляет, с интересом гудит:
 — Муж ейный чоль?.. Заехал тебе в лобешник?
Санька смеётся, выдаёт:
 — Ну, тип того! Говорит мне, до усрачки перепуганному. Мол, ну чё, мужик, одевайся... молись... убивать буду. Мол, застукал вас тёпленьких!
 — А этаж какой? –  перебивает говоруна бригадир, утирая жирные губы.
 — Да не помню! Не важно! Суть не в этом. Ну, амбал стоит, рядом ждёт... а я так обречённо одеваюсь, внутри бога, мамочку прошу спасти, живым выпутаться. А у громилы... перед моей небитой мордой кулаки-кувалды болтаются, ждут смертельного столкновения с моей дурной башкой. А сам думаю: где ж моя ночная царевна, в которую я точно уже по уши влюбился. Неужели уже убил? Оделся, а он как заржёт, и говорит: «Что перетрухнул любовничек? Пойдем на кухню, компанию составишь!» И пузырь на стол бац! Мол, одному в падлу пить. Ну, мы и вдарили... да хорошо! Стали песни петь в обнимку, каждый про свою жизнь рассказывать. В общем, в стельку налакались. Тут с магазина и хозяйка вваливается, и на него буром, мол, какого хрена приволокся. Оказывается, они были уже год как в разводе.

                18.

                Саньку внезапно перебивает жена, просит его подойти к городским гостям. Бухтит... уходит.  Сытый хозяйский кот, начинает ластиться под столом об кривую ногу оставшегося наедине бригадира. Анатолий Михалыч сразу переключает в голове тумблер внимания, с пьяну думая, что это к нему тайно, со значением льнёт хорошо подвыпившей ногой, разведённая, ярко крашеная Людка напротив. Воспаляя образное воображение, начинает ей с таким же значением подмигивать. Та, с «ноль вниманием» на готового «моргуна», быстро вскакивает, и несётся в бабий круг, пуская себя в бойкий пляс, оставляя под длинным столом, прежнею ласку размечтавшемуся мужику.

Бригадир от недоумения икает, наклоняется, тупо заглядывает под стол, упираясь «глаза в глаза» с объевшимся облизывающимся котом. «И-и-в!» — обиженно мявкнуло несчастное животное, отлетев от бригадирова ботинка, прямо на толсто-венозные ноги тётки Тани. Та, молниеносно ощутив резкую боль на коже, а больше — неслыханный вес и острые когти, на своих единственных выходных колготках, крупных больных ногах, дико заверещала, кидая ложку на стол, и пухлые ручонки под него; как будто кто-то решил с неё шуткой сдёрнуть трусы, тотчас рождая безудержный смех и шутки близсидящего народа.

К уставшей невесте подсаживается Серёга, двоюродный по крови брат. Остывая от танца, растягивает ворот рубашки, закатывает рукава. Для виду суетится с выпивкой, с закусью, тонко перестраивая Аллы мозг на особую, сердечную свою нотку, интерес. «Сестрёнка… ты хорошо ж знаешь своих, — сельских?»
Алка, одобрительно мычит, сырым платочком согласительно махнув Яше, желающему выйти подышать. «Скажи... вот эта с чудными голубыми глазами куколка... что всем здесь помогает, за всеми ухаживает, всегда позитивна, приветлива. С которой, я недавно мило танцевал. Она такая по жизни, или показушничает?..»

Алла, белой большой бабочкой, уже под хорошим шафе, резко поворачивается бархатисто пухлой частью к брату, слабенько вспыхивает, улыбается и говорит:
 — Что, понравилась?.. — Саша девочка святая! Она же наша какая-то далёкая родня. Невеста, стянув в кучку брови, чуть подкусив губу, заторопилась обследовать хмельные глаза братика, выискивая там обман, опасность:
 — Серёжка! Услышь меня! Эй, алло, гараж! — перед лицом звучно щёлкнув пальцами, возвращая хорошо укушенный спиртным мозг брата, в адекватный режим мышления.
 — Нельзя Серёг её обижать, обманывать!

Вдруг на весь дом басит скрипучий, вечно не в тему встревающий Сан Саныч: «Горько-о! Горько-о!» — при этом тянет свои пьяные жилистые крепкие руки к тётке Вале (местному профессионалу самогоноварения), пытаясь её прижать к себе и чмокнуть. Серёга с Алкой замолкают, переключившись на безобидного Саныча. Кто-то начинает смеяться, не понимая, кому предназначается этот клич. Вдова вроде и рада, прикосновению красивого деревенского мастера на все руки, под общий одобрительный галдёж, окончательно согласиться, чуть закрасив щёки волнительной вспыхнувшей тушью; да перед самым её лицом, Саныча бьёт глубокая дикая отрыжка, вылетев из творческого нутра с каким-то лошадиным утробным звуком (явно — от переедания жирного), точно старым мерином тянул в гору неподъёмную телегу, доверху забитую мешками с подсыревшей мукой.

Самогонщица вдруг меняется в лице, резко отпихивает от себя приставучего красавца, слегка кривится, под общий смех уже выдаёт:
 — Да иди ты! Тожа мне жаних нашовся! (некоторые женщины одобрительно хлопают в ладоши, по ляшкам, больше подполяя, подзадоривая Валентину Федоровну)
 — Кто отожравшимся хряком к любови лезет!? — Поджарай, гончай и голоднай, вот от каво в энтом мятном деле только польза. «Правильно Валька, Правильно!» — смеётся инвалид Иван Матвеевич, упираясь грудью в свою кривую клюку, совсем не завидуя Санычу. Вдова через плечо стрельнула быстрым взглядом, в выпуклый живот сконфузившегося мастера, игриво подмигнув правым незнакомому, глазасто-нахальному мужику из города.

 — Ну, всё, заскалилась, начала-а!.. Ну-ну! Придёшь ещё ко мне Фёдоровна! Как бочечки твои самогоноварительные начнут подтекать. Прибяжишь еще, — обиженно бухтит мужик, не зная, куда спрятать оскорблённые глаза от своих селян. Валентина Фёдоровна вдруг меняется в лице, расцветая, подлетает к Саньке, обнимает его и сама виснет на его шее, пытаясь красиво, на зависть многим бабам поцеловать этого доброго, безотказного вдовца. От которого, столько пользы всем. «Горько! Горько!» — одобрительно разлилось по избе. Алка, тоже кричала, искренне радовалась такой неожиданной выходки одинокой несчастной женщине, звучно выхлопывая примером свою солидарность такому душевному людскому поступку.

Валентина отпрянув, нахватывая ртом больше спасительной смеси, уже с мятной улыбкой:
 — Саньк! Ты чего, обиделся что ли! Ты жа знаешь, что мы бабы все за тебя горой!
«Правильно Валька, правильно!» — слышно вздыхает, всё тот же Иван Матвеевич, уже тихо завидуя самому доброму и бескорыстному мастеру на селе.

                19.

                Насмотревшись и нарадовавшись за своих земляков, Алла, дёрнув Серёжку, вернулась к прежнему разговору:
 — У неё братик, мама недавно умерла. Так она на «заочку» перешла, домой из города вернулась. Вот сейчас за тремя младшими братиками ухаживает, в общем, за скотиной тоже, на ногах дом весь держит. Ты понимаешь... каково ей… — понимаешь?
 — Львовна! Да мне кажется, я влип… и по самые брови… по самую дурную макушку. Сестрёнка, это полная труба! Я всем нутром чувствую что плыву…
 — Ты блин можешь по-деревенски, по-простому ясно сказать. Я этого словесного  поэтического наворота, мишуры, знаешь же, не терплю. Я ж милиционер! — Влюбился что ли? (пауза)

Изба гудит, играет, кричит, спорит, чокается, пьёт, закусывает. А Алка, ждёт ответа от брата, плюща его старлейским взглядом.
 — Понимаешь, ну как тебе сказать... ну, в общем, мне здоровско с ней! Прямо очень! Так легко и просто, будто знак с неба. Я честно, не отрывался бы от её рук, от запаха её, какого-то надёжного хозяйского, много обещающего.
Алка, натренированной крепкой рукой толкает брата в плечо:
 — Эй!.. Я не поняла?.. У тебя же в городе невеста ждёт, и вроде помолвка на носу. Мне мама как-то сказала, что у тебя там така любовь, така любовь! Не чета моей!
 — Ой, сестрёнка! Ой, как я не уверен теперь...
Алка смеётся, тянет губы к Сережке:
 — Глянь! У меня помада не размазалась? — и на линии памяти, с лёгкой грустинкой добавляет:
 — Слушай братишка сердце! По моим следам только не иди… Раз такую правду в груди имеешь, зелёный тебе свет. Но, помни Серёж мои слова. Обманешь, копытами затопчу, и не посмотрю, что родня.   

К бригадиру вновь вернулся Погорелый Санька. Запихивая себя за стол, с сожалением продолжил:
  — Я же Анатолич на ней хотел жениться! 
Санька замолчал, загрустил, обхватив прилизанную предпринимательскую голову. «Эх, Толь, было же времечко личной жизни — полный живой родник!.. А счас житуха, — одно илистое болото…  Я когда-то искрящимся фонтаном хлестал, и солнца от меня было много… а сейчас фитилём дымным догораю, и нечего, в общем-то вспомнить. Скучно брат… себя не жалко… жалко придорожным лопухом годочки последние тратить, лысеющей молью вокруг своих богатств порхать, от всяких наглых морд защищаться… А этих рож, знаешь скока… начиная с района…»
 — Дык чё не женился? — спросил уже уставший от праздника бригадир, кашлянув в кулак.
 — Дурак был!
 — А всё же? –  трезво и сухо наступил вопросом Толик.
 — Здесь Анька уже беременной была... выходит пожалел.
 — Всё! Всё! Хватит Борковский... поехали домой! Я уже с хозяевами попрощалась! На-на, одевай! — беспардонно командует бригадира жена, увлекая за собой покорного мужа. За парочкой, на улицу, на свежий воздух волочется арендатор, на ходу выслушивая: 
 — А ты в эти, Сань подавайся. Ну-у... как их сытые морды… бл…дь! В слуги иди, ити их мать! Защиту там ищи! — трезво мыслит качающийся Толька, отодвигая рукой налитую ёмкость, которой ему перегораживает путь косолапый Иван Спиридонович, потерянно проворчав:
 — За лучшего бригадира в колхозе, за всё проданное и пропитое! Выпем Анатолий Михалыч, — бери!

Толик тормозит, приближается к сивому тёплому пенсионеру, с морщинистой улыбкой прижимает к себе доброго селянина, в шею говорит:
 — Спиридоныч! Спиридоныч! Мой ты сердешный друг! А помнишь, как ты мне помог… тода… кода мя хотел Кущ ущучить!? Эх, святая ты моя душа! Был ба в моей деревне такой му… (в спину резко толкает жена)
 — Ну, всё, началось, не остановишь! — Пошли! — Давай к выходу тиснись.
 — Да постой же! Я с настоящим человеком встретился, — зло рычит Толька, — кручёно искривляя шею, возмущёнными глазами тыкая в сторону выпуклой нарядной супруги.
 — Эх, не ценил тебя жадный Ляхович (в спину опять подталкивают, но молча) Вежливо отодвигая в сторону настырный Спиридоныча стакан, с сожалением сопит:
 — Я «всё» Спиридоныч. Мне домой баранку ещё крутить.
 — Толь! Ну, поехали домой! У меня с головы весь вечер не выходит, будто утюг не выключила.
Вваливаясь в холодные неуютные сенцы, в ответ бурчит: «Ну, и хер с ним, пусть всё горит ярким пламенем!». — «Дурак! Сплюнь!»

На улице хорошо, морозно, над входом горит яркая лампочка, на небе бисером крохотные звёздочки, освещая уставшее бедное село, широкий двор хозяина, размякшие побагровевшие лица бывших колхозников.

 — Иди Свет... погрей пока машину... подыши, остынь, а я с Александером Александеровичем курну, попрощаюсь. Жена с лёгким бубнением исчезает из двора, чуть не порвав карман китайского недорогого полушубка, об дорогую кривую ручку кованой калитки.

 — В депутаты, Сань, подавайся! За коркой всемогущей.

Санька пыхтит, своё думает, ногой постукивая об ведро с примёрзшей водой.
 — А хули… будешь, как Лёва жировать… и ни хрена тебе за это не будет… Тайги всем хватит! Смотришь, как он магазины откроешь. Меценатом станешь. Приноровишься совесть в сторонку отодвигать, просроченные продукты в садики, немощным старикам раздавать. О тебе газетки писать начнут! И смотришь, как Палыча по ящику покажут, в большом весе станешь… а чё... запросто!?

Коммерсант продолжает молчать, курить, думать и не понимать: как эта деревенская харя, столько вылакав горючки, так ясно мыслит, трезво говорит?.. «А ведь он хитрый притворщик...»

  — Видел вчера, кто к нему приезжал? — Толик пыхнул длинный серый дым в сторону «оцилиндрованного» нового гаража. Санька согласительно мотнул башкой, сторонясь выскочившей их дома молодой болтливой парочки, исчезнувшей за углом дома.
               
                20.

             В хлеву по-прежнему страдал Кабздох, плаксиво подлаивая, видно до конца не понимая, за что его лишили охранной почести, неуважительно вкинув внутрь к первостатейным врагам  — свиньям. А на крыльце продолжалась беседа:
 — То-то!.. Людишки-то, корешки были с контор, которые ни при каких обстоятельствах не должны пересекаться… — уловил мою мыслю? То-то! Они его защита.
 
Меняясь в лице, докуривая, бригадир с морозным паром, с усмешкой роняет:
 — А вообще ты на плову, пока Лёвушка добрый! Вот захочет твои ровные поля у Остапино прибрать, и ни хрена ты ему не сила.

 — Да концом ему во всей морде, а не поля! На моей стороне закон! Бумажки с печаткой закон — понял!

 — Какой ты наивняк! Да он на твой один документ, хоть завтра десять круче привезёт. И наш суд скажет, — что он прав!

Предприниматель начал слегка наливаться недовольством, выпучивая на вид неустойчивые нервы, вытягивая из пачки очередную сигаретку.

 — Слышь... бригадир... ты же ни черта не петришь в наших делах. Мы земляки, мы свои люди, всегда полюбовно договоримся!..

Толик ухмыльнулся, почесал мощный подбородок, глянув на проезжающий мимо свадьбы по морозу, мотоцикл Ижак с деревянным корытом вместо коляски, сказал:
 — Сань... ну мне-то не надо ля-ля! Я знаю это землячество! Я длинно уже прожил, и всё видел, и вижу. И знаю, как вы на пару с Лёвушкой сначала смертельную подножку сделали бизнесу Михайлину Косте, потом убрали сильного своего Козла. Но Козловский мужик! Он хоть побился с вами. Крови попил!

Погорелый слушая, постепенно заполнялся багровой краской недовольства и злобы.
 — Ты думаешь, мы ни черта не знаем... как вы этого нормального мужика, приезжего, который хотел по чесноку, как правительство хочет, переработкой леса заняться. Чтобы пиломатериал готовый гнать, работу по месту мужикам нашим дать! Да все догадываются, чьих рук дело. Пыхнула в один момент вся чужая техника… Ага!.. Ты мне скажи, как ручные районные газетки писали, нагло так пи…дели, что точная опасная молния пи…данула прямо в новенький трелёвщик, и остальную технику!

Толик ниже сошёл с крыльца, повернулся, в очередной раз, выпуская из себя косматый пар:
 — Я, Александер, мыслю так. Всё равно... рано или поздно за лес «там» серьёзно возьмутся... и лесничий, что здесь в караоке лихо вчера пел, не поможет, первый сядет. (сплёвывает на снег)

 — И как ты думаешь... с перекрытым краником... куда обратит свой взор Мордасевич?.. Правильно! На твой хлеб, на твои поля!

Открылась калитка, просунулась женская голова: «Толь! Ну, сколько можно ждать, поехали!». — «Да счас, — потерпи чуток!». Женщина бухтит, исчезает.

 — Да пошёл ты предсказатель хренов! — прозвучало сверху, не тебе колхозный обстрёпыш, неудачник-правдоруб меня учить!

 — Не, понял?.. — как ты меня сука, обозвал?

Михалыч, мгновенно, росомахой взъерошился, лохматыми лапами сделал смелый шаг навстречу тёмной ноге мелкого коммерсанта, что летела уже ему под дых! Захлёбываясь от злости и несправедливости, правдоруб сноровисто перехватил смелую жилистую ногу обидчика, и резко, как вагу, рванул кверху. Гулко шмякнулась Санькина арендаторская голова об холодное замёрзшее крыльцо, даже во рту что-то клацнуло, словно вставные зубы по рту рассыпались, язык, заваливая в гортань.

Сызнова открывается калитка, опять та же голова: «Да в христа, и в бога душу твою мать, сколько ж можно надо мной издеваться!?» Увидев картину: «Иван грозный убивает сына» бригадирова жена стихает, кидается к горизонтальному телу. «Толенька, что с ним?». — «Что, что? — перепил, поскользнулся, упал, гипс».

Очухивается Погорелый, что-то с угрозой бухтит; опору сознанию, рукам ищет. А тут и пожилые женщины навеселе ведут себя в хату, заодно прихватывая под раскоряченные ручонки, вроде «перебравшего» гостя.

                Ах ты матросик, тельняшечка  в полосочку,
                Дай я зацелую тебя сладкого в досочку… 

Подпевает пьяная неунывающая Лидка, пристраиваясь к невесте и жениху для кадра!  Для своего спокойного, непьющего, как подбитый танк мужа, самым пригожим видом, разукрашенной, с запитыми мятостями на лице. Супруг поодаль, телефон на троицу наставляет, в очередной раз много щёлкает, с улыбочкой приговаривая, прося: «Деф-ф-чонки! Деф-ф-чонки!.. Яша!.. Ротики поширше сделали, щёчки распрямили, глазками стрельнули прямо в камерку… Ну, всё!.. — Нате, смотрите! Там картиночек сорок… хоть одна, но должна выйти» В какой уже раз отдаёт жене телефон, и спасительно отваливает к дружкам. Но! Какой там! Вновь тот же родной, скрипучий, недовольный голос на всю шумную хату: «Ну-у, и  как ты снимаешь... ни черта на нас не сморишь! Словом, замечанием, вид, образ не поправляешь!». — «Блин... ну, что в этот раз?..» — недовольно бухтит замученный муж Лидки, возвертая свою покорную мужскую суть к вечно недовольной половине. «Что, что?... не видишь, куда правая рука смотрит, и глаз один залип, и тени прям под глазами как у алкашки! А ты Алка, хорошо вышла!..» Та смотрит через руку, изучает, выдаёт: «Да, ладно! Посмотри на второй подбородок, на складку здесь, а тут что-о?». — «Бляха муха, ты уже достала! Давай последний раз!». — «Да иди ты… ни черта не умеешь снимать!»

                21.

              Битый час мучает тётя Софа бедного Вовчика, этого невольного «диск-жокея», у музыкального центра, чтобы он умный и перспективный паренёк выудил в этом океане разнообразных музык и слов, одну только золотую рыбку под названием «Хава Нагила». Эту, всеми любимую в мире песню радости и веселья. «Ну, пожалей Вовчик, несчастную Яшину тётку! Дай хоть раз пуститься ей в пляс, показать этому дружелюбному доброму сибирскому народу, как танцуют у неё на далёкой родине». Пыхтит, щёлкает, ищет золотую рыбку современный паренёк, попивая то, что активная тётя Софа ему предлагает на подносе с закусочкой. Ура! Ура! Наконец-то послышались знакомые напевы, нотки, звук, — мгновенно преобразив всю Яшину родню, зажигая в чёрных их глазах лучистый живой огонь! «А ну, Вова, моё ты опрятное и понятливое солнышко, сделай-ка музычку погромче, и гоняй-гоняй, пока тётя Софа не упадет!» — закричала на всю избу веселая счастливая женщина, за руки увлекая в танец всех по пути, подбираясь к жениху, к невесте. Так ещё прытко, весело и  раскрепощено не плясал Лёвкин и Нинкин дом. Он прыгал и подпрыгивал, визжал и голосил: «Хоп! Хоп! Хоп!» — вроде пытаясь оторваться от земли, дико сигануть в самую морозную высь! Чтобы навсегда зацепиться широкой заснеженной крышей за любопытные звёзды, и там, в гармонии и счастье навсегда остаться.

Деревня уже ко сну готовится, а Мордасевичей изба от позитивных эмоций всё скачет и скачет: «Хоп! Хоп! Хоп!» Всё: и мебель и богатые столы, закуска с посудой, с убойным спиртным — хлопали в свои стеклянные, керамические, металлические и деревянные ладоши, крутясь в общем вихре страсти, войдя в обезумевший танцующий раж! «Хоп! Хоп! Хоп!» А из колонок неслось и летело:

                Хава Нагила
                Хава Нагила
                Хава Нагила вэ нисмэха. Хоп! Хоп! Хоп!
 
Кружится, скачет белая пушистая Алка, кручёно увлекая, кружа своего тощего очкастого Яшу, не уступая в красоте движений безумно счастливой потной тётке Софы, на русском переводя, звонко подпевая:

                Давайте будем радоваться
                Давайте будем радоваться
                Давайте будем радоваться и ликовать. Хоп! Хоп! Хоп!

Всех втянула, втащила в живой свадебный круг ошалевшая от музыки, от добрых людей, заботливая тётка; даже Ниночку, а потом хозяина этого дома. Как весело, как незабываемо приятно селянам здесь жить, танцевать, пить, закусывать, спорить, в этот короткий миг их серой однообразной жизни.

                Уру, уру ахим!
                Уру ахиим бэлев самэх,
                Уру ахим, уру ахим! 
                Бэлев самэх! Хоп! Хоп! Хоп!

У Аллы плачет душа, предательски подступает к глазам, к большим её телячьим ресницам горькая вода, а она не сдаётся! Всё мощней её удар ногой, стук каблука — слышней. Всех ушатала, укачала спортивным своим ментовским телом, в танце разметала. Только тётка София Яковлевна испив воды, стерев с лица солёный пот, глянув на себя в зеркало, подмигнув ему, вновь пустилась в спор с молодой, уверенной, уже такой родной. А невеста, словно никого уже не замечая, вновь переводила, звонко и слёзно голося:

                Давайте радоваться и ликовать
                Давайте петь и ликовать
                Пробуждайтесь, пробуждайтесь братья
                Пробуждайтесь братья, с радостным сердцем. Хоп! Хоп! Хоп!
               
                22.               

                Кружится снежок, падает, как лебяжий пух, оседая на чужую жизнь, морщинистое лицо маленькой бедной старушки. По краю улицы редкие фонари на столбах горят, болтают от неслышного ветерка своими сплюснутыми тарелками-головами, серебристо-жёлтым светом освещая грустное село, женщины не торопкое движение. Медленно идёт бабушка, к самым богатым хоромам тянется, за собою на худой верёвочке санки волочит. Со стороны глянуть, вроде как укутанный ребёночек сидит, а может, спит, еды не просит. Только там от холодрыги спрятан дешёвый горшок, и зелёным зародышем, из чистой земельки выглядывает крохотный цветок, — как росток, как пересаженец.

Давно ярые закоренелые спорщики: Митька с Иваном споры свои политические
«отспорили» — смешной злобной сценкой отыграли; одних правителей защищая, других жутко кляня. Вот уже в обнимку песни поют, горлопанят, в край, измучивая деревенского гармониста. Бедный Карацупа, какой напор людской выдержал, психологический прессинг сдюжил! Устоял чертяка, сибиряк! Тягает и тягает за меха гармонь, безостановочно даря своим землякам музыкальную радость, как отдушина для их измученных от ненужности душ, богатым хозяевам успокоение. Верная его Валька уже давно дома тёпленькая спит, посапывает, она мужу верит! Всё! Пора закругляться народу! Очередная Алкина свадьба к завершению скатывается, скользит, как и саночки старушки, что подтянулась к огромному забору.

Самые стойкие замерли с рюмками да стаканами, выслушивая хозяина — предпоследние слова, как вдруг открылась дверь, впустив впереди себя лохматую серебристую стужу. Первым, маленький чёрный подшитый валеночек ступил на дорогие полы, потом старушка уже вся заснеженная, скромная, раскрасневшаяся, полузамёрзшая опасливо вошла, ввалилась. Замерла в коротеньком худом пальтишке, слегка побитом молью, в старенькой шальке на голове, к груди прижимая; что-то увязанное, скрученное, утеплённое, большое. С морозу растерев забеленные тёплым воздухом очки, стала рассматривать богатое пиршество, публику. Народ притих: голодные всё жевали, оживляя кадыки, заполненные тяжело дышали, а самые культурные, согласно этикету, всё ждали окончания заключительного слова «самого», со стеклянными ёмкостями, с терпеливым углом в локте.

Вскрикнула белая Алка, к маленькой женщине, первой учительнице своей устремилась, вперёд пухлые руки, протягивая; себя, своих родных не подумавши стыдя: «Виолетта  Архиповна! Виолетта Архиповна! Родная моя!.. Папа!.. как же так? Мама… что же вы?..» Зашушукался народ, зароптал. Все знают, что бывшая училка в бога «ударилась», с чем теперь «припёрлась» сюда? В Алкину грудь больно ударил стыд, а ещё горькая обида, за то, что в этом «дурдоме» она забыла про свою любимую, самую справедливую и добрую учительницу в её жизни. Пьяный народ окончательно затих, и стал расступаться перед этими идущими навстречу друг другу людьми. «Виолетта Архиповна! Простите меня дур-ру!..» Алкины глаза мгновенно по-новому ожили, преобразились, скривив в растерянности пухлые губы.

Приблизившись, нежно обхватила хрупкую, лёгкую, давно уже не пахнувшее мелом, доской, тетрадками, тело. Стала тискать, кружить старушку, расспрашивая об одинокой, без детей жизни, всё повторяясь и повторяясь: «Вы меня, пожалуйста, простите!». — «Ничего Аллочка, ничего деточка!.. У меня всё хорошо, ладненько!..» — каждый раз при этом, поправляя сбивающийся на глаза платок, всякий раз боясь выронить на массивный блестящий пол свою драгоценную ношу. Рядом суетилась Алкина мать, не зная, с какого бока подступиться, что сказать; чтобы люди плохо не подумали, дочка не обиделась, и гостью за стол усадить. Только учительнице это совсем не надо, она по обыкновению своему, от прирождённой высокой культурности, что-то говорила, оправдываясь, смущаясь, прося не обижаться за странный приход.

Медленно, с любовью, с большой осторожностью раскручивала, распеленала свой подарок, выбирая слова, выкладывая старенькие мысли: «Простите меня люди хорошие! С добром к вам пришла, на много не задержу, никого не обижу!». — «Да что вы? Да что вы?» — наперебой посыпалось в ответ. «Ну, и спасибочки! Вот этот маленький цветочек, он большую силу доченька имеет!»  Вся хата замерла, притихла, в напряжении глазные яблоки держа, уши напрягая, изучая форму и названия чудного растения. Даже тетя Софа любопытно присмирела, которая оказывается, когда пьяна; такое чудит, выдает, в движении быстрых слов не остановишь. «Он, намоленный, давние корни ещё от моей покойной мамы имеет. Ты его Алёночек береги…»

Возбуждённая, раскрасневшаяся невеста, переплыв через свои слёзы, засмеялась, вспомнив, что только Виолетта Архиповна так её всегда к доске звала, к ответу подзывала. «Он обязательно тебе деточка, счастливое времечко подарит, только не забывай его водичкой в срок поливать, утречком доброе словечко ему шепнуть». Сморщенная светлая бабушка передала цветок в руки невесты, а сама быстро засеменила на выход, раздвигая перед собой всё тот же пьяный удивлённый народ. Как ни просила, как ни уговаривала богатая родня старуху, остаться, пригубить, снеди дорогой попробовать, бесполезно. На крыльце, под сводом мерцающего холодного неба стояла Алка, и её первая начальная учительница. Робко, бесшумно чмокнув молодую в щёку, пожелав душе спасения, ухватила худую верёвку и потянулась, подалась в свой край, уже окончательно потухающей жизни.

                23.

                Прошло две минуты, опять заиграла какая-то дурацкая рэповская музыка-сковогорня. Селяне потихонечку стали собираться, остатки допивать, окончательно выговариваться. «Ешь больша!.. Наедайся!.. Дома ничаво не готовлено!». — «Да я так и понял!» — покорно и тихо отзывается жене, худобокий муж, с родимым пятном на шее, с потухшим интересом к празднику, неспешна выедая сытную остаточную еду богатых людей.

«Да-да-вай за наших любимых женщин, за наших сибирских баб, мужики выпем!» На оратора с доброй улыбкой посмотрела чужая жена, поправляя цветастый платок, смущённо мило прозвучала: «Вот сотрю на тебя Коль, наблюдаю: ты увесь батька! Такой жа сярдешный, внимательный, на доброе слово открытай». Кольке приятно, он цветёт, на положительной эмоции пересаживается ближе к землячкам, бывшим многолетним скотницам-дояркам.

Начинает им наливать, разглядывая в упор их трудовой вид, руки, изредка натыкаясь на их изучающий взгляд. Мужик в городе давно живёт, но всех хорошо здесь помнит, знает: одна шестерых подняла, в добрые люди вывела. У другой, судьба, врагу не пожелаешь. Четверо появились, да один на мотоцикле разбился, а другой от наркотиков иссох, и как собака под чужим забором околел. Остальные два сына кое-как здесь живут, горькую попивая, из кредитов не вылазят. Да и муж всю жизнь не помощник был, бессердечным существовал: частенько поколачивал, недавно умер.

Николай знает, что эти бабские кручёные огрубевшие ладони, пальцы, скорей похожие на мужские, никогда в жизни маникюра не знали. Не говоря уже о ярком лаке, да с золотым каким колечком. Эти конечности от тяжкого труда с самого юности, такими узловатыми сформировались. «Не-е... мне чуточку...  хватит, хватит... и так ужа мутит... пора домой ити...» — вздыхает одна, ближе подбираясь к людям, готовая к воспоминаниям, душевному разговору. А хрупкая, миленькая, с уставшими глазами седовласая селянка продолжала, на Николая, в своё трудное прошлое поглядывать, вспоминать: «Ей-богу, и видом увесь Иван! И так галову вертишь, и рукой делашь. А как смяёшься, так прямо словна живый, передо мной сядить, прада Мань?»

Выпили, стали закусывать. «Милые мои землячки, а расскажите, каким был мой отец?». — «Большой души Коленька был твой батька Иван. Бывало зима, морозища, яще тот хиус как начнеть в лицо стягать, а надо за силосом ехать. Приедем на коне, а ён уже трактором всё всколупне, шапку мёрзлую клином снимя, и ждеть нас. А силос так кисло-кисло душисто пахня, и вот начинаем вилами яво спрессованный драть. Другому мужику можно пузо надорвать, а тут бабе рви, да полные с горой сани. А ён зараза такий тяжолый, а как беднаму коню яво тягнуть. А я тады уже с Ванечком в животе была, но ня видно было яще. А он как чувствовал всегда, спрыгня с таво трактора, с улыбкой к нам подлятить, вилы у меня у напарницы вырвя, и гаворить штобы песни душевные лучше попели. Они вроде как в войну солдату помогали выжить, край родной не забыть. А сам вскинется, и давай сам тый силос накладать. А мы счастливые... (женщина замолкает, платочком смахивает прозрачную слёзку - шморгает носом) сядем рядышком на брявнину, и голосим на увесь лес. Нам так хорошо, что какая-никакая, и то помощь. (промаргивается, вытирает глаза) — А силос парит, дышит как живой, и твой Коленька отец паром пыхтит, и всё кладёт и приминает, приминает... ой, господи!..»
(женщина пуще слезится, смотрит в пол, елозит сырым платком раскрасневшийся нос)

Тут же оживляется тётя Маня, пальцами трогая уставшие уголки губ: «Разные были мужаки, ой, разные. Мишка Дашкевич, тот не-э! Тот, обычно у тракторе закроется, газету вытаща, яду какую, и читая, жре... как будто нас нет рядом. А мы рвём, пыхтим, а жалудок от голодухи подсасывая, ой, господи... как вспомнишь... Глянешь, а ён сало толстае мусоля по морде, зубами рве... видно с прожилками, и так хочется самой куснуть. Усё если вспомнить, народ и не поверит... лучше и не думать и не вспоминать»  Другая сразу, поправляя седые волосы: «Таким чистым сохранився, а ведь стольки прошёв... сякое на войне повидав. Як твоя матка Настя рассказыла: Как вярнувся, у бане как увидела, а он весь дырявый, и шрам на усю спину такий страшный, кривый, как сороконожка уродливая, багрово-синяя уцепилася зубами в яе…»  Другая, в тему, сразу: «Ишь и в бойню всякова навидався, а сердечко добрым, отзывчивым сохранив!». — «Да и так, в обиду нас не давал…». — «На кладбище Коленька, всегда нахожу сынок минутку у яго карточки постоять, на ухоженную могилку глянуть, жись нашу общую трудную вспомнить, бывая и всплакнуть»

                24.

               Николай молчит, вздыхает, вновь наливает, но не пьёт, подымается, взволнованно дышит. К каждой женщине подходит, руку каждой молча целует, резко, до дна выпивает, и быстро направляется на воздух, за кислородом, успокоением, чтобы справиться с нахлынувшими бурлящими чувствами, слезами. Самая маленькая женщина ему в спину: «Коленька! Тужурочку накинь, простынешь!»

Тебе какую налить: «Линия Сталина» или «Володя и медведи?». — «А разница!?», — «Ну, эта вродесь мяхче!». — «Не-э, не, харе — боше не лей!». — «Подай хлеб… не-е чёрный». — «Терпят же нас мудаков, на себе всё тянут… Эх, Вась… как до стыдного порой жалко бывает их…». Гудит как осинник этот край стола, здесь самые крепкие мужики скучковались, пьют, рассуждают: «Как ссаный веник бегает за ней: «Любушка! Любушка! Мож тебе это... можа тебе то?.. А она его на конце видала!.. Крутится в своих бараньих рожках... Как поддаст, так по району понеслась, хвост трубой, глаза по пятаку, «остальное» нараспашку!». — «Значит, женщине в нём что-то не хватает?» — клином встревает городской спокойный мужик (адвокатской конторы сотрудник) — ухоженным кривым мизинцем пренебрежительно скидывая с краюшка стакана, крупную крошку. «Хорошего ремня!». — «Пиз…юлей!» — местные мужики сразу добавляют. «Смотри, прада… эта мяхче пошла!». — «Да ты чё Серёг, гавно вопрос — приноси, посмотрю, может отремонтирую». — «Ёпторный театр, а ключи-то от хаты у меня!» — сайгаком вскидывается шумный мужик в свитере под горло, и, расталкивая народ, движется к своей одёжке. На ходу в неё прячась, быстро вываливается из хаты, махнув своему углу рукой, забыв попрощаться с хозяевами. «Счас Колёк отгребёт от своей Тихоновны!»

«Не-э… я Зин, этих горлопастых жирных политиканов не сотрю, я больша «Модный приговор» да «Давай поженимся» — одеваясь у порога, перекидывается мнением неунывающая землячка. Другая, тут же атаковывает полусонного пьяного мужа: «Ну, чёты стал, — помоги деревня! Жене пальто хоть подай! Стоишь как хер — качаешься!» Ближайший люд смеётся, шутит, букашками суетится.

В закутке, где верхней одёжке навешано, накидано, тридцати годков расфуфыренная мать (работник банка — родня хозяина, с административного районного центра) вытирает платочком разбитую губу малолетнему мордастенькому сыну, им же, красный с морозу сопливый нос, еле слышно на ухо хныкающему шепчет: «Тихон, я тебя уже сколько раз предупреждала, не играй с этим оборванцем! Он будущий бандит!» Глубоко обшаривает карманы шубейки: «А ты уже что… всю шоколадку съел?». — «Не-е, я с Катей наполам поделился, как ты учила, по-честному!». — «Правильно сыночек!» — целует в горячую, как у снегиря грудка щеку, добавляет: «В следующий раз, если этот голодранец к тебе полезет, ударь его ногой сюда!» — показывает рукой в промежность. «Мам! А п-папа мне г-говорил, (всхлипывает) что так би-ить не честно!» Молодая мать, отпуская сына, психует: «В современном  мире сынок, нет приличий! Твоя задача неприятеля навсегда успокоить! А для этого все средства хороши, понял меня Тихон!?»

В это время на кухне, гончая по складу тела, и стройности ног женщина, с районной причёской «каре» и ярко накрашенными перламутровыми губами отбивалась от высокого, с добрым лицом парня. Оттопырив кривую избеганную ногу на меблированный хозяйский табурет, поправляя чёрные в сеточку колготки, после дёрганого потного танца, гордым языком несла: «Я Коленька, личность творческая, — хочу, творю, хочу, вытворяю! Со мной не надо так властно, да при всех! Ты, лучше улыбнись дружок, завтра может быть ещё хуже… И если на то пошло, я тебе не жинка! Ты на меня никаких бумажных прав не имеешь…»

Хмельной смирный мужик, что-то говорит, доказывает, аргументирует, отвернувшись к дровяному печному закутку. По-новому заправляясь, приводя себя в порядок, в полное приличие «верх и низ», в заключении с освободительным вздохом выводит: «Ну, раз так… тогда Антонина Константиновна я рублю окончательно швартовые! Завтра же: телевизор, холодильник, насос забираю» — парень исчезает из кухни, тут же вновь вваливается, — тычет длинным указательным, сначала в затянутый корсетом её живот, потом в испуганное, прокуренное, словно обескровленное заштукатуренное лицо, уже окончательно, с большой волею рубит: «И кредит свой долбанный сама плати!»               

Через три минуты Колькина сожительница вся заплаканная, стухшая, выскакивает в искусственном пуховике из тёплого избяного воздуха, прямо на мороз. Прячется за тёмный угол, трясущимися руками закуривает, делает глубокие затяжки. Смазывает губы, кашляет, пытаясь на подходе заморозить обидные слёзы, с телесной болью справиться, нервно подёргивая острой коленкой, уже слегка пьянея от доз: никотина, и чистого пречистого деревенского воздуха.

Недолго бродила одинокая мужская фигура по тихому, успокоенному уже хозяйскому двору, сразу рассмотрев знакомый родной силуэт. Прижимая со спины к себе, чуть заикаясь от волнения, от набирающего силу мороза: «Тонь!.. Пойдём домой, а?.. А ну его, всю эту нашу дурь… — Пошли, а? Я тебе массаж руки сделаю, а!?.. Я же вижу, оно опять болит…» Женщина резко разворачивается, валится на него сильного, доброго, растирая на его не утеплённой широкой груди свои слезы, окончательную помаду. Губами, слышно дребезжит прямо в его большое сердце: «Коленька... ну почему, почему у нас не получается мирно, в согласии жить?». Гоняя в носу жирные нюни, Тонька вся тряслась, уцепившись костлявыми, сухими, но очень сильными пальцами в его большие крестьянские руки. «Нам же никто не мешает!». — «Потому, что уступать никто не умеет и не хочет!.. Ну, всё, всё! Берём себя в руки, стихаем... Нам ещё людям показываться». — «Посмотри…(опять шмыгает носом, всхлипывая) — с-сильно тушь размазалась?»

                25.

                Потихонечку рассасывается бедный народ, на мороз из хаты вываливается, в другой мир окунаясь. Очередная чета прощается с хозяйкой дома, скромно замерев перед ней. «Ты уж Ниночка не серчай еслиш што з нашей стороны не так было. Спасибо за доброту... за помощь с дровами. Хай счасте не покидает этот дом, и Аллочкин тожа!» Нина Дмитриевна, вся уставшая, измученная, в основном отвечает однообразно, само по себе уже за два дня заученно. Стоит перед гостями, будто душой, сердцем неудовлетворённая, выцветшая, пустая; но при этом всегда землякам улыбается. Как может, держит лицо, нужное значение. Земляки не должны догадаться, что на донышке сердца её лежит, больно давит, предупреждает.

Темень сухая, морозная, ни ветерка. Густой снежный мех на крышах спящих домов, на больших деревьях, по краям широкой полуосвещённой улицы. Поразительно тихая погодка, скрипит под ногами снежный песок. Прелестный запах морозной спящей ночи. Они идут рядом. Он торопливо, она не хочет так. «Ну, куда ты гонишь?» — останавливается, широко, волнительно дышит, вся во хмелю, под впечатлением. Как матрёшка, — круглолицая, миловидная, краснощёкая, в цветастом тёплом платке, в приталенном кроличьем полушубке. Он в сплошном камуфляже, (здесь так многие ходят, — спасибо друзьям – китайцам).

Им под сорок. Она: «Пробовал пармезан из Франции, — понравился?»  Он: «Сыр как сыр!». — «Не скажи, это земля и небо, их сыры и наши!.. Видел же, как его сразу и размели!» Он непьющий, он не на её лирической волне. «Гриш, подойди!» Она останавливается, клонит в сторону яркую голову, оголяя крохотное пятнышко душистой прелестной кожи. «Нюхни!?» Он нехотя подходит, неуклюже тыркается в шею носом. «Чем пахнет?». — «Весной ранней, с ручьями…» Глубже задумывается: «А ещё маленькими цветами, как на нашем дальнем покосе. Там, помнишь... где листвяк сломанный лежал, где мы всегда перекус делали. Вот такие жёлтые, с крохотными беленькими ресничками коротыши росли, и вот такими ароматами в нос били…»

Она быстро приближается к мужу, цепляется за куртку, удивлённым, любопытным взором упирается в дно его спокойных глаз: «Надо же, а я и не знала, что ты у меня можешь художественно описать запахи…». — «Ладно, пошли!». — «Постой!.. А ты оказывается у меня, лирик… — Это тоже Французские! — Нина Дмитриевна дала духнуться разок». Он, сухо глянув на новый месяц: «Духи, как духи!». — «Ну, да, я забыла, как ты говоришь всегда; зато мы первые в космос полетели, и у нас дубина!». — «Не дубина, а булава!». — «Ну, прости, никак запомнить не могу!» Они опять снимают с тормозов свои тела, души, и начинают оставлять после себя цепочки белых следов, всё ближе и ближе приближая себя к родному дому.

После него, — они ровные, уверенные; после неё — виляющее, отстающее, мелкие. Она вдруг забегает вперёд, срывает с головы платок, начинает кружиться, что-то петь, хохотать, мгновенно оказывается перед мужем, светофором замирает глаза в глаза. «А ты можешь свою любовь ко мне вот так красиво сейчас описать, под этим месяцем словами нарисовать?.. Подожди-подожди Гриша... а у тебя крупная денежка в кармане есть?». — «Зачем?». — «На удачу! — ему рогатому показать! (она своим «кроликом», и толстой ниткой рукавички тыкает в кривые рожки улыбающегося нового месяца на небе) — а чтобы большие деньги водились!» Он тяжко вздыхая: «Лен, а я уже и забыл, когда у меня крупная купюра была».

Мимо парочки тарахтит мотоцикл Иж-юпитер, с самодельным ящиком вместо коляски. В нём лежат два пузатых мешка с чем-то. Два мужика, в шапках, без касок, с замерзшими, забронзовевшими угрюмыми лицами, встречной паре кивают приветствие. «Да-а, суровые наши «Чук» и «Гек», по такому морозу, как летом гоняют...» — удивляется Лена, остановившись. «Не чета, Челябинским сталеварам» — смеётся Гришка, уверенно, дополняя: «Дружбаны уже спёрли что-то, пока все на свадьбе!». Она, уже завязав платок, опять рядом с ним, спереди, тормозит его движение. «Ты хитренький... так и не ответил: можешь нарисовать словами свою любовь, вот под этот снег, что снова повалил»

Гришка, так же сильно подтягивает жену, губами нежно ловит её уста, хмельные, с тонкой корочкой застывших снежинок по краям рта. «Гр-р-иш... я с-салата морковного... с чес-с-ноком наелась!» Он охваченный страстью, смело распускает руки; начинает потрошить беличью её шубку, присоской прилипнув к возбуждённым губам, пробираясь к ней такой тёплой, живой, возбуждённой, родной. Учащённо задышав, она отодвигается от мужа, начинает слышно сопеть, с улыбкой выкрикивая в ночь, белой снежной метле, на всю улицу, чтобы даже рогатый месяц услышал: «Побежали домой Гриш… нашу любовь красиво рисовать!». — «Побежали, побежали — кричит уже он, зябко возбуждаясь, радуясь такой её редкой сердечной открытости. И молодая, счастливая пара понеслась по заснеженной улице, держась за руки, подымая шумных нервных собак в холодных будках, любопытных селян с бессонницей, подтягивая их уставшие тела к изрисованным морозом окнам.

                26.

               А в это время, невеста сидела в дальнем краю стола и тихо плакала, поглаживая песочного цвета старенький горшок, вспоминая далекое детство, начальную школу, милую, старенькую колхозную конюшню деда, где она всё детство с лошадьми провела, проторчала. Шмыгая разбухшим носом, неприкаянно бродила в воспоминаниях, бессознательно поглядывая в равнодушное большое окно, с рядком кудрявых цветков. К дому кто-то подъехал, светом фары, резко чиркнув по большим их стеклопакетам. За спиной, в кресле сидел её Яша, как всегда кого-то терпеливо выслушивающий.

В этот раз, его обрабатывала тётя Софа, постоянно обтирая болтливые губы одноразовой салфеткой, пряча её за вздыбленный бюст, болтая всякое: Яша! Не будь по жизни сладок, — иначе наша Аллочка тебя съест! Но и не будь горек — иначе  запросто выплюнет. Помни племянничек, средь стоящих, — не сиди. Средь сидящих, — не стой. Среди смеющихся, — не рыдай. И не смейся средь рыдающих. Это я тебе говорю, — твоя вторая мать, твой многолетний ангел-хранитель.

Вдруг на всю распашку распахнулась дверь. Крепкий широкоплечий человек, мужского усатого обличья, замер широко в проёме, не решаясь войти, шаг навстречу потухающему празднику сделать. Алка, увидев гостя, прыткой дюймовочкой выпрыгнула из-за стола, и заплаканной зайчихой понеслась, комом, покатилась прямо на мужика, по ходу сбивая ротозеев и пьянь: «Мишенька!.. Мишка ты вернулся!..» — лёгкой горной козой, запрыгнула мужику на крепкую грудь; чуть не завалив, чуть не примяв, чуть не угробив того. Заторопилась целовать, верещать, и позолоченными туфельками, усыпанными каменьями по морозному воздуху болтать, брыкаться.

«Лялька!.. Ну, ты и дура!.. — что ж ты натворила!?..». — «А-а-а!.. Да!.. Да!.. Я самая настоящая счастливая дура!» — орала Яшкина невеста, быстро начиная ковыряться в своей верхней одёжке, лихорадочно выискивая сумочку, другие тряпки, все приговаривая: «Спасибочки, спасибочки тебе Виолетта Архиповна!.. — Мамочки… — я спасена!.. Ура! Ура!». — «Пи…дец! Бедный Лёва!.. — опять мимо…» — медленно жуя, промямлил кто-то за столом. «Вот это судьбы, неожиданная подножка!» — добавил другой гость, с жалостью глянув на посеревшее лицо хозяина дома, у которого отнялись ноги и язык. Народ безмолвствовал, только вдруг на всю хату раздалось: «Яша! Очнись! — Нас на много, на много, обманули!»

Мишка стоял в расстёгнутом полушубке, без шапки, готовый отразить любое нападение, пока его Алла лихорадочно собирала вещи. Услышав упрёк от не получившейся родни, милиционер-кавалерист резко повернулась, быстро выхватила большой пакет с деньгами, и, подлетев к матери вручая, крикнула: «Мам-м, сделай так, как тётя Софа скажет!» А больно укушенная за живое тётя, хватаясь за сердце, и оседая на диван, прошептала: «Мент, он и есть мент!.. Чтоб вы старший лейтенант сдохли от такого счастья!»

Алка, перепорхнув к полуобморочному чернявому Яше, глянув в его растерянные, несчастные большие глаза, потянулась на цыпочках к молодой его научной жизни, большим мыслям, желаниям, прожужжала, прочирикала: «Прости, Яшенька! Ты славненький, хорошенький! Но так для всех будет лучше!» Он, больно подраненный, больше кривясь, вниз сутулясь, обнял её, прижал, гнуто затих, последний раз, в жизни вдыхая прелестные запахи её густых волос. Потом отпрянул, не теряясь в мыслях, по-джентльменски, сохраняя достоинство, не кривя губы вниз, сказал: «Я понимаю: Твои большие лошади и моя маленькая наука несовместимы!»

На морозе, у калитки уже спохватившись, молодая, вспыхнула: «А мой цветок!?» Влетела лёгкой белой бабочкой обратно, не замечая уже гостей: «Люди! Где мой аленький цветик-семицветик?» Ухватив его, навечно прижав, прыткой ланью рванула на выход, на прощание всем, махнув рукой. Уже летела в мороз, в ночь, в тёплую машину, чтобы укатить в своей любимым город, к своей глазастой, скучающей кобыле Манжете, в сладкую и долгую постель с любимым человеком, теперь навсегда-навсегда рядом. «Узнаю Львовну: пока ждёт своего единственного на всю жизнь, иногда замуж отлучается!». — «Давай Люд... выпем за её конечную остановку». — «Наливай, не-е… я эту буду… на бруснике… у меня от той горечь во рту…». — «Господи!.. Как жалко бедную Нинку…».

Почернел хозяин дома, от сыгранной дикой сценки его единственной дочки, от дыма, уже какой беспрерывно выкуренной сигареты, от позора, от неизвестности, от очередного большого промаха в жизни. Тучно, словно крепких костей в теле не имея, увальнем разбитым привалился на край дивана, закрыл большими руками посеревшее щетинистое лицо. Правая рука тряслась, выпрашивая горлу, шее, большего воздуху, свободы. Но вместо этого, расстроенная хозяйская внутренность получила полный стакан сильной водки; без закуски, без жидкой минеральной воды сверху, как она обычно любит. «Это всё твоя порода… отца твоего, дикие гены!» — только и сказал богатый хозяин дома, в сторону большого окна, быстро направляя себя на спасительный воздух, перед сенцами не поворачивая головы, рявкнув: «Всё! — Расходимся!.. Кина больше не будет!..»

Нина Дмитриевна беззвучно плакала у окна, спрятавшись за тяжёлой широкой шторой, через внешний искрящийся мороз, летающие ещё сонные снежинки, наблюдая за красными удаляющимися огнями, в ладонях комкая, тяжёлый от слёз, от пота, от соплей, цветной платочек. Об исхудалые за эти три ломовых дня, ноги, ластилась старенькая умная кошка, явно успокаивая верную хозяйку её жизни, дома.

Катафотных светлячков огни, всё тускнели и тускнели, за знакомым поворотом дороги грустно и окончательно растворились, исчезли. Нина Дмитриевна, свободной, облегчённой, успокоенной грудью замерла перед душистой геранью, перед ясным стеклом. С молитвой перекрестилась, с сердечной окончательной просьбой сомкнув уставшие веки: «Господи! Спаси и сохрани моих любимых деток». За окном всё падал и падал беззаботный снег, заваливая белым воздушным стёганым одеялом большой красивый дом, и эту последнюю счастливую Алкину свадьбу.

                Январь 2020 г.

               








               


Рецензии
Здравствуйте Владимир!
Вчера читала Ваш рассказ. Работа большая, объёмная.
Потом призадумалась. Что осталось от неё? Тепла нет, того светлого тепла не ощутила.
Положительные герои проскользнули мельком. Это учительница, которая и счастья-то не видела. Может, только когда работала?
Дети, которые на волю выпорхнули?
И гармонист.
Всякое бывает на свадьбах,на праздниках.
Нравы и деревенские традиции, их нет. Только напиться, наесться и гульнуть.
Да и не может человек нормальный сидеть за этим столом и врать, зная всё про хозяина и богатство.
Души нет.
Вы использовали приёмы натурализма, неприкрытого и даже жёсткого.
Вы задумали так с самого начала.
Это Ваше авторское право показать жизнь такой, как Вы её видите.
Но мне, как читателю, не стало легче.
Давно не играют свадеб, а приезжают только отдохнуть да душу очистить.
родники окультурить, приезжают раны душевные залечить, сами того не понимая. Уже не люди, а сама природа лечит человека.
Володя, желаю Вам хорошего Нового года, творческого подъёма.
Вас интересно читать. Спасибо!

Татьяна Пороскова   31.12.2020 08:28     Заявить о нарушении
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.