de omnibus dubitandum 104. 302

ЧАСТЬ СТО ЧЕТВЕРТАЯ (1881-1883)

Глава 104.302. ПРЕЛЬЩЕНИЕ…

    Все радостное, что для них открылось, освященное праздником Рождества, кипевшими в небе звездами, что должно было продолжаться и возрастать, — «вдруг замутилось, спуталось, обратилось в душевную тяготу и смуту», — рассказывал Федор Минаевич. И от такого, в сущности, пустяка: не пустили детей на елку.

    По страстной своей натуре он принял это как наглость и безобразие и решил завтра же ехать к адвокату, к обер-полицмейстеру, к самому генерал-губернатору Долгорукову, — «Дима Абациев через крестного все устроит, и барона Ритлингера подымем». Для него было неоспоримо ясно, что решительно все было за него:  т а  его подло опозорила, в самой его квартире, с его подлецом-приятелем, напросившимся к ним в нахлебники, и есть свидетельница, горничная Груша, которая может под присягой… и теперь смеет издеваться, не пускает к нему детей.

    Федор Минаевич в законах не разбирался, с судами не возился, а исходил из чувства: оскорбленное чувство отца и мужа внушало ему бесспорно, что все решительно за него и — «все живо устроится». С этим внушением он проснулся поутру бодрый, как всегда после приступа мигрени, и первое, что подумал: «Немедленно отобрать детей!». Потянулся — и увидел, что Аришеньки нет и нет на кресле ее капотика.

    Аришенька законов совсем не знала, но сердце, у ней щемило, и это значило для нее, что доброго тут не будет.

    В «посмертной записке к ближним» она писала:
«Грех  е е… — она никогда не называла  т у  Анной Васильевной, — положил начало всякого зла и мук, а мой грех связал нас всех пятерых, неповинных детей считая, путами зла и скорби. По греху и страдание, по страданию и духовное возрастание, если с Господом. Слава Промышлению Твоему».

    В то памятное утро, второй день Рождества, Аришенька поднялась чуть свет: кукушка прокуковала  5. Забрав капотик, она вышла из спальни тенью и ушла в свою «келейку» — молиться. Она знала, как облегчает сердце Пречистая. Помнила и наставку матушки Агнии: «Не забывай, сероглазая моя, акафисточки править… сладкопевное слово всякую горечь покрывает, я светоносное слово всякую темноту осветит».

    Окна еще и не синели. Проходя со свечой по залу, Аришенька увидела елку, — и остро кольнуло сердце. Елка казалась спящей, тускло светилась позолота. «Для кого?..» — подумала скорбно Аришенька. Розово-нежный ангел взирал на небо. Свечки зыбко клонились, белели усиками светилен, ждали. Голубая боярышня томно спала в коробке, а конвоец без головы мертво стоял над ней. Она вспомнила про головку в конфетной чашечке, вспомнила-увидала его глаза, и ей стало тревожно, стыдно. Увидала белевшие цветы, склонилась к ним, позабыв про свечку… С шумом упала свечка, плохо вставленная в подсвечник, и рoзетка разбилась вдребезги.

    В «келейке» было жарко, теплились голубые и синие лампадки, прыгали на обоях зайчики, ловили птичек. Щурясь, Аришенька задумалась, устало, нежно прошло улыбкой. Открыла глаза и огляделась: птички и зайчики резвились, — в «детской» всегда такое, птички и зайчики. Приоткрыла сиреневый капотик, поглядела на кружево сорочки, оправила поясок с молитвой, вчера надетый: горько сложила руки и вздохнула. Птички и зайчики… Долго взирала на иконы, молящим взглядом.

    Стену защищения стяжавше твоя святыя молитвы, Аврамие чудне, радуемся грешнии и чтем любовию память твоего усекновения и мощей твоих святых пренесения, зовуще: Радуйся, великоименитый наш заступниче; Радуйся, небожителю богопросвещенный. Радуйся, чудотворче дивный и милостивый; Радуйся, благий послушателю сущих в скорбех. Радуйся, предваряяй прошения призывающих тя в бедах; Радуйся, грешных ко исправлению приведение. Радуйся, миро врачебное недугом многоразличным; Радуйся, не токмо телесных, но и душевных болезней изрядный целителю. Радуйся, духов нечистых от человеков прогонителю; Радуйся, даров благодатных независтный подателю. Радуйся, благоуханием мощей твоих услаждаяй души наша; Радуйся, чудесы твоими утверждаяй нас во истине святыя православныя веры. Радуйся, мучениче и чудотворче Аврамие.

    Слова были сладостные и светлые и шелестели страстно, но сердце не отворялось им.

    При полном свете Аришенька возвращалась залой. Увидела проснувшуюся елку, всю в серебре и золоте, с наклонившимся друг к дружке свечками, с ангелом в снежном блеске… пышные белые цветы, глазевшие на нее греховно, подошла и склонилась к ним… — и хрупнула под ногой розетка. Аришенька подняла сломанную свечку, взяла щетку и подмела. Думала, подметая, стараясь не зацепить конвойца, что вчера не было у них праздника… — и ей захотелось нежных ласк и поцелуев жадных, до изнеможения.

    Вспоминая свои грехи, Ирина Юрьевна не щадила себя, писала:

    «Каюсь, что не только одно желание иметь дитя принуждало меня жить плотски, а и потакание вожделению. Если я не погибла, это не моя заслуга, а от предстательства за меня светлопоминаемой матушки Агнии. В самый тот день, другой день Рождества Христова, явление было мне знамение сего».

    Когда Аришенька ощутила «вожделение», вызванное белыми цветами, или, быть может, куклой-боярышней, над которой стоял конвоец, или мыслью, мелькнувшей ей, — она услыхала  голос,  призывавший ее из спальни, увидела в зеркале тревожное и чудесно-жуткое — не  ее!  — лицо, с томными-страстными глазами, с обмякшим ртом, — кинула на грудь косы и жадно пошла на зов.

    После она заснула. И проспала бы долго, если бы не позвал ее Федор Минаевич, несший ей бутерброд с икрой: «Нежная моя… роскошная юная Богиня!». И, склонившись, раскрыл ее... Она жалобно вскрикнула и старалась прикрыться косами, смотря на него с мольбой, а он жадно и весело ласкал, говорил, что она… ну, совсем как эта… святая Инесса, в пустыне африканской, которая укрывалась волосами, чтобы не соблазнялись старцы… прелестница, в этих… Четьи-Минеях. Увидал повязанный поясок с молитвой, и ему стало стыдно своей игривости.

    — Вот мерило той нравственной грязи, в какой я был, — рассказывал Федор Минаевич. — Я не про ласку, не про вольное обращение… это обычное. Говорю про гадость, про сравнение со святой, с бывшей «прелестницей», убежавшей в пустыню из разврата и впоследствии — преподобной. Я бичую себя за эту наивность, всю жизнь помню, как я, опьяненный прекрасным телом, мог осквернять ее, чистую… мог развращать бездумно.

    Она по-своему поняла сравнение с «прелестницей» и закрылась руками, беззащитная. Я утешал ее, называл непорочной, чистой, а она продолжала плакать.

    После, в «записке» ее прочел:

    «Да, я была блудница, прелестница. И он сказал мне. Знаю, не обидеть меня — сказал, а  д а н о  было ему сказать, так, чтобы я образумилась. А я поплакала и забыла. Прельщение владело душой моей, и я не могла собрать ее под начал. Соблазны сеяли мою душу, как сор, пригоршнями. И тут как бы знамение было мне явлено».

    Сладко уснув перед тем, как раскрыл ее Федор Минаевич, Аришенька увидела, будто сидит в келье матушки Агнии, вышивает бархатную шапочку-куколь самыми яркими шелками и боится, что матушка Агния увидит. И страшно, что войдет Абациев, и надо его спрятать, а когда уснет матушка, он выйдет. Аришенька слышит, как он подходит, нежно звенит кавказской шашкой, выбегает к нему, и они идут по высокой лестнице в темноте. И потом будто зал, и входит матушка Агния и говорит строгим голосом, как в первые недели жизни в монастыре, когда Аришенька разбила ее чашку, очень ей дорогую, еще из прежней жизни: «Потому и разбила, что грязные у тебя руки, чистая будь, вся чистая, а то с глаз моих уходи, прочь уходи!..».

    На этом — «прочь уходи!» — разбудил Аришеньку Федор Минаевич и раскрыл. Аришенька плакала и от слов его, и от слов матушки Агнии. Думалось ей: грозится матушка Агния. И она приняла тот сон как назидание и острастку.

    Надо было успеть пообедать и одеться: бега начинались в час, а было уже к одиннадцати. Аришенька попросилась, можно ли ей не ехать. Но Федор Минаевич заявил, что необходимо освежиться, что такая она прелестная в ротонде — «темненькая, чудесная лисичка», — что все там с ума от нее сойдут… вся Москва съедется. «Генерал-губернатор будет, а у нас лучшая ложа, у беседки… да и обидится Абациев».

    Аришенька вспомнила: «Если вы не приедете — все погибло!». И важно, чтобы с ней познакомился барон Ритлингер, у него огромные связи в Петербурге. «И чего прятаться от людей… плевать нам на всех людей!».

    Федор Минаевич был в восторженном настроении. Он отослал игрушки Вите и Аничке, и Карп вернулся с запиской, на которой Витя каракулями нарисовал: «Папочка милый, мы тебя любим».

    Принесли депешу. Абациев напоминал: «Помните, у меня примета: не приедете — пропал!».

    Аришенька мучилась с косами: и всегда непокладливые, сегодня они никак не убирались, тянули, рассыпались… — ну, что за мука! Набрав в рот шпилек, морщась и топоча, она старалась причесаться, как причесывал Теодор недавно, но тяжелые косы падали рассыпая волосы, шпильки и гребни вылезали. Она начинала снова, роняла шпильки, спрашивала глазами, и зеркало отвечало — мука!.. И путалась беспокойно в мыслях: «Чистая будь, вся чистая!..»…


Рецензии