Суд Божий 15-16. Иерусалим-Петербург под абажуром

ЗДЕСЬ ПРОДОЛЖЕНИЕ РОМАНА - ФЭНТЕЗИ, в котором сюжет раздваивается на два времени: действие "прыгает" из современного Петербурга в средневековую Палестину и обратно. События в прошлом начинаются накануне Третьего крестового похода (1189   – 1192) – после сентября 1186 г. Кроме упомянутых исторических лиц, другие герои этого рассказа - "родились эти люди из снов.." - как сказал герой "Театрального романа" Михаила Булгакова. Но сны бывают настолько реалистичны, что уж не знаешь, что и думать?..
________________________________________

КОНЕЦ  ГЛАВЫ 14:  ...Придержав коня, – не выдержал! – с вершины последнего придорожного бархана я оглянулся: в маленьком зеленеющем оазисе на плоской, от рассвета серебряной кровле белейшая фигурка прощально вздымала к небу раскинутые крылья - руки, в них словно держа – собираясь вдогонку кинуть ещё бледный, нежный мячик солнца. 

 Разноцветно радужной сеткой во множестве оттенков покрылось-зажглось белое одеяние. И под покорно замершими небесами, над бескрайними песками – клянусь! – явственно прозвучал – прокатился хрустальный ручей: «С ч а с т л и в о г о  пути, мой друг! – Счастливого пути! – тебе и мне отдельно вдаль брести. Чтоб, небо обойдя, у края мирозданья нам встретится, – Пока – счастливого пути!
                ________________________________________         


            Свод неба – это горб людского
                бытия,
            Джейхун  – кровавых слёз
                ничтожная струя,               
            Ад  – искра из костра безвыходных
                страданий,
            Рай – радость краткая, о человек,
                твоя. (Омар Хайям; джейхун - река Аму-дарья*)
                *      *      *

               
15. П*О*С*Л*Е*Д*Н*И*Е  ДНИ  В  И*Е*Р*У*С*А*Л*И*М*Е. В Иерусалиме меня уже ожидали вперёд прибывшие верблюды с поклажей: связки кожаных мешочков со снадобьями, бесценный ящичек с тонкими светлыми ножичками – весь лекарский набор учителя, к какому привык и ученик. Вот для чего искал он и покупал всё новое! Себе. Что же ещё возможно отдать – подарить? Печаль разлуки больно меня терзала. Но томило и любопытство: каков же будет последний подарок? Но первой совсем другую из далёко отлетевшего прошлого нежданную весть привёз гонец.
 
Хей - хей - хо! Истёкшим месяцем проезжая через город детства и наудачу написав к дяде, держу ответ одного из двух его сыновей: которого? Забыл. Читаю: «Х в а л а – Аллаху, Господу миров! Длящаяся жизнь кровных родных наших, – милость Его. В Его же воле знание всех вещей и пути их...»  Говоря не так высокопарно, мне сообщалось, что, пребывая неизменной милости у несравненного Салах-ад-Дина, через пять лет после моего отъезда досточтимый и мудрый дядя мой покинул этот мир в согласии с законами Пророка. Ныне он, без сомнения, в раю вместе с сыном своим, Селимом, как истинный воин Пророка доблестно погибшим в сражении за истинную веру. Селим - мой ровесник и средний сын, значит, старший сын или младший пишет?
 
  Дальше из послания узнаю, что с печалью вступив в наследство, преданный брат мой, Фарух «рад исполнить волю отца своего,  о какой безмерной милости неустанно молил он все эти годы внявшего теперь смиренным мольбам милосердного Пророка...»  – какой стиль! О, небо! Конечно это Фарух! Как был занудой, так и остался. Он «...рад исполнить волю отца... и передать долго пропадавшему брату желанные для него вести...»

 От потока нахлынувших картин закрываю глаза, - исчезает читаемый свиток. Исчезает – тугим новеньким свитком свёртывается настоящее. Проч отлетают пятнадцать лет. И вот я на плоской крыше - террасе дядиного дома. Отстраняясь от игры, на подушках важно усевшийся не в меру лет вытянувшийся мальчик с деланной серьёзностью держит Коран: дескать, не оторваться ему! Я больше читал, да не выставляюсь напоказ.
 – Что ты читаешь, Фарух, – о чём?
 – Суры читаю. О том, что за нашим небом есть ещё семь небес и множество миров.
 – Мы это уже учили.

 – Я хочу лучше постигнуть смысл слов Творца миров, – изо всех сил в серьёзности подражает взрослым слишком чистенький, немного косящий мальчик. А мы-то с другим братом Селимом, побегавши, да поборовшись на земле, уже с утра извозились.
  – Какой же он, Творец миров? – коварный вопрос, за который сам я уже успел получить от учителя муллы оплевуху (Паршивец! не спрашивай о неизречённом!) сражает брата.
  – Этого... этого я ещё не успел прочитать, – пузырём лопается Фарухова важность. (Нигде это не написано: оба мы не знали тогда.)

  – Мало тебе уроков, – ловко в грудь воображале кидает камешком по росту из братьев самый маленький, юркий и смешливый Селим, – зубрила!
  – Я про тебя всё скажу!
  - Подлиза и ябеда!
  – Оставь его, Селим! Пусть читает. Не мешает ведь. Давай ещё поборемся.
  - Хитрый какой! Ты сильнее.
  - А ты как намасленный и всё-равно вывернешься.

  – Лучше давай кидаться вон в тот пузатый кувшин на ограде. На спор! Кто проиграет – стащит большую лепёшку для старого осла! (Просто соломы или зерна в сарае взять – не интересно.)
  – Взы-у-жж! – вскользь мой камешек только задевает пузатый бок с гулкой сердитостью звенящего кувшина.
  – Мазила! …Бац-с! Вз-дзы-дзынь!  – вдребезги бьёт Селим кувшин, сразу в осколочки.
   
Согласно уговору из кухни выкрадываюсь с лепёшкой, которую, честно признаться, попросил. Привлечённая на двор непонятным звоном мать Фаруха, первая дядина жена Фатима, подозрительно оглядывается: кувшина она не помнит. Скажет Фарух или не скажет?! Семь бед – один ответ! На соблазнительно белой стене (в который раз уже забеленной от моих художеств?!) обломком буро красного камня рука сама одним росчерком выводит грозно носатый профиль с крошечными поджатыми губками.  Икс – фигура. Талия – точка, вниз стены необъятно расширяющимся треугольником в землю впадающий зад. Сзади от восторга сдавленно хихикает проходящий водонос.

Все знают, - я хорошо рисую! Все слуги смеются. И к успевшим притаиться под козырьком выхода на крышу мальчишкам визгливо летит возмущённый вопль стареющей красавицы. Заметила портрет!
  – Селим! Юсуф! Сюда! – дождётся она, как же! – Фарух! Кто это сделал? Где они?! – из тёмного лестничного провала два кулака украдкой тянутся – дружно грозятся нелюбимому братцу. Наше наказание от трёпки его не избавит!
  – Я... Они... не знаю где. Я не видел. Я же Коран читаю!
 
  – Зубрила! Смотри: Юсуф сотворил мир на стене, – и все смотрят! – Так в сторону первого брата шепотом фыркнув, Селим тепло дышит мне в ухо, – скажу, - я рисовал! Ты смолчи, – благородство его немного завистливо.
  – Тебе не поверят. Да что она сделает? Дяде её жалобы уже надоели, –  это я красуюсь. Наябедничать-то Фатима может.

у каждого из нас собственная гордость: я хорошо рисую. Селим так здорово попадает в цель камнями и стрелами, - прирождённый талант. Юношей так же играючи он брал потом все призы лучников. И, вот, нет больше маленького верного друга детства Селима: не успел увернуться, – кто-то попал стрелой и в него. «О г н ю, сокрытому в скале подобен будь, А волны смерти всё ж к тебе разыщут путь. Не прах ли этот мир?»

  До сего дня почти и не вспоминал ведь – не тосковал наяву... Прошлое – тёмное подножие настоящего – где таишься ты до времени?! В годы учёбы заслоняемое Хакимом, без него теперь как живо выскочило забытое прошлое: что тебе от меня надо?! Или мне от него? Оживая в памяти,даже наше недалёкое прошлое колеблет основание настоящего. Так есть ли у земного ума силы понять то, что выше него?! «О ц е н и  мимолётное это мгновенье. Не гляди на вчерашний и завтрашний дни...» - писал эти строки Хайям, но сам-то всё равно глядел: с оглядкой нужно глядеть, не забывая о настоящем. Чтобы не захлестнуло - не пожрало прошлое.
 
  «С к о л ь к о стройных ног, голов и рук прекрасных, Любовно сделанных... разбито тут!» – «Л е й  в и н о  в  б о к а л, покуда сам не стал ты Посудой глиняной в гончарной мастерской!»?; «Фаянсовый кувшин, от хмеля как во сне, Недавно бросил я о камень; вдруг вполне  мне внятным голосом он прошептал “Подобен  Тебе я был, а ты подобен будешь мне”»?  ...Привязались же мысли к этому кувшину! Что кувшин? Кувшин здесь только красивая метафора хрупкости жизни. В прозе Хаким изрёк бы: нужное бери, не нужное отсекай. Но что мне отсекать, - вот вопрос?!

 Вот ведь, жив - в памяти бросается в кувшин камешками Селим, хотя нет его больше в мире, так прошлое это или настоящее?! Я - есть, но нет того, промазавшего по кувшину бойкого мальчика. От живущего Фаруха письмо, – в памяти от его лица чистая страница. А ведь был ещё и первый старший сын - Асгар. С него на меня надеваемую нелюбимую пышную одежду, - помню. Мышастую дивную кобылу его – помню. Человека нет: не важен, не играл роли. Значит, отсекаем?! А Фаруха я узнал бы? Сомневаюсь.

 Память – как из цветных рваных лоскутьев не халат: то красное в глаза, то синее; попадается то гладко шёлковый, то грубый, грязный и рваный лоскут.  Вспоминаешь: разрастается лоскуток, – заслоняет мир. Синий лоскут: кидают беспечные мальчики камушки – хорошая память. Другой лоскут, красный: жаркая от ненависти и крови арена, и рука невольно тянется рука к клинку, – не остывшая память. Знать бы закономерность – владеть ею! Не за этим ли послал Хаким: своими руками сотки единственно яркий узор ковра своей жизни или халат целый – не лоскутный. Немного отдышавшись от воспоминаний, карабкаюсь дальше по витиевато ухабистым строчкам:

 «П о в е р г н у т ы й  в  г л у б о к у ю  п е ч а л  ь моим стремительным и нежданным отъездом, с прискорбием дядя поведал о случившемся ожидавшему меня султану. Погрузившись в думу, Салах-ад-Дин будто бы изрёк: он может понять. Не будь султаном, сам жаждал бы видеть мир, – со слов дяди. Поток великой щедрости султана излился на дядю с родными сыновьями, поэтому брат мой считает обязанным...» – и прочая, как водится. Пропуская излияния вежливости, прыгаю по липким строчным ступеням к концу. Вот главное:

«Относительно происхождения моего – наконец-то! – брат мой может сообщить мне только немногое, слышанное от отца и, по счастью за ненужностью ещё не стершееся в памяти (редко возвращаются уплывшие за великое море, по правде говоря!). Было так, что по должности советника и склонности к познанию людей держа в Иерусалиме открытый дом, дядя принимал у себя и рыцарей - назарян. Из них один юноша под предлогом учения языка и чтения рукописей в библиотеке не мало гостил - живал в нашем городском доме. Имя отец произносил, кажется, "Робер-ад" или "Робарт", – точно нельзя поручиться.

  Сказано в святых строках Корана: "А щ е  к т о-н и б у д ь из многобожников просил у тебя убежища, то приюти его, пока он не услышит слова Аллаха. Потом доставь его в безопасное для него место". Горе! совсем не так вышло! Коварнее многобожников** пришельцы из-за моря и несут беду, как внезапно налетающий песчаный смерч! Одна из сестёр моего отца (отца пишущего - моего дяди), луноликая - как поют нечестивые поэты – дети дьявола Иблиса, развратители нравов! – Асийя с приглянувшимся ей иноверцем тайно оставила дом. Вот что значит, выучив грамоте, позволять дочерям выходить на пиры! 

Похищение – не такая ещё беда. Пятая дочь! Повинившись, в наложницы выкупи у семьи никому ещё не обещанную женщину. Беглянка же, чтобы стать первой и единственной женой похитителя, крестилась. Наихудшее из деяний - есть отступиться от закона, Великого Пророка! Нет прошенья отступникам святой веры! Рыцарь - похититель (отец мой!) после того скоро погиб в сражении. Были ли у него родные?! Об этом не знает писавший – не помнит.  Наречённая Мариам (Марией) беглянка (мать моя!) умерла после рождения сына. Милосерднейший дядя забрал младенца...»

  С колен свиток скользит на пол. Моя светлая кожа. Отец – назарянин! Быть может, он тоже читал сказки про дев – гурий, когда увидел мать?.. Пышной бессмыслицы словесных ухаб пышной уже не замечая, несусь по строкам: «О т е ц  мой велел: если горестно возлюбленный племянник его когда-нибудь вернётся, с искренним прощением дядя шлёт ему своё благословение и то единственное, что принадлежало его отцу – назарянское кольцо, взятое у умершей женщины, как она сама просила. Хотя лучше было бы пожертвовать нечистый дар нуждам милосердия, но пусть племянник поступает, как знает, ибо дядя хотел отдать кольцо ещё тогда перед поединком, да в праведном гневе запамятовал...».

  В кожаный тиснёный мешочек был вложен мягкий шёлковый. Из шёлка на колени выпав, чернёного серебра перстень – соскучившийся по свету рубин стрельнул красным лучиком. Везёт мне на рубины: рубин к рубину. Только хакимов рубин - густо красный, этот же бледнее - с севера как и его прошлый хозяин. С мужской руки тяжёлый перстень - не женское украшение. Видно, другого ничего не было у отца подарить любимой. Что же! говорят, что бирюзой становятся кости разлучённых влюблённых. Истинная любовь почему не может стать рубином?! А вот ещё Вьётся по ободку вокруг камня мельчайшая вязь: «Ubi caritas et amor, deus ibi est – «Г д е  милосердие и любовь – есть Бог». Да?! И по внутреннему круглому ободу тоже латынью – «Роберт Чое де Лино».

Здесь память моя выстрелила забытыми словами моего проводника - старого босоногого монаха: «Младший брат кюре, Роберт, в Святой земле влюбился, женился, будто с проклятием родных невесты, и вскоре погиб в сражении. Молодая жена и младенец умерли. Старший брат во искупление всех грехов, принял постриг». Аллах и печальная назарянская дева!  И на образе ведь сзади такая точно же надпись – девиз! Так кюре мне – тоже дядя?!  Вот ведь какая весть ждала меня пятнадцать лет! Знай я раньше... А что бы это изменило? Кюре тогда уже уехал – затерялся.

  На левый безымянный палец вдев кольцо (пальцы мои уже не были так тонки как пятнадцать лет назад), рассеянно дочитываю: витиевато и длинно брат мой намекал, что отдал уже всё, мне принадлежащее, и по форме вежливости предлагал свои услуги при необходимости. Нет необходимости. Не претендую на  часть наследства от дяди.  Счастье, что меня, отчаявшегося и глупого, судьба тогда столкнула с Хакимом. «Палестина тебе – не родная», –  мудрейший всегда прав. Дань вежливости - пишу ответ моему незнакомому брату:

«...Связанный словом и делом скоро понуждаемый вновь отбыть за море, безмерно опечаленный, что не могу посетить взрастивший меня кров, в сердце своём сохраню я образ почтенного дяди моего... (и прочая, и прочая, как положено.) Милостью неба преуспев на жизненном пути, ни в чём не нуждаясь, за сообщённые сведения и пуще – за память – безмерно благодарный (искренне!) брату моему, Фаруху («Ханжа... Когда он за сто вёрст горами скрыт, мне люб!», – хотя и ханжа, но честно поступил!), с почтением посылаю я скромный подарок...» – к письму приложен достаточно ценный кинжал.
 
  Ох! Уже разучился я так скучно, так выспренне писать, да, спасибо, память выручила – вспомнил. Отослал ответ с отдохнувшим гонцом эмира Фарух ибн Махмуда. Вот и оборваны старые источенные временем нити родства. Впереди новый путь – новые ворота судьбы. Что же сначала сделать: где к вратам судьбы ключ? Ожидая обещанного дара – прощального напутствия, пойду-ка пока бродить по городу: может быть найду в памяти ещё что-нибудь полезное, а не найду, так задерживаться здесь ни к чему.
  ____________________________

*Джейхун – от арабского названия реки Аму-Дарья – "бешеная река". В рубаи «джейхун» символизирует  огромный поток человеческого горя на земле.

**Многобожники – так мусульмане называли язычников, а иногда и христиан, так как те поклонялись иконам - рукописным кумирам. В то время как в исламе запрещено изображение - овеществление божественного.
                           
 

Тьма, пришедшая со средиземного моря, накрыла ненавидимый прокуратором город... Опустилась с неба бездна и залила... базары, караван-сараи, переулки, пруды... Пропал Ершалаим - великий город, как будто и не существовал на свете. (Михаил Булгаков "Мастер и Маргарита")
                ___________________________________
             
               
15. ПЕТЕРБУРГ.  О  ПОГОДЕ  И  ВЫШИВКАХ.  Около четырёх утра, за окном – ни тьма, ни свет. Долгожданный, мерно шуршащий дождь моет блаженные иерусалимские кипарисы...  то есть суровые петербургские тополя. В моей петербургской квартире под оранжевым солнцем абажура цветными карандашами набросан на картоне эскиз Иерусалима: шафрановая пустыня, розовая линия стен, зелёные вышки – кипарисы.  За кипарисами уже не в плоскости, но в натуре - пузатая башня наполовину опустошённого (не в первый раз!) китайского чайничка с китайским улуном. Единение культур сквозь века, чёрт возьми!

   У стола на диване прабабушкино рукоделие - ещё в дореволюционную бытность крестиком шитые разноцветные подушечки. Подушечка первая: геометрический цветовой взрыв – к пяльцам приспособленная абстракция. Подушечка вторая: в двух ядовито зеленеющих листьях роза, малиновая с оранжем – цвета остывающего пламени (тётя цитирует прабабушку). Вы видели когда-нибудь не гаснущее – именно остывающее пламя? Это сюрреализм или метафора угасающей любви? Очень тревожная и даже опасная роза, как казалось в детстве Лёвочке шестилетнему. Может быть,она - ядовитая роза?.. И когда я сидел на диване, то всегда подушечку переворачивал розой к диванной спинке.

 Третья самая широкая третья - с общарпанной временем шёлковой кромкой-бахромой подушечка со спящей на синем в белёсую крапину (аллегория снов?) фоне по замыслу, легавая и тощеватая собака. Совершенно немыслимого цвета - жёлтая с розовыми пятнами собака – в искажённой пропорции огромную, вполне драконью лапу на диван тянет. С тощей собакой Лёвочка старался подружить, это недокормленное животное из милосердия тыча в настоящую миску с супом. Не ест собака. Не понимает, глупая! Тогда вливаю в неё – на подушку выливаю суп.

С тех пор пятна жирные так и не отстирались. Уже это первое деяние по водворении моём в тётину квартирку не предвещало Кате мирной жизни! Интересно, сколько меленьких крестичков в каждой картинке?! В цветных восьмёрочках крестиков сколько таится - вобрано времени? Много занимаясь шитьём и прочей мелкой ручной работой, женщины в прошлом были уравновешеннее мужчин, – читал в учебнике общей психологии для вузов.
 
 На подушечке пятой вышито нечто подобное городским стенам на фоне жёлтой пустыни. Значит, это вполне может быть и Иерусалим. Прабабушка свои широкие взгляды на мир воплощала в вышивке. А я нынче ночью взамен вышивки чертил. И вот к утру карта - картинка Иерусалима на столе лежит. Верно написано в учебнике психологии, что с одновременным деланием чего-то руками вспоминание – видение прошлого легче. Мозги осознанно работают как бы в две дорожки в обоих временах. Я  могу рисовать карту так или иначе, значит могу и из прошлого что-то – отсечь, что-то – забрать.

Ладонь на куске карты, – под ладонью прошлое. А кто, скажите, смотрит через ладонь: я - "Отсюда" (из Петербурга) или Юсуф "Оттуда" (из прошлого)? Мы как бы отражаемся в параллельных зеркалах! Юсуф... Я ли его придумал? Он ли меня? Я в прошлое смотрю, он – в будущее?

 Здесь, в петербургской квартирке на книжных полках - розовые двадцать томов с подобием щита на корешке – лучшее собрание шотландского чародея – упоительнейшего сэра Вальтер Скотта. Пряча его томик под парту, читал я сэра Вальтера на уроках русской литературы, а по программе «Онегина» на физике читал юный любитель противоречий. В итоге было - 5 по рус-литературе и три с двумя минусами по физике. Итак, сэра Вальтера Том 19: бегут по прямому лезвию рыцарского меча буквы – «Талисман»: Палестина, конец третьего Крестового. Измотанные крестоносцы на сковородке пустыне. У сэра Вальтера всё на своих местах. А в моей истории всё так запутанно.

   В «Талисмане» крутая интрига: на фоне Палестины любовь и честь. Божий суд – победная битва бедного рыцаря с клеветником. В знак согласия пьют в жару восхитительно ледяной щербет легендарные - король Англии Ричард Львиное Сердце и обаятельный, загадочно многоликий султан Салатдин, переодетый арабским лекарем к больному Ричарду явившийся в лагерь крестоносцев.

Вот откуда - из этого романа - взялся Салатдин, победным отзвуком проскакавший у границ моей повести и мудро не вошедший в неё. После Вальтер Скотта что делать и делать великому султану в моем сочинении – клубке путанных времён?! И я – не Шотландский чародей. И герой мой в конце – не переодетый шотландский принц. И не ждите! Что дальше случится в моей повести даже и не представляю. Всё пошло не по плану. Всё не так. Всё вкривь и вкось, как неверная перспектива на рисунке юного художника.

Герои делают, что не мне, а им взбредёт в голову. Сварившись в котле воображения, окружающее преобразилось, без предупреждения преображая воображавшего: что далее вскочит в художественную голову, - кто предскажет?! Время линейно только в евклидовом пространстве, которому не подчиняется пространство мысли. Однажды задуманное живёт - проживает нас, заставляет жить по не вычисленным наукой законам. Требуя исхода, выдуманное порой вталкивает в странные нереальные состояния, но когда нечто живёт и мыслит, можно ли сказать "нереальность".

 «Где милосердие и любовь – там Бог!» – из этой точки Сэр Вальтер рыцарски отважно пришёл к выводу равенства – нужности любой веры в среде её возникновения, но и вредности этой веры, как навязываемой насильно другим. Насильное рвёт покров истины. Серьёзные современники Скотта сердились до крика. Не особенно-то прислушиваясь, – истина дороже! – Сэр Чародей продолжал с честью и удачно, хоть и не без ран, сражаться пером – с чем? С тем, что и Хайям, и благодатно пригрезившийся мне Хаким: все они сражались с мёртвыми догмами.

  Надо думать, что в моей настоящей жизни каменные догмы изображал отец, но ему-то кто навязывал такую роль? Сам избрал, считал единственно правильной и мне пытался навязать. А Катя совсем не такая! О, моё в Катином обществе почти беспечальное детство (ангины и походы к зубному не считаем)! Чтение вслух. Кумиры: Айвенго. Потом Булгаков. Город Ершалаим.  Иешуа Га Ноцри на пилатовом допросе во дворце Ирода, на карте Иерусалима 1187 – 1202 года уже отсутствующем – разрушенном.

 «Ч т о  е с т ь  и с т и н а?» – «И с т и н а... в том, что у тебя болит голова...»  – похоже, что от головной боли истина просто неотделима! А задавшийся вечным и неразрешённым вопросом вылетает из всякого времени. Не верите, – так сами проверьте. Разве не можем мы оба быть живыми и видеть друг друга: там, в прошлом,  Юсуф грезит о будущем. Здесь, в настоящем, другой «Он»  - Я склоняется над картой. Наклоняюсь над картой, увеличиваю масштаб...

И вдруг оживает, из двухмерного в полный объём прорастают  вырастает рисунок: узкие улицы, дома, храмы одинаково почитаемого мусульманами, евреями и христианами многократно прославленного, легендарного и скорбного, на крови стоящего города Иерусалима. Когда бы за тысячелетие пролитая кровь выступила наружу, разве не потекли бы по улицам и улочкам кровавые потоки? Тогда и дома, и храмы, и люди отражались бы в солёной красной жидкости, необходимой для жизни тела, но страшной, когда она в не предназначенном природой месте, а жизнь прервана. Теоретически, эту кровавые потоки в городе можно не только вообразить, но изобразить. Вот только не польза от этого будет, а просто "страшилка". Можно изобразить, но нельзя - не надо, не следует. Как художнику Филонову не следовало рисовать - выпускать на волю уродцев в "Пире королей". Шестилетний Лёвочка был прав. Дети нередко правее взрослых, только не умею объяснить свою правоту.

 Слово коварнее рисунка, но и честнее: текучее слово таит неучтённые возможности. Остался же жив мой герой, благополочно не утонув в реках крови. Вот он, мой герой – снова на перекрёстке судьбы. Считаем: в 17 уехал, странствий плюс 15 – около тридцати трёх лет, значит. Переломные годы. Пропал румянец и юношеский пушок на щеках. Не красавчик юноша теперь, а своеобразно красивый мужчина. Тонкое такое, нервное и для местного светлое лицо – осененное живой мыслью, как затёрто, да верно говорится. Брови дугой, бородка. Нос, без горбинки, прямой. Зубы, наверняка, – дивные!? Пока не видно. Задумавшись, молчит мой герой.
 
  Юсуф меня по годам старше, но моложав, и видимся мы вровень. Уж одеты мы точно непохоже. На нём до пят такое того времени одеяние (я изучал искусствоведческие альбомы): мужская рубашка с рукавами до середины, до косточек нервных пальцев. Бишт широкий – вроде плаща верхняя накидка: голубое всё с серебряным кантом. Перевитый цветной жгут – гутра удерживает головную накидку: на голову накинутый платок спереди до середины лба, сзади и спереди длинный почти до пояса. (Под накидкой волосы насколько тёмные, тоже не видно.) 
 
  С рубином перстень на левом безымянном пальце. Пряжкой с рубином на груди приколоты концы гутры: сверкают оба камня, сияют. Верно, родом не из Иерусалима,   не бедный приезжий обходит городские святыни, с любопытством оглядывается. Всё как и обычно, как и все паломники делают. По возможности сторонясь толпы, идёт красивый паломник по улицам. Затенённые лобным краем гутры и ресницами глаза сверкнут округ, да снова в глубь себя нырнут. уж не в моё ли настоящее он смотрит? Я смотрю Туда; он, Юсуф, - сюда ко мне. Раздвоение... Петербург - сейчас. Иерусалим – тогда. И на все времена одна жаркая арена мнящегося божьим, а на самом деле людского неверного суда...
____________________


Рецензии