Конокрадка
В рессорную линейку были впряжены правленские кони-звери Буян и Гром. Алексей смотрел на Чумбурку – реку, уползающую степной гадюкой в Панский лес, на теплое, безоблачное небо, на лес и толоку, меж которых пролегала дорога.
Тихая река, вся была скрыта под сплошной листвою кувшинок, которые томно выставляли наружу свои прелестные, белые, непорочные венчики. А по берегам стояли древние акации, воздевшие к небу обгорелые после удара молний ветви, корявые и толстые. Сердце Алексея наполнялось тем счастьем, которое уводило его далеко-далеко в детство, а, может быть, и ещё дальше – в те дикие ковыльно-васильково-тюльпанные дали, по которым гарцевали на полудиких конях его предки.
Свечерело. Зачинался пожар вечерней зари. Цыганский табор, Бог знает откуда прикочевавший, стал на толоке у Панского леса. Во тьме ржали их кони. Разгораясь и разбрасывая искры, запылал костёр. Вскоре из табора поплыла нежная и страстная песня-думка голоса грудного, за душу берущего и разрывающего сердце...
Сидя в линейке на духмянном сене, Алексей и дядька Гриша, любуясь месяцем в звёздном небе, всё ближе приближались к пенью и костру. Жеребцы, учуяв кобыл табора, затанцевали, стали рвать постромки упряжи, задолго до подъезда к табору. На подъезде к табору три цыганских волкодава бросились на чужаков. Жеребцы дико заржали и понеслись как ветер, а арапник дядьки Гриши кроваво загулял по волкодавам. Проносясь галопом мимо табора, лишь промелькнули перед глазами Алексея сидящие вокруг костра поющие цыганки. Когда оторвались от волкодавов, кони успокоились, и Алексей молвил:
- Это надо же - какие певуньи! Как пирожки с маком на костре печённые! Такого пирожка да за обе щеки бы!
- Хорошо поют. Только вот что тебе скажу, Алёшка, не верь цыганкам, и держись от них подальше. Им целованье-милованье слаще мёда. Привяжет она тебя к себе чем-то, чего не видно, а порвать - нельзя, и отдашь ты ей всю душу. Берегись цыганских девок! Брешут всегда! Люблю, говорит, больше всего на свете, а скажи что против неё, она разорвет тебе сердце. Знаю я по себе.
- Дядь Гриша, ты с цыганкой что-ли любился?
- Было дело.
- Расскажи, - просит Алексей.
И поведал дядька Гришка о любви своей.
- Был я удАлый в молодость свою. Коней любил. К табуну с пацанячего возраста душою прикипел. Особо любил ретивый молодняк объезжать. Бывало, табунщики заарканят трёхлетку, а она рвётся, подойти к ней страшно.
- Гришка, - кричат табунщики, - докажи какой ты казак.
Я уловлю момент, прыгну на спину жеребчику, ухвачусь за гриву и кричу: "Пущай!" - И понеслась душа в рай! А конь то на дыбы станет, брыкается, а потом, обезумевший, по степи и балкам в галоп. Я, как клещ вцепившийся в него, не уздечкой, а гривой управляю - рву её до боли. Полетает – полетает конёк до запарки, да и смирится. Стоит, бока ходуном ходят, из ноздрей горячий пар валит, голову склонил. Тут я его гладить да ласковые слова говорить начинаю, целую шею его мокрющую. А потом шагом к табуну мой конь несёт меня.
- Ай, да казак из тебя, Гришка, славный будет! - Нахваливают меня табунщики.
А потом, когда Советская власть пришла, меня ездовым в правление назначили. Возить всякое начальство. Да чтоб с ветерком! Со свистом! С гиком! Шутками да прибаутками! Оно, начальство, не только ж по делам колхозным ездило, но и по амурным.
Вот в одну амурную ночь я на кОнях в цыганский табор под Цыганками привёз нашего председателя с директором МТС. Гуляли до утренних петухов! Уж и заря растворилась в восходящем солнце, а уезжать не хотелось. А мне - в особенности. Околдовала меня Даша, дочь цыганская. Милуемся мы с нею в травах предлесья, а она всё глаза косит на коней моих.
- Дашенька, - шепчу ей, - давай я навиду всего табора пролечу, прозвеню бубенцами и тебя на лету подхвачу? И увезу в свой хутор. Женой мне будешь!
- Что ты, милый! Ты нас, цыган, не знаешь. Я дочь цыганская. Волю люблю, как ты коней своих. А любовь твою я с собой уведу далеко-далеко, где кочуют туманы, где цветут олеандры и гитары поют. – И смеётся.
Горько было моё расставание с Дашенькой. Когда пьяное начальство уселось в линейку, я стоя взял в натяжку возжжи и гикнул так, что жеребцы мои встали разом на дыбы, а когда я свистнул разбойно, вихрем с мест сорвались в степь раздольную. И лишь цыганская песня гналась за мною:
Мой костер в тумане светит;
Искры гаснут на лету…
Ночью нас никто не встретит;
Мы простимся в подлескУ.
Ночь пройдет – и спозаранок
В степь, далёко, милый мой,
Я уйду с толпой цыганок
За кибиткой кочевой.....
Весь день начальство и я отсыпались, опохмелялись. После опохмелки засобирались вновь к цыганям. И лишь только заалела зоря вечерняя, мы были в таборе. Конечно пили, конечно пели. Дарья отлучилась от костра, как она сказала «по своему делу». Через некоторое время все обратили взоры на девичий голос:
Гей-гей! Летим, красавец конь.
Взвивайся в вышину!
Да только гривой не задень
Красавицу луну!
Из темноты вырезался конь, а на нем Дарья. Очи, как ясные звёзды, горят, а улыбка - целое солнце, ей-богу! Точно её ковали из одного куска железа вместе с конём. Летит на Буяне. Вся, как в крови в огне костра, и сверкает зубами, смеясь!
- Гришенька, голубчик, я же тебе поутру говорила, что любовь твою я с собой уведу далеко-далеко, где кочуют туманы, где цветут олеандры и гитары поют.
И унеслась она, конокрадка и любовь моя, о которой я помню, забыть не могу.
Свидетельство о публикации №220010301819