Мы жили в 90-х. Глава 4

4.  По мокрому мартовскому снегу, по текущим потокам грязной воды я осторожно шел, стараясь не запачкать свои единственные приличные  демисезонные полуботинки. До приемной депутата Городской Думы нужно было добираться минут сорок, я вышел заранее, часа на два раньше, – и, как выяснилось, не зря. От волнения я чувствовал то легкий озноб, то неимоверную подтянутость и готовность к действию.  Я отвык от своего костюма, от всего, что связано с понятием «приличный вид», и теперь разница чувствовалась и заставляла меня ужасаться.
         На троллейбусной остановке огромная грязная лужа занимала всю площадь, блестели мокрые, потемневшие плитки тротуара. Пассажиры скромненько стояли в сторонке. Мокрый снег летел из-под колес проезжающих мимо автомобилей. Я увернулся от фонтана грязной воды и тоже встал сбоку. Брызги пенились и стекали по пластиковой стенке заградительного сооружения, занимающего центр транспортной остановки.
         Новенький троллейбус с рекламной надписью «Курорты Анталии» под нарисованной пальмой с длинными перистыми листьями лихо подкатил и остановился в глубокой луже. По грязной мутной воде побежали круги. Радужные пятна бензина тонкой пленкой расплывались по поверхности. В раскрытые двери низко осевшего переполненного троллейбуса хлынула толпа. Я удачным прыжком преодолел полосу грязной воды,   втиснулся между какими-то широкими, подбитыми ватой спинами, взялся за поручень… Троллейбус мягко качнуло, двери закрылись. Я стоял на одной ноге и ничего не ощущал, кроме покачивания, гудения и духоты. Плотная женщина в малиновом плаще с ненавистью дернула раздутую хозяйственную сумку, и я чуть не упал. Машинально сжал пластиковую папку с документами.
           Носом я упирался в серую грубую ткань чьего-то пиджака. «Ты чо прижимаешься? Встал здесь!» -- раздалось сбоку. Голос был мужской, грубый, с хрипотцой. Я терпеливо молчал. «Ты не прижимайся, не прижимайся! Извращенец!»… Я терпеливо молчал. «Слышь, зараза, я кому говорю!» -- с ненавистью прохрипели мне в ухо. Рядом кто-то бешено дернулся, и уже на весь салон раздалось насмешливое и уверенное: «Ты слышишь, скандалист! Не развращай людей!» Троллейбус подкатил к остановке и распахнул двери.  Мимо меня протискивались к выходу люди, становилось свободнее,  и  я вдруг ощутил сильный пинок по колену. Мне хотелось взвыть от боли. До нужной остановки оставалось минимум полчаса езды.
          Самое главное правило в таких случаях, когда вас вызывают на скандал,  молчать. Но мне вдруг с такой силой наступили на ногу, что я вскрикнул, невольно привлекая всеобщее внимание: «Черт! Осторожней!» «Отодвинься, сволочь!» – сказали мне с ненавистью громко и толкнули так, что я не устоял, увлек за собой какую-то старушку, и мы вместе упали на женщину в малиновом плаще. Троллейбус тряхнуло, и все мы подались назад, при этом я слышал гневный вопль пассажирки, и кто-то, кажется она, ударил меня сумкой по голове в порядке самозащиты. «Хулиган!» -- сказала старушка с чувством. «Куда-а?!» -- хрипло воскликнул мой главный обвинитель, когда на следующей остановке я устремился было к двери. Двери очередной раз мягко закрылись, из-за подбитого ватой плеча я тоскливо смотрел на проплывающую мимо улицу.
          Приближалась следующая  остановка. Я рванулся и сдавленно сказал в ненавистную широкую спину: «Мне выходить!» – сказал как можно тверже. «Лезешь куда?» – прохрипели гневно и так саданули локтем в ребро, что в глазах потемнело. Неловко я вывернулся, протиснулся, вывалился в открывшиеся двери… В глазах у меня плыло. Ушибленное место на ребре болело, и я чувствовал, что там набухает синяк.
       Я стоял на остановке посреди  расползающегося сугроба и провожал взглядом уходящий троллейбус. В голубом небе таяли, как весенний снег,  белые облачка, ветерок раскачивал мокрые черные ветки.
      Я побрел по улице, тщательно обходя самые грязные места. В конце квартала вынырнули из-за угла и замаячили впереди широкая спина, подбитые ватой плечи. Я покорно шел за их обладателем, как взятый на поводок ручной пес. Там, где улица переходила в бульвар, он обернулся ко мне темным лицом и осклабился, показав белого металла зубы. Нам оставалось еще полквартала до цели моего  пути.
       В конце бульвара мокрые березки роняли капли с тонких веток. Напротив через дорогу  ребристые гранитные колонны Приемной депутата довлели над всей улицей, делали ее торжественней и строже. Широкоплечий стоял за клумбой, заваленной тающим, грязным, ноздреватым снегом,  и уже совершенно открыто смотрел, как я готовлюсь перейти дорогу. Лицо у него было изношенное, темное, изрезанное морщинами,  зеленую велюровую шляпу он надвинул на самые глаза. Я спиной чувствовал внимательный взгляд, когда шел по «зебре».
       В маленьком парадном конвойный в окошке, похожем на кассу,  проверил мои документы, и по выражению его лица можно было предположить, что у него при виде меня внезапно  началась мигрень. Он долго листал мой паспорт и, как будто не зная, к чему придраться, сунул его мне обратно. На скулах у него ходили желваки. Он нажал на кнопку, и металлические рычаги разомкнулись, пропуская меня внутрь.  Я сел, всем своим видом выражая приличие,  на плюшевую банкетку у начала лестницы, ведущей на второй этаж. Рядом со мной ожидали приема седой ветеран войны в форме и две женщины средних лет. Беспокойная дама с затейливой прической, в ассиметричном темно-коричневом вязаном полупальто  стояла у начала лестницы, нервно прижимая к груди стопку листков с напечатанным текстом. Средний палец ее правой руки  украшал громадный и, видимо, очень дорогой перстень: белого золота листья, бутоны и цветы роз переплетались прихотливо в виде шлема. Грудь ветерана вся была увешана медалями – он тщательно готовился к приему. Сильно пахло валидолом.
       В большие окна лезло белыми лучами весеннее солнце, и малиновые квадраты пылали на бордовом ковре. Большая хрустальная люстра под белым лепным плафоном в виде дубовых листьев была также полна солнечного света, и прозрачные брызги лиловых и золотых зайчиков покрывали белые стены. Две колонны цвета слоновой кости таяли, как сливочное масло,  в полумраке холла; соединяясь,  образовывали вверху арку и открывали проход в длинный коридор направо от входа. Вверх, на второй этаж, вела, загибаясь полукругом,  сияющая белоснежная лестница. По бордовому ковру, заглушавшему шаги, выходили из кабинетов коридо- ра и почти неслышно ходили мимо нас сотрудники охраны в форме. Я чувствовал, что, если скажу хотя бы одно неосторожное слово, прием не состоится. Вспоминая, рассматривал я сводчатый потолок полукруглого холла с лепными украшениями, мраморные стены: когда-то в этом здании располагался районный Дом пионеров. Когда-то в узком коридоре направо каждая дверь имела табличку с веселой картинкой: «Кружок «Умелые руки», «Студия юного актера «Буратино», «Детский хор «Аистенок». Трудно поверить, что я, как девчонка, шил в кружке мягкой игрушки медведей и зайцев. Сшить мне удалось только одну настоящую игрушку – «Колобок». Мой Колобок, в отличие от сказочного, имел руки, ноги и веселый чубчик. Сомневающимся я терпеливо объяснял, что в случае необходимости Колобок сворачивается, как ежик. Взрослые смеялись, и мой Колобок попал на выставку. Мне разом вспомнилось, как я спешил по этому коридору вприпрыжку, и какой запах издавал натертый парафином паркет, и как в нем мутными белыми пятнами отражались двери и сияли лампы дневного света, а из-за  двери с надписью «Аистенок» слышался бодрый, отрывистый аккомпанемент рояля, и приглушенный голос преподавателя одергивал кого-то невнятно. Теперь узкое пространство коридора целилось в меня, как дуло маузера.
       Сапог сотрудника охраны  тяжело опустился и вмял ворс ковра  у самой моей ноги, я невольно подвинулся, выпрямился и замер. Круто развернулся вылощенный страж и проследовал в парадное входной двери. Две пожилые женщины все время переговаривались вполголоса, и я вдруг обратил внимание на прозвучавшее слово «мама».  Никогда бы не поду- мал, что это могли быть мать и дочь! Совершенно одинаково они выгля- дели. «Мама, – сказала, как выяснилось, дочь, седая, с гладкой прической валиком и кофейного цвета темным лицом, – надо сказать, что он нас собаками травил». «Да если б только это! – отозвалась мать, с таким же темным лицом и белым седым волосом, постриженным коротко, – ему, чтоб нашу землю оттягать под магазин, день понадобился, день! Ни документов, ни судебных решений – ничего не потребовалось. А мы который год, простачки-дурачки, ходим, ноги бьем. Да кто против него пойдет! Уголовник он, со связями. Вся милиция у него, сама знаешь…» Они замолчали обе и вроде как пригорюнились. Нервная дама в коричневом полупальто при слове «уголовник» крепче прижала бумаги к груди и решительно нацелилась на лестницу. К ней подошел появившейся из входной двери молодой человек с полным квадратным лицом, в хорошей темно-серой тройке под расстегнутым плащом. Склонился к самому уху и на весь холл прошептал: «Успели. Судебная инициатива наша». Вытянул из кожаного портфеля упругий белый лист в нежном пластике, дама сверкнула розовым перламутром ноготков и жадно вцепилась в лист: «Я ваша должница!» «Пустяки», – отрезал адвокат. Ветеран вдруг прижал ладонь к левому боку и стал падать на банкетку.  «Помогите!» – крикнула кому-то мать.  Адвокат сделал несколько шагов к банкетке, но уже целая свита охранников окружила ветерана, его осторожно поднимали под руки, он отбивался и хрипел: «Я сам!» Его вели под руки вверх по белой лестнице, он падал в руках охраны и хрипел: «Я сам!» На повороте лестницы он вдруг освободился рывком, повернулся лицом к холлу и, как в зрительный зал, бросил реплику: «Я был у Самойлова! Самойлов подпишет!» –  он снова стал падать на руки конвойных, и вся группа скрылась за поворотом лестницы. «Безобразие!» – сказала мать. «Довели человека», – поддержал адвокат. «Всех нас доведут вот так, – откликнулась мать. – А все потому, что молчим. Нас обирают – молчим. Дождемся вот…» Дама в коричневом полупальто вдруг стала быстро-быстро перебирать листочки в руках, а потом   с облегчением сказала: «Ах, вот оно! Слава богу!» Мы все почему-то подтянулись, чувствуя, наверное, что час приема близок.
           Черная прядь, срезанная косо, то закрывала, то открывала юное лицо секретаря, когда она спускалась по лестнице. Темные колготы под укоро- ченной строгой юбкой приближались по белоснежным  сияющим ступеням, и вот уже остановились в самом конце. Список посетителей в тонких нежных пальцах встрепенулся, как птица, и негромкий официальный голос отразился от стен, круглой чаши потолка, прозвенел в люстре: «Очередной по списку Елец Надежда Иннокентьевна». «Со мной адвокат»,– полувопросительно сказала дама в коричневом полупальто, и молодой человек с квадратным лицом внушительно выпрямился рядом. «Хвостиков Николай Викторович следующий», – прозвенело в холле. Я подтянулся и замер на банкетке. Рядом со мной тихо увядали, пригорюнившись,  темнолицые мать и дочь.
        За последним поворотом лестницы – когда я поднялся по приглаше- нию секретаря, то увидел это сразу – под широкими округлыми листьями высокого растения в керамическом бочонке, на сдвинутых плюшевых банкетках грузно лежал ветеран. Руки он скрестил на груди и смотрел в потолок, как приготовившийся к смерти. Вокруг сидела и стояла охрана. Дверь полированного ореха с надписью «Приемная» темнела напротив. «Вам сюда», – сказала секретарь.
        Мимо конвойного с недовольным лицом я шагнул в квадратную приемную и разместился в кресле под фикусом. Напротив, на маленьком столике, светился экран среди современной офисной техники – компьютер с принтером и ксерокс. «Депутат Городской Думы Полторацкий Сергей Борисович», – поясняли строгие черные буквы белой таблички на двери в кабинет депутата.   
         Дама в коричневом вязаном пальто возникла вдруг, выходя, на пороге. Мокрое от слез бледное лицо она вытирала кружевным скомканным платочком. Сзади шел адвокат.  «Хвостиков Николай Викторович!» – на пороге кабинета стояла юная секретарь и сторонилась, пропуская меня в кабинет.
     На фоне  полосатого знамени новой России за массивным пись- менным столом сидел плечистый человек и смотрел на меня сливовидными, лиловатыми навыкате глазами. Маленький красно-бело-синий флажок размещался перед ним на письменном столе рядом с портретом Ельцина в прямоугольной рамке. Комнаты в старом дореволюционном здании, приспособленном когда-то под Дом пионеров, были маленькими,  я стоял совсем близко от письменного стола с флажком и портретом Ельцина, прямо напротив внимательных  голубых глаз и не двигался с места. Пушистый, в розовых тонах ковер на полу, светлый письменный стол, блестящий портрет Ельцина под стеклом с играющими бликами, белая, легкая, перехваченная поперек шнуром занавеска на высоком окне – все сливалось для меня в сплошное размытое цветное пятно и легко покачивалось и плыло куда-то в сторону. Наверное, я стоял довольно долго, потому что  лилово-голубые глаза выразили  некоторое недоумение. «Садитесь», – сказал их обладатель и показал на такой же массивный и светлый, как стол, стул. Я послушно сел и уперся преданным взглядом в голубые глаза.  В душе моей поднималась невысказанная мольба и надежда. «Я вас слушаю», – мягко сказал депутат Городской Думы Полторацкий Сергей Борисович, и меня вдруг поразила естественная интонация доброжелательного человека, от которой за годы безработицы и домашних междоусобиц  я отвык. «Я вас слушаю» – как это прекрасно, что человека готовы понять и выслушать! Я в очередной раз убедился, что за последнее время основательно одичал, и меня неприятно кольнуло.
Широкие плечи Полторацкого, сильные руки под серой с блеском тканью делового костюма возвышались над непрозрачным пластиком голубых и темно-зеленых папок, занимавших левый угол стола. Под рукавами пиджака округло перекатывались бицепсы, и казалось, что костюм ему мал.  Рядом с хозяином кабинета даже два телефонных аппарата   по правую руку казались совсем крошечными, а стол, массивный, как древний мавзолей, выглядел партой школьника-переростка. У Полторацкого были золотистые,  пшеничные, загнутые кверху, необыкновенно длинные ресницы, и я подумал, что в школе его могли дразнить из-за них «девчонкой». Такие же светлые, словно выкрашенные перекисью водорода, волосы  он стриг так коротко, как будто только недавно был обрит в качестве призывника. На среднем пальце левой руки блестела массивная золотая печатка. Галстук в серую и розовую полоску был перехвачен  толстым золотым зажимом. Сильная шея наливалась багровой кровью под тесным воротником. Полторацкому  не хватало только татуировки и металлических зубов, чтобы  довершить картину: продвинутый уголовник в цивильной одеже при исполнении новых служебных обязанностей. Деловой костюм хорошего кроя, но ткань блестит вульгарным серебристым отливом и плохо лежит в несгибаемых швах; часы – массивные, швейцарские, золотые, закрывают квадратным циферблатом почти все запястье. И все же нечто убеждало в том, что истинный его облик не столь одиозен. «Нечто» – манера Полторацкого  смотреть и разговаривать,   и казалось, будто одежда на нем с чужого плеча.  От всего этого веяло маскарадом, декорацией. Ощущение двойственности вдруг возникло и сопровождало меня до самого конца.
Полторацкий пробегал взглядом мое заявление, вскидывая на меня с интересом внимательными глазами, и одновременно слушал. Я пытался сделать свои слова убедительными и точными, но  они вдруг рассыпались, как металлические шарики от детского биллиарда, запрыгали по столу Полторацкого, по полу, со стуком покатились в разные стороны. Слова застревали у меня в горле, не желая складываться в убедительные доводы. «Я могу доказать, – сбивчиво торопился я, – что эта квартира принадлежала мне на законных основаниях и я, именно я, – законный собственник жилья. Поскольку мне не были известны последствия приватизации…» «Вы хотите сказать, что имеете основания для расприватизации квартиры и возвращения ее в прежнее состояние, – уточнил Полторацкий с интересом. – Но вам должно быть известно, что подобные вопросы решаются в суде. – Он помолчал, что-то вроде тени невысказанных мыслей прошло по его крупному лицу. – Ныне суд – третья власть». Он пояснил, мысленно, мне казалось, загибая пальцы: «Вы знаете, что в государстве есть власть законодательная, исполнительная…». «Суд не принимает у меня заявление», – сказал я. «Любому решению суда вы обязаны подчиняться», – провозгласил Полторацкий торжественно. И таким тоном, как будто делал сноску к основному тексту, добавил:   
          — Какой район?
— Ленинский.
«Вы должны приспособиться к новым условиям жизни и учитывать ее требования», – все так же торжественно сказал Полторацкий. Он как бы невзначай что-то отметил  в ежедневнике. И буднично, вскользь заметил: «Разберемся». Я чувствовал: визит окончен. Надо было вставать и уходить. Я неохотно и неловко поднялся. Полторацкий вскинул на меня глаза и, когда я был уже у самой двери, как-то очень неформально пожелал вслед: «Удачи!»
         Юная секретарша, похожая в своем черном костюме на бойкую птичку, улыбнулась мне в приемной: «Ваш экземпляр заявления». На ксерокопии в нижнем правом углу стояла ее подпись, дата, входящий номер. У меня вдруг перехватило горло. Я так отвык от нормального человеческого обращения, что иногда становилось страшно, когда я сам сознавал это. Я был в такие моменты как преступник, которого неожиданно реабилитировали.
  Ветеран все еще лежал на сдвинутых банкетках, и, когда я проходил мимо, то слышал, как один из конвойных пытался распорядиться: «Вызовем скорую». «Нет! –ветеран  приподнялся на локтях. – Я попаду на прием!» Конвойные стояли над ним с раздосадованными, как у родственников, не дождавшихся наследства, лицами.
  Какая-то огромная тяжесть свалилась с моих плеч. Я знал, что это чувство свободы даровано мне на время. Выйдя из парадного, шагал прямо по лужам; поднял голову и посмотрел вверх. Над моей головой посреди серых разбухших облаков потихоньку открывалось сияющее голубое  окошко – прорубь среди тающего льда. 
Я давно не бродил по улицам отдыха ради: настроение, ясное дело, было не то, обстоятельства не те, и шел теперь, наслаждаясь, сравнивая и вспоминая. Вот здесь на углу, в здании с остроконечной крышей и полукруглым лепным балконом, располагался еще недавно обычный советский  гастроном. Я привык покупать там хлеб вечерами и разные необходимые мелочи и никогда не обращал особенного внимания на красивое здание. Я знал, конечно, что это – памятник зодчества, пусть побледневший, запущенный и обнищавший. Накануне  революции  1905 года здесь провела чрезвычайное заседание оппозиционная Городская Дума, здесь было Дворянское собрание. Когда-то. Для меня и моих сверстников, поднимавшимся по стертым полукруглым ступеням, входившим через застекленные двери в узкие, серые залы магазина,  здесь был прозаический провинциальный гастроном, где за стеклами витрин традиционная сельдь и сыры были уложены в единообразные белые ванночки, консервы (шпроты, килька и сельдь маринованная) стояли пирамидами, поблескивали круглыми металлическими боками; колбасы: вареная докторская и любительская да несколько сортов полукопченой –  занимали небольшую часть пространства,   да  ценники, отштампованные густыми лиловыми  чернилами, объединяли всю картину в один натюрморт. Дешево, посредственно и весьма практично. На фасаде здания под округлым балконом второго этажа раньше крепилась темно-синяя вывеска с надписью золотом: «Свинопром».
Теперь здание словно умылось и помолодело: запущенные недавно серые стены сияли нежной розовой краской, на их фоне лепнина цвета слоновой кости пенилась, как кружево на прихотливом платье. Ослепительно сияли вращающиеся стеклянные высокие двери. Над ними горела надпись: «Салон "Артурчик"». И ниже мелкими буквами: «Частный предприниматель Артур Харламян». Входить было незачем: отныне это был чужой мне мир. В витринах салона висели индонезийские украшения ручной работы из грубого темного металла, какие-то шелковые шарфы с бахромой, стояли курительницы для благовоний на низеньких столиках с витыми ножками.
То и дело встречались мне  старинные здания, заново отделанные и приведенные в порядок. Дорогостоящие заведения лепились, как соты, в домах вдоль всей улицы.  Кондитерские, парикмахерские, ресторанчики, ювелирные лавки. В их витринах располагались недоступные мне товары, в их двери впархивали «прикинутые» девушки. (Как правило, этот прикид состоял из рваных джинсов и курток в заплатах весьма странного вида). Какие-то будочки и ларечки. Часто попадались нищие. Вразнос торговали пирожками, бутербродами. Букетиками цветов. Какое-то запустение и растерянность царствовали всюду. Люди в этом новом городе казались маленькими, потерянными, их словно придавили книзу, и они брели по городу как чужие.  Улицы, по-видимому, плохо убирали: в тающем снегу размокали обертки от «Сникерса», пачки от сигарет.
У городского кинотеатра «Пионер» всю стену занимали черно-белые  афиши: «Впервые в России!!! Первая российская фотомодель  Наталья Алимова в первом в России сексуальном триллере «Красная западня».  Актриса была сфотографирована во весь рост, обнаженной, голой спиной к зрителю, с закинутой назад головой, длинные распущенные  волосы доставали почти до талии. На правой ягодице и предплечье красовались татуировки. Непривычных прохожих все это несколько шокировало. Компания подростков, проходя мимо,  засвистела и заржала громко и неестественно. Я остановился у афиши и стал читать аннотацию, размещенную под «голым» изображением. Огромная попка нависала как раз над моей головой. Какой-то маленький, согнутый возрастом старичок, чрезвычайно интеллигентного вида, в помятой коричневой шляпе и таком же коричневом плащике, прошел мимо, шлепая тщательно вычищенными демисезонными туфлями по мокрому снегу,  остановился на углу и резко повернулся в мою сторону с таким недоуменным выражением лица, как будто я был крокодилом, сбежавшим из зоопарка. И поскольку реакции с моей стороны не последовало, он покачал головой, сказал: «Ну и ну!», злобно сплюнул в снег и отправился восвояси. Я между тем читал:
«ТО, ЧТО ЗАМАЛЧИВАЛОСЬ. Впервые в истории российского кинематографа показана вся  правда сталинского времени. История целого поколения, драматические судьбы, любовь и политика КАК ОНИ ЕСТЬ». Я дочитал аннотацию до конца и спокойно пошел по направлению к скверу. Этот скверик – место игр моего детства – всегда был аккуратным, чистеньким, как новая игрушка, привлекал в дневное время мам и бабушек с колясками, а вечерами – влюбленных. Каждый год там обновляли аттракционы на детской площадке – красили и меняли, посыпали аллеи крупным желтым песком вперемешку с белой ракушечной крошкой. Я вспомнил, что иногда в песке попадались пестрые раковинки, – праздничное впечатление детства. Ныне здесь царило запустение. На лавочке спал бомж, заросший щетиной, с распухшим, нечеловеческим, сине-багровым лицом. Он дышал хрипло, со стоном. Тут же валялись его пожитки: возле лавочки на снегу приткнулся полотняный, пестрый от грязи мешок и пустая пластиковая бутылка; в головах у мужика, свернутая, топорщилась большим узлом какая-то дерюжка. Специфическая вонь – несмываемой грязи, гниения, тлена,  умирающего заживо человеческого тела – поражала обоняние. Я прошел дальше, к фонтану, украшенному мраморным изображением мерзнущей в нашем климате Русалочки. В самом конце аллеи, на месте недавно снесенного памятника пионеру-герою Павлику Морозову (уместная была скульптурка для детского скверика!), появилась трехгранная стела из бордового полированного гранита в честь основания нашего города. Я остановился и стал читать. Золотом светились разделенные короткой черточкой даты: 1698 – 1998. Это означало, что памятник воздвигнут в этом году в честь  трехсотлетия моего родного города, где я родился и вырос. Я вспоминал без усилия то, что учил в университете, читая на другой грани узкой трехгранной стелы: «На вечную память и благоденствие  потомству Благословением Божиим Его Царского Величества Правителя  всея Руси Высочайшим повелением граду сему в землях восточных быть». За моей спиной раздался вдруг немыслимый музыкальный вопль, перешедший в вой, я вздрогнул и обернулся: по самому краю проезжей части к скверику неслышно подкралась  блестевшая черным лаком иномарка и обдала меня звуковым потоком, как внезапным душем. Весь автомобиль был украшен разноцветными воздушными шариками и бумажными флажками. В окно высовывалась смуглая, волосатая, худая,  обнажившаяся под задранным рукавом  рука с дымящейся сигаретой. Под какофонический аккомпанемент шлепнулся мне под ноги окурок, и прошелестела иномарка дальше. Я побрел назад по аллее. На той же лавочке бомж, казалось,  не дышал, не стонал и лежал не шевелясь. Будто бы умер.
На углу скверика импровизированный уличный лоток – ящики, застеленные  грязноватой бумагой, --  предлагал дешевые сигареты (пач- кой или поштучно), леденцы на палочках и относительно новое лакомство: шоколадки «Сникерс». Бабуся в теплом платке и стеганом пальто с капюшоном примостила рядом на скамеечке еще и собственный бизнес – подсолнечные семечки на стакан. Я все время чувствовал не утоленный до конца голод и, когда мог, покупал какие-нибудь вкусности на улице. Наскреб в кармане мелочь, купил «Сникерс», сел на ближайшую лавочку и стал наслаждаться жизнью. В последнее время я так устал от своей неустроенности, что искал, где и как компенсировать усталость, растерянность и боль; получалось только в пустяках. Старался есть не торопясь. Надо мной тихо и грустно светилось сумеречным светом белое небо, меняли очертания воздушные замки облаков, темно-серых с нижней, обращенной к земле стороны. Их края, пронизанные солнцем, издавали подобное радиоактивному излучению сияние. Черные ветви мокрых кленов с необлетевшими сухими семенами покачивались,  мерзли и ждали тепла. 
Через улицу, за двухэтажным старинным зданием с башенками (оно теперь было украшено мансардой и вывеской «Пивной бар для солидных мужчин»), за перекрестком,   находилось мое любимое Бюро трудоустрой- ства. И я вдруг вспомнил, что у меня с собой паспорт. Последний раз оглянулся я на бездыханного бомжа –  отсюда он выглядел грудой грязного тряпья --  поднялся, застегнул куртку до самого подбородка и двинулся к перекрестку. Как оказалось впоследствии, навстречу Судьбе.
Сразу за перекрестком улица, мощенная выщербленным булыжником,  горбом поднималась в гору. Деревянные покривившиеся фонарные столбы держали на косых плечах старомодные желтые лампы; замерзшие акации роняли черные стручки в снег, на  мокрые рельсы. В маленьких окошках приземистых домиков цвели герани,  оживляя старенькие  подоконники. Там, где улица делала крутой поворот, меня лихо обогнал трамвай и затрезвонил и заскрипел на повороте тревожно. Я шарахнулся в сторону от трамвая, перебежал рельсы и через калитку из металлических прутьев проник в заваленный прошлогодними листьями палисадник. Все здесь, в большом дворе, было уныло, запущенно и, казалось, покрыто многолетней паутиной. Какие-то покосившиеся сараи виднелись в глубине. Огромная очередь тянулась через двор, и на лавочках сидело по два-три человека.
Надо сказать, что очередь, как и человек, имеет свое лицо. Здесь она проходила от узкой подворотни через палисадник, где сухие стебли виднелись из-под снега, и, затаптывая клумбы, упиралась в дверь на высоком бетонном крыльце под треугольной  пологой крышей-навесом. В очереди изредка попадались престарелые люди, достаточно много было совсем молодых, но в основном – людей средних лет.  Если бы я искал слова для определения того, что видел, сказалось бы: разношерстность. Впереди меня, человека через три,  стояла не то девочка,  не то девушка, росточком мне едва до подбородка. На ее голове лихо сидела летняя кепка с малиновым козырьком, на детских ногах, поверх колготок черной сеточкой, красовались матерчатые розовые босоножки в тон кепке,  с оборочкой. Из-под кепки торчали в стороны две седые косички. В руке она держала старенький бидон для молока, такой же в этой обстановке неуместный и неожиданный, как пулемет в кухне. На эмалированной голубенькой крышке бидона виднелись черные пятна обившейся эмали. Я потом заметил, что лицо у нее изможденное, прозрачное, с тонкими, как паутинки, морщинками. Девочка-старушка неопределенного возраста щурилась сквозь проволочные очки. Я держался за небритыми мужиками, видимо, знакомыми между собой. Они частенько отлучались покурить. Курили, стоя под кривым деревом возле клумбы у входа во двор. Какая-то баба с загорелыми толстыми щеками, похожими на вареные груши в коричневых крапинах веснушек, в теплом спортивном костюме то  ходила вдоль очереди, то садилась на лавочки и  пыталась заговаривать со всеми. На груди у нее висело объявление, написанное от руки крупными кривыми буквами: «Требуица лоточница». Далеко впереди обращала на себя внимание высокая величественная старуха в велюровом темно-зеленом пальто с квадратными плечами и серой шляпе с искусственными цветами. Она была похожа на переодетого гренадера. Я встретил ее взгляд, когда она обернулась, и  почувствовал только, как сквозь меня уперлись в пространство выцветшие прозрачные глаза на увядшем пергаментном лице. Где-то со скуки от долгого стояния начинались ничего не значащие разговоры, их то обрывали на полуслове, то переходили к озлобленным спорам на тему дня: «… сделают для нас. – Ельцин уже сделал, спасибо ему скажите. – Я вот и говорю, загоны скоро сделают для нас, как для скота, чтоб не мешали старики. – У меня дети молодые, молодым, думаете, легче? Дочь только техникум закончила, никуда не может устроиться, третью работу меняет, и на третьей работе опять обманули. – Да-а, работодателям сейчас палец в рот не клади! – Хаяли вот советскую власть…-- Да кто хаял-то! Вы же, наверное, сами и хаяли, демократия- дерьмократия. --  Телевизера наслушались, а теперь, как петух в одно место клюнул, и де вона, та советска власть! – А вы телевизор больше смотрите!» Очередь закипала, словно  манная каша в кастрюльке, расползалась, устав стоять на одном месте, по двору, и тогда отворялась вожделенная дверь на крыльце под треугольной крышей и на верхней ступеньке, как на трибуне, появлялся наш надсмотрщик, начальник над безработной шантрапой, представитель власти – пенсионер охранник в штатском. До меня отчетливо доносилось издалека: «Почему опять стоят на крыльце неизвестно кто? Сойдите немедленно с крыльца!» В ответ слышалось какое-то неясное бормотанье, очередь начинала двигаться, ломаться. Толстый живот охранника под коричневым пиджаком занимал, казалось, все крыльцо. «У нас госучреждение! Очистить тамбур, заходить по одному!» И было в его голосе что-то давящее, как стальная проволо- чная сеть, наброшенная на людей сверху: «Пока не установится порядок, не примем ни одного человека!» Очередь глухо ворчала, замолкала и подчинялась.
Я вдруг осознал, что все время возвращаюсь взглядом к стоявшей впереди высокой рыжеватой блондинке (если у кого-то и возникнет подозрение, что я неравнодушен к рыжеватым блондинкам, опровергать этого я не буду). Тоненькая спинка в салатном пальтишке с откинутым меховым капюшоном, над капюшоном в пышный волнистый «хвост» поднят целый сноп блестящих волос. Она явно устала выдерживать стояние на непомерно длинных шпильках высоких сапог, потому что то и дело переносила вес тела на одну ногу, а другую сгибала в колене и так замирала – как цапля. Взгляд мой возвращался к ней механически. Я был спокоен: я любил Ленку. Блондинка вдруг обернулась на мгновение вполоборота, и бросился в глаза неожиданно неправильный, странно нежный овал лица, и мелькнул светлый глаз под рыжеватыми завитками. И все время, пока очередь медленно продвигалась к заветной двери, то выплывал из-за чьей-то спины локоть в мягком светло-зеленом рукаве и мелькала узкая белокожая кисть и на пальце – золотой витиеватый ободок тонкого колечка, то  рыжеватый локон выглядывал и  раскачивался под дуновением ветра; а то я вскользь замечал, что на узкую руку уже натянута тонкая бежевая перчатка. Меня от нее отделяло человек пять, и я даже досадовал немного, что все эти детали против воли лезли в глаза и так назойливо мне мешали. Уже у самых ступенек  я увидел, как она, узким плечиком вперед,  не вошла, а проскользнула  в двери – и потерял ее из вида. Баба с толстыми щеками стояла теперь на крыльце, и я мог наблюдать ее темные веснушки на грушевидных щеках и табличку «Требуица лоточница».
За маленьким холлом, который охранник обозвал «тамбуром»,  в узком коридоре стояли тесно, плечом к плечу. Я все время безуспешно искал взглядом салатное пальтишко, мне вдруг стало грустно, что его больше не видно. Коридор заканчивался перегородкой из дерева с дверью, обитой темно-малиновым дерматином. Между очередью и этой перегородкой сидел за столиком внушительный охранник в коричневом костюме и подозрительно оглядывал каждого, проходившего мимо него на прием. Его широкое лицо с двойным подбородком  было добродушным и бесцеремонным одновременно. На толстом носу сидели маленькие круглые очочки, и он смотрел поверх очков на очередь со скептическим  видом уставшего от жизни воспитателя среди педагогически запущенных и умственно отсталых  детей. Когда очередь, устав стоять, слишком напирала, он поднимался, перегораживал коридор своим коричневым животом и, защищая малиновую дверь в нормальную жизнь, как осаждаемую крепость, зычно вопрошал: «Куда-а?!  Встали по стеночке. Еще подвинулись. Еще… Женщина! Стенку пожалейте, не надо об нее обтираться!» Я подумал, что охранник похож на большого бегемота в маленьких очках.  Он прошел, между тем, как сержант перед строем новобранцев,  посередине смиренно расступившейся толпы. Из-за двери до меня донеслось: «На учет временно не ставим!» Мне было слышно, как кто-то вышел, дверь хлопнула, очередь задвигалась, раздраженные и унылые лица  выразили к происходящему некоторый интерес, и то общее выражение, которое я заметил, несколько напомнило мне  морду замерзшей дворняги, перед которой приоткрыли дверь в теплый подъезд. «Назад! -- сказал охранник кому-то.-- А вы пройдите». Впереди толкались, кто-то выбирался наружу. Я вдруг оказался перед самой дверью. Охранник прошел вдоль очереди в начало коридора, и уже оттуда я слышал: «По одному выровняйтесь! По одному! – Вы всем очередь сломали. – Я тут стоял. – Вы вон за той старушкой. – Это вон та девушка за той старушкой, а вы за ней!» «Замолчите, -- перекрыл всех голос охранника, -- а то попрошу выйти  из помещения!» Темно-малиновая дверь открылась, я, жмурясь, шагнул из полутемного коридора в кабинет и оказался лицом к лицу с двойником моей тещи Татьяны Тимофеевны. Только у этой Татьяны Тимофеевны и лицо и волосы были бесцветными и тусклыми, а прическа уложена короткими, не то пыльными, не то седыми  кучеряшками. Она смотрела на меня, страдая, видимо, от хронического раздражения. И я услышал короткое: «Документы!» – и сунул ей скоренько паспорт. Страницы под ее руками так и замелькали. Не отрывая от них взгляда, так же коротко бросила: «Садитесь! Свет закрываете!» – и я покорно опустился на стул. В узком кабинете, кроме стола с компьютером и стула для посетителей, ничего больше не было. «Пожалуйста,– сказал я неожиданно для себя тусклой женщине, -- любую работу с нормальным заработком». Она  сунула мне на подпись бланки и задвигала компьютерной мышкой, уставилась в экран. «Обвальщиком на мясокомбинат за полторы тысячи на сдельную оплату. Пойдете?» «Есть еще что-нибудь?» – спросил я с надеждой. «Нормировщик. Тысяча, сдельно».  «Давайте», – сказал я нехотя. Я знал уже заранее, что это опять кончится ничем. Как небывалое счастье, меня привлекала работа по специальности. Мне страшно не хотелось остаться на всю жизнь за прилавком, а это еще лучшее, что  мне предлагали.  «Распишитесь, здесь и здесь», – мне под нос снова сунули бумаги. Я взял четыре предложенные вакансии и вышел. 
         


Рецензии