Рассказы о войне 3

                ГУ-ГА

                Повесть
                Автор Морис Симашко.

  Морис Давидович Симашко (1924-2000), советский писатель, народный писатель Казахстана, прозаик, автор произведений на темы среднеазиатской и русской истории, переводчик казахской литературы на русский язык. За повесть ГУ-ГА журнал «Дружба народов» премировал автора в феврале 1988 года, по итогам за 1987 год.

Продолжение 2
Продолжение 1 http://www.proza.ru/2020/01/10/276

                ВОЙНА В ОРИГИНАЛЬНОМ ИЗЛОЖЕНИИ

  «Жёлто полыхнув у самой земли, гаснет ракета. Это у них последняя, судя по времени. Полная тишина стоит в мире, даже дождь не шуршит больше в штабелях старого торфа. В этот предутренний час мы всегда уползаем к себе, оставляя только секреты. Но сегодня все мы здесь, до последнего человека. Капитан и оба лейтенанта лежат где-то за нами. Часа полтора назад Даньковец, Никитин и ещё восемь человек уползли через проход в минном поле, куда ходили мы за «языком». Даньковец потом вернулся и лежит теперь недалеко от меня. Немцы опять беспокоились всю ночь, светили ракетами и били из пулемётов, не показывая головы. Два, раза они садили в глубину болота мины откуда-то с горы. Всё было, как в обычную «белую ночь», только мы на этот раз не стреляем. Сейчас они вовсе успокоились и серый предутренний туман стоит над их окопами. За ними темнеет косогор, где доты. Там тоже тихо.

  Мы лежим уже второй час, ждём утра. От спирта или от горячей мясной каши мне даже жарко. Шинель я, как и другие, держу наброшенной на спину. «Шмайссер» бросил и привычно чувствую карабин боком и локтем. За поясом сзади — гранаты. Их длинные деревянные ручки и впрямь удобны для такого дела. Ещё нож в сапоге, тоже немецкий. Время идёт так, как нужно: ждать я научился. Рассвет не наступает, но небо делается выше. У немцев, наверно, спят. И нигде, ни вправо, ни влево от нас, не слышно какого-нибудь дальнего грома. Воздух густеет, становится совсем чёрным. И тут что-то непонятное толкает меня в плечи. Ни шороха, ни звука не доносится ниоткуда, но я знаю, что все сейчас это почувствовали. Тело моё напрягается. Проходит ещё минута, и хорошо знакомый мне хриплый голос запевает:
«Как на Ришельевской да у-угол Дерибасовской…»

  Это песня с Молдаванки, и Даньковец поёт её, неспешно выговаривая слова, как где-нибудь за столом, выставленным под акацию на узкий, мощённый булыжником двор. Её пели всегда без женщин, пьяно перемигиваясь, матросы с «дубков» и старые уже биндюжники с воловьими глазами. Пели с лихой и какой-то добродушной ухмылкой. Тут, ночью, на этом болоте, песня действует неожиданно. Чувствую, как внутри меня отпускает что-то, тянувшее душу. Всё на свете делается проще, яснее, и жизнь моя не имеет большой ценности, радостная, злая кровь медленно приливает к голове.
«В восемь часов ве-ечера был свершён налёт».
Поёт Даньковец, и мы начинаем мерно, глухо, в сто двадцать голосов:
Гу-га, гy-га, гу-га, гу-га.

  Немцы молчат. Только одинокая очередь срывается у них и тут же кончается. Взволнованные голоса доносятся до нас, то ли команды, то ли ещё что-то.
Шум у немцев усиливается — он слышится теперь здесь, на болоте, и где-то в глубине у них, на косогоре. А мы, приподнявшись на локтях, в полный голос говорим в их сторону: гу-га, гу-га, гу-га, гу-га.
Чиркает одна, вторая ракета, но падают как-то беспорядочно, в стороне от нас. Их мёртвый огонь только мешает увидеть что-то в серой мгле рассвета.
«Лица-дрица, бабушка здорова».
Да гу-га, гу-га, гу-га, гу-га.
Всё не стреляют немцы, и мы знаем, что руки у них дрожат.
«Лаца-дрица, бабушка живёт»
Теперь и там, в глубине немецких позиций, куда заползли наши, слышится медленное, неотвратимое:
Гу-га, гу-га…
Кажется, узнаю голос Никитина. И за потонувшим орудием отзываются хриплые голоса, как будто болото выдыхает их. Видно уже, как приподнимаются, перебегают немцы от этих голосов в одну, потом в другую сторону. Слышны одиночные выстрелы. А мы всё лежим.
Гу-га, гу-га, гу-га, гу-га.

  Теперь мы встаём, все сразу, сбрасываем шинели с плеч. Впереди Даньковец, а мы за ним плотной массой, стараясь не ступать в сторону. Иванов идёт сразу за мной, несёт на плече пулемёт. Торф мягко поддается под сапогами. Мы не бежим даже, мы идём и уже без песни, в такт шагу кричим:
Гу-га, гу-га, гу-га, гу-га…
Гремят где-то рядом взрывы. Кто-то из наших сунулся в мины. И тут немцы начинают стрелять, только непонятно куда. Мы уже здесь, среди них, и вижу, как целая толпа немцев, человек десять, бежит куда-то мимо нас, перескакивая через свои окопы. Иванов втыкает сошки пулемета в торфяной бугор, ложится и начинает бить в упор. Немцы остановились, словно наткнулись на стену. Я почему-то не ложусь и стреляю с руки.
— Гу-га, гу-га! — кричу я.
Рядом тоже кричат и стреляют куда-то вниз, в ходы сообщения и в стороны очередями из автоматов. Потом мы идём вперёд, спотыкаясь, падая и выбираясь из воронок. Где-то тут, около нас гулко стучит немецкий пулемёт, но пули к нам не летят.
— Гранаты! — кричит чей-то голос.

  Я бросаю гранату под штабель торфа, кто-то бросает ещё одну. Они рвутся, выбрасывая рыжее пламя. Но пулемёт стучит безостановочно. Иду туда напрямик, вижу окоп, но не прыгаю вниз, подхожу сверху. От удивления я даже опускаю карабин. Укрытое брёвнами и землёй пулемётное гнездо аккуратно присыпано торфом. И деревянная скамеечка там есть. На ней сидит немец с какими-то вытаращенными глазами и весь содрогается вместе с пулемётом. Поворачиваю голову и смотрю, куда же он стреляет. Вижу, что наступил уже день. Изрытое воронками торфяное поле с развалинами на краю кажется мне знакомым. Ну да, это же наши позиции. Только зачем он туда стреляет? Там ведь никого теперь нет… Неожиданно вижу другого немца, с белым лицом и без каски. У него в руке пулемётная лента, и он смотрит на меня, не мигая. Сажу в него из карабина, а он всё стоит, лишь светлые волосы чуть шевелятся от ветра. Только теперь соображаю, что карабин не заряжен. У меня полные карманы обойм, но я лезу рукой за пояс, достаю гранату. Делаю шаг назад, потом второй, нащупываю выступ.
— Гу-га, — говорю, бросаю гранату и падаю зачем-то не вперёд, а на спину. Ноги мои подбрасывает, и сразу становится им тепло.

  Встаю и смотрю туда. Ещё сыпется торф, и появляется тот же немец с белым лицом. У него в отведенной руке автомат. Он оглядывается на меня и уходит по окопу сначала медленно, потом всё быстрее. Я иду за ним. Немец ещё раз оглядывается и уже бежит. Я тоже бегу, мне поверху неудобно, ноги скользят, проваливаются в ямы. Какие-то люди мешают мне, перебегают дорогу. Сталкиваюсь с одним из них, вижу, что это другой немец в каске. Этот мне не нужен. Отталкиваю его и бегу дальше, не выпуская из виду того, с белым лицом. Он вылезает из окопа, останавливается и тянет, дёргает из-под локтя свой автомат. Я стою напротив и не обращаю на это внимания. Лицо у него вовсе расплылось, и нос, рот — всё слилось в какой-то неясный белый круг. Глаз я не вижу, только мокрые волосы по краям этого круга.
— Ты б… худая, — говорю. — Бежишь!
И бью не прикладом, а дулом вперёд, в середину круга.

  Всё заливается красным у него, а я бью коротким стальным стволом ещё и ещё раз сверху. Когда убиваю его, вдруг начинаю всё видеть и слышать. Холодный дождь идёт из низких туч. Гимнастёрка у меня совсем мокрая. Немцы бегут по всему болоту, непонятно, в какую сторону, и мы бежим вместе с ними, сталкиваясь, стреляя, но не отставая друг от друга. Стреляют из окопов, из воронок, но, кто и куда, непонятно. Почему-то кажется, что всё вместе это движется по кругу, возвращаясь к какому-то месту и снова отдаляясь от него. Лишь Иванов лежит с пулемётом на том же бугре и время от времени даёт короткие очереди…
— Полундра, Боря!
Оборачиваюсь и вижу автомат, медленно направляемый в мою сторону. Он в трёх шагах. Знаю, что ничего уже не успею сделать, и поэтому только смотрю. И, когда ствол подходит к моему животу, слышу очередь. Автомат взлетает вверх, и вижу тогда немца. Он валится, всё пытаясь ещё подхватить свой «шмайссер», а Даньковец даёт ещё одну короткую очередь. Почему-то мне казалось, что всё происходило медленно. Даньковец ещё что-то кричит мне, но я не слышу. Обтираю свой карабин, старательно, с разных сторон прижимая дулом к торфу, заряжаю его.

  Теперь я вместе с Кудрявцевым и Глущаком бегу к перевёрнутой вагонетке, где усилилась стрельба. Узкие ржавые рельсы лежат сорванные, изломанные, торчком уходя в болото. По ним, как видно, возили торф. И вдруг Глущак как-то странно ахает и, не выпуская автомата, начинает медленно становиться на колени. Хочу поддержать его, но он валится головой вперёд. Шея его неестественно поворачивается, и я вижу открытые, спокойные глаза. Смотрю недоумённо. Ещё несколько наших пробегают мимо меня. Я оставляю Глущака, бегу с ними, стреляя в серо-зеленые спины… Опять мы перебегаем рельсы, но уже в обратную сторону. Всё думаю, где же Даньковец. Слышу хлёсткие тупые удары, торф у самых ног будто ножом вспарывается рваными полосами. Мы приседаем, ложимся на землю. Это те, в суконных гимнастёрках лупят с горы из крупнокалиберного, помогают нам».

  Продолжение повести в следующей публикации.


Рецензии