de omnibus dubitandum 94. 34

ЧАСТЬ ДЕВЯНОСТО ЧЕТВЕРТАЯ (1851-1853)

Глава 94.34. МИМИНА…

    Летом 1909 года достала перевод романа Уэльса. Так как давно не читала по-английски, то для упражнения, кроме заказанного романа {В.И. Засулич перевела на русский язык роман Уэльса "В дни кометы". См. собрание сочинений Уэльса. Изд. "Шиповник", т. V, СПБ. 1910} купила еще несколько книжек того же автора. Увезла их в свою избу на хутор Греково {Хутор Греково находился в Тульской губ. и, принадлежал Федору Гермогеновичу Смидовичу, который предоставил В.И. Засулич избу с небольшим цветником. На этом хуторе В. И. проводила летние месяцы}.

    Сидела под вечер у себя на крыльце и читала «The time machine» («Машина времени»). Солнце за рощей должно быть совсем зашло, темно читать; положила я книгу, села на машину и поехала в прошлое. Нет, здесь неинтересно, — близкое прошлое совсем неинтересно, в более далеком, поднимутся леса зеленые, дремучие, но и только.

    Вот, если в Бяколове {Бяколово находилось в Гжатском уезде, Смоленской губернии, и принадлежало Микулиным, двоюродным сестрам матери Веры Ивановны. Семья Микулиных состояла из трех сестер Елены, Наталии и Людмилы и брата Николая. Бяколово находилось в 10-ти верстах от принадлежавшей матери Веры Ивановны деревни Михайловки, где родилась В. И.}…

    И мгновенно из-под Тулы я перенесла машину в Гжатский уезд, в помещичью усадьбу, и уехала на пятьдесят лет в прошлое, — последний год жизни старого дома; его перестроили как раз накануне освобождения. Вокруг меня тогдашнее Бяколово со всеми красками, звуками, со всеми его обитателями: Мимина {Мимина - старушка, гувернантка Матрена Тимофеевна, проживавшая в семье Мизулиных. Миминой ее прозвали ее воспитанницы}, дети, собаки, кошки… У меня всегда была плохая память на имена, но никогда не забывала я и теперь помню, как звали всех многочисленных собак и {На этом рукопись обрывается. В той же тетради через несколько чистых страниц начинается следующий отрывок}…
   
    Она {Имеется в виду "Мимина"} в самом начале XIX века воспитывалась в Сиротском институте. Попала туда, кажется, с самого рождения, никакой семьи, во всяком случае, у нее никогда не было. Всю жизнь прожила она в чужих богатых домах, воспитывала чужих детей.

    Я была первым ребенком, отданным в ее полное распоряжение, существовавшим, — в Бяколове, по крайней мере, — специально для нее. Еще до моего рождения {В.И. Засулич (см. фото) родилась 29 июля 1849 года в деревне Михайловке, Гжатского уезда, Смоленской губ., доставшейся матери Веры Ивановны, Феоктисе Михайловне, совместно с ее сестрою Глафирой Михайловной, от их отца M.С. Александрова. После смерти Глафиры Михайловны Михайловка перешла в единоличное владение Ф.М. Засулич. Михайловка состояла из 8 дворов крепостных крестьян (около 40 "душ") и 200 десятин земли. Для того, чтобы построить в Михайловке дом и обзавестись хозяйством, Ф.М. Засулич пришлось заложить ее в опекунском совете. Отец Веры Ивановны, отставной капитан Иван Петрович Засулич, человек энергичный, но горький пьяница, не сумел упрочить материального благосостояния своей семьи. Когда В. И. было три года, он умер, оставив на руках жены пять малолетних детей} она уже лет 10–12 прожила в Бяколове, воспитывала теток и дядю. Когда умер их отец, — мать умерла еще раньше, — старшей тетке было лет 20, самой меньшей —14, дяде—16.
   
    Мимина была нужна, — этого декорум требовал, а она поставила условием, чтобы в доме был ребенок. Воспитание Луло (меньшая тетка) кончается, а она не может оставаться без дела.

    Таким образом, я попала в Бяколово {Сестра Веры Ивановны, А.И. Успенская в своих "Воспоминаниях шестидесятницы" пишет: "Почему Вера в своих записках объясняет пребывание Мимины в семье Микулиных тем, что этого требовал "декорум" после того, как воспитание младшей из сестер Людмилы заканчивалось, и Мимина не могла оставаться без дела, - я этого не могу понять. Почему тут какой-то декорум?

    Мимина продолжала жить у Микулиных потому, что нигде в другом месте она и не могла жить, и я не могу себе представить, чтобы тетки Микулины решились отпустить из своего дома ее, безродную, бездомную, полуслепую 60-ти летнюю старуху на все четыре стороны. Она требовала присутствия в доме ребенка, которым она могла бы заниматься.

    Может быть, у нее и было такое желание, но наша мать не отдала бы Веру без крайней необходимости, ради только удовольствия Мимины. Такой крайней необходимостью... было неимение средств на то, чтобы дать нам образование".

    В другом месте А.И. Успенская пишет: "Мать наша была женщина добрая, слабая, бесхарактерная, справляться с хозяйством ей было трудно, доход с имения получался небольшой, еле хватавший на прожиток, и ей, вероятно, сильно приходилось задумываться над тем, как вырастить всех нас, дать нам образование". ("Былое", 1922 г. № 18, стр. 20)}.
   
    Взялась она за меня, должно быть, очень ретиво.
   
    Я рано помню себя, но не помню, когда училась читать и писать по-русски и по-французски; понимать по-французски я тоже начала с незапамятного для меня времени. Говорили, что обучить меня всему этому и нескольким стихотворениям в прибавку, а также — молитвам, она ухитрилась, когда мне было три года.
   
    Розги в Бяколове были не в употреблении, — я не слыхала, чтобы там кого-нибудь секли, а я, — говорили, — была в то время очень мила и забавна, а испортилась позднее. Секла она меня, должно быть, просто для усовершенствования, слегка. Я не помню ощущения боли, но помню, что операция должна была производиться в бане на лавке. Меня на эту лавку укладывают, а я изо всех сил подвигаюсь к краю и свертываюсь вниз, а меня опять укладывают, и так без конца.
   
    Одна из теток вышла замуж, пошли свои дети, — бяколовцы. Ни в Мимине, ни во мне с ней вместе надобности уже не было, тогда, должно быть, я и испортилась.
   
    Мимина, возможно, любила меня по своему, но тяжелая это была любовь. Вдвоем со мною она все что-то говорила, говорила по-французски, по большей части, что-то тяжелое, неприятное, иногда страшное. Если я норовила отойти от нее, она возвращала меня на место. Когда она говорит со мной, она исполняет свой долг, а мой долг — слушать, пользоваться ее наставлениями, пока она жива. Скучное я пропускала мимо ушей, но страшное запоминалось. «Тебе хочется убежать; пожалеешь, когда я умру. Захочешь тогда увидеть Миминочку, придешь на кладбище: ручей, две-три березы, да еще искренние слезы — вот монументов красота, — других мне не нужно. Придешь, увидишь трещину в земле, заглянешь в нее, а из земли на тебя взглянет нечто отвратительное, ужасное: череп с оскаленными зубами, а Миминочку уж не увидишь...».

    Часто вместо нотаций она говорила стихи: «Где стол был яств, там гроб стоит… Надгробные там воют лики» {из оды Державина "Бог"}. По-своему, для того времени, она была очень образована. Даже стихи иногда сочиняла.

    Гроба я никогда не видала, но знала, что страшный, длинный, а над ним рисовало воображение — «лики» одни, без туловищ, темно-красные, с разинутыми ртами и воют «у-у-у». К страшному я причисляла и оду «Бог», которую она так часто декламировала, что невольно лет 6-ти я знала ее наизусть, запомнив из нее отрывки, и ночью, если я не успевала заснуть прежде, чем захрапит Мимина, этот мудреный бог «пространством бесконечный — без лиц в трех лицах божества...», вместе с черепом, ликами и другими страхами, против воли повторялся в голове и мешал мне заснуть.
   
    В том же роде знала она и французские стихи: «О, toi, qui deroulatous les cieux, comme un livre» {Так закончились небо и земля, и все их войско}; потом я открыла, что это стихи Вольтера.

    Сомневаюсь, знала ли она, что это его стихи. Что на свете есть безбожники, вольтерьянцы, это я от нее тогда еще слыхала. Тогда она переживала, вероятно, трудное время: из сравнительно почетного положения (я еще помню, когда кушанья за столом начинали обносить с нее), она чувствовала, должно быть, что спускается постепенно в положение ниже гувернантки, — в положение приживалки.
   
    Ей было под 60, глаза слабы, так толста, что, при маленьком росте, была почти шарообразна. Поздно искать нового места, а поговорить об этом было не с кем, кроме меня. Приживалка до самой смерти. Подумывала, вероятно, о смерти, хотя недолго, — прожила еще лет 35, — в конце 80-х годов была жива.
   
    Любовь, вероятно, выражалась и в том, что она не хотела, чтобы я любила теток. Она не раз с чувством говорила мне: «мы здесь чужие, нас никто не пожалеет...». Я живо помню, что именно такие речи меня сильно огорчали, с этим я мириться не хотела, не хотела быть чужой.

    Помню даже, что вела упорную войну с мальчиком, казачком, который, высунув голову из передней, усиленно шептал; если кто-нибудь из старших оглядывался, голова быстро исчезала, чтобы опять появиться. Не слышно было ничего, только видно, что он шепчет: «Верочка Засулич», и также шепотом я с озлоблением возражала в рифму: «неправда, — Микулич, Микулич!..».
   
    Но чем дальше, тем большее множество вещей твердило мне, что я чужая — не бяколовская. Никто никогда не ласкал меня, не целовал, не сажал на колени, не называл ласковыми именами.

    Прислуга, при малейшей досаде на меня не ...{На этом рукопись обрывается. Через несколько страниц - запись о посещении Колизея в Риме, а еще через несколько - продолжение воспоминаний о детстве. Так как отрывок о Колизее не стоит в связи с дальнейшим текстом воспоминаний, дается в настоящем примечании:

"Никого не было около Колизея с той стороны, с которой я подошла, - точно пустырь, какая то вытоптанная дорожка. В стене пролом, большие камни лежали по обе стороны. Я, со своей страстью лазать, влезла на камни, потом спустилась и оказалась внутри Колизея. Громадные, прямые стены, высоко вверх. К ним прямых ступени ведут на выступы. Я поднялась по ним и стала смотреть. Вот эти самые очертания края стен, вырезывающиеся на небе, видели, как умирали христиане, гладиаторы. Здесь где-нибудь на одном из выступов Цезарь (властитель Рима)...

Что они видели? Что думали? Не знаю, сколько я простояла. К пролому подошли рабочие, взялись за камни. Изнутри подошли к большим воротам, за ними стояла толпа что-то продающих и кричащих; может, они уже и тогда были, когда я пришла? Я проявила свою страсть лазать по тропинкам. Пережить такое сильное волнение, так переноситься за тысячи лет, можно только одной.

Пошла дальше: Капитолий, храмы, колонна Трояна. Настроение продолжалось, но уже не с той силой. Мысль отбегала. Надо было говорить себе то, что о Колизее само захватило и заставило забыться..."}
   
    Лет 11 должно быть мне было, когда в Бяколове, в первый раз появилось евангелие, — новенькая книга, без переплета и даже не разрезана. Была, вероятно, и прежде, но по-славянски, и ее никто не читал. Теперь, великим постом (28.02–15.04.1860), я каждый день должна была прочитывать вслух (слушали все тетки, Мимина, дети и даже няньки) по главе или по странице — уж я не помню, но только так, что в первый день читалась глава из одного евангелия, затем из второго, третьего, четвертого, а на пятый опять возвращались к первому, с таким расчетом, чтобы главы, начиная с тайной вечери, остались на последние дни страстной недели.
   
    До этого на содержание религии я не обращала внимания, не думала о ней. Доставляла она мне изредка удовольствие, а больше скуку. Нескольким коротким молитвам Мимина меня еще трех лет выучила, потом прибавилось несколько других подлиннее. Мое дело было дважды в день протрещать их перед образом, как можно быстрее.
   
    К семи годам (к первой исповеди) выучила «Верую...» и знала краткую священную историю в вопросах и ответах, при этом — креститься и кланяться, а кончивши, поклониться в землю и убежать. Чуть не половину фраз я в них совсем не понимала и не интересовалась понять.

    Под праздники у нас часто служили всенощную. Это было довольно скучно, — ничем развлечься не было возможности: наблюдали, чтобы стояли смирно, время от времени крестились. Я обыкновенно с нетерпением ждала чтения евангелия: во-первых, скоро конец, значит, а во-вторых, развлечение. Мы, дети, должны были тогда подойти к священнику. Меньшие впереди, а я сзади. Он всех накрывал епитрахилью, которая и ложилась на мою голову, как самую высокую.


Рецензии