Причуды деда Чижова

      
     Дед Чижов сидит, подперевши голову кулаками, и часами смотрит в окно.
     Огромный двор, составленный многоэтажками в кривую букву «П». Прямо и вкось  между домами асфальт и бетонные плиты. Загаженный собачьим дерьмом городской снег. Квадраты выбитой пыли. Детские качели и горки изуродованы... Руки оторвать!.. Как тут люди живут? Что хорошего видят?
     Дед смотрит вниз, во двор, видит мусорную машину, хлебовозку у булочной, редких прохожих – бабки да похмельные мужики направляются к торговому центру – и думает о своём. Он не привык проводить время бездельно, томится у окна, подавляя скуку и приступы нетерпения от вынужденной неволи. В городе хорошо в гостях, погулять день-другой – и  назад, домой. В деревне бездельничают только безнадёжно хворые, там всегда найдётся, чем занять себя.
     Чуждо ему здесь, томко.

     Гаврила Иваныч в городе уже две недели как. Обретается в панельной девятиэтажке, где день и ночь грохочет в преисподню лифт. И с утра сама собой прекращается всякая вода. А у него аденома слабого держания – слить-то надо. Не говоря уж… Раньше встать – мешаться под ногами, а им  спех на работу. Дочь и зять, самим под шестьдесят, на заводе. Антонина, к примеру, инженер-технолог по металлу. Теперь на складе кладовщицей – запись делает. Владимир – год до пенсии. Отдел механика закрыли. Хорошо в охрану взяли. Извозом бомбит. Внучка со своим пузатым на службе – прапорами в пожарной части обои. Сейчас и сама с пузцом. Пять месяцев, как прописали, неизвестного покуда, в животе. Делать-то больше нечего. Бабку – на пенсию, нянькаться. Другой, Валерик, в садику. Скоро приведут. Андел белокрылый... Ах, ты буси-буси-буси. Обувь снимет и верхом вскачь – гони, дед, не щади увечные коленки. Когда и стишок про зайца. А то – не допросишься… говнюк… «Не хочу!» Старший в армии, Олежка. Первый правнук, любимец. Уже приказ на дембель был – дождём…
     Гаврила Иваныч всяко пытается умягчить сердце, быть благодарным за уход и спрятать тоску по деревне.


     Антонина забрала отца на зиму. Старый, больной, в деревне один остался. Страшно. Нынче за рубль убивают, а у него пенсия пятнадцать тысяч... Раньше соседи зимовали – перемёрли. Какие живы – дети увозят до тепла, когда дороги позволят. И его который год уговаривают – поживи зиму. Жить где есть, поликлиника рядом... Подлечишься. Зубы надо, к глазному, колено не гнётся, да железу свою... А весной, как подсохнет, вернёшься.
     Гаврила Иваныч всё ж не давал себя вконец разжалобить.
     – Да кто меня тут тронет, дочь? Старого вояку. Если что – ружье под кроватью.
     – А супу кто сварит? А продукты? – упорствовала дочка.
     – Автолавка раз в неделю в Городище... четыре километра. На лыжах, рюкзачок – по-солдатски... Лапшу и сам сварю.
     – А что я не сплю – как он там? что он? Тебе всё равно?.. Эгоист, только своё, – ударялась Антонина в слёзы.
     – Не плачь, доча... Снежок ляжет, тогда.
     Он понимал разумом. Готовился. Избавлялся от скотины, курей. Навешивал решётки на окна. Прибрал в амбар, под замки, мотоблок, ульи. Но с отъездом всё тянул.

           В тексте сохранены особенности авторской пунктуации и орфографии  (Прим. автора)


     В долгие бессонные ночи осени слушал он скрип берёзы-ровесницы за окном.        Единственная живая душа понимает, не отпускает.
     – Одумайся, старый… Здесь всё родное – речка, дом, печь-хозяюшка... Кладбище... Лиза... А обо мне ты подумал? Бросаешь старуху... Кому я нужна корявая, сто лет в обед. Никто и глазом не приласкает.
     – Ладно... Ты-то хоть не скрипи. Детей тоже понять надо – туды-сюды по бездороге-то надоело ездить. Сами не молоденькие, на двух работах, без продыха. Дочка переживает... Те на сносях...
     – Оно конечно. Только, не дай бог, заболеешь там, без меня... помрёшь, не приведи   господь... Ты что думаешь, тебя хоронить сюда повезут? Не надейся, старый, похоронят, как им удобнее... И будете поврозь...
     Дед и соглашался, и возражал в уме. Перебирал в памяти, как строил дом, вернувшись с войны на горелые угольки. Как было трудно с лесом, с деньгами... Как растили с Лизаветой детей, ждали внуков. Насадили сад...
     – Помнишь, как с войны пришёл? – как живой голос доносилось скрипучее – это    скрипела подбитая летошней грозой верхушка. – Погладил бересту обгорелую, соку попил, осколок вынул из моего тела, приделал скворешню... Я и ожила. Дом твой от бед закрывала, деток твоих в тени нянчила. А сколько скворцов вывела!.. Хочешь всё забыть?

     Зимой-то одному, да по ночам... тоска. Пытался, было, найти бабушку одинокую. Для разговору. Или сварить что. Больше-то какая с неё корысть... Привозил даже одну на пробу. Но из сватовства  на  всю округу вышел горький смех. Бабка на второй неделе освоилась и, поддав как-то с соседкой, подняла на деда голос... А такая тихая была в невестах! Дед, не мешкая ни часу, запряг лошадку и свёз обратно, откуда брал. А ведь говорено ему было, что допреж свела она в могилу четверых мужиков. Куда моложе его!
     Вернувшись, домой, ещё и пропажу обнаружил – в ящике под телевизором сильно поменело из того, что копил на мотоблок.
     От позору дед смолчал. Но люди всё узнают рано или поздно.
     Почтальонка Катька Брысина и принесла на хвосте:
     – Иваныч, у тебя не пропадало?
     – Да вроде...
     – Не темни. Ты как возвернул невесту свою, там такая пьянка пошла!.. Вся пьянь с округи у ей. Тыщами в магазине трясёт. Горела два раза. Потом сынок приехал с Кром и в интернат сдал. Ты чего, получше не мог бабульку?..
     Глядя в отъезжающую Катькину спину, дед тёр красную лысину.
     – Да, Гаврюша, промашка вышла... Орёл да Кромы – самые воры.
     Крепко пострадали и резервы дедовы, и авторитет. А детей-то как обидел!.. Пьянь какую-то притащил в дом и – на материно место!..
     Не разговаривали с месяц.


     Вспоминал и другое... Как уезжала Лиза к старшей в Москву, в глазную больницу. Плакала, прощаясь. Будто навек.
     После операции ещё жила у них, показывалась врачам. Хотели-то как лучше. А она домой рвалась. Ни спать не могла, ни есть-пить.
     – Деточки милые, не обижайтися, – от непрерывных слёз голос её срывался. – Что мне эта главукома и катарак, пройдёт. Я ведь следочек вижу, даже и в темноте. И до операции тоже видела, похуже, правда... Потому – дома! Каждый камушек, на каждой тропушке – и на речку, ни разу не сверзлась, и по двору, и по деревне, и на Стрелку... А причина выйдет, даже в Лобановский пройду. И назад, домой. А уж в доме – как с открытыми глазами, ей богу...
     Дети на работу, она к окну, выть. Соседи – и те: кто там у вас?.. Везите домой, а не то помрёт, не дай бог.
     Отвезли. Сдали с рук на руки...
    
     Когда ехали в поезде, она всё плакала, но уже от радости – домой едет. И ещё от извечного стыда – обеспокоила занятых людей. Велика честь!.. Тёмная деревенская старуха в московскую больницу...
     А как взошла на крыльцо, припала к порожку, обхватив намертво, заголосила, бедная.  Уж на что дед, кремень, и тот не сдержался:
     – Что я говорил? Вырвать из дому старого человека! А хозяйство! Ай, не знаю за чужбину? Не плачь, мать, ты дома!
 

     Было это... пятнадцать лет прошло.
     Хотели как лучше. А что дед называл всё не своё чужбиной, обижались по-дурости. Позже поняли.
     Мать же, бегала под бугор, боса, и прямо и косо – ни разочку не споткнулась нигде. Своё родное, оно и есть. Да что говорить... Полола в огороде на ощупь. Писала регулярные письма, выводила самолично каракули – своими глазами! Пол-листа пусто, криво, косо – но буквочки-то читались!.. 
     Старшая, плакала над письмами:
     – Как пичужку из клетки...


     От набежавшей слезы, от нечаянной струйки в штанах, и в знак запоздалого протеста Гаврила Иваныч полез в холодильник. Эх, волюшка вольная... да не совсем.
     Тоня не щуняла, нет. Наоборот.
     – Пап, вот твоя комнаточка, – они только приехали. – Диван, хочешь – разложи... телевизор. Покушать – колбаска, помидоры, сметана, сделай салатик. Не сиди ждать – сам дома. Отдохнуть – приляг, погулять – ступай. Выпить – выпей, что ж. Только с чужими не пей. Ты добрый на щедрость, они – псы городские. Обирут, а то и разденут – здесь всякое... А выпить – дома.
     Зять Владимир согласно кивал, подмигивая:
     – Батя, скучно будет – звони, я мигом. Только девок не води, а то повадятся...
     Дети правильные, на добро памятливые. На кооператив в четыре комнаты деньги-то они с бабкой давали. Так и говорили – одна комнаточка наша. Вот и дожил, пригодилась... Да только занимает один...
   
     Гаврила Иваныч сходил помочиться. Он замечал: стоит выпить грамм сто – тянет, а добавишь – и проходит, часа два – ничего. На ночь жидкости поменьше – чуткость спит и  неровён час... Дома-то просто – снимешь простынь, порты и – на реку. Похлобыстаешь по вольной воде – ни цвету, ни запаху, речка все ссанки унесла. А здесь... не то. Запах разом по квартире. Старческая моча едкая, глаза дерёт. А им-то каково... Владимир предложил ставить будильник, часа через три, приучить организм на ссанье по графику. В больницах, слыхать, сёстры ночные будят...
     – Смейся, смейся – она никого не минует.

               
     Гаврила Иваныч подошел к ним сам. Забыл, о чём дочь просила. Их было трое, пили пиво. Оглядели. Побрит, одет в своё. Рукой греет кошелёк в кармане, в другой – сто граммов в пластмассовом стакане.
     – Гони полтинник на пропись, дед. По соточке.
     – Ишь ты! Тридцатки хватит...
     – Деревня... – съехидничал один, не скрывая неизжитой спеси гегемона. – Утащили?
     – Гостюю...
     – Теперь до лета промурыжат... в гостях-то, – ухмыльнулся другой.
     – Будем видеть, – заключил дед сурово, закрывая вопрос.

     ...В тот день он припозднился и сухим до дому не дошёл. В лифте, как тронулся, полилось... А всё пиво!..
     От сраму и со страху Гаврила Иваныч проехал лишней кнопкой выше. Под чердаком на лестнице кое-как снял мокроту, трясясь – вдруг кто... Скрутил в жгут, выжал... Пообсох малость, пообвеялся, чтоб легче дух был, и, звучно икая, пошёл сдаваться.
     Зять обувался на поиск в темноту путей. Дочь высматривала в окно. Обернулась – лицо в нервах.
     – Лезь в ванну, – убито вымолвила. – С себя всё долой... 
     Терпеньем в мать.

     ...Больше он один не выходил. Выглядывал из своего скворешника. Со двора подавали знаки солидарности: без него – никак. Дед солидарность крепил и не покидал НП. Тихо матерился с поднятым кулаком:
     - Е-к-л-м-н!
    
     Он крыл себя за ссаную напасть, что не отговорился строгой причиной не ехать – дал слабину, клял тот день и час, когда своими руками свёл со двора последних овечек и пустил под нож – без нужды – молодого барана. Даже кошки, и той, в доме не оставил.
     Каялся перед Мишкой-домовым... что покинул, бросил одиноким в пустом холодном дому дожидать за нетопленной печкой. В трубе только ветер, чтоб выть вдвоём. Разве ж так можно, хоть и бывший коммунист с партийным выговором за вредность начальству. Упрямый был осёл, и отец такой-то.
    
     Мишка-то Захаров утоп в половодье. А Мишкой ихнего домового господина, а не того, что утоп сам, его Лизавета назвала...
    
     Год тогда был страсть плохой. Скотина падала не пойми с какого. Тоже и курицы. Ветеринара нет, и не было. Умные бабки перевелись, чтоб помочь. Взмолилась Лизавета ко всем, кто, где есть в каких тайных и вовсе неизвестных местах. Оттуда голос, сиплый такой, как простуда: «Надо, – говорит ён, – величать по имени-отечеству, бабонька». Вот она и  взяла, не лукавя мудро, отцово – Михаил Иванович. В домашнем-то обиходе дозволяется  попроще, а когда вызов – извольте как положено, без этого... Михал Иваныч, стал быть, беда... Ведаю, говорит, приму меры. И – как рукой.
    
     Но этим-то не скажешь, мол, там Мишка один в хате, не вытерпит до лета, убегёт на крыльях печали и разлуки и дом проклянёт в сердцах. Заикнись только – тот же час в дурку. И обид не оберёшься. Так что...

     Вчера снилось, будто идут с дальнего покоса. Тёмно уже, ни звездочки.
     – А следочек-то ви-и-ижу, Гаврюша... – радуется она.


     В прихожей щелкнуло: Антонина с работы прибыла со своего сталепрокатного, из цеха волочильного. Гонят проволоку, зарплата гвоздями который месяц.
     Кончилась дедова смена у кухонного окна.
     Вошла – зырк, носом – хмык, перевела дых, расслабилась, присела рядом.
     – Приготовить, пап? Может что хочется, ты всё стесняешься, молчишь.
     Не стал отвечать, уклонист. Сделав вид, что в туалет, прошёл к себе, прилечь.

     Что же придумать такое, чтоб домой отвезли? Оставили б его в покое, и сами о нём не тревожились... Маята одна. Обижает дочку, досаждает остальным, выкобенивается, старый хрен.
     Мол, станете держать в скворешнике, заболею, тогда подумаете... Это уж и вовсе – подлянка. Помереть потихоньку? Что-то не хочется – до смерти ещё дожить надо... Олежка,к примеру, из армии вернется – отпраздновать надо? Учиться надумает – за учебу уплатить. У них-то одни гвозди, скоро балкон рухнет. И в гараже некуда... А женится? Новые попрут, не успеешь глазом...
     Гаврила Иваныч скупым не был, но и дуром не уважал. Серьёзных городских трат не представлял – знал почём Тоня мясо берёт, молоко, сколько бутылка стоит, да за квартиру... Свадьба Олежкина – а он почему-то считал, что с этим делом Олег не будет тянуть – представлялась ему в деньгах тыщ на сто. В институт, слыхал, тыщ двести. Прикидывая то да сё, дед не мог и подумать, что обойдутся без него, если помрёт. Он только старался не забыть места в доме, где прятал заначки: под половицей в горнице, в красном углу, под сундуком, в амбаре...
     Дед крепко помнил: шесть мест... А какие где, в какие года ложено и брато ли – всё чаще забывал. За одной стропилой, в полутилен завёрнуто, тыщ семьдесят...
     Надо всё записать и Тоне запись отдать, будет умно.
     Он помнил, как у соседки Нюры, ещё жива была, всё спрятанное мыши съели. Даже в ящике буфета. Открыли, а там – мелкая труха и мышиная дробь...
     Вот дети-то ругали, не дай бог!

     Изо всего выходило – срочно вертаться. Ревизовать, по застрехам всё собрать – только на похороны отложить – и Тоне. Пусть командирствует – в сбербанк ложить или в диван...

     А может, Олег поставит на принцип: сам, мол, заработаю, а не деда грабить... Ведь из армии, считай мужик. Тогда нужна машина. Дед и здесь сообразил: продаст мотоблок, добавит со стропилы – пущай какой-никакой газик купит. На нём и в деревню проехать всегда... А «Мацу-бацу» ты уж сам давай, внучек.
     Так полагал Гаврила Иваныч.

     Разбудило его ангельское пенье – прилетел голубчик из райского саду. Вот и все дома. По дороге в кухню дед, зайдя, отлил, вымыл по-городскому руки, и лицо со сна освежил.
     Кухня у них большая, хоть пляши. На ужин сосиски и пюре, можно всегда добавки кому. Капуста квашеная с балкона. Солёные чернушки из деревни. Дочка поднесла – как раз в дедовой оставалось с утренней смены у окна. Шмыгнули носом, зажамкали капусточкой. Ничего... Утром лучше была.
     На второй сосиске заело... Заегозил впереглядку с тестем прапор пожарный, загривок хохлацкий натертый. Внучка – пузо на столе, как положено – даёт ему знак: обойдёсся... И извинительно так на деда. Тоня жует чернушку в нейтральном положении: есть на то хозяин.
     Владимир молча вышел в залу и вернулся с бутылкой, налил вровень. А пока пили, Тонюшка, поджав культурно губы, прибрала. Ловка! А рассудить – оба правы: он добавил, она об завтрем заботится. И деду не бечь, приспичит, на улицу с посторонними провокациями.
     И глазом не успели моргнуть – на столе никто не стоит... не беспокоит.
     – Ну, спасибо, дети. Чайкю и по комнатям.

     Что угодно душеньке? Отдельное помещение, чисто, личный телевизор с пультом - не вставать. Кормежка - только назовись, что хочешь. И выпить с уважением, и слово доброе... Печку не топить, хоть дрова всегда... Сугробов-то до окна, слава богу... Капризничать грех. А покоя на сердце – ну нет! Домой!
 
     В телевизоре гнулись и прыгали девы, вертеть хвостом, казать всю красу. За ними не упрыгаешься смотреть, ярко, мельтешит... Дед долго не стал.
     Прикрыв дверь, сел у окна в другую сторону – на проспект в огнях. Машин, батюшки родимые, гонят, газуют, грязь жижей из-под колес. Как между их прошмыгивают простые люди? А старые? Гуляй во дворе... Сиди дома... Никто не тормозит. Дед в валенках с галошами? Дави его, слепи фонарем, обдавай жижей с головой... Напустить бы на них боевую машину пехоты с Олежкой на броне. Вон фотография. Ребята в усах, тельник, автомат наизготовку, едут дедов в обиду не давать... А то!
     Дед переполнился молодым геройством и погрозил могучим кулаком в тёмное окно.

     Надо будет, не откладая, предложить им насчёт денег-то. Небось, думают теперь как бы отца сподобить... А того им невдомек, что он сам... Эх, ребята! Не поняли вы ни шута и ни хрена! Дед хоть и не тянет на «Мацу-бацу» и имеет, не к тому слову будет сказано, аденому слабого держания, но совесть для правнуков – никогда...

     Гаврила Иваныч чутким ухом проник в тишину за дверью, достал из дорожной сумки фляжку своего. Тотчас вошел Владимир – у них давнее друг к другу... Выпили под ничего – лучше и не надо, продохнули разом и, долго не медля, переглянулись – еще?
     – Володь, Олежка-то когда?
     – В пятницу, двадцать первого. Подруге Милке звонил.
     – Дождусь... Отметим.
     Владимир внимательно посмотрел на деда. Захотелось обнять старика. Налил из фляжки:
     – Будем, батя...


     ...Деду снился дом. Занесенные по кровлю постройки. Сад в заячьих следах вокруг яблонь. Дым из трубы. За берёзой, за речкой, за лесом – далеко – розовый край неба. Пара снегирей, самец и самочка, пересвистываются между собой, пощипывая оставшуюся рябину.
     Вот он вбежал в дом, – мальчонкой себе снился что ли? – скинул с ног отцовы валенки и – на печку. Рядом, откуда не возьмись, его простоволосые дочки, дошкольницы: «Почитай, папка, про Ваньку, а мы поплачем». Свет лучины бросает тени от детских головок.
     «...Милый дедушка, сделай божецкую милость, возьми меня отсюда домой, на      деревню, нету никакой моей возможности...»
     Девчонки прерывисто дышат, трут глаза и дружно хлюпают, что-то своё причитая... 


     03.01.2009 г.   


Рецензии