Коммуналка

Вчера вечером после нескольких дней яркого солнца, основательно прогревшего стены домов и мостовые, город обложили набухшие облака. Дождь прыскал из них на мостовые, как на каменку, и было душно, как в парной. Деревья, вгустую заросшие листвой, распарились словно банные веники. В-итоге, дождь, как неумелый банщик, залил все. Вдобавок ночью небо расчистило и город стоял полый. С утра все оказалось выстуженным. Светит яркое солнце, плещется в его лучах лакированная листва. Но ощущение такое, какое бывает на Севере хрустальным сентябрьским деньком. Для полноты картины не хватает только клина улетающих в теплые края журавлей.

То есть не хватает такого движения, что внутри меня, где небо ума полно, словно дичи, самых неожиданных мыслей. Сегодня, вспоминая свои первые годы жизни, жизни в коммунальной квартире, я думаю о том, как ужасно далеки друг от друга мир ребенка и мир взрослого. Один без задней мысли ломает ценные домашние предметы, рвет важные документы отца, крушит «бессмертные» творения старшего братишки и при этом заливисто смеется. Другой бывает, хлопочет о каждом своем поступке, считая грехом даже поспешное грубое слово. Игрушки его больше по размеру. Чтобы получить иные из них, он просчитывает жизнь на несколько ходов вперед. И бывает готов за вожделенную игрушку прихлопнуть другого, живого человека, как ребенок пластилиновую фигурку. Первый только что пришел сюда. Рубашка небесной благодати ласкает его душу, он беспечен и невольно веселит близких. Другой толи оставил ее где-то опрометчиво, толи износил или безжалостно истрепал в авантюрах и теперь, одумавшись, каждый день создает свой единоличный безотрадный мир – мир грез, из кирпичиков заимствованных у других клише и привычек. Искусственный мир с реальными персонажами и выдуманными сюжетами. Ткет полотно событий, чтоб скроить новую рубашку. Но далеко не каждому удаётся спроворить такую, в которой принимают обратно...

Я помню неземное касание и тепло её тонкой ткани, ее утреннее благоухание после ночных отлучек. Ощущение легкого дурмана и сладкодремного жара. Когда многие вещи по эту сторону реальности кажутся не совсем настоящими. Так бывало, лежу я, еще двухлетний малыш, под толстым зеленым атласным одеялом на мягком ватном матрасе, на железной кровати с панцирной сеткой. Внутри под одеялом тепло, в помещении холодно. Кухонная печь и батареи к утру простыли. За окном темно, продолжает бесноваться вьюга, отец собирает тебя в детский сад, а ты лежишь и лакомишься сладкими кусочками последних минут и наблюдаешь, как быстро они растворяются, подслащивая розовый напиток крадущегося на цыпочках рассвета. В доме движение. Громко выясняют отношения соседи.

В нашей трехкомнатной коммуналке в сталинке кроме нас, моих родителей и меня, живут еще две семьи. Слева Губаревы. У них дочь Надя, на год старше меня и сын, совсем маленький, красивый мальчик Сережа. Справа крупногабаритная, переваливающаяся при ходьбе с ноги на ногу, как утка, немка Вера Таузендфройнд. В переводе на русский ее фамилия означает - тысяча друзей. У Веры дочь Ольга. У Ольги тоже все круглое, начиная от первой буквы имени до очков, через которые она всегда очень пристально смотрит на мир. Вера ко мне относится ни хорошо, ни плохо. Видимо, не замечает. Я слишком мал в сравнении с ней. Думаю, мы живем с ней в параллельных мирах. Ольгу свою она держит в ежовых рукавицах. И за малейшую оплошность гоняет веником по нашему длинному коридору и приговаривает: «Ты будешь у меня слушаться! Будешь! Будешь!» Веник из сорго широкий, как фанерная лопата у дворников для уборки снега. Подстать Вере. Шум и крики бывают слышны по всему дому. Но это никого не смущает. Никому нет дела до бедной Ольги, ведь она не издает в ответ ни звука, только очень быстро бегает и ловко уворачивается.

Губаревы же воспитанием своих детей не занимаются. Отец, его зовут Игорь, с внешностью артиста кино, с красивыми вьющимися каштановыми волосами и с звонким насыщенным тенором, постоянно занят. После работы он учится на вечернем отделении строительного техникума. Там же, кстати, учится и моя мама. Жена Игоря, Валентина, пышная, шумная жизнерадостная хохотушка – повариха. С тех пор, как ее пригласили в профсоюз пищевиков кассиром, часто приходит с работы раскрасневшаяся, в приподнятом настроении. Вся в свою выпивоху маму Симу, гордящуюся дружбой с Зеленым змием. Отправляясь утром на работу, мой отец иногда не может открыть входную дверь квартиры, так как Сима, заночевав на коврике, припирает её своим пьяным телом снаружи. Когда же потом ей пеняют в содеянном, Сима театрально поворачивается задом и громко, словно Раневская, командует: "Тузик, пшёл вон!" После чего хлопает за собой входной дверью, оставляя нам своего мерзкого тузика. Так вот, и от Валентины каждый вечер пахнет спиртным и веет распутной беспечностью. Беспокойное чувство меня не обманывает. За растрату её вскорости посадили в тюрьму.

Из других жильцов нашего трехэтажного дома с двумя подъездами мне почему-то помнятся только двое. Миловидная, очень аккуратная, по выходным в модном из дорогого драпа пальто, с красивой воздушной косынкой соседка по площадке, Муксунова. Она работала врачом скорой помощи и к моему счастью почти всегда после вечерней смены забирала дежурный саквояж с лекарствами домой. И когда у меня как-то в полночь на фоне сильной простуды случился острый приступ отоларингита, я кукарекал и умирал от удушья, она спасла мне жизнь. Ее дочка потом будет учиться со мной в одном классе, но дружеские отношения у меня с ней не сложатся. Кроме Муксуновой помнится сосед, работавший главным инженером нашего градообразующего целлюлозно-бумажного комбината. Точнее даже не он сам, а то, что мне однажды случилось увидеть в детской у его сынишек близняшек. Попал я к ним случайно, увязавшись за своим отцом, которого инженер пригласил по какому-то делу. Так вот близняшки меня при первом же взгляде очень удивили. Они были, как две капли воды, похожи один на другого, вдобавок к этому были и одеты в одинаковые рубашки и не по возрасту солидные брючки с подтяжками, каких я нигде до тех пор не видел. Мальчики показались мне инкубаторскими, сугубо домашними существами. На улице ни до, ни после, хотя жили мы по соседству еще пару лет, я ни разу их не встречал. Однако ещё больше меня удивила модель их железной дороги с очень симпатичными «настоящими» локомотивом, вагонами, грузовыми платформами, семафорами, стрелками и мостиками. Состав быстро и уверенно колесил по бабочке ж/д полотна, весело сигналил и мигал огоньками и фарами. Стрелки вовремя щелкали, шлагбаумы опускались и поднимались. Мне сразу же захотелось получить такую игрушку. Но я никогда не сказал об этом своим родителям. Для меня такая вещь была немыслима. Я знал, что она не продавалась у нас в посёлке и была явно привезена из почти недосягаемой столицы. Кроме того, вряд ли она была по карману моему отцу. Тогда в стране все было дефицитом. Даже обыкновенная мебель была мечтой обывателя. И ту, в случае наличия в продаже, приходилось покупать в кредит, так как денег рабочим обыкновенно хватало от аванса до получки. Поэтому с тех пор я долго жил с мечтой о моделях поездов и при каждом удобном случае подходил к витринам магазинов и подолгу любовался моделями паровозов, пассажирских и товарных вагонов. Но теперь, скорее всего, я уже никогда не куплю себе такую игрушку. Страсть моя сполна удовлетворена в многочисленных поездках по миру в самых разных поездах, в общих и плацкартных вагонах, в купейных и СВ, на древних поездах с паровой тягой у нас на Русском Севере, на допотопных тепловозах по Татрам, на колоритных подмосковных электричках, прописанных Веничкой Ерофеевым, и на скоростных, французском TGV и японском Шинканзен. Мне кажется, я объехал на них вокруг Земли в общей сложности уже несколько раз.

Да, нашу квартиру в рабочем посёлке бумажников нельзя считать типичной советской коммуналкой наподобие ленинградских и московских вороньих слободок, до сих пор воспеваемых кинематографом и нелестно упомянутых в своё время бардами, Юрием Визбором и Юлием Кимом. В столичных я потом бывал нередко и каждый раз они вызывали отчетливое чувство отчуждения. На Арбате, например, хозяйка меня то и дело дергала: «...это чужое!» Коридор там был темен и тесен, на стенах висели оцинкованные тазы и ванны, внизу стояли старые сундуки, свободные места были завалены скарбом. Кухня была сплошь завешана постиранным постельным бельем. Наша же квартира в доме сталинской планировки с высокими потолками и большими окнами, со сравнительно просторной прихожей и вместительной кухней, ванной с душистым титаном и отдельным туалетом была светлой, по своему уютной и без сомнения дружелюбной. Мы вообще не знали склок и неприятных разбирательств. Напротив, двери в комнаты у всех были распахнуты и на кухне с тремя столами и общей чугунной печью с четырьмя конфорками царила приятная атмосфера. Особенно зимой по вечерам, когда уставшие после работы и разомлевшие от сытного ужина все жильцы сидели там и делились новостями. Никогда не забуду золотистый свет того особого уюта, когда печь протоплена и по всей квартире вместе с волнами душистого от смолистых еловых поленьев тепла распространяются запахи жареной картошки, горохового супа, пирогов с лесными ягодами и компота из сухофруктов или морса. Дневные заботы забыты, все благодушны.

Надо сказать, что и мебели в нашей квартире было совсем мало, пустых же поверхностей и свободного пространства много. Пол был настлан из широких досок и выкрашен охрой. Некоторые доски, словно клавиши пианино, при ходьбе хлопали по лагам, иные скрипели. Поэтому по ночам все старались ходить на цыпочках. Кстати, такие дощатые основательные полы с неприметными вентиляционными решетками у стен устраивались тогда по всей стране. И у всех вскоре после въезда в новое жилье они обязательно рассыхались, отчего их перебирали и сплачивали. Мы тоже не стали исключением. Я хорошо помню подготовку к этим работам, разговоры, поиск мастеров, освобождение помещения от мебели и пожиток, сами работы с громким скрежетом отдираемых досок, с мерным стуком молотков, визгом рубанка и запахом свежей красивой стружки, создававшими атмосферу языческого праздника...

У нас в угловой комнате с двумя окнами на юг и на запад тоже просторно. Свисающая с потолка одинокая лампочка усугубляет ощущение пустоты. В комнате нет ни ковров, ни деревенских домотканых дорожек, на окнах нет занавесок. Штор нет ещё и в помине. Пол, как я уже сказал, настлан из широких досок. До сих пор мне помнится перспектива с высоты моего малолетнего возраста, задаваемая этими досками. В начале для ползания, а потом и для бега. На них несколько преград: письменный стол мамы с чертежной доской, с волшебной рейшиной на струне и яркой, под матовым стеклянным абажуром настольной лампой, очерчивающей по вечерам между ней и мной с отцом четкую границу света и сумерек. Рядом шаткая книжная этажерка из точеных, тонированных под красное дерево стоек. Ножки на роликах широкой железной кровати с никелированными спинками и поскрипывающей сеткой, в углу тяжеловесный желтый фанерованный шифоньер, у дверей древняя оттоманка с откидывающимися валиками, на которой я то и дело прыгаю как на батуте.

За письменным столом в ярком круге света, повернувшись к нам спиной, сосредоточенно чертит свои дома мама. Бабушка, то есть папина мама, запретила ей заканчивать пединститут, объясняя это тем, что нельзя допускать большой разницы в образовании с отцом. Ведь у отца только семь классов и флотские курсы машиниста-турбиниста. Но мама ни за что не хочет оставаться рабочей, ведь до замужества она уже преподавала в школе и довольно успешно, а теперь вынуждена по восемь часов катать полуторатонные рулоны бумаги на фабрике, поэтому и учится на вечернем отделении строительного техникума. Ей это тоже близко, так как мой дедушка Федот, ее папа, строитель.

Чтобы не мешать ей, после ужина, когда ветер Сиверко все же делает перерыв, набираясь буйства перед ночным разбоем, мы отправляемся с отцом гулять. Под ногами скрипит снег, откуда то сверху, из черной бездны, покачиваясь, как в зыбке, медленно спускаются пушистые снежинки. Их не сосчитать. Причем, по словам отца, среди них нет ни одной пары абсолютно одинаковых. Безмерно удивляясь этому, я поднимаю голову и пытаюсь отыскать похожие. Снежинки мягко опускаются на ресницы. Отчего мне щекотно и я заливисто смеюсь. Другого края огромной горбатой Комсомольской площади из-за снежной завесы не видно. Она чудится мне чертежной доской с белым ватманом наподобие маминого, а стоящий на высоком подиуме Дом культуры издалека кажется настольной лампой. При приближении же - царскими чертогами. Из его окон с тонкой, как паутина, сеткой переплетов в атриум струится теплый золотистый свет. Мы шествуем неспеша по широкой парадной лестнице с античными вазонами к величественному портику с выстроившимися в два ряда круглыми циклопическими колоннами и теряющимся в высоте аттиком. С боков вздымаются пандусы. Вокруг Дома культуры за высоким красивым забором, с массивными коваными решетками на толстых круглых столбах с крышами в виде стрелецких шлемов и с тяжелыми въездными воротами разбит парк. Снег засыпал в нем деревья и кусты и они стоят не шелохнувшись, как неземные изваяния. Из приоткрытых фрамуг больших окон актового зала доносятся обрывки энергичных выступлений и взрывы бурных аплодисментов, из спортзала слышно эхо смачных хлопков тел о кожанные маты, оханье и вскрики борцов. Ко всему этому примешивается тонкий ветерок скрипки и капель рояля. Звучит вальс, кружат снежинки. Отец подхватывает их игру, прячется от меня за белыми колоннами и бросает в меня рассыпающиеся в полете снежки. Его шаги и голос рекошетят со всех сторон. Мне невероятно легко и весело. Из-за падающих отвесно белых парашутиков, из-за мягкого света, из-за звонких разнообразных звуков... Вдруг меня берет любопытство и я устремляюсь внутрь. Там за темным тамбуром с крылечком в три ступени просторный вестибюль. Пол его выложен из красивой желтой и бурой метлахской плитки. Напротив входа во всю ширину остекленная стена с рядом распахнутых высоких дверей, ведущих в зал с белыми толстыми колоннами, с полированным дубовым паркетом и тяжелыми вишневыми в складках портьерами на высоких окнах. Сверху свисают мерцающие разноцветными бликами хрустальные люстры. Одни массивные двухстворчатые резные двери этого помещения ведут в зрительный зал с глубокой театральной сценой, другие в зеркальный буфет, как я узнал впоследствии, с изысканными кондитерскими изделиями и вкуснейшими молочными коктейлями...

Но время летит быстро и уже поздно, поэтому мы возвращаемся домой. Дома на кухне, как в Африке, тепло и светло одновременно. У протопленной печи собралось все взрослое население коммуналки. Меня ждет пятилитровая кастрюля с ароматным компотом, точнее со сладкими остатками его, ведь напиток мы выпиваем необыкновенно быстро. Эта коричневая эмалированная кастрюля, кстати, прошла через все мое детство. Так вот среди кусочков яблок я вылавливаю из нее мягкие черные сливы, комочки изюминок, хрустящие коричневые груши и вязкие желтые абрикосы. Мне нравятся и ядрышки их, поэтому в завершении отец колет для меня орехи. Я тяну и все делаю неспеша, но это не помогает. Есть больше не могу и меня отправляют спать.

Я вновь лежу один в нашей угловой полупустой комнате и, как герой известной книги Станислава Лема, заворожено всматриваюсь в большое без занавесок окно, в потустороннюю кутерьму. Слушаю завывания вьюги и думаю, что это голос тьмы. Что злится она на укрывшихся за толстыми стенами домов людей. Я знаю, всю ночь она будет бешено искать щели, остервенело хлопать входными дверями в подъезд и успокоится лишь к утру. И то из-за того только, что набросится на выходящих из домов на работу и по делам жильцов. Они разнесут ее по частям в детские сады, в школы и шумные цеха бумажного комбината...

Помнится, с утра, когда меня в первый раз привели в садик, мне кажется, что эта самая слепая ярость стихии овладела детьми. Мне режет уши их гвалт и я забиваюсь в нишу балконной двери в группе, вжимаю голову в высокий воротник толстого вязаного из овечьей шерсти свитера и прячу руки в рукава. Мне тепло, уютно и я наблюдаю за мистерией из своего безопасного укрытия совершенно пассивно. Конечно, целый день я так сидеть не могу и в какой-то момент пробую делать вылазку. Игрушек в группе много, мне понравился паровозик. Но шустрая чернявая девчонка, запоздав, хватает меня за руку, верещит и не дав мне опомниться, с остервенением, дрожжа от напряжения, кусает. Да так сильно, что выступает кровь! Мне безумно больно. Успокаивает меня лишь манная каша с золотой бляшечкой растаявшего сливочного масла. После пережитой дикости я опять наблюдаю и веду себя осторожно. Поэтому мне хорошо запомнились, как потом выяснилось, распространенные по всей стране команды воспитателей и нянечек, урезонивавших детей: «Проходите быстренько, за столом никто не разговаривает... никто глупых вопросов не задает! Полная тишина, все едят! Ложку каши, глоток молока, - надо добавку? ...это еще что такое, нука все по местам, безобразники! Не успеешь отойти, у вас уже кавардак!» Когда мы заканчивали есть, то обязательно должны были громко, по слогам продекламировать: «Спа-си-бо!»

Тут надо сказать, что советские детские сады были всё же самыми удобными в мире и, без сомнения, остаются таковыми до сих пор. Каждая группа в них с детьми определённого возраста имела свою раздевалку, большое помещение для игры и учебных занятий с обеденными столами и отдельную, хорошо проветривавшуюся спальню с детскими кроватями и с чистым постельным бельём. У каждого ребенка был свой горшок и свое полотенце. Кроме того, за каждой группой на озелененной территории садика была закреплена отдельная площадка для игр. Дети питались исключительно свежеприготовленной пищей, так как садики имели свои великолепно оборудованные столовые. Однажды эти воспитательные комплексы так понравились каким-то американским толстосумам, что два таких здания со всем оборудованием были куплены и доставлены ими за океан.

А мы в конце тихого часа, следовавшего за обедом, оставаясь без прямого надзора, часто начинали бросаться в спальне подушками и застававшая нас за этим занятием воспитательница строго объявляла: «Так! Пока каждый из вас не извинится, я никого из спальни не выпущу!» И мы поневоле умоляли ее: «Простите, пожалуйста, Авдотья Никитична, я больше не буду кидаться подушками» и она укоряла: «Да, надо иметь мужество, чтобы отвечать за свои поступки». Все это для меня было слишком, поэтому привыкнуть к садику я так и не смог, хотя позже у меня была замечательная воспитательница, Алефтина Ивановна и задушевный друг, Женька Зыкин. В любом случае, вечера я всегда ждал с нетерпением.

Дома, если после ужина у отца появлялись какие-то дела, у меня чудесным образом находились свои. Например, кто-то мог придти в гости. Первой, помню, в мою сознательную жизнь заглянула тетя Густя, старшая сестра отца. По сравнению со мной она была огромной, как Гуливер, точнее она разом заняла пространство настолько, что я воспринимал только ее цвет. Она была огненно рыжей с крупными веснушками. Разговора с ней не получилось. Я чуял родство, но не знал о чем говорить. Я еще не понимал многих слов да и выговаривать их по-хорошему не мог. Мой мир был ограничен, но мне любой ценой хотелось выразить свои чувства. Я прыгал, ходил колесом и сильно ударился. До крови. Но не показал этого, а скрылся в туалет. Там за запертой дверью, морщась от боли, ронял скупые слезы и гладил коленку.

Обычно я был спокойным мальчиком, но иногда на меня накатывало такое игривое состояние, что трудно было остановить. Помню как-то, опять же одним зимним вечером, когда за окном пуржило и в комнату заглядывала знакомая тьма, я остался дома со своей неграмотной вологодской бабушкой, Августой. Родители ушли к кому-то в гости или в кино. Вот мы и коротаем вечер вдвоём. В комнате, как обычно в такое время, тепло и уютно. В квартире тихо. Мне даже кажется, что пуст весь дом. Я ношусь по комнате как угорелый, стучу пятками по хлопающим половицам и, чем позднее становится, тем больше задорюсь и настойчивей пытаюсь вывести немногословную бабушку из равновесия. Она, желая меня отвлечь, наконец останавливает и говорит: "Ты знаешь? У белой собаки белая срака, у чёрной собаки чёрная срака". Я ошарашен. А она продолжает: «Рассказать тебе сказку про манду белоглазку?» Я с интересом отвечаю: «Да-а!» И жду чуда. Она же опять: «Рассказать тебе другую, про манду голубую?» «Да-да-да!» - я сгораю от нетерпения. Но это всё. Я недоумеваю, чувствуя, что попал в западню. Ведь я сказал: «Да, рассказать!» Но бабушка, лукаво улыбаясь, говорит, это всё. «Ну тогда скажи мне, что такое манда!» - настаиваю я. Она говорит, когда подрасту, сам узнаю. «Ну как это?» – не отступаюсь я. «Женишься – узнаешь». «Но я никогда не женюсь!» - уверяю я. На что она продолжает невозмутимо едва заметно ухмыляться. Не получив ответа, я затаиваю месть и рассчитываюсь в тот же вечер.

У бабушки Августы на удивление здоровая психика, не помню, чтобы она хоть раз повышала голос. Но и я не подарок. В итоге, терпение ее лопает, она говорит: «Все! Будем ложиться спать!» Гасит свет и мы ложимся на старую оттоманку. О, это нечто. Оттоманка большая, с горбатой пружинной спинкой и с таким же выпуклым сиденьем, обтянутым темным узорчатым бараканом. Лежать на ней удобно, а мне еще и весело. Потому как, когда кто-то из нас поворачивается с боку на бок, утроба ее бурчит, перебирает октавы. И люблю оттоманку не только я, а и распространенные по всей стране клопы. Как с ними живут другие, трудно представить. У нас они появляются вновь даже и после тщательной чистки всех деревянных поверхностей внутри оттоманки со скоблением ножем, после протравки дустом и чем-то еще более отвратительным. Временами их ночные атаки становятся настоящим бедствием. Тогда родители в панике вскакивают, включают свет и хрустят газетами, в которых вонючие кровопийцы давятся десятками. Понятно, очень противно проснуться от ощущения насилия и брезгливости. Места их укусов зудятся еще долго, поэтому надо обязательно встать, чтобы устроить придирчивый осмотр. Иначе они возвращаются. Но эти гаденыши каждый раз успевают отреагировать, скрывшись в самый последний момент где-то в укромном месте. Помню, после нескольких безжалостных атак в течение ряда ночей, отец обнаружил их логовище в обойных швах аж за шифоньером. Тогда он живо отодвинул его, отодрал обойную полосу и десятки бросившихся врассыпную тварей открылись нашим глазам. Мама стала быстро скручивать и подавать отцу газеты, а он поджигал их и жарил улепетывавших кровопийц карающим факелом. Они щелкали, как семечки, и было отчетливо слышно, как сыплются на пол. Я помню, когда клопы отступали, мы отдыхали душой, но оставались на стороже.

Вот, воспользовавшись этой перманентной угрозой, я и разыграл в тот вечер бабушку. Поковыряв у себя в попе, я воззвал: «Ба, клоп!» «Где? – спохватывается она и, нежелая вставать, чтобы включить свет, поворачивается ко мне, ищет мою коварную щепоть и тянет носом. «Да вот» - протягиваю я ей ее. «Тьфу ты, какая гадость!» - в сердцах прыскает она. А я заливаюсь смехом, меня чуть не берет кондрашка. С тем и засыпаю.

Весна моего четвертого года жизни в коммуналке запомнилась удивительным событием, наша страна первой в мире запустила в космос пилотируемый корабль с человеком на борту. Им был Юрий Гагарин. Всем вокруг казалось, что он устранил все препятствия и озарил светом своей улыбки весь мир. А меня тем летом повезли на смотрины к дедушке и бабушке в Холмогоры, на мамину родину. Я еще не разбирал времен года, лишь ощущал, что тьма со злобными вьюгами отступила и не без помощи Гагарина. Так что ехали мы в гости, как в сказку, северной белой ночью. Добраться в Холмогоры из нашего поселка Первомайский под Архангельском было проще по реке. И наш белый колесный пароход «Ломоносов», как голубь, утробно воркуя, неспеша шлепал плицами двух огромных колес по воде под музыку Иоганна Штрауса, исполнявшуюся оркестром ресторана, и оставлял позади себя в глубинах мироздания, отражавшихся на зеркальной поверхности широкой реки, пушистый веер хвоста. При этом и каждый поворот Северной Двины являл картины необыкновенной красоты. Я, совершенно очарованный всем этим, блуждал по кораблю и не мог надивиться... Прибыли мы на место к розовеющему рассвету, около двух часов ночи. Но, судя по толпе встречающих у сияющего огнями, как новогодняя елка, дебаркадера и гуляющим на ухоженной широкой набережной, в селении никто спать еще не собирался. Симпатичные древние домики, как на открытке, выстроились вдоль реки в линеечку, напротив каждого из них тихо колыхались лодочки. Меня удивляло все. И "незнакомые" улыбающиеся дед и бабушка, и дружный говор с приятным местным диалектом возбужденных от встречи людей, и необычная обстановка в белой ночи.
 
Наш дом стоял рядом. Он был меньше городского, но внутри него все оказалось вместительней. Помню, мне помогли отворить тяжелую дверь в горницу, я с трудом перешагнул через высокий порог и открыл от изумления рот. "Андили - андили, кто к нам приехал? Са-ашенька!" - присев и подавшись корпусом вперед, ласково причитала и хлопала по круглым коленям полными ладошками бабушка Зинаида. Глаза ее светились, румяные щеки были толще, чем у матрешки, вишневые губки сложились бантиком. Из под длинного темного сарафана виднелись смешные серые чуни - валенки с короткими голяшками. Зинаида старшая сестра моей бабушки, ей принадлежит этот дом. В девичестве она хотела уйти в местный монастырь, но советская власть разрушила монастырь, а насельниц отправила на Соловки, поэтому Зинаида осталась творить молитву дома. Хотя дед Федот начальник, в красном углу, напротив входа в большую комнату висит большая икона Богородицы, перед ней всегда теплится лампадка. Зинаиду все зовут крестной. Она ходит по дому, как ветер, шурша подолом своего долгого сарафана. Она само добродушие и незлобие. Что ее "Андили - андили" означало: "Ангелы, ангелы", я понял много позже.

Моя родная бабушка Варя, как и дед Федот, ровесница века. Они оба образованы. Познакомились по телеграфу, Варя была телеграфисткой, Федот обходчиком. Даже в любви он признался ей с помощью азбуки Морзе. Варя высокая, в строгом платье с белым старомодным кружевным воротником, с манжетами на длинных рукавах и белым передником, волосы забраны плетеным калачом. Она всегда подтянутая, выдержанная. Весь вид ее говорит об интеллигентности. Голос у нее тихий, как будто принявший потрясения сурового ХХ века, поэтому и запомнится мне не он, а голос ее совсем непосредственной сестры Зинаиды.

Дед Федот приехал в Холмогоры из далекого Ношуля, что в Коми. Был в суровые годы после революции чекистом. Говорят, крепким. На зарядке по утрам крутил на перекладине «солнышко». Начинал он обходчиком на телеграфе, потом выучился, работал директором лесозавода в Архангельске, во время войны руководил рыболовецкой артелью на Северной Двине, потом был директором колхоза в Ломоносово, строителем в Холмогорах. Запомнился он сухопарым, жилистым, с длинными костлявыми пальцами рук и внушительным взглядом, глубоко сидящих черных огненных глаз. И с большим горбом, который у него вырос после удара бревна из рассыпавшегося штабеля леса. Отличался дед полной невозмутимостью и холодной иронией. Не забыть, как моей маленькой сестре Лиде, когда она плакала и звала: «Где мама? Ма-ама!» он говорил, что мама ускакала на Сером волке в лес. Если Лида продолжала, он говорил: «Давай-давай, кричи громче, а то она не слышит!» Правда, было это уже много позже моей первой поездки в Холмогоры, ведь сестра моя тогда еще не родилась.

В холмогорском доме, в отличие от нашей полупустой коммуналки, все было устроено чудесным образом. Он был обставлен дорогой, дореволюционной  мебелью из тёмного красного дерева. Особенно меня впечатлили богатая библиотека в высоком шкафу со стеклянными дверками и венский мебельный гарнитур. На столах и столиках, на комодах и этажерках, на окнах и кроватях всюду лежали и висели накрахмаленные кружевные скатерти, салфетки, занавески и покрывала. По утрам в доме царило оживление. Дед успевал до своего утреннего туалета наловить с дебаркадера рыбы к завтраку и, когда возвращался, в доме уже стоял аромат свежеиспеченного хлеба. Русскую печь с боку подпирал рыжий брус солнечного света. Я сидел рядом и дивился тому, как смешно, будто обессиленно, потрескивают головни внутри нее. Пока дед мылся и брился, бабушка успевала приготовить завтрак. На широком столе шумел начищенный медный самовар с медалями, в большом блюде румянились плюшки. Свежая жареная рыба, выпучив глаза, была удивлена происходящему не меньше меня! Потом дед уходил на работу, а женщины и отец отпускник оставались дома. Кстати, так в России было принято с незапамятных времен, мужчина был всегда добытчиком, женщина хранительницей очага. Правда, когда зарплаты не хватало, дед Федот подрабатывал по вечерам. Он был хорошим сметчиком. Женщинам же было достаточно забот по дому и без работы. Кроме того, к нам то и дело приходили и уходили гости. Так что в перерывах бабушка Варя водила меня по дому, показывала интересные предметы: китайского балванчика, забавно кивающего головой, вереницу из семи мал мала меньше симпатичных, суливших удачу слоников, фарфоровую же сахарницу барана, яркие картинки в толстых дорогих книгах с золотым тиснением. Потом Варя передавала меня крестной и та выводила меня проветриться на просторную набережную. Так и день пролетал незаметно. По вечерам после сытного ужина все обязательно чаевничали. Мужчины пили чай из тонких с алым ободком стаканов в серебрянных ажурных подстаканниках, а женщины и я из цветастых чашек с блюдцами. Потом сидели дружно до полуночи за этим же круглым столом под большим желтым абажуром с кистями, играли в лото, переговаривались, что-то вспоминали, смеялись. Было невыразимо уютно. Однако счастливое время пролетает быстрее скучного, вот и отпуск наш так же, кончился быстро и мы вернулись в свою коммуналку.

После поездки, перед сном я опять в одиночестве смотрю на сгущающуюся за окном темень и вспоминаю Холмогоры, набережную с домиками и лодочками, вижу начищенный до блеска пузатый самовар, как дед спокойно берет пальцами тонкий стакан с крутым кипятком, вижу рыбу, вытаращившую от удивления глаза, большую икону Богородицы с мерцающей лампадой, слышу голос крестной «Андили, андили», всплески воды под плицами парахода... и каким-то чудом начинаю чувствовать течение времени. Лето то прошло. До поездки все вроде шло без перемен, а после нее осталось сожаление об утрате. Кроме того и тело мое поменялось, на коже стали заметней дырочки. Мне сказали, что это поры. Все это смутило, тело показалось не моим. Появились смутные мысли о Творении. Я думаю о крестной и о бабушке Августе. Они верят в Бога. У Зинаиды все на виду, она очень добрая, всегда улыбается, а Августа спокойная, не показывает. Но я вижу, что для нее присутствие Бога естественно. С молитвой она встает, с ней ложится спать. Голос она никогда не повышает. Говорит, грешно. Советский же человек ни сном ни духом не ведает о вере, он полностью изолирован от каких-либо упоминаний о церкви, от знания прошлого. Наш поселок, например, насажден вокруг комбината, в нем нет ни одного храма. Но хотя я не бывал и даже не видел ни одного храма, меня посещает отчетливое видение резного позолоченного иконостаса. И вопрос - зачем он? Ведь есть небо, что может быть совершенней его...

Как бы то ни было, я чувствую себя самостоятельней, мой лексикон расширился, пространство тоже. Мне то и дело разрешается, как тогда говорили, побегать на улице, то есть поиграть во дворе. Хотя на первых порах я бывал там в растерянности и чувствовал себя незванным гостем, так как все ребята были постарше и их всех что-то объединяло. Что-то, что мне было неведомо. Например, они по очереди вставали у столба, отворачивались, закрывали глаза и выкрикивали считалки. Другие разбегались в разные стороны и старались куда-нибудь заныкаться. Иногда кричали, выясняя отношения. Оказалось, что игра называется «прятки». В другой раз они начинали, как сумасшедшие, туда сюда бегать, уворачиваясь от бросков мячами своих же товарищей. Те, в которых мяч попадал, выходили из игры. Игра называлась «в вышибалу». Продолжалась она до последнего, самого верткого. Потом участники менялись местами. Во дворе пришлось поневоле быстро усвоить новые понятия, по ним не следовало распускать нюни, жадничать и ябедничать. Того, кто не следовал им, дразнили по-разному: "ябеда-корябеда", "жадина-говядина, в попе шоколадина" или "жид, жид - по верёвочке бежит". Со временем ко мне привыкли и я тоже стал бегать и кричать. Ребята постарше играли в русскую лапту. Лапта требовала больше сноровки и места. В пятую мою зиму в огромных горах снега, сгребаемого бульдозерами в наш двор с соседней площади, они, как термиты, нарыли пещеры и соединили их переходами. Играют в войну. Берут в плен заложников, допрашивают и запирают их в казематах. Это выглядит брутально. В этих случаях я рад любому поводу отлучиться. Особенно, когда, по пояс высунувшись в форточку и сверкая очками, меня громко, с радостью в голосе зовет к себе тетя Оля, кузина мамы. Она жила в соседнем доме и окно её кухни смотрело во двор. В общем я смывался, а ребята, узнав от заложников слабые места, бомбардировали и атаковали противника. В ход шло всэ, комки слежавшегося снега, куски льда и даже палки. Так что лихое «ура-а!» по выходным было слышно до тех пор, пока не расстаял снег.

Кстати, о кузине. Мама постоянно бывала у нее, советовалась по любому поводу и, рассказывая о ней смешные истории, всегда называла уважительно: Ольга Горская или Ольга Константиновна. Она была круглолицая и очень похожа на Крупскую, с такими же круглыми и толстыми стеклами очков, но была в отличие от мрачной и чуть чокнутой Крупской настолько веселой и с юмором, что живые отблески ее очков неизменно вызывали у меня при встречах с ней щекотку в животе. Она угощала меня свежим воздушными бизе и вкуснейшими северными плюшками и калачами. У нашего общего с ней предка до революции в самом центре Архангельска, на углу Троицкого проспекта и Воскресенской улицы была пекарня и кондитерская, поэтому все мамины родственницы были искусницами в кондитерском деле. В общем, когда бы я не забегал к Горской, ее улыбка и идеальный порядок с ароматом душистых специй в воздухе всегда вызывали у меня ощущение праздника. К слову, она была белошвейкой, работала на дому и принимала заказчиц у себя. Будучи ещё и умелой рассказчицей с зычным, многотембровым голосом, позволявшим ей имитировать голоса знакомых, легко смешила людей и нередко случалось, что они хохотали до слез.

Между тем время продолжало неутомимо листать дни, они опять становились длинней, ночи короче и пора, когда утром в коммуналке зябко и неуютно, а вечером тепло и весело, проходили, зима вновь отступала, а после яркой первомайской демонстрации и вовсе наступила весна. Мир залил солнечный свет, звучание капели и щебет птиц. На карнизах домов появились огромные сосули, ребята с воодушевлением, словно подторапливая весну, сшибают их снежками и палками. Снег стремительно тает, журчание опутавших площадь ручьев становится с каждым днем веселей. Ребята пускают по ним кораблики, это пустые спичечные коробки и обломки сосновой коры. Ливневка не справляется с потоками вод, вода собирается в большие лужи. Это наши моря и океаны. Мы воображаем себя мореплавателями вроде героев фильма «Дети капитана Гранта», который идет в Доме культуры. Но францисканская проплешина на площади в конце концов расползается и редкие остатки грязного снега остаются лежать еще какое-то время только в темных углах, куда никогда не заглядывает солнце. В первое же воскресение на высохшем асфальте для ребят моего возраста устраиваются соревнования. Я занимаю первое место на своем новеньком трехколесном велосипеде. За спиной у меня вырастают крылья. Теперь я самостоятельно гоняю на площади и в парке, знакомлюсь с ребятами с соседних улиц. Машин в поселке еще совсем мало, поэтому мы катаемся скопом и уезжаем из своих дворов все дальше и дальше. По воскресеньям я напрочь забываю про обед и возвращаюсь в сумерках уставший и бузумно счастливый.

Примерно тогда же в ненастные вечера меня приглашала в свой мир на высокую кровать с забавными шариками на никелированных спинках Оля, дочка Веры Таузендфройнд. Она была старше меня лет на пять, уже ходила в школу и перед сном любила читать сказки. Я был ее благодарным слушателем. Мне жутко нравилось лежать, как на облаке, утопая в пухлой перине под легким пуховым одеялом. Все было чистое и белое, как снег у «Снежной королевы», под одеялом жарко и приятно от близости с Олей. Я воображал себя Каем, Олю Гердой. Иногда я корчил рожицы перед одним из никелированных шариков и мы вместе угорали со смеху. Мне нравилось бывать у нее. Я удивлялся тому, что несмотря на простоту Олиной мамы, работавшей рабочей в лесном цехе комбината, в комнате у них всегда был идеальный порядок. Всюду кружева, белоснежное белье, расшитые занавесочки и накрахмаленные скатерти, необычно светло, всегда лето. Случалось, я засыпал там и отец переносил меня на свое место.

А вот у Губаревых, хотя комната была с большим балконным окном и обращена на юг, было как-то сумрачно и неуютно. Не знаю, поэтому ли, но с их красавицей Надей я познакомился позже. Она была почти одного возраста со мной и мы поняли друг друга хорошо. У нас появились даже взрослые секреты от старших. Из-за роста мы не доставали до окна балконной двери и под видом того, чтобы заглянуть во двор, приноровились по очереди поднимать друг дружку, захватывая сзади. При этом запускали руки в трусики и держались за сокровенные места. Взрослые заходили и выходили, не подозревая о нашей шалости. Отчего нам было сладко вдвойне. Не знаю, как развились бы наши отношения, если бы не произошло следующее. У меня родилась сестра и наше семейство переехало в новый дом, в отдельную двухкомнатную квартиру. Надя осталась в коммуналке, пошла в первый класс, а я продолжал ходить в детский сад. Однако эти изменения не помешали мне встречать ее иногда из школы и нести портфель. Нам было приятно от ощущения, что мы становились взрослей. Близость наша росла. Но однажды поздней осенью я нашел на дороге рубль и, встретив из школы Надю, предложил ей зайти в культовары и выбрать себе какую-нибудь игрушку. Ей понравился пупсик и ванночка для него. Денег хватало. Мы купили и Надя стала мечтать, как будет шить из цветных лоскутков ткани одежду и, конечно, купать пупсика. А потом вдруг спохватилась: "А что скажет твоя мама, ведь у тебя есть теперь сестренка? Ты должен спросить!" Дома я в любом случае рассказал бы о находке и подарке, но никогда не стал бы сомневаться в правильности своего поступка. Во-первых, это я нашел деньги и поэтому за мной было и право решать, кому сделать подарок, во-вторых, сестра была еще совсем маленькая, в-третьих, у нее были родители, они работали и сами могли ей купить что угодно. Но Надя не отступала и я согласился. Мне было неудобно, я чувствовал фальшь. Так и вышло. В маме пробудилась дремучая плотская самость и, как предполагала Надя, она категорично заявила: "У тебя есть сестра! Неси сейчас же пупсика сюда." Совершенно поникший я вышел на улицу, где безропотно ждала наш приговор Надюша, и сообщил ей... Мы перестали встречаться, мне мешал стыд. Даже потом, много лет спустя, когда мы были старшеклассниками в одном пионерском лагере, я избегал ее. К моему стыду добавилось смущение, так как Надя превратилась в жгучую красавицу с обворожительным грудным голосом. Однако, я забежал вперед. Все это случилось потом, в другом мире...

А пока отец собирает меня в садик, включает старинную лампу на рабочем столе мамы, поворачивает абажур так, чтобы свет не бил мне в глаза. Я все равно морщусь. Тогда он покрывает абажур газетой. Откидывает одеяло с моих ног, приподнимает их и подкладывает еще одну газету. Она громко хрустит. И словно, чувствуя оба измерения, в которых я пребываю одновременно, отец все делает осторожно. Натягивает на меня шерстяные колготки, шаровары с начесом... я, как кукла, лежу безвольно. В какой-то момент меня обдает холод, но отец ловок и я, не успевая пробудиться, чувствую колючий свитер, варежки... В конце концов я как в кокане, поверх цигейковой шубы и шапки на мне большущая шерстяная шаль. Осталась небольшая щель и я даю знать отцу, что дышу. Он кладет меня на санки, которые сварил как-то после работы у себя на производстве из обрезков строительной арматуры и покрасил в приятный салатовый цвет. Спускается со мной вниз. Меня качает. Я плыву, - ну чем не ангельское состояние! На улице все так же пуржит и воет тьма. Дорогу замело, кругом крутые сугробы с обламывающимися гребнями. Санки со мной бросает, как корабль в шторм. Но я спокоен, мне тепло. Слышен скрип снега под валенками отца. Он везет меня в неизведанное, я согласен...


Рецензии
Добрый день, взял Ваш рассказ в коллективный сборник" О жизни и о нас"

Василий Зиновьев   13.08.2020 21:16     Заявить о нарушении