Глава 5. Переселенцы

 
       Отец, потерявший работу, решил перевезти нас в село Казинка и поступить на работу на лубзавод, так называлось примитивное хозяйство по обработке конопли. Поселились мы в одну из заброшенных саманных хат под соломенной крышей. Отец и мачеха работали на этом заводе, обеспечивая семье пропитание. Не успели мы еще обустроиться, не успел я еще познакомиться с новыми одноклассниками, как  уже в конце ноября, снова ночью, пришли два милиционера и, не сказав ни слова, забрали отца.
       - Куда? Зачем? За что? - повисло в воздухе, и мы остались с «новой матерью» на «новом месте жительства».
      
       Шли дни, мы находились в привычном ожидании худшего, совершенно ничего не зная об отце. Прошла неделя, и мачеха стала собираться к себе на хутор Саратовский, в отцовский дом, где жили ее отец с мачехой и младшая сестра, а нам с Мишкой опять предстояло пройти испытание на зрелость и выживание.
 
       Последняя ночь перед запланированным уходом мачехи прошла в тревоге и беспокойстве. Нам не хотелось, чтобы она уезжала. Вдруг в полночь к нам в дверь постучался незнакомый человек, посланный отцом из Невинномысской, который просил мачеху не оставлять нас одних, пообещав скорую встречу.  Мачеха в то время была уже беременна. Незнакомец исчез в ночи, а тревога осталась и небезосновательно.

       Часа в три ночи снова раздался оглушительный стук в дверь, били чем-то тяжелым, явно, не рукой и даже не сапогом. Мачеха  вскочила в страхе, накинула на себя шаль, отворила дверь. В комнату вошли три милиционера с винтовками и грубым окриком приказали нам собираться.
       - Куда?- сдавленно спросила мачеха.
       - Туда, куда и все кулаки, - на высылку. Ничего не брать, кроме одежды и продуктов на 3 дня, - последовал ответ.
       Откровенно говоря, нам брать было нечего. Вот мы и готовы, стоим как мокрые сонные цыплята посреди своего жилья, которое тускло освещалось керосиновой лампой без стекла.

       На улице шел мелкий осенний дождь со снегом. Кругом тишина и темнота. Все делалось с какой-то секретностью, великой значимостью, понятной только «избранным», которые упивались своей властью. Около двора стояло две подводы, на одной сидели трое детей, на другой – женщина, обвязанная шалью. Рядом на лошади верхом сидел милиционер с винтовкой, придерживая двух других лошадей. Нас с Мишкой посадили к детям, а мать  подсадили в телегу к женщине.

       ...Сейчас по прошествии стольких лет не могу назвать ее мачехой, пишу о ней с большим уважением и признательностью. В памяти у меня, у моих детей она осталась прекрасной русской женщиной: доброй, работящей, безропотно переносящей все трудности и испытания, «подаренные» ей судьбой, которая не отказалась в трудный час от нас – «кулацких сыновей»...

       В хуторах Родниковском и Тимофеевке к нам присоединились еще три подводы, на одной из которых мы узнали наших родственников. Одна из них - жена двоюродного брата отца Нюрка Никифорова, в чей дом той злосчастной зимней ночью 1933 года ушел наш мед.
 
       Итак, в сопровождении трех вооруженных милиционеров везли нас, как самых лютых врагов народа, в станицу Невинномысскую, в то время также полуразрушенную и полупустую. Одинокие дома имели сиротливый вид. Казаки, проживавшие в этой некогда богатой станице, бежали, казалось, сами от себя.  По темным пустынным улицам скрипели подводы, на которых отдельно сидели дети, отдельно взрослые. Так, видимо, ОГПУ считало безопаснее «ликвидировать кулачество как класс». Никто не выходил посмотреть на сидящих на подводах «врагов народа», люди, наоборот, старались спрятаться по углам, только из-за оград и  оконных углов  их глаза со страхом и облегчением («Слава Богу, не нас!») смотрели нашему этапу вслед, словно везли нас на эшафот или на плаху.

       Вот и железнодорожный вокзал. Кругом милиция и множество подвод с такими же «врагами», как и мы. Ни одного взрослого мужика. Кругом плач детей и уговоры матерей. На исходе была осень, было холодно и сыро. Паровозы тяжело пыхтели, присвистывая, плевали горячим паром в небо. Для меня все это было захватывающим зрелищем, от которого трудно отвести взгляд, за что и получал время от времени удар в спину, которым меня возвращали в действительность и заставляли двигаться вперед. Нас завели в вокзал, где разместился уже целый лагерь переселенцев, состоящий из детей, женщин и стариков. Стоял смрад, зал гудел, как улей пчел перед роением.

       В этом густо утрамбованном зале ожидания прошло полтора дня. Поезда приходили и уходили, лязгали буфера, скрипели стальные рельсы, и раздавался привычный стук «так-так, так-так, так-так», когда мимо проходили составы. К концу следующего дня под усиленным конвоем в помещение для багажа завели наших отцов.Пошли разговоры, что их повезут отдельно от семей и раньше на несколько дней, чтобы они могли там заняться обустройством жилья и прочими делами. Но куда нас хотят везти, никто не знал. Всё воспринималось безропотно. Сейчас я все время гадаю, почему ни в чем неповинный народ воспринимал глумление над собой, над своими детьми, как нечто неотвратимое и даже справедливое?! От страха? От вековой покорности?  От безвыходности! Что могли сделать эти истощенные женщины и их дети? Ни-че-го!

       Под вечер подогнали товарный поезд, всем было велено построиться вдоль перрона посемейно. Наблюдая за всей этой железнодорожной суматохой, я вспомнил о трагедии, которая произошла  с нашим родственником дядей Кириллом, работавшим сцепщиком вагонов и раздавленным поездом на этой станции. После похорон его жена тетка Ганушка  со своей дочерью Марией переехали жить в наш хутор к своему отцу - нашему деду. Представляя в памяти эту жуткую картину, я не заметил, как к нашему строю подвели  отцов и велели разойтись к своим семьям. Что тут произошло! Это походило на отару овец, разыскивающих своих ягнят. Крики детей, зов отцов, плач матерей – все гудело вокруг, а поезда глушили этот рев своими гудками.
 
       Постепенно шум утихал, мужья обнимали жен, а дети жались к ним, ощущая себя защищенными. Мужчины стали группироваться, пошли разговоры-догадки, куда нас везут?  Если поезд, в котором нас повезут, пойдет на Ростов, значит – в Сибирь, если на восток, т.е. на Минводы, – значит в Калмыцкие степи. Строились планы побега. Люди не хотели уезжать с родных мест ни в Сибирь, ни в Калмыкию.  Наконец, нас стали загружать в вагоны, семей по десять в каждый. Все мы покатом лежали на соломе на полу, в одной части вагона дети, в другой – взрослые. Состав вздрогнул и тронулся на восток. Мужчины обрадовались, все-таки это лучше, чем Сибирь. Женщины тихо всхлипывали, оплакивая свои родные места. Мать сетовала на свой брак с отцом. Ей не хотелось ехать куда-то на высылку из-за своей легкомысленности, оставлять дом родного отца, где все было привычно и довольно сытно. Она всю дорогу о чем-то ссорилась с отцом, но к концу пути присмирела и затихла.

       Так нас везли около двух суток, остановки делали только в степи. Сзади шел вагон с милицией, на тамбурных площадках стояли милиционеры. Почему нас везли как преступников, чем мы провинились перед властью? Ответа никто не знал, я думаю, даже охранники. К полудню второго дня нас привезли на станцию Буденновск. Окружив площадь, милиционеры выгнали нас из вагонов, и, как стадо скота, тут же усадили на  мокрый голый пол в грузовые машины, в основном, полуторки, и повезли колонной из города в степь. Ни кустика, ни деревца вокруг – чистая выжженная степь. Женщины опять заголосили.
 
       Часа через четыре в одной из ложбин показалось какое-то селение, которое растянулось очень далеко по ней. Дома слеплены из глины, даже крыши глиняные, которые по весне зарастали травой. В этом селе, Николо-Александровском, жили ранее высланные сюда из Средней Азии узбеки (а может быть туркмены, но называли их местные жители узбеками).  Здесь нас и поселили.  И я снова пошел в школу. Жизнь тасовала народ, как карты в руках у  шулера.

       Здесь мы прожили вместе с узбеками до весны. Чтобы приготовить еду, надо было идти за водой километров пять. На весь поселок было всего два артезианских колодца, из которых мы брали воду, ведя по кругу и подстёгивая запряженного в хомут быка, он и вращал насос, который качал из глубины скважины воду наверх. Питание получали из кладовой артели. Так называли в то время это объединение переселенцев.
 
       Наступила долгожданная весна. Ветры и пыльные бури – привычное явление в этих местах. Света белого не видно, до школы идти километров пять. Но если здесь узбеки, значит рядом и хлопок. Экзотическое для меня растение, влекущее к себе своей необычностью. Но когда хлопок расцвел, я слег с малярией, затем с дизентерией, не успев налюбоваться этой экзотикой.

       Никаких врачей в поселке не было, никаких медосмотров или профилактических мероприятий не проводилось. Лежа на печке, я был отдан сам себе, иногда  голодный целые сутки. Мать ходила последние месяцы перед родами, погруженная в свои мысли, отец работал в артели бухгалтером, брат Мишка - ездовым на конюшне. Однажды голод согнал меня с печи,  я с трудом вышел на улицу и упал за сараем. Подняться не было сил, все плыло в глазах. Как маленький новорожденный ягненок я пытался встать на четвереньки и снова падал. Когда обнаружили, что меня нет на печи, на улице было уже темно. Я лежал в сильном жару без сознания. Меня перенесли опять на печь. Ходить я уже не мог, только ползал по ней из одного угла в другой, как слепой котенок. Лихорадка била меня  по два-три раза в день. Так шли дни за днями, пока меня не сбросило с этой опостылевшей мне печи.
 
       В очередной раз, когда меня била лихорадка,и, казалось, я лежу на какой-то вибрирующей плоскости, меня с нее сбросило. Внизу к русской печке была приделана плита, на которой в большом чугуне кипела вода. Плита шипела, как разозлившаяся змея. Вот в этот искусственный ад и выбросила меня лихорадка: в чугун с водой я сел как на стул, а ноги оказались на горячей плите. Я слег с ожогами, представляя собой сплошную рану, с дизентерией и  чесоткой, но лихорадка после «тепловой ванны» меня оставила. Была весна 1935 года. Я проболел до июня, пропустил год учебы в шестом классе. Но летом поправился. Жизнь опять сжалилась надо мной, смерть отступила.
 
       В летние месяцы нам, школьникам, приходилось работать в артели. Нас вывозили на культстаны километров за десять от села, где мы работали на прорывке, прополке хлопка, там же на культстане мы и ночевали. Жара, пыльные бури и ночные похолодания – привычные спутники в открытой степи. Ночевали, обедали, отдыхали – все под открытым небом. Если кому-либо сейчас придется бывать в тех местах, пусть скажет спасибо нам, бывшим кулацким детям, за то, что теперь они могут укрыться в полдень от солнечного зноя, от невыносимой жары и суши в лесополосах, которые посажены и выращены нами. Сейчас за ними нет никакого ухода, они застарели, заросли, а тогда мы их заботливо выращивали, прореживали и пропалывали, и вновь насаживали. Каждый квадратный километр был обсажен лесополосами шириной в пять рядов деревьев. Таким был сталинский план лесополос,  и нами - кулацкими детьми - он был выполнен.
 
       Шли дни за днями, месяцы за месяцами. Постепенно переселенцы стали привыкать и к этому климату, и к этой погоде, и к проживанию под строгим контролем комендатуры. Паспортов в то время, конечно, не было ни у кого. На въездах  и выездах стояли работники охраны с оружием, которые, как пастухи коров в загон, возвращали в поселок тех, кто пытался выйти или выехать из этой резервации.  Но жизнь продолжалась. Семьи росли, появлялись друзья. У меня родился младший брат Петр.
 
       С узбеками, татарами, чеченцами мы жили мирно. Я помню, у меня было два друга: узбекский  мальчик Кадыр и чеченец Асхаб. Мы были уже подростками. Каждому хочется удивить других пацанов, а особенно девочек. Чеченец мастерски ходил на руках, отлично исполнял различные акробатические номера.  Узбек Кадыр ползал, как змея, без помощи рук, а чеченец Асхаб делал такие пластические прыжки через него, какими и сейчас, по-моему, не владеют наши мастера. Я тоже у них перенимал это искусство: стоял на голове, ходил на руках, прыгал через соломинку, держась за пальцы ног…  Кто из нас в детстве не пытался быть исключительным?! И кто из нас не шкодил и не баловался?! Были и у нас свои приключения.

       Ночь, луна из-за туч едва освещала землю, тепло, кругом ни души. Жорка Коломин, Сашка Сарма (они тоже были переселенцы) и я решили нарвать огурцов, которые вырастили на своем поле постояльцы патроната (объяснения данному слову я не нашел в современных словарях, но в то время это был интернат для людей с физическими недостатками). Кому в голову из нас троих пришла эта шальная мысль, не помню, да и теперь это неважно. Страшно было даже смотреть на тех людей, которые жили здесь, не то, чтобы посягнуть на их поле;  у кого нет руки, у кого – ноги, у третьего голова спрятана под мышкой. Было таких инвалидов там человек двести. Поле их находилось в пяти километрах от поселка. Вот мы и отправились в поход за огурцами темной ночью на их поле. Когда мы набрали огурцов в  подолы своих рубашек, нас обнаружили «патронированные», как мы их называли: один был однорукий, другой  с кривой шеей, длинной как у лебедя. Они погнались за нами, крича что-то нечеловеческим голосом, оказывается, многие из них были еще и немые. Около дома им удалось нас догнать, а догнав, начали издеваться. Они были здоровыми мужиками, а мы 13-14-летними пацанами. Все жители патроната вышли из своих комнат и наблюдали за этим спектаклем с оглушительным смехом и ревом. Нам вымазывали руки мазутом, опускали ногами в туалет, заливали в рот какую-то неприятную жидкость в виде прокисшего кваса. Так продолжалось около часа. Они придумывали все новые и новые издевательства над нами. Если бы не появился их воспитатель с плетью, этот разгул мог закончиться очень плачевно для нас. Дома нас тоже не пожалели, а наказали, сказав, что мы, ведь, почти такие же инвалиды, высланные в голые степи с глаз достопочтимой публики!

       Сейчас уже не припомню, по какому решению или постановлению, но узбекам  вдруг разрешили выезд, а, может быть, просто ослаб контроль, и они постепенно стали покидать эти места, выезжая из хуторов Николо-Александровки, Ново-Романовки и Петро-Павловки. Почему-то память не сохранила отъезд узбеков, помню только прощание со своим другом Кадыром. И вот уже ни одного узбека не осталось в поселке. Нас (русских) стали заселять плотнее. Поселок стал наполовину короче, а поля отодвинулись подальше от жилья.

       Кулак – хозяин крепкий, и уже на второй год жизни в ссылке люди обзавелись скотом, птицей, засадили огороды на этой выжженной солнцем земле – одним словом, жить стало хорошо, по тем меркам. Хлеб есть, кое-что есть и к хлебу, а арбузы здесь родят превосходные, если приложить свои кулацкие руки. Этот край и сейчас славится своими арбузами, но в годы моего детства они были и слаще, и сочнее, и крупнее, как кажется мне.

       Прошла еще одна зима, мне  шел пятнадцатый год. 1936 год был для меня  очень напряженным: это и  работа, и учеба в седьмом – выпускном классе, правда, учеба мне всегда давалась легко. Отец работал в правлении артели, по тем временам он был одним из самых грамотных в поселке, и часто задерживался до позднего вечера.  Мне же приходилось во всем помогать матери, носить воду, заниматься огородом, нянчить маленького брата, по вечерам гонять корову на пастбище, так как было очень жарко днем, и она оставалась целый день в сарае. Я не имел ни минуты свободного времени для игр или отдыха. Засыпая, я представлял, как здорово будет, когда я уеду в техникум! Совершенно свободный! Делай, что хочешь! Здорово!


Рецензии
"Кулак – хозяин крепкий, и уже на второй год жизни в ссылке люди обзавелись скотом, птицей, засадили огороды на этой выжженной солнцем земле – одним словом, жить стало хорошо, по тем меркам".

Неуничтожим сеятель и хранитель. Землянку себе выкопает, печь в ней сложит. Зерно в землю бросит, и детей вырастит.

Владимир Эйснер   13.01.2022 23:15     Заявить о нарушении