Радио

Кажется, левый наушник слышит лучше правого. Я поменял их местами – и впрямь.
– У меня от этой песни, – сказал диктор, – мурашки по спине бегут.
Заиграло фортепиано, женский голос запел по-английски. Я потрогал лоб – не спадает? Ноги и спину ломило, голова казалась тяжелой и пустой. Я подтянул одеяло до самого подбородка и стал смотреть в потолок.
От окна – сквозь синие шторы – лился в комнату бледно-голубой свет, ложился на письменный стол, заваленный тетрадями, на стул у кровати – термос, пузатая чашка, таблетки – на люстру, свисающую с потолка. В изгибах люстры свет делался гуще, собирался бликами, и казалось, что сейчас посыплются на ковер мерцающие капли.
Женщина грустно пела, ей вторило фортепиано. Я натянул одеяло на лицо – пришлось поджать ноги, чтобы они не остались раскрытыми – и лежал так, чувствуя, как впитывается в одеяло горячее сухое дыхание, пока песня не закончилась.
– Вот! – воскликнул диктор. – Вот! У меня вся спина в мурашках! Поверьте мне на слово, вся спина, целиком. Ну а сейчас…
«Сейчас» у него разъехалось – получилось что-то вроде «сиэ-э-э-час».
 – Простите, простите, дорогие слушатели, – и диктор рассмеялся. – Ночь, все-таки, берет свое, берет, что уж тут. А значит, пока будет играть следующая композиция, – он с трудом выговорил название, – я, с вашего позволения, заварю себе чашечку крепкого кофе. Какая это чашка по счету? Кто мне скажет?
Он снова рассмеялся, застучали барабаны, и тонкий мужской голосок принялся что-то бормотать.
Я привстал – в голове зашумело – дотянулся до термоса, с хлопком выдернул влажную деревянную пробку и доверху наполнил чашку. Из термоса с плеском выпал шмат лимона.
Издалека – сквозь бормотанье радио – донеслось глухо:
– Бо-ом!
Это старые часы в гостиной – пробили час ночи.
Я сделал большой глоток, сморщился – дерет горло – поймал двумя пальцами лимон, сунул в рот и стал жевать. Лимон был почти безвкусным, только корка, если ее раздавить зубами, горчила. Я подоткнул подушку к стене, сел, оперся на нее, выудил из-под одеяла приемник и положил палец на ребристое колесико. В наушниках зашипело.
Мимо окна промелькнула черная тень, за ней еще одна – летучие мыши носятся по двору.
Я повозил колесиком туда-сюда, шипение сменилось звуками оркестра. Я какое-то время пытался следить за мелодией, но голова гудела, и внимание вязло, спотыкалось, путалось в чаще звуков.
На следующей станции несколько человек ведущих оглушительно хохотали.
– Как? – кричал один из них. – Как можно было вообще такое выпустить?
И они продолжали хохотать.
Мне стало интересно – что это их так развеселило? – я убрал палец с колесика, выплюнул на блюдце то, что осталось от лимона, и стал пить чай, обжигая губы, но ведущие только хохотали, иногда выкрикивая что-то непонятное, а потом вдруг заиграла музыка.
Из-под двери вытянулась широкая полоса света, спустя несколько секунд дверь приоткрылась, в комнату заглянул отец и что-то спросил.
Я вынул наушники.
– Что?
– Ты как?
– Плохо.
– Не пропотел?
– Нет.
– Ничего, сейчас подействует.
Я кивнул.
– Чай есть?
– Да.
– Еще сделать?
– Нет.
– Тебе к какому уроку?
Я закатил глаза, отец рассмеялся.
– Старосте позвонил?
– Да.
– Врача утром вызовем.
– Хорошо.
– Если что – буди.
– Хорошо.
Он исчез, прикрыв дверь, полоса света еще немного полежала на полу, как коврик, а потом погасла.
Сквозь шторы был виден белый полукруг луны, снова промелькнула тень, за ней вторая.
В прошлом году летучая мышь влетела в открытую форточку на кухне, спихнула с плиты кастрюльку, перебудила весь дом. Отец распахнул окно настежь, и мышь – маленькая, трясущаяся – вынырнула во двор.
Я почувствовал, как потеет прижатая к подушке спина, и положил ладонь на лоб – по-прежнему горячий. Поставил чашку на стул, откинул одеяло, нагнулся, нашарил валяющийся на полу у кровати свитер и влез в него. Свитер был колючий и щекотал шею.
Я надел наушники. Скрипучий голос читал какую-то книгу.
– У Сони задрожал подбородок, – читал голос. –  Она закусила губу, но это не помогло. Тогда она сошла с крыльца, еле смогла дойти до березы, нежно белеющей в темноте, привалилась к ней плечом и зарыдала. Ей было стыдно рыданий, она боялась, что услышат, и, чтобы не услышали, зажала в зубы душистый платок.
Я чувствовал, как отступает под натиском таблеток и колючего свитера жар, но голова оставалась пустой и тяжелой, и следить за тем, что происходит с Соней, было сложно.
– А то вы скажите! – продолжал голос. – Если кто тронул, я ему, гаду, ребра поломаю! Николай взял Соню под руку, они перешли пыльную дорогу, свернули налево, пошли тропинкой мимо плетней и огородов.
«Какой еще Николай? – подумал я, возвращая на стул пустую чашку. – Откуда он взялся?»
Я положил палец на колесико и стал смотреть, как бредет от циферки к циферке заусенец ползунка. С одной стороны экранчик пересекала трещина, и по этой трещине очень удобно было водить ногтем.
Снова заиграл оркестр – тот же самый? Я вытянул из пакета кругляш печенья, сжевал его всухомятку, вытер со лба пот и улегся.
Оркестр сперва играл весело, потом стал замедляться, вздыхать, инструменты по очереди замолкали, и вскоре осталась одна скрипка – и она затянула такую пронзительную тоску, что мне стало не по себе.
Тень от люстры вытягивалась через весь потолок, извиваясь и путаясь.
Скрипка плакала, плакала и все никак не могла остановиться. Я стал крутить колесико и крутил его, перескакивая со станции на станцию, с AM на FM, до тех пор, пока не подобрался к самой таинственной частоте – на которой можно было слушать телефонный разговор соседей снизу.
Под нами жила самая красивая девушка на свете – Аня Степанова. Все мальчишки в округе страдали от неразделенной любви к ней, писали стихи, бросали в почтовый ящик открытки, оставляли у двери бережно собранные букетики, звонили и убегали, топоча по подъезду. Регулярно на асфальте под окнами появлялись написанные мелом признания. Аня училась на третьем курсе факультета иностранных языков, серьезно занималась легкой атлетикой, и, когда она возвращалась вечером из манежа – краснощекая, легкая, тоненькая, с прямой спиной и высоко поднятой головой, с золотыми волнами волос, отброшенными назад и вздрагивающими при ходьбе, с рюкзаком через одно плечо – ее провожали десятки восхищенных взглядов, а старик Трофимов, приросший к скамейке под старой липой, качал головой и бормотал, затягиваясь вонючей папиросой:
– Ишь какая.
Когда мы с Аней сталкивались в подъезде, я терялся, смущенно здоровался, краснел, а она только улыбалась своей восхитительной улыбкой и говорила:
– Привет.
Она так легко, так просто это говорила, что у меня сердце из груди выпрыгивало. И голос у нее –  мягкий, спокойный, как ветерок.
Как я был изумлен, впервые услыхав этот дивный голос в наушниках моего приемника! Приемнику было не более месяца – я слушал его днями напролет, таскал с собой повсюду, разорялся на батарейки и объездил ползунком весь земной шар. Ляжешь в кровать, найдешь французское радио, и слушаешь, как они там балакают, букву «р» жуют. Или занесет в Азию, а там… «Ла-ла-ла-ла-ла», – поют. Лежишь и слушаешь – и как будто ты не тут уже, а… где-то. Наверное, нет в мире станции, которую я бы обошел вниманием. А однажды попадаю на разговор. «Ну, – думаю, – передача какая-нибудь». Два женских голоса – и один как будто знаком. И разговор… Обычный разговор, как по телефону. «Чей же это голос, – думаю, – так на Анин похож». И тут голос говорит:
– В манеж? Нет, завтра не пойду.
У меня глаза на лоб вылезли, чуть с кровати не упал. Сел, слушаю – точно Аня! С подругой говорит. Про манеж, про атлетику, про учебу. «Ну, – думаю, – чудеса». То есть не то чтобы прямо чудеса – я знал, что с радиотелефонами такая штука бывает, но чтоб вот так, прямо здесь, да еще Аня!
В общем, я самым бессовестным образом прослушал долгий разговор Ани Степановой с подругой – и, конечно, мне стыдно. На следующий день я встретил ее на площадке у почтовых ящиков и даже не посмел поднять глаза, а уши у меня так горели, что, наверное, светиться могли. Она сказала – мягко и радостно, как обычно:
– Привет.
А я что-то крякнул и побежал вниз.
И, конечно, я запретил себе повторять такую подлость. И, конечно, не сдержался – еще несколько раз я как бы невзначай забредал в Анин телефон и слушал, как она говорит с подругой. Но слушал недолго – почти сразу я начинал морщиться, кривиться, щипал себя за руку, пыхтел и спустя минуту или две выдергивал наушники и отбрасывал приемник – во второй раз он ударился о стену и заработал трещину на экране. Аня была единственным человеком, чей разговор я не мог слушать без того, чтобы чувствовать себя последним мерзавцем – я даже сам от себя не ожидал.
И вот теперь каким-то неведомым образом коварный ползунок оказался у той самой частоты. Ему оставалось преодолеть каких-нибудь два-три деления, и…
Началась борьба. Я откатил ползунок назад, он вернулся на прежнее место. Я закусил губу и закашлялся – в горле першило. Нашел ближайшую станцию, послушал визгливую нестройную песню. Побежал к зевающему диктору, его уже отпустили – сухой голос зачитывал сводку новостей. Бросился к плачущей Соне и неизвестно откуда взявшемуся Николаю – и не смог их найти. Сел, налил чаю, вытряс из пустого термоса еще один шмат лимона, сунул в рот.
«В конце концов, – думал я, глядя на белый силуэт луны, – с чего я решил, что она не спит? Второй час ночи».
Эта мысль меня успокоила. Я подумал, что не будет ничего постыдного в том, чтобы просто шагнуть на определенную частоту – подумаешь! Я ее даже не замечу, частоту, – пройду мимо из шума в шум, а потом буду искать Соню с Николаем.
И я скомандовал ползунку идти вперед.
Но Аня Степанова не спала. Она говорила по телефону, и голос у нее был странный, без обычной легкости.
– Не знаю, – говорила она. – Не знаю. Странно это.
– Что тут странного? – возражала подруга. – Ничего странного тут нет.
– Не знаю…
У меня кровь отхлынула от щек.
«Сейчас выключу, сейчас выключу» – забормотал я себе под нос.
И я уже прижал палец к колесику, как подруга сказала:
– Ну, влюбилась и влюбилась!
Кровь вернулась в мои щеки, и теперь о них можно было обжечься. Я убрал палец с колесика.
Аня молчала.
– Не знаю, – наконец сказала она. – Как-то это…
Подруга щелкнула языком.
– Ну что ты как маленькая?
– Да мы же знакомы с самого детства – разве бывает вот так?
О ком она говорит? С кем она знакома?
Часы в зале пробили два.
– Все бывает, – уверенно сказала подруга. – Подожди секунду, я сейчас вернусь. Окно только открою, духота.
Наступила тишина. Тишина накрыла мир непроницаемым куполом, все замерло. И вдруг я услышал, как Аня Степанова горестно вздохнула. Тишина распахнулась, Анин вздох пролетел сквозь нее, словно птица.
Узнаю, о ком она говорит, и выключу.
– Я тут.
Аня молчала.
– Ань.
– Да?
– Я думала, ты уснула.
– Что-то не хочется.
– Мне тоже.
Я отвернулся к стене и ткнулся носом в шероховатые обои.
– Ань.
– Да?
– Мне иногда кажется, что за нами следят.
Пауза.
– В каком смысле?
– Не знаю. Кажется.
– Не говори глупостей.
Они помолчали.
Было очень жарко, волосы липли ко лбу, я вжимался лицом в обои и старался не думать о том, что я – мерзавец.
– Как море? – спросила Аня.
– Парное молоко.
– Ты хоть загорела?
– Спрашиваешь!
Они снова замолчали.
– Он очень изменился, – сказала, наконец, Аня. – Очень.
– В лучшую сторону?
– Не знаю. Наверное. Как будто совсем другой человек.
– Так и бывает, я думаю.
– Да.
Замолчали.
– Ты бы его видела сегодня, – я по голосу понял, что Аня улыбается. – В парке. Надулся, басит, грудь выпятил! Герой!
Они тихо засмеялись.
– А как наедине оказались – краснеет, молчит.
– Это хороший знак, – уверенно сказала подруга.
– Погоди-ка…
– Что?
Тишина.
– Ань?
Тишина.
– Аня.
– Тут я, тут. Вот он, легок на помине.
– Кто?
– Ну кто-кто! Игорь!
Я ахнул. Игорь!
– Где? – не поняла подруга.
– На балконе – курит опять, дымом в окна тянет.
Я отбросил одеяло и вскочил, едва не опрокинув стул с термосом. Прыгнул к окну, отдернул шторы, влез прямо на стол, на тетради – химия, восьмой класс! алгебра, восьмой класс! английский, представьте себе, язык, восьмой класс! – и прижался щекой к стеклу.
Стекло было ледяное.
Двор тонул в темноте, кроны лип толпились черными валунами, в доме напротив моргали несколько окон, было видно арку, сквозь нее – огни проспекта. Над двором выгибалось иссиня-черное небо, точно булавкой истыканное – белели точки звезд – над крышами качалась луна. Горел всего один фонарь, и казалось, что никакого фонаря нет, а посреди двора, у баскетбольной площадки, стоит сама по себе пирамида оранжевого света. Стоит и очерчивает оранжевыми бликами долговязую фигуру Игоря, прислонившегося к перильцу подъездного балкона, между третьим и четвертым этажами, в нескольких метрах от меня, по диагонали. Игорь курил и смотрел в темноту. Огонек у его лица то вспыхивал красным, то бледнел.
Игорь жил на одной площадке с Аней – в квартире напротив. Он был старше ее на несколько лет, и только недавно – месяц или полтора назад – вернулся из армии, в которой провел два года после окончания того же факультета иностранных языков. С ним мы тоже здоровались – как и с Аней – но я даже не был уверен, знает ли он, как меня зовут. Он производил впечатление замкнутого, угрюмого человека, и не верилось, что Аня может в него влюбиться.
За время службы он несколько раз приезжал домой – и я дважды видел его в военной форме, коротко стриженного, с вытянутым худым лицом над широкими плечами.
– Пойдешь? – спросила подруга.
Я закашлялся и тут же прижал ладонь ко рту – испугался, что меня услышат.
– Куда?
– К нему.
Аня рассмеялась.
– Ты что? Нет, конечно!
– Почему? У вас там холодно?
– Нет, тепло…
– Ну так что же?
Игорь докурил, щелкнул пальцами, и красная точка полетела вниз.
– Да что ты! – возмутилась Аня.
– А-не-чка, – протянула подруга, – это же так романтично.
– Не знаю…
Какой я мерзавец.
Игорь не уходил. Скрестил руки на груди, смотрел перед собой.
– Хозяин – барин, – сказала подруга. – Не хочешь, не иди.
Аня молчала.
– Докурил уже… – неуверенно сказала она.
Подруга зевнула.
– Слышишь? – воскликнула она.
– Что?
– Чайки кричат! Слышишь?
Чаек слышно не было.
– Нет.
– Подожди, я телефон к окну поднесу, если провода хватит.
Раздался шум, что-то стукнуло.
– Сейчас всех перебужу, – засмеялась подруга. – Вот, слушай.
И я, как сквозь вату, услышал резкие протяжные крики.
– Вот это да, – выдохнула Аня.
– Это тебе моря не слышно еще. Не слышно ведь? А до меня долетает.
– Он не уходит.
– Игорь?
– Да.
Игорь стоял, точно статуя – не шевелясь.
– Так может, все-таки…
Аня молчала.
– Это подло, – сказал я себе и выдернул наушники.
Я обернулся, кинул приемник на кровать – он приземлился ровнехонько по центру – и шумно выдохнул. На стекле появился кружок испарины.
Но со стола я не слез. В том, чтобы просто смотреть в окно, никакой подлости нет. Выйдет Аня к нему? Если выйдет – я тут же исчезаю; мне бы только знать – выйдет ли?
Промелькнула перед самым моим носом летучая мышь – я даже не испугался. Проползла через двор, выставив перед собой две сияющие полосы, старенькая девятка, из пятого подъезда. Я нашел взглядом орион, большую медведицу. Налетел ветер, и черные кроны задрожали разбуженные. В доме напротив загорелось голубым окно, тут же погасло.
Игорь стоял, не шевелясь. Потом он встряхнул головой, развернулся, дернул балконную дверь – ему в лицо хлынул свет – и ушел.
Я еще немного посмотрел на опустевший балкон, медленно слез со стола – на пол со стуком упал пенал – поправил шторы и влез под одеяло, ощупывая лоб.
Не надевая наушники, я выкрутил колесико до упора – ползунок испуганно прижался к краю белой полосы.
В дверь постучали, ручка вздрогнула. Я закрыл глаза и замер.
– Спишь? – негромко позвал отец.
Я не ответил.
Когда дверь щелкнула, закрывшись, я надел наушники, доплыл до ближайшей станции и стал слушать, как двое с одинаковыми голосами обсуждают итальянские мотивы в творчестве Пушкина.
– Можно с полным правом говорить о таком явлении как пушкинская Италия, – говорил один, – и, разумеется, мы не сможем провести между этой Италией и, так скажем, реальной Италией, знак равенства.
– Вы совершенно правы, – соглашался второй. – Но с тем же правом можно говорить и о Петербурге Пушкина, и о…
– Конечно-конечно, – перебивал его первый. – С тем же самым правом.
Я подтянул одеяло к подбородку, отвернулся к стене, прижался к ней лбом и очень скоро уснул.
Когда передача о Пушкине сменилась музыкой, я сквозь сон нащупал наушники, вытащил их и опустил приемник на ковер у кровати.


Рецензии