Кораблики

– Такой нож и не купишь нигде, – говорил Лёха. – У нас таких не продают.
Мы сидели на моем крыльце и скребли ножами куски сосновой коры – делали кораблики. Лёха орудовал швейцарским перочинным красавцем, я – тупым кухонным коротышкой.
Швейцарский нож Лёхе привез отец-подполковник.
– Как бы дождя не было, – сказал я.
С моей стороны крыльцо было обвито плющом – широкие бордовые листья висели гирляндами, щекотали шею.
– Смотри, как кромсает!
Из-под серебряного лезвия выныривали полупрозрачные деревянные чешуйки, сыпались на крыльцо.
– Дай попробовать.
Лёха запрокинул голову и расхохотался.
Какое-то время скребли молча. Кухонный нож отказывался работать тонко и выгрызал из коры толстые бесформенные щепки.
Подул ветер – и бордовые листья зашуршали у самого уха.
– Я раз порезался, – сказал Лёха, – кровищи натекло. До кости.
Я посмотрел недоверчиво. Он вытянул руку, сунул мне под нос большой палец. Через подушечку тянулся по диагонали тонкий белый шрам.
– Если бы до кости, – сказал я, – зашивали бы.
– Так я не сказал никому! Еще отберут! Пластырем стянул – ничего, заросло.
Я покачал головой.
Лёха положил нож на лавку и принялся чесать ухо. Была у него такая жуткая привычка – уши чесать. Лицо при этом скривит, глаза прищурит – смотреть страшно. И звук – как трещотка какая.
Уши у него огромные, как блины, красные, и торчат в стороны.
– Смотри! – Лёха оставил в покое ухо и ткнул пальцем вверх.
Под крышей, в углу, сидел, распластав крылья, здоровенный серый мотылек.
Я пожал плечами.
– Прилетит ночью и сядет тебе на лицо, – сказал Лёха.
Я поморщился.
– Что ты несешь?
Лёха выпучил глаза.
– Я про такое читал.
Я вздохнул и повертел в руках кораблик – он получался вполне себе сносным. Неуклюжим, но сносным. Кора казалась теплой.
– Бревно, – сказал Лёха. – Не поплывет.
Я промолчал.
– Вот у меня – другое дело.
Его кораблик по сравнению с моим казался произведением искусства. Глубокий, с тонкими стенками и дерзким задранным вверх носом.
– Вот это я понимаю, – сказал Лёха.
Он ловко щелкнул ножом – лезвие моргнуло и спряталось – отогнул блестящий штопор и принялся что-то царапать на коричневом боку.
Кора слушалась так, словно была в сговоре со штопором.
– Во!
Он вытянул руку, и я увидел ровные квадратные буквы:
«ЛЁХА».
– Отлично.
В просветах между бордовыми листьями замелькало что-то пестрое, а в следующее мгновение у калитки показалась цыганка.
Это была самая старая и самая злющая цыганка из всех, что я видел. Она жила в бараке за вокзалом, и от нее даже свои цыгане шарахались. Она целыми днями слонялась по округе и приставала ко всем, кого видела, – ругалась. У нее было сморщенное желтое лицо, черные глаза-бусины и широкий рот, похожий на щель. Вся она была замотана в давно выцветшие тряпки. Вдобавок ко всему она страшно горбилась и оттого смотрела исподлобья.
Она положила желтую ладонь на калитку и уставилась на нас.
Повисла тишина, даже листья перестали шуршать.
Лёха щелкнул штопором, откинулся на лавке и задрал подбородок.
– Чего надо?
Цыганка зачавкала губами, черная щель задвигалась, в ее глубине заездили туда-сюда несколько золотых зубов.
– Погыдать? – проскрипела она, наконец, и положила вторую ладонь на калитку.
Лёха подбоченился и фыркнул.
– Все зынать будешь. Все зынать.
Каждое слово окутывалось целым облаком чавканья и шлепков губы о губу. Лёха снова фыркнул.
Желтая ладонь потянулась к ручке.
– Заходить нельзя, – тихо сказал я.
Ладонь остановилась на полпути. Цыганка посмотрела на меня, на Лёху, щель растянулась в ухмылке.
– Ушастый, – проскрипела она, – погыдать?
Лёха прыснул, и я краем глаза увидел, как у него щеки стали пунцовыми.
– Ишь ты, – протянул он. – Чеши отсюда.
Цыганка завозила губами, пробормотала что-то неразборчиво.
– Э! – окликнул ее Лёха, привставая. – Ты что там бормочешь? Вали давай!
Цыганка выпучила черные глаза и скривилась.
А Лёха разошелся.
– Вали, вали! – он вскочил с лавки. – Катись!
Цыганка скорчилась, как будто ей было больно.
– Щенки пыршивые, – процедила она.
Лёха ахнул.
– Это кто щенки? Кто щенки?
Он схватил кораблик и замахнулся им.
– Вали давай, пока по башке не дал!
Цыганка отшатнулась от калитки, пряча в платки желтые ладони, вытянула шею и плюнула:
– Сыдохнете!
Лёха рассвирепел, он спрыгнул с крыльца, ухватился за калитку и закричал:
– Я сейчас батю позову, он тебе руки-ноги переломает!
И он завертел головой, делая вид, что ищет отца. Цыганка тоже завертела головой и втянула шею в плечи.
– Бать! – крикнул Лёха. – Бать!
Цыганка отступила. Лёха приставил ладони ко рту и заорал на всю улицу:
– Ба-ать!
Цыганка дернулась, засеменила вбок, запнулась, чуть не упала, дернулась, удерживая равновесие – при этом из тряпок вынырнули ее тощие локти. Она снова вытянула шею – и скрипнула, на этот раз как-то неуверенно:
– Умырете!
Лёха разразился громогласным хохотом.
– Ба-ать!
Цыганка развернулась и уковыляла за угол. Воцарилась тишина.
Я посмотрел на Лёху, он потряс кулаком и вернулся на крыльцо.
– Дура, – сказал он и сел. – Давай гвоздь.
Я протянул ему гвоздь, и он стал вкручивать его в кораблик – отверстие для мачты. Мачтами служили ровные белые – без коры – веточки сирени.
Я посмотрел на перекресток.
Над головой послышался шелест – мотылек сновал из угла в угол, мельтеша крыльями. Наконец, он выбрал себе место и притих. Я встряхнул головой, взял в руки кораблик.
– Будет дождь, – сказал Лёха. – Вон как нависло.
По небу, кувыркаясь, неслись лохмотья.
– Есть!
Лёха поставил мачту и кинул мне гвоздь. Я проковырял в коре неровную дырку, дунул в нее, втиснул белую холодную мачту.
– С такой штукой не пропадешь, – снова завел свою песню Лёха. – Тут и большой нож, и маленький, и отвертка с открывашкой, и штопор. И вон чего.
Он вытянул пластиковую зубочистку и тонкий металлический пинцет.
Но я его не слушал. Я вынул мачту, углубил дырку, взял свой нож и снова стал скрести кораблику бока.
Засвистел ветер – и плющ заметался, забился. Мотылек встрепенулся и стал нарезать круги по крыльцу.
– Фу! Фу! – замахал руками Лёха. – Кыш!
Мотылек юркнул в дергающийся плющ, выпорхнул из него, пронесся мимо меня и взмыл на прежнее место. Там он потоптался беспокойно, устраиваясь поудобнее, и затих.
В следующее мгновение на улицу обрушились золотые лучи – облака в одном месте разошлись, выпуская на свободу солнце.
С крыльца солнца видно не было, и казалось, что улица светится просто так, сама по себе, а небо остается серым. Светилось все – дорога, усыпанная камнями, жидкая осенняя трава, палисадники, шифер на крышах, клен, гараж, фонарный столб. Запылали бордовые листья, превратились в рубиновые.
Лёха свесился с крыльца, и его огромные уши тоже запылали.
Только мотылек никак не отреагировал – спал.
По дороге протарахтел, подпрыгивая на кочках, соседский запорожец, свернул за угол, оставив за собой сизую дымку.
Я вернул мачту на место, потянулся за парусом. В роли паруса выступал белый бумажный прямоугольник. Его надо было аккуратно проткнуть гвоздем – внизу и вверху – и нанизать на мачту.
Улица закачалась, золотой свет куда-то поплыл, стал бледнеть.
Я раздвинул бордовые листья и высунул голову наружу. Солнце то ныряло в серую пучину, то выныривало из нее, раскидывая сияющие крылья. Ветер подгонял обрывки облаков, они натыкались на лучи и расползались. Такая чехарда продолжалась минуту, а потом хмурый свод сомкнулся, и солнце осталось где-то там, в глубине, и уже нельзя было сказать наверняка, что оно только что было здесь и даже светило.
Лёха дернул меня за ногу.
– Чего завис? Я все, пошли.
По лицу прошуршали темные листья, и я оказался внутри.
Лёхин кораблик важно стоял на лавке, вскинув острый нос. Над ним выгибался широкий парус с какими-то каракулями.
– Это что? – спросил я.
– Иероглифы!
Мой кораблик жался в углу, отвернувшись ото всех и уткнувшись тупым носом в стенку.
На улицу упало и тут же исчезло золотое пятно.
– Пошли!
Я смотрел на кораблик.
– Пошли, чего завис?
Лёха дотянулся и ткнул меня кулаком в плечо. Я встряхнул головой.
– Смотри, – сказал Лёха, протягивая мне свой фрегат.
В самом низу, у основания, мачта была обернута чем-то разноцветным, и это что-то почти полностью скрывалось в отверстии, только краешек выглядывал наружу.
– Что это?
Лёха ухмыльнулся и вернул кораблик на лавку.
– Вот взял и сказал.
– Вкладыш какой-нибудь?
Лёха отвернулся, не переставая ухмыляться.
– Тайна! – сказал он значительно.
Я посмотрел на свой кораблик. Он был начисто лишен какой бы то ни было тайны. Он был прост и неуклюж, и стыдился этого, забившись в свой угол. Я положил его на ладонь и встал.
– Подожди, – сказал я.
Я повернулся к двери, ведущей в дом, и открыл ее. Подскочивший было Лёха плюхнулся на лавку.
– Ты совсем, что ли? – протянул он. – Весь день тут просидим!
Я не ответил и вошел, закрыл за собой. Не разуваясь, прошагал через коридор – на кухню. Тут было тепло, пахло едой, с холодильника бормотало радио.
Кот, свернувшийся на табурете, поднял голову и посмотрел на меня сонными глазами.
Я поставил кораблик на стол, полез в ящик и сразу же обнаружил то, что требовалось – стопку белых квадратных листочков, аккуратно нарезанных бабушкой и предназначенных для банок с вареньем. Взял верхний, повертел в руках – сгодится.
Во всей кухне не было ни одного карандаша – и ни одной ручки. Точнее, была одна – но без стержня.
Пришлось разуваться и идти в комнаты.
В доме было тихо, цокали настенные часы, сквозь тюль лился с улицы тусклый серебряный свет, все казалось погруженным в дремоту.
Бабушка спала в кресле, опустив голову на грудь. На коленях лежала раскрытая книга. Я на цыпочках прокрался в свою комнату – дальнюю – и выудил из пенала ручку.
Каждый шаг отдавался пронзительным скрипом – старые доски возмущались нарушению их покоя.
Из окна столовой было видно угол крыльца и Лёхину голову с огромными ушами. Голова покачивалась из стороны в сторону – Лёха, должно быть, что-то напевал, но казалось, что голова качается от ветра.
Ветер яростно трепал сирень, плющ и все, до чего мог дотянуться, и странно было наблюдать это буйство сквозь застывший, недвижимый тюль.
Когда я открыл дверь в кухню, меня окликнула бабушка.
– Все хорошо, – ответил я.
– Родители не звонили?
– Не знаю, я только пришел.
– Есть будешь?
– Попозже.
Бабушка пригладила ладонью волосы и закрыла глаза. Я вышел, сунул ноги в ботинки и осторожно прикрыл дверь.
На кухне я согнал кота с табурета и сел за стол, у окна. Оторвал от листка тонкую полоску, положил перед собой, занес ручку.
Что написать?
Бубнело радио, урчал холодильник, было тепло, и не хотелось никуда уходить.
За окном – двор. Грядки, клумбы, сарай, теплица, яблоня. Среди раскачивающихся ветвей белеет новенький скворечник. А за забором – крыши, крыши, крыши, и из-за них выглядывают удивленно кроны деревьев.
Небо волновалось, точно море, перекатывалось свинцовыми волнами.
По старой березе, через улицу от нас, карабкался кто-то из мальчишек. Самое высокое дерево в округе. Маленькая темная фигурка лезла все выше и выше, а береза не заканчивалась. Наконец смельчак остановился и сел на ветку, обхватив ствол обеими руками.
Высоко как! У меня ладони вспотели.
Я вспомнил цыганку.
Коснулся ручкой листка и вывел:
«Не умру».
Подождал немного – как слезать будет? – но смельчак сидел, как прирос. Проспорил? Кот ткнулся лбом в ногу, запросился на табурет, радио перестало бубнеть и тихо запело женским голосом.
Я зажал бумажку в кулаке и встал – кот тут же запрыгнул на мое место – дотянулся, не отводя взгляда от окна, до хлебницы, нащупал баранку, сунул в рот.
Смельчак все сидел.
Я услышал, как топает по крыльцу Лёха, взял со стола кораблик и вышел в коридор. Зачем-то включил и выключил свет, поправил выглядывающие из-за шкафа удочки, натянул кепку, посмотрелся в зеркало, снял.
У самой двери я остановился, вынул из кораблика мачту, обернул бумажкой поплотнее – и вставил обратно. Бумажка спряталась только наполовину, мачта стояла как влитая.
Лёха негодовал.
– С тобой связываться – себе дороже.
– Не связывайся, – ответил я.
Плющ затрепетал приветственно, на крыльцо упало несколько капель.
– Вот как ливанет! – сокрушался Лёха.
Мы спустились с крыльца, вышли за калитку. На улице было пустынно, свистел ветер, гнал по дороге пыль.
Я обернулся, березы из-за дома не было видно.
– Что ты делал-то?
Я махнул рукой.
– Жрал, небось, – обиженно сказал Лёха. – Мог бы и мне вынести.
– Не жрал я.
Я проглотил недожеванную баранку, и она проскрежетала по горлу. С перекрестка береза открывалась как на ладони, на ней никого не было.
– Что там? – спросил Лёха.
– Ничего.
Мы свернули на Базарную. Лёха снова заладил про свой нож.
– Его и точить не надо, – говорил он. – Он самозатачивающийся.
– Это как?
Лёха задумался.
– А шут его знает! Батя сказал. С таким ножом не пропадешь!
И он опять пустился его расхваливать – и расхваливал до самой канавы.
Из-под перекрестка выныривал обрубок широкой бетонной трубы, здесь начиналась канава – и бежала вдоль дороги до самого поля – четыре переулка. Канава была узкая, глубокая, поросшая с обеих сторон высокой травой. На каждом перекрестке она снова пряталась в арку трубы – такая же ждала ее и перед полем, у деревьев, – серая, неаккуратная, с щербатыми потрескавшимися краями. Труба тянулась через поле, то выпячивая из травы свой щербатый хребет, то прячась под землю и прерываясь лишь раз, под крошечным мостиком, – с тем чтобы потом выглянуть из высокого берега и уткнуться в реку. Со стороны могло показаться, что труба хочет пить.
Накрапывал дождь.
– Давай я оба, – предложил Лёха.
– Я сам.
Мы опустились на четвереньки.
– Я в прошлый раз чуть не нырнул, – сказал Лёха.
Я вытянул руку, свесился вниз, к самой воде. Вода была темная, по ней плыли щепки, листья, я видел свое отражение на фоне свинцового неба.
– Ты к этому краю, я – к тому, – скомандовал Лёха. – На счет три.
Дождь застучал звонче, в канаву льдинками падали капли, из черного бетонного нутра летел гул. У кораблика были теплые шершавые бока, всем своим видом он протестовал против расставания.
– Три!
Я осторожно поставил кораблик на воду, кончики пальцев лизнуло холодом. Кораблик дернулся, повел носом в сторону, наклонился вбок, выпрямился и растерянно двинулся по течению.
Лёхин заскользил ловко, со знанием дела, высоко поднимая нос.
Лёха отпрыгнул куда-то, вернулся с суковатой палкой – расчищать путь. И мы зашагали вдоль канавы. Лёха тараторил:
– Мне батя в другой раз кортик привезет. Обещал.
– Зачем тебе кортик?
Кораблики шли вровень, только мой то и дело косился на берег.
– Слышь, ты чего? Зачем? Это ж кортик!
Я споткнулся о кирпич, зачем-то лежащий на проходе, пнул его ногой. Лёха прыснул.
– У бати есть кортик – свой, в ящике лежит. И у меня будет теперь.
Небо потемнело, ветер усилился, дождь сыпал наискосок – набирал силу.
– Только его на улицу выносить нельзя! – продолжал Лёха.
– Зачем он тогда нужен?
Лёха фыркнул. И бросился вперед – выталкивать из канавы кусок пенопласта, зацепившийся за траву.
Кораблики притерлись друг к другу и нырнули в первую арку. Мы перебежали дорогу и свесились вниз.
Кораблики вышли из тоннеля ошалевшие, испуганные, завертели носами.
– Ты бы видел его кортик, – продолжал Лёха. – С гравировкой, весь в вензелях. Бате какой-то адмирал дарил.
– Здорово.
У меня намокли плечи, дождь колол шею. Сзади раздался скрежет, поднялось облако пыли.
– Молодежь! Дайте проехать!
Мы отпрыгнули на траву. Грузный краснощекий мужик в клетчатой рубахе проплыл мимо, наваливаясь на педали высокого велосипеда.
Лёхин кораблик ускорился и юркнул во вторую арку. Мой замешкался, подгреб под себя широкий кленовый лист, да так и пошел – волоча его за собой.
– А у бати и пистолет есть! – воскликнул Лёха, встречая кораблик с той стороны. – Тяжеленный!
– У моего тоже есть, – соврал я.
Лёха обернулся, прищурился.
– Какой?
– Тяжеленный.
Мой кораблик зацепился мачтой за пук травы, я плюхнулся на живот, освободил, подтолкнул легонько. Кораблик был холодный и мокрый.
– Эй, не толкай! – крикнул Лёха. – Нечестно!
Дождь усилился, волосы прилипли к вискам, за шиворот бежали ручьи. За высоким забором залаяла собака, и лай несся вровень с нами, пока забор не закончился.
Лёхин кораблик притормозил, точно устал, и в третьей арке исчезли одновременно.
За этим перекрестком дома стояли свободнее. Дорога топорщилась колдобинами, сужалась. Это был последний переулок, дальше – за деревьями – поле.
Но из тоннеля показался только один кораблик – мой.
Лёха грянулся на землю, ухватился рукой за край трубы, сунул голову внутрь. Я испугался: сейчас свалится, бросился к нему.
Из трубы раздались ругательства. Кораблик зацепился за проволоку, выглядывавшую из воды, и застрял. Лёха ворошил в трубе палкой – но дотянуться не мог.
Наконец он высунул голову, продолжая ругаться. Рука у него была расцарапана до крови. Он с хрустом сломал палку и сплюнул себе под ноги. Потом обернулся.
Мой кораблик, вздрагивая, уплывал все дальше.
– Вот ты как?! – заорал Лёха и ринулся к нему, замахиваясь тем, что осталось от палки.
У меня кровь отхлынула от лица. Записка!
– Не трожь!
Я дернул Лёху за плечо и навалился на него.
Тут же Лёха заехал мне в лоб локтем, в глазах потемнело. Лёха швырнул обрубок палки, он ударилась о воду в метре от кораблика.
– Не трожь! – крикнул я и снова навалился на него.
Леха извернулся, обхватил меня, повалил, бухнулся сверху, я зажмурился, стал брыкаться, Лёха замахал кулаками во все стороны, мне опять прилетело в лоб, потом в щеку. Я открыл глаза, ухватился за огромное красное ухо, мелькавшее надо мной, и что есть силы дернул.
– Оторвал! – взвизгнул Лёха и повалился на бок.
Я извернулся и увидел, как белый парус исчезает в темном полукруге трубы.
– Посмотри, оторвал? Оторвал?! – кричал Лёха.
Я подскочил, охнул – щека отекала – шагнул к Лёхе. Он сидел бледный, прижав обе руки к уху.
– У-убери руки, – сказал я, заикаясь.
Мне стало страшно – вдруг я правда оторвал ему ухо?
Но ухо было на месте, целое и невредимое, – только багровое и распухшее.
– На месте, – сказал я и сел рядом.
Мы были грязные, мокрые, дождь барабанил по дороге, между колдобинами вытягивались мутные лужи.
– Молодежь!
По дороге ехал в обратную сторону мужик на велосипеде. Он поравнялся с нами и остановился.
– Молодежь! Вы чего в грязи сидите?
Лёха отвернулся, я открыл рот, но не знал, что ответить.
– А я поехал было к реке, да вот дождь.
И, точно услышав его слова, дождь обрушился на нас с такой силой, словно хотел придавить. Мужик втянул голову в плечи, со второго раза поставил ногу – она соскальзывала – на педаль.
– Бегите к деревьям, чего сидите!
Он лег на руль, пихнул педаль и медленно покатился в сторону.
Мутные лужи пенились и топили колдобины. Траву прибило к самой земле. У меня одна половина лица горела, а второй было холодно.
Лёха поднялся и медленно, вразвалку пошел к деревьям. Он вытянул шею, задрал подбородок и расправил плечи как только мог – и так и шествовал, не обращая внимания на ливень. Только багровое ухо торчало как-то некстати.
Я встал, хотел окликнуть его, но промолчал. Пощупал щеку и двинулся следом. У самых деревьев Лёха обернулся, и я выпрямился, замедлил шаг.
Деревья оказались прекрасным укрытием. Это были коряжистые, старые деревья с переплетенными кронами и толстыми гнутыми стволами. Листва смыкалась над нашими головами темным сводом, по ней стучала вода.
Лёха стоял на самом краю поля, скрестив руки на груди, широко расставив ноги. Справа от него из земли показывалась труба, подернутая мхом, уходила вперед, исчезала в траве.
Я подошел, стал рядом.
Поле таяло в пелене дождя, стоял грохот. Небо клубилось тучами. Впереди сквозь пелену темнела полоска леса, к ней убегала, извиваясь, серая дорога.
Лёха молчал, смотрел перед собой, задрав подбородок.
Там, над лесом, небо светлело. Может, там и дождя уже не было. Мы смотрели, как расползаются в стороны тучи, как бледнеет серое сукно, наливается сиянием, прогибается. Я почти услышал треск, с которым оно лопнуло – и в прореху хлынули потоки золотого света.


Рецензии