Мемуары незнаменитого человека

Мемуары незнаменитого человека.

Обычно мемуары пишут люди знаменитые, известные.  При этом, зачастую, обычная, обыденная жизнь людей из внимания выпадала. Мало кто пытался вспомнить не события, а настроения людей, изменения этих настроений. И ещё:  очень часто всё вспоминается через призму сегодняшнего, прошлое отредактировано цензурой происшедшего. Незнаменитому человеку психологически проще противостоять этой «цензуре».

Начало.
Моё первое воспоминание – перрон, по всей вероятности, ночной, и огромные колёса паровоза.
Второе – меня больно дёргают за руку, вокруг сыро, грязно, мы с бабушкой на обочине и я не могу отвести взгляд от колёс автомобиля, медленно прокручивающихся в грязной колее. Как мне потом объяснили, мне тогда было три года и мы с бабушкой добирались к её сестре, в село Луговское Зонального района. Сестру бабушки, тётю Таню я боялся – это я помню. Помню, как я убегал от неё, на четвереньках, по огороду, среди огуречных грядок, и как она угощала меня, провожая, петушком на палочке, а я боялся его взять. Мы стояли на крыльце, за плетнём росли высокие деревья, наверное, тополя и над ними кружились и каркали вороны или грачи. Много, много чёрных птиц. Эти картинки и теперь стоят перед глазами, но стоят, как эпизоды чёрно-белого кино. Я не могу сказать, какого цвета была одежда бабушки и тёти Тани, было ли покрашено крыльцо и какое было небо. Иногда мне кажется, что я вижу красный петушок, но возможно, я домысливаю это теперь, зная, что петушок должен быть красным.
Бабушка и тётя Таня, а полностью – это Гликерия Ивановна и Татьяна Ивановна были Жигаловы.
Их отец, а мой прадед, был работником у попа, но в каком селе- не знаю. Бабка всегда говорила, что её семья из деревни Камышенки Камышловского уезда, в Пермской губернии, ныне это Cвердловская область. Однако, в деревне церкви быть не могло. Либо бабушка напутала, и Камышенка была селом, либо в Камышке родилась её мать, а жили Жигаловы в каком то селе по соседству. Как говорит семейное предание, Иван Жигалов женился поздно, в тридцать лет, на восемнадцатилетней вдове, только что оправившейся от тифа, унёсшего и её мужа и много другой родни. Иван, случайно оказавшийся в поражённой эпидемией деревне, уцелел и увёз её, как только кончился карантин; ещё стояли кордоны, но людей уже выпускали, зачем то окуривая выезжающих дымом.
Хоть был Иван работником, но вероятно не бедствовал. Не вступись он за товарища, так и служил бы припеваючи, растил себе кормильцев-поильцев для спокойной старости.
Однако угораздило его, уже будучи отцом двух детей – Петра и Татьяны, вступиться за своего соседа и приятеля, горького бедняка-безлошадника, с которого батюшка требовал недоимку и упрекал при этом в отсутствии стыда и совести и неуважении к церкви и Богу.
Вот тут то Ивана и понесло. Батюшке досталось и за то, что он в пост скоромное ест, и бедноту обдирает и вообще он такой и сякой, и его религия такая и сякая, а бог, если он это позволяет тоже… не очень хорошее существо.
- Ну, что может наговорить в сердцах русский мужик, тем более не пьяный, разъярённый несправедливостью,  многолетней подавленностью и распалённый неожиданно прорвавшейся собственной смелостью.
Кончилось это так, как всегда кончается одиночное выступление за справедливость. Батюшка выгнал работника и поехал к исправнику, грозя сгноить «неблагодарного раба» и «змею, которую он пригрел за пазухой» в Сибири за богохульство.
- Иван здраво рассудил, что лучше уйти в Сибирь самому, чем ждать, когда его погонят по этапу. Тот сосед, из-за которого сыр бор разгорелся, давно сманивал Ивана уйти в Сибирь, но тот сперва не соглашался – зачем? И так неплохо, но теперь уже цепляться на Урале было не за что.
- И вот, бросив избы, с жёнами и детьми, пешком, отправились они в Сибирь, за долей. Надо полагать, вышли они весной или в начале лета, потому что прошли они за это лето  довольно много и на зиму остановились в Омске. Шли они питаясь подаянием, а зимой подались в работники. Попутчик Жигаловых в Омске заболел и помер, и жена его решила в Омске и остаться.  А Жигаловы пошли дальше.  В следующее лето они дошли с Омска до Алтая, остановившись на зиму в Повалихе. Бог знает, почему они не остались в Повалихе, а пошли дальше и почему выбрали себе пристанищем деревню Медвевку, но именно там, в нынешнем Солонешенском районе, они обосновались. Там и была крещена моя бабка.. В паспорте у неё стояло – год рождения 1888, но  был ли это в самом деле год рождения или год крещения, бабка, по моему, не знала. И уж тем более она не знала места своего рождения, так как родилась она где то в дороге.
- В Медведевке первое время они жили под старой, сломанной телегой, закрыв её пропитанной дёгтем парусиной. К зиме Иван выкопал землянку, покрыл её лиственничной корой и сбил печку. Вместе с такими же как он, новосёлами, они расчищали тайгу, корчевали пни и пахали землю.
- Знаю я это из рассказов бабушки,  и вставали, в её рассказах, высокие горы, поросшие глухой тайгой с деревьями, которые и вдвоём не обхватишь. Да что вдвоём! Чтобы корой лиственниц крышу крыть, она должна иметь очень приличные стволы.
- Как же я был разочарован, когда увидел вокруг Медведевки голые склоны, с жалким осенним березняком. Был тогда 68 год, и за 80 лет топор, видать, хорошо поработал. Ну, да это потом всё. А пока глухая тайга и тяжкий труд.
- Как они обходились, безлошадные? Брали в долг у богатых а потом отрабатывали? Или залазили в долги, расплачиваясь частью урожая? Не знаю.
- Но вскоре Ивану повезло. Он сумел вылечить, поднять на ноги умирающую породистую кобылицу, любимицу какого то богатея. Богатей просил Ивана спасти лошадь и обещал, (видать, будучи пьяненьким « с горя») что отдаст ему кобылу. Отдать, он, конечно, не отдал, зато подарил жеребёнка от неё. Так у Жигаловых появился конь. Срубил Иван избу, поймал рой лесных пчёл, завёл пасеку, а там пошли овцы, коровы. И стал Иван крепким середняком, из тех, что работников не держали, но от нищеты смогли избавиться. И бабушка моя тосковала по горам, вспоминала детские походы по ягоды, с каким то удовольствием рассказывала, как хотела пососать мёду, ткнула соломину в леток колоды, а вместо мёда оттуда пчёлы вылетели и её покусали..  Бабушка говорила, что её мать была изумительной красоты, но прожила не долго,  и её красоту никто не унаследовал ни из детей, ни из внуков. Вслед за смертью жены тяжело заболел Иван и уже не смог работать как прежде. Хозяйство развалилось. Брат Пётр женился, хозяйство, дела, в том числе и заботы об отце, перешли ему, Сестра Татьяна жила в Томске, но это отдельная история, а младшая, Луша, с 12 лет пошла  батрачить. Мыла полы, нянчила ребятишек, полола огород, и вообще чертомелила на кулаков куда пошлют. Её было 16 лет, когда её посватали за Фёдора Лобанова и она согласилась не раздумывая. Красивый парень, гармонист, а главное- возможность избавиться от опостылевшего ярма батрачки, зажить собственным хозяйством. Это так  осталось и в старости её несбывшейся мечтой – собственное крепкое хозяйство. И бабушка моя завидовала сестре, её дому, огороду, «домашности». Но вот ирония судьбы – сама Татьяна Ивановна наверняка мечтала о другой жизни.
-
- В село Медведевка, видать, увлечённая народническими идеями, приехала юная учительница и открыла школу. Ходили в неё Пётр и Татьяна, а вот Гликерия была мала, и в школе поучиться не успела. Приехал за учительницей жених и увёз её  в далёкий город Томск. Перед отъездом уговорила она отпустить с ней в город Татьяну. Нельзя, мол, губить такую способную девочку в этой глуши, зарывать её талант в землю. Не знаю, была ли к тому времени жива её мать, но даже если и жива … поплакав и подумав, родители (или родитель)  отправили дочь в Томск.  Здоровье было уже не ахти и они здраво рассудили, что в случае их смерти хоть одна дочь будет пристроена.
- Татьяна выросла в семье учительницы полувоспитанницей--полуслужанкой, но хозяйка сумела дать ей достаточно знаний, чтобы та смогла сдать экстерном за курс гимназии. Аттестат зрелости вещь, конечно, хорошая, но что он значит в руках крестьянки, оказавшейся в сибирском городе, пусть даже « северных афинах»? В лучшем случае место домашней учительницы или экономки в богатой купеческой семье. Не знаю, сразу ли, нет, оказалась она горничной у ссыльного, прибалтийского немца, барона Персия фон Корфа, известного в нашей семье больше как Персинька. Татьяне было под тридцать, или около этого, а Персию фон Корфу около пятидесяти, когда вступили они, как тогда выражались в интеллигентной среде, в гражданский брак, или стали сожителями, как пишут теперь в милицейских протоколах.
- Так что  трудно представить, что сошлись они после десяти лет отношений работницы и работодателя. В семнадцатом родилась у них дочь, то ли Роза, то ли Маргарита – наверное, всё же Маргарита, это более соответствует немецкому духу, а тут как раз переворот. Предвидя обострение событий барон решил поискать тихую гавань и поехал разведать обстановку с женой на её родину, оставив дочь на попечение няньки-кормилицы. Когда они вернулись за дитём и вещами, не было ни няньки, ни девочки. Про вещи я не знаю, но, видимо, и из вещичек кое что пропало.
- Не найдя никаких следов ни няньки, ни дочери, они уехали на Алтай.  В Медведевку или в Солонешное – не знаю. Лобановы  в то время жили в Солонешном, Фёдор работал мастером на маслозаводе, характер имел то ли непоседливый, то ли независимый, на одном месте не уживался. Но видно мастер был хороший, брали везде. Работал он мастером и в Чёрном Ануе, и в Усть-Коксе, где родилась у них с Гликерией дочь Мария, но в 18 он  снова оказался в Солонешном. Но Пётр Жигалов возможно что и жил в то время в Медведевке – сёла то соседние.
- Но гражданская война не обошла их и там.
- Кто он был, этот самый Персий фон Корф, немец по национальности, барон по титулу, ссыльный по положению? Вряд ли он был интернирован в связи с военным положением – прибалтийские бароны были подданными России и занимали в ней высокое положение. Может, он влип в какую ни будь аферу,  и загремел как уголовник, но вероятнее всего он был политическим. Бабка моя рассказывала, что он костерил почём зря царя, называл его Николашкой, но в то же время до хрипоты спорил с Петром и Фёдором, говоря, что зря большевики затеяли эту смуту, которая погубит Россию.
- Большевиков ругал, однако, белогвардейцам их не выдал, Когда, после организации партизанского отряда, в деревню явился карательный отряд и начались массовые порки всех родственников партизан, Персий фон Корф дал честное дворянское слово, что Пётр Жигалов и Фёдор Лобанов при нём собирались на заимку, сейчас уже не помню- рожь жать или сеять. Если жать – то значит дело происходило ещё при демократах «независимой Сибири», его единомышленниках. Это вполне вероятно – в воспоминаниях Третьяка говорится, что Солонешенский партизанский отряд существовал с осени 18 года. Персий свою родню не выдал, хотя и очень рисковал – дядька Фёдора, из богатых кооператоров, совладельцев маслозавода утверждал, что Фёдор большевик.  Да и поп зачитал на «сборне» список партизан, в котором были и Лобанов с Жигаловым..  Но как бы то ни было, его гражданскую жену вообще не тронули, а Гликерия отделалась двумя ударами нагайки по голой заднице, который нанёс ей с коня офицер, задрав, предварительно, подол. Болезненно, конечно, но других пороли шомполами так, что мужики долго не могли после этого носить штаны, приходилось одевать юбки..
- К Персию у Гликерии Ивановны отношение было тёплое, благодарное, но, в то же время снисходительное и чуточку презрительное. Жалостливый взгляд на безвредного, но никчёмного человека, который, вместо настоящего мужицкого дела бездельничает или занят какой то детской игрой. И был ещё интерес, как к чудному зверьку. Посмеивались над его неприспособленностью, странностью. Особенно смешила его манера пукать не стесняясь, которую он объяснял тем, что газы держать в кишечнике вредно.
- В 1919 году он умер, оставив после себя комплекты журналов «Нива», книги и открытки на русском и немецком языках, салфетки с немецкими надписями, столовое серебро. Тётя Таня всё это подарила своей старшей племяннице, Марии Лобановой, в замужестве Бородай, и всё это сгинуло в июне 1941 года в Ковеле.
- Оставшись одна, тётя Таня через какое то время вышла замуж за вдовца с кучей детей, переехала с ним в село Луговское, во время Великого Перелома 1929 года яростно спорила на собраниях, доказывая необходимость коллективизации, работала в колхозе, растила детей, ухаживал за мужем, которого под конец жизни парализовало, а когда мужа схоронила и пришла старческая дряхлость, не нужна она стала ни колхозу, ни выросшим детям. Выжили они её из собственной избы и закончила она свои дни в Бийском доме престарелых. Может, были б родные дети, не так было б обидно, нашла б она им оправдание, а отдать силы чужой семье и получить такую благодарность…
- Брата бабушки, Петра, я видел всего раз. Остановился он, с одним из сыновей, проездом. Высокий старик, хотя уже и сгорбленный. Обнялись они с сестрой, всплакнули.  Пётр был старший, во время действительной службы участвовал в подавлении боксёрского восстания, во время русско-японской тоже воевал,  говорили, что он порт-артурец. Был ли он на германской – не знаю. Как то это прошло мимо моего сознания. Возможно и был – но на той войне все были, а вот порт-артурец, а тем более, человек, воевавший с китайцами – это была редкость.  Бабка  говорила, что первоначально в партизаны ушло шесть человек – пять фронтовиков, в том числе и Пётр и мой дед, который на первой мировой не был, но повоевал в красногвардейском отряде, защищая Барнаул. С Суховым он уходить не стал, а бежал в знакомые горы.  Оружия с собой с фронта мужики прихватить не догадались, поэтому уехали из села вооружённые пиками. Когда будущие партизаны насаживали на древки наконечник, Пётр шутил, что ему то остриё ни к чему – он и черешком любого уложит. Пики им ковал кузнец Панарин. Бабка говорила, что каратели привязали его за ноги к лошади и полторы версты проволокли по галечнику. Понятно, что жив он, после этого, не остался. С Петром у бабушки было связано ещё одно яркое воспоминание. В двадцать втором они жили в коммуне, а когда кайгородовские банды начали террор против коммунаров( в Солонешенском районе действовал Колесников), коммунары начали разбегаться. И Лобанов и Жигалов в то время были в ЧОН, в посёлке коммуны их не было. Разбежались из коммуны уже все, а Лобанову, замполиту кавдивизиона ЧОН,  фактически ликвидировать коммуну было неловко, и он поручил вывезти семью Петру Жигалову. Была зима, тот запряг мерина, посадил сестру с детьми, сложил скарб и велел ехать логом. А я, говорит, верхом погоню скот, жалко оставлять бандитам. В это время в посёлок уже входили колесниковцы. В логу мерин распрягся и тут, как откуда ни возьмись – всадник, и явно – не красный. На счастье он оказался бывшим соседом моей бабушки.  -«Лушка, ты что тут делаешь? Сейчас наши придут, тебя зарежут!» -«Да вот, мерин…» Сосед помог ей запрячь мерина и отпустил с богом.
- Вообще бабке везло. От порки спас барон Корф, от перестрелок отсиделась в подполе, а когда белые уходили в последний раз, послали двух казаков спалить дом Лобанова, как партизана. Да не просто партизана, а председателя следственной комиссии в дивизии Третьяка, впрочем, вряд ли это было известно казакам.. Гликерии объявили об этом решении и велели выметаться. Но когда она вышла на крыльцо с детьми –человек пять тогда у неё было, мал мала меньше, один из казаков сказал, что мол, не стоит детей крова лишать на зиму глядючи. Они вытащили перину, забросили на крышу бани и баню подпалили. Со стороны было очень много дыма, большой пожар и никто из командиров казаков в неисполнении приказа заподозрить не мог. Бабка до конца дней с благодарностью вспоминала этих казаков. Баню, конечно, жалко, но остаться без дома поздней осенью в разгар войны – это совсем другая беда.
- Бабка рассказывала, что уходили партизаны с пиками, а входили в село вооружённые до зубов. После я читал воспоминания Третьяка, где он писал, что действительно выглядели они очень грозно, так как захватили большую партию автоматов, их и несли на плечах, но к автоматам у них не было патронов, и они, фактически, представляли собой простые дубины.
- Что Третьяк называл автоматами – не знаю. То ли это были ручные пулемёты, типа льюса, то ли автоматические винтовки Фёдорова, патроны к которым поставляла Япония, бывшая во время второй мировой союзницей России.
- Фёдор Маркелович Лобанов  тоже родился на Урале. После церковно- приходской школы отец отдал его « в люди», учеником к портному. Швейное дело он освоил, и потом мог пошить какие то вещи, но для профессиональной работы требовалась швейная машинка, а у его отца денег на неё не было и пошёл Фёдор  в соседнюю деревню рабочим на канатную фабрику. В 1907 году, после участия в демонстрации он привлёк пристальное внимание полиции и подался в Сибирь, а точнее – в Барнаул. Там  он какое то время поработал то ли на одном из заводиков, то ли в мастерских, но вскоре отправился в Солонешенский район, где у него была какая то родня и устроился на маслозавод.
- Отец Фёдора, которого в семье называли не иначе, как дед Маркел, редко – Маркел Иванович, приехал к сыну ещё позже, вместе  с женой и  младшими сыновьями. Рассказывали, что Фёдор в юности был влюблён в дочь зажиточного крестьянина, но родня отсоветовала ему жениться на ней – Мол, Машка в достатке выросла, работать не приучена, бери лучше Лушку – с малолетства труд  знает.  Вот он и женился не по любви, а по расчёту, хоть это и звучит непривычно. Обычно ведь как – влюблён в бедную красавицу, но вынужден жениться на богатой дурнушке. А здесь вот наоборот – и богатая, и красивая, а велят жениться на бедной,  хоть и не дурнушке, но отнюдь не красавице. А расчёт прост – хозяйство сватов перейдёт сыновьям, а то приданое, подушки, перины да платья, что принесёт с собой невестка, кормить семью не будет, в крестьянской семье чертомелить надо.
- Вот и выгоднее умелая и трудолюбивая бесприданница, чем  ленивая неумеха богачка.
- Впрочем, сами Лобановы особым крестьянским умением похвастать не могли. Это были сельские ремесленники – на Урале они работали углежогами, на Алтае стали верёвочниками, бондарями, Фёдор Лобанов по привычке портняжил, но самое главное – стал маслоделом.
- Работал он мастером в разных маслозаводах, мотался по Алтаю, жена за ним, хотя ей, разумеется, это совершенно было ни к чему. Её душа жаждала крестьянства, хозяйства, «домашности».  В 15 году в Усть-Коксе родилась старшая сестра матери, Мария (потом она сменит имя на Марину), а в 18, в Солонешном моя мать. С войны Лобанов вернулся большевиком. Как и большинство крестьянства, солонешенцы летом 18 в политику особенно не лезли, но осенью 18 зашевелились. Впрочем, о массовости говорить не приходилось – в партизанский отряд ушло шесть человек бывших фронтовиков, вооружённых пиками. После массовых порок, устроенных карателями – ещё несколько. Массами пошли в партизаны весной 19, после колчаковских мобилизаций и реквизиций.  Деда я в живых не захватил, поэтому как он воевал, не знаю. Бабка говорила, что под Солоновкой он упал вместе с конём с моста и повредил ногу, после чего остался хромым. Но был ли он участником знаменитого сражения под той самой Солоновкой, или это был какой то местный эпизод у Солоновки Смоленской – не знаю.
- Читал я его автобиографию, которую нашёл в архиве, в документах крайкома. Там он говорил, что у Третьяка был председателем следственной комиссии, но , как не имеющий военного образования, в боях участвовал как рядовой боец.   В декабре 1020, после начала антисоветского восстания, по заданию Губкома организовал кавдивизион Чон,  в котором служил замполитом. После кайгородовско-колесниковских событий сперва он работал мастером на карповском маслозаводе, а потом целиком перешёл на советскую работу. Был председателем рабкрина в Смоленском районе, начальником политотдела баевской МТС, ещё на каких то должностях.  За плечами у него ничего не было, кроме церковно-приходской школы, но много занимался самообразованием. В 38 году имел все шансы, как многие из его товарищей –третьяковцев загреметь в Гулаг, в архиве я нашёл запрос из органов – в каких отношениях замполит совхоза Лобанов  находился с врагом народа Третьяком в период партизанского движения и в настоящее время. Видимо, друзья ему об этом запросе сообщили и он тут же написал заявление с просьбой освободить его от должности по состоянию здоровья и устроился рабочим на Бийскую табачную фабрику. Замполит совхоза должность пониже, чем председатель рабкрина или начальник политотдела, понизили его, вероятно, за аморалку.
- Женился он на Гликерии, как я уже писал, не по любви, жена была неграмотна, интересов его не разделяла, рожала она двенадцать раз, но в живых осталось четверо.  Очень рано Гликерия сильно растолстела, словом, поводов сходить «налево» было более чем достаточно И не просто «налево». Похоже, он тяготился женой и не прочь был развестись, но… Краем уха я слышал, что он хотел уйти  к какой то учительнице в Тогуле, помешала партийная дисциплина, но в конце концов, он не выдержал и ушёл, к комсомолке из Старо-Тырыжкино, сломав себе, таким образом, карьеру.  Поработав, какое то время, рабочим на табачной фабрике, когда всё успокоилось, он получил должность в Тырыжкинском сельсовете. С новой женой он прижил ещё четверых детей. С двумя из них – Алексеем и Марией я знаком.
- Алексей закончил музучилище, потом консерваторию, имеет диплом композитора, автор ряда песен, одной симфонии, сейчас преподаёт в училище, ездит с концертами по санаториям. Мария работала на КХВ, портом вернулась в Тырыжкино, а сейчас мелкий предприниматель, торгует сувенирами  на курорте Белокуриха.
- В значительной мере вырастила меня бабушка. Мать, работая в крайсуде допоздна просиживала там с делами, а перейдя в адвокатуру часто моталась по командировкам.. Гликерия Ивановна человек была своеобразный. Прежде всего, это была крестьянка, причём неграмотная крестьянка, попавшая в город под старость. Когда был обязательный ликбез её учили читать и писать, и вроде чему то выучили, но она не ощущала никакой необходимости в грамоте и вскоре всё позабыла. Расписываться, правда, умела, но, по моему, она не писала, а рисовала подпись по общей конфигурации а не выписывала буквы. Не умея читать и писать, она, тем не менее, деньги считала как надо и, пока я не подрос, а она не ослепла, хозяйство вела она и продукты закупала она. В её речи было много общесибирских словечек и выражений –«паря», «лёг на кровать с ногами», «однако». Кроме того, в её произношении остались и следы уральского происхождения предков. Вместо «пещера» она говорила «пещёра», вместо «медведь» – «видмедь». Но зато я не слышал от неё ни одного матерного слова, хотя порой они с матерью ругались жестоко. Как я понимаю, бабушка не могла простить дочери суразёнка, то есть меня,  но в то же время она боялась, что мать выйдет замуж и не только её положение хозяйки закончится, а зять вообще велит ей убираться куда подальше. У бабули  ещё был младший сынок-неудачник, последыш, которого она жалела и считала, что Ирина, которая получила высшее образование и хорошую должность должна по родственному брату помогать. Видимо от отца она унаследовала нелюбовь к попам и иначе, как долгогривыми паразитами их не называла, однако то, что её муж сбрасывал с колокольни кресты, не одобряла. Не потому, что считала это святотатством, богохульством и что то в этом духе – нет, просто он поставил её в неловкое положение перед верующими односельчанками. В Барнауле церковь была сравнительно недалеко от нашего дома, но когда верующие соседки приглашали её сходить она отнекивалась – мол ноги болят.. Смотаться к сыну на Западный на двух трамваях – тогда нынешнего моста через выемку не было, надо было доехать на трамвае №1 до нового рынка, перейти через мост, а потом пересесть на трамвай №3 который уже и вёз до моторного – у неё ноги не болели.. В доме у нас была одна икона, но она не висела на стене, а лежала завёрнутая в какую то тряпочку в бабушкином сундуке. Это материно благословение – объясняла бабушка. Иконка была простая, на картонке, видать – фабричная печать конца девятнадцатого века. Разумеется, бабушка никогда не молилась. Когда я её спрашивал, верит ли она в Бога, то она отвечала –я не помню дословно,- но смысл был тот, что на небе никто не был, Бога никто не видел и как можно верит в то, что никому не показывается. Но в то же время она верила в колдунов, в оборотничество, домовых, огненного змея, который мог катиться колесом. Когда я ей говорил, как она может верить в эти предрассудки, если не верит в Бога, то ответ получал не менее интересный  - Бога люди не видели, а это  ведь люди видели!. До сих пор жалею, что я отмахивался от её рассказов о нечистой силе – как же, пионер, а надо было слушать и запоминать- это ведь были остатки народного язычества.  Бабушка говорила, что самолёт она увидела раньше паровоза и автомобиля – так уж получилось. Полёт Гагарина на неё не произвёл особого впечатления, она не видела принципиальной разницы между полётом на самолёте и космическом корабле, потому что она не верила, что земля шар. Земля стоит на трёх китах, и когда какой кит «ворохнется», то бывает землетрясение, а как все три кита откажутся держать землю, будет конец света.  Говоря об этом она почти дословно цитировала «Голубиную книгу», которую я прочёл много позднее. Я, наверное, учился в 9 или в 10м, когда бабушка совсем ослепла. Она, почему то, не хотела в этом признаваться, говорила -  отказали ноги, потому и не может ходить на улицу – а туалет то у нас был далеко, действительно не побегаешь.  Ну что ж – ходила в ведро, а порой, когда понос – и мимо ведра, приходилось подтирать и мыть за ней пол – обычно мне, потому что я чаще матери был дома. В нашей маленькой квартирке она ориентировалась отлично и не заметишь, что она слепая, но когда она садилась за стол, всё становилось понятно. Видеть она не видела и всё на столе искала на ощупь. Когда мы получили квартиру на Потоке скрывать слепоту она уже не могла и из спальни до туалета протянули нитки по которым она и ходила. Но как то, после горячей ванны у неё подскочило глазное давление, начались боли. Пришлось вызывать врача, а потом мать определила её на операцию, в процессе которой ей один глаз «потушили», а второй сделали зрячим. В 66, когда я был в поле мать, которая надеялась выйти замуж за некоего Михаила Семёновича, отправила её в Полтаву. Чисто логически бабушке там должно было жить лучше. Большой дом на земле, причём дом благоустроенный, сад, виноградник, отдельная комната. Но  бабушка так до конца к Полтаве не привыкла и скучала по Сибири и по нам. Мне до сих пор стыдно, что я не простил бабушке скандалов, которые она закатывала матери, её угроз – прокляну! Или- Пойду по миру побираться!  Ей ведь тоже было нелегко –выходцу из патриархальной деревни в современном городе, где всё противоречило её понятиям о жизни и нравственности.
-

Родители.
Мать была младшей дочерью, а долгое время – вообще младшим ребёнком. Разница с братом Анатолием у неё 10 лет. И, как я понял, это была папина дочка, во всяком случае, он проводил с ней много времени и даже брал с собой в командировки по Горному Алтаю.
Разумеется, мама была пионеркой, причём это ведь были одни из первых пионеров в Солонешенском районе, это произошло, как надо полагать, в 27 году. В комсомол вступила в 34. Как она сама говорила, ещё пионеркой дежурила на полях, поднимала тревогу, когда жито тайком жали, как тогда говорили, «кулацкие парикмахеры», а  «вообще то просто голодные люди» – это она добавляла уже свою «взрослую» точку зрения.
Закончив школу она собиралась было пойти на журфак, но передумала. Ей не давала покоя судьба любимого учителя географии, которого забрали в 37, и она поехала в Свердловск, в юридический институт- хотела восстанавливать справедливость.. Начиналось всё прекрасно  - беззаботная студенческая жизнь, турпоход по Уралу, посиделки в общаге. Но вот как то один из однокурсников подвёл её к карте и сказал – ты что, не понимаешь? Скоро всё закончится. Гитлер захватывает Европу и на этом не остановится. Скоро война. И война началась. В 41, когда шёл набор в диверсионные группы по образцу той, в которой действовала Зоя Космодемьянская, заявление подала и мама. Готовилась, даже прыгала с парашютной вышки, но не взяли. Обнаружили близорукость.
Вскоре ввели платное обучение, да и вообще жить стало трудно, она перешла на заочное и пошла на работу. Сначала – библиотекарем и сдавала кровь, чтоб хоть как то подкормиться, а потом была направлена в Красноуфимск судьёй. В 43 году в Красноуфимск, комиссовавшись после ранения, вернулся судья, которого она заменяла.  К тому времени она  получила диплом и отправилась в Москву, в наркомат юстиции, где получила распределение в «освобождённые области», а конкретно – в станицу Лабинскую Краснодарского края помощником прокурора. «Но там же немцы!»- удивилась молодая выпускница. «Ничего, пока доедете, их уже не будет» И в самом деле, добиралась до Краснодара три месяца и приехала  в Краснодар на третий день после того, как выбили оттуда немцев. Прибыла ночью, успела ещё попасть под бомбёжку, собственно не под саму бомбёжку, бомбили станцию, а она пряталась в каких то развалинах, превращённых в импровизированный туалет. Отработав до окончания войны и испортив отношения с прокурором – она умудрилась посадить личного друга прокурора, директора детского дома, гревшего руки на сиротах и обеспечить своему начальнику выговор по партийной линии- она уезжает в Полтаву, к старшей сестре и устраивается там работать в управление юстиции. Краснодарский край мать всегда вспоминала с ностальгией. Она бы наверняка не уехала, выпади расклад по иному. Но хотя она формально и вышла победителем в конфликте с прокурором, и её поддержал секретарь райкома, начальник остался на месте и  съел бы её без сомнения. Кроме того, она там вышла замуж за кубанского казака Болотова, но брак сложился неудачно, и она решила, что  на Кубани ей делать больше нечего. В Полтаве она проработала недолго. Её собирались направить на Западную Украину  районным судьёй, в самый центр бандеровщины. После войны лезть в пекло не хотелось и она, запросив справку о болезни матери, поехала на родину, на Алтай, где и встретила моего отца, также как и она работавшего в крайсуде. Знакомство началось с того, что он врезал в дверь её только что полученной квартиры замок. Отцовскую родню я не знаю. Что интересно, отец и мать у меня однофамильцы. В своей официальной биографии папаша писал, что он родился в семье мещанина в городе Жиздра Брянской губернии и что отец ушёл из семьи вскоре после его рождения. Матери говорил, что он родом из Малоярославца и как то ляпнул- мы, князья Лобановы. Врал, конечно.  Но как бы то ни было, а вырос он в Москве, и в Москве жили и его мать и отец.
Мать его с 18 года работала на разных технических должностях в советских учреждениях, чем занимался  его отец, не знаю, но во время НЭПа занялся бизнесом и в конце 20х годов был арестован из за недоразумений с фининспекцией и укрывательство золота. В тюрьме он заболел и умер. Моя неполнородная сестра Наталья говорила мне, что это золото во время войны бабка потихоньку продавала, благодаря чему они, в общем то, не бедствовали. Виктор Лобанов был постарше матери, с 14 года. Действительной службы он умудрился избежать. Освобождения по болезни у него быть не могло, он занимался в аэроклубе и получил удостоверение лётчика –инструктора первоначального обучения. Сначала он работал  слесарем на заводе, потом шофёром в каком то военном НИИ, во время войны имел бронь, а после работы преподавал в аэроклубе. Единственное его близкое знакомство с войной заключалось в том, что в 41 он возил на фронт из Москвы хлеб. После войны Лобанов закончил юридическую школу и поехал в провинцию делать карьеру. я
Вот и встретились в Барнауле Лобанов с Лобановой, выходцы из совершенно разных социальных слоёв. Не было бы революции, эта встреча была бы совершенно невозможна. Дочь сельского пролетария и крестьянки из глухого сибирского села и сын довольно обеспеченных родителей из столицы – что у них могло быть общее? А тут вот оказались в одном городе, в одном учреждении, на одной должности. Более того, квалификация у Ирины, имевшей и высшее образование, и опыт была куда как выше, чем у Виктора и ей приходилось частенько ему помогать в профессиональном плане. Но зато Виктор открыл ей совершенно для неё неведомый пласт полуофициальной и неофициальной культуры. Он её познакомил с рассказами Грина, городским фольклором. В частности – с песней «Бригантина». Словом, как я понимаю, Виктор был выходец из той дворянско-мещанской, интеллигентско -чиновной столичной среды которая приняла советскую власть не потому, что та была ей по душе, а просто – деваться некуда. Характерный штрих – когда мать спросила Виктора Лобанова почему тот не воевал, бронь бронью, но ведь другие уходили на фронт добровольцами, он ответил: «война среди москвичей была непопулярна». Разумеется, москвичи шли добровольцами и в коммунистические полки, и в народное ополчение, среди тех москвичей война была войной священной, но вот в той среде, откуда происходил и где обретался мой батя, она была действительно непопулярна. В 18 наиболее смелые и честные из них пробирались на Дон, к Корнилову, а эти пошли служить за паёк комиссарам, вступали в партию, делали карьеру, но советскость коснулась их только внешне. И во время застоя, а потом и перестройки именно эта среда была средой питательной для всякого рода антисоветчины,
Мне вот интересно, как бы встретили мои родители 91 год.  Матери бы тогда было 73 года, отцу 77. Мать, вероятнее всего, осталась бы коммунисткой, возможно – троцкистского настроя. Мы с ней, помнится, иногда спорили – я обвинял Хрущёва в том, что он, начав нужные реформы, не смог их провести и напрочь дискредитировал их идеи, чем затормозил наше развитие, а мать возражала – зато он разоблачил такой страшный культ. Папаша – тут сложнее. Прежде всего, я плохо его знал, хотя, кажется, чисто психологически мы с ним схожи – генетика, но среда разная. Как говорила сестра, с районным начальством в Яе он не ужился и перешёл из адвокатов в экономисты.
Вообще батя приехал на Алтай делать карьеру.  Про своё княжество он, конечно, «гнал», вероятнее всего, он действительно происходил из мещан, но наличие отца, умершего в тюрьме, могло серьёзно повредить его карьере.  В Сибири, при дефиците кадров могли поверить, или сделать вид что поверили, записи в автобиографии –« отец ушёл из семьи и  связи с нами не поддерживал», а в Москве мог найтись «доброжелатель», что «выведет на чистую воду» . Но своим рождением я испортил карьеру и отцу, и матери. Отец с матерью стали жить в гражданском браке, но тут как снег на голову свалились Гликерия Ивановна с братцем Анатолием.  Тут своя история – они жили у Анастасии, её муж, Василий Фёдорович, вернувшись после войны какое то время жил с другой женщиной, а потом сказал, что вернётся к прежней жене, но тёща ему совершенно не нужна. И Гликерья Ивановна отправилась в Барнаул, к младшенькой. Виктор в тот же день, как явилась к его любовнице мать, собрал вещи и съехал с квартиры.  У него в Москве были длительные связи, но детей не было (видимо, москвички умели предохраняться) и он был уверен, что детей от него не будет.  А тут вдруг любовница забеременела. Может, бы всё сложилось иначе, если б мать в то время не была формально замужем за Болотовым, и зарегистрировать брак с Лобановым никак не могла. Короче, руководство решило, что в сложившихся обстоятельствах в одном коллективе Лобановы работать не могут, и папашу направили в Горноалтайск, где он очень быстро сошёлся с секретарём суда, но та то своего не упустила, да и Виктор видимо решил, что повторение барнаульской истории – это уже дурной вкус. Короче, моя сестра Наталья родилась меньше чем через год после моего рождения – я в июле 48, она – в мае 49. В судах ни отец, ни мать задержаться не смогли и стали адвокатами, причём Лобанов сначала переехал в Онгудай, а потом вообще в Кемеровскую область, в просёлок Яя. Мать рассказывала, что как то они говорили, как каждый из них представляет счастье. Лобанов сказал, что он видит себя в городской квартире, он сидит на диване, курит «пахитоску» и знает, что сейчас к нему придёт та, которую он желает. А мать мечтала о домике «на земле» и черёмухе под окном.  Жизнь всё разыграла с точностью до наоборот. Скончались оба от инфарктов. Мать не дожила несколько дней до шестидесяти, отцу был 71год.

Большая Олонская.
Первые мои цветные воспоминания – это угол Ленинского проспекта и улицы Льва Толстого, кирпичные дома и красные приспущенные флаги с чёрными траурными лентами. И всё вокруг серое, сумрачное. Наверное, это был день смерти Сталина. Но я не помню людей и слов – только улицу и траурные флаги. Моя подруга детства, Жигмановская, говорила, что помнит, как дед её плакал
При известии о смерти Сталина, но в моей памяти ничего подобного не сохранилось
А жили мы тогда за Барнаулкой, на улице Большая Олонская 28. Нет сейчас этого дома, да и половины Большой Олонской нет, как нет переулков Сплавного, Базарного. На нашем Крестьянском переулке, ныне Знаменском, осталась только типография бланкоиздательства да женский монастырь, где в пору моего детства был краевой архив. Да, ещё один одноэтажный деревянный дом и одноэтажный кирпичный дом бывшей керосинки. Когда то там выстаивали очереди за керосином полгорода- почти все готовили на керосине .
На другой стороне переулка стоял большой двухэтажный дом, на первом этаже огромные окна с железными шторами.
Сначала там рзмещалась партшкола, потом общежитие мединститута, а сейчас там руины.  Шли разговоры, что при белых там была контрразведка, но Юра Шиляев, который хорошо знал Барнаул, сказал, что там была колчаковская милиция.
Мы жили в двухэтажном доме. Первый этаж кирпичный, полуподвальный, точнее -  подоконники первого этажа были выше уровня земли сантиметров на тридцать-сорок, а второй этаж был деревянный, окна с резными наличниками. Дом когда то принадлежал купцу, на первом этаже жила прислуга, были кладовки, кухня,  на втором жила семья купца.. А потом разгородили комнаты и залы фанерными перегородками, оштукатурили их, где то, наоборот, стены пробили и получился не то барак, не то коммунальная квартира. Представьте себе белёный, тёмный коридор, уставленный ларями, на которых стояли примусы и керогазы, между ларями были развешены умывальники, под которыми на табуретках стояли тазы, а на стенах висели вёдра и коромысла. Да, ещё не забудьте про бачки для воды – картина почти полная. Шесть умывальников, шесть бачков, шесть дверей. Две двери справа, три слева и одна –прямо. Мы считали, что у нас четыре однокомнатные квартиры и две двухкомнатные. Что представляла собой наша «однокомнатная» квартира :квадрат четыре на четыре метра, здоровенная печь-голландка, которая отгораживает закуток, шириной менее метра – наша «кухня», две железные кровати – мамы и бабушки, стол, самодельный шкафчик, этажерка, тоже местного умельца, крашенная морилкой, табуретки, моя раскладушка и бабушкин сундук. Вот и всё. Позже появились на стенах «ковры» а на шкафчике и столе «скатерти» - обычное полотно, на котором мама вышила гладью узоры. И сейчас помню пяльца и нитки «мулине» И маму, которая сидит, поджав ноги, на кровати, склонилась над пяльцами, колет иголкой дешёвенькую ткань.
Даже по тому времени мы были беднотой. Мать на свою зарплату члена краевого суда в тысячу рублей содержала меня и свою мать. Да ещё братец её, Анатолий, последыш Гликерии Ивановны, которого она родила в 40 лет, не раз припадал к живительному источнику – зарплате своей высокопоставленной сестры.. Но в то время я не замечал нашей бедности, потому что вокруг была настоящая нищета. И я стыдился того, что мы богаче многих  В детстве мы не стыдились бедности, мы стыдились богатства. А богатыми у нас считались три семьи: работница прокуратуры Анна Иосифовна, седая одинокая женщина, поражавшая нас тем, что она, женщина, курила, семья её сестры, Ольги Иосифовны, бывшей замужем за членом краевого суда Тюриным и Калачёвы. Тюрины и Калачёвы – это были единственные на весь двор семьи, где имелись комплектные мужчины. В других взрослых мужчин либо вообще не было, либо у них недоставало ступни или ноги целиком, либо не давало дышать полной грудью изуродованное осколками горло или изъязвлённые тюремным туберкулёзом лёгкие.
Вот в этот дом и принесла меня  из роддома моя мать, мать одиночка, интеллигентка и горожанка в первом поколении. Но недолго мне пришлось сосать материнскую грудь, мать свалилась с грудницей, то есть маститом и оказалась в больнице. Она бы умерла, не будь членом крайсуда. Сослуживцы через крайком партии достали редкостный в ту пору пенициллин и мать вытащили чуть ли не из могилы. А пока она была в больнице, я остался на попечении бабушки, у которой понятия о гигиене были весьма приблизительные  и не удивительно, что я подцепил жесточайшую дизентерию. Типичная крестьянка из патриархального мира она к смерти детей относилась довольно спокойно, схоронив из двенадцати своих восьмерых, она и к тому, что  умирал я (тем более, принесённый её дочерью в подоле суразёнок) отнеслась философски. И, однако, не было бы этих воспоминаний, если бы не взяла меня моя соседка, Матрёна Гавриловна, и не отволокла в больницу. Тут уж бабушка, конечно же, побежала следом.
Выписали нас с матерью почти одновременно, меня раньше на день или два. И мать ужаснулась, увидев вместо пухлого младенчика с «перетянутыми» ручками маленький скелетик обтянутый кожей.
Каково было тогда вскормить младенца без материнского молока? Меня кормили грудью женщины в больнице, кормила мамина сослуживица, Дина Васильевна Котельникова, кормила соседка, Сазонова, но это ведь всё эпизоды и мать тёрла в порошок печенье, кипятила молоко, слава богу, на нашей улице коров держали и вскармливала меня.
И вот я вышел из нашей квартиры в мирок нашего двора. Двухэтажный дом с двенадцатью квартирами, три «частных» дома, двухэтажная типография – и всё в одном дворе.
За воротами была огромная лужа, которая не высыхал почти всё лето, только вода там превращалась в жидкую чёрную грязь и в конце июля- августе наконец покрывалась толстой коркой, развороченной трещинами.
Кто жил в двух частных домах я припоминаю плохо, а вот в третьем жили Калачёвы. Муж, жена и два мальчика. Мы охотно с ними играли, старший, Валя, был моим другом, но это не мешало нам дразнить их «недорезанными буржуями». Как я уже говорил, Калачёв папа был один из двух целых мужчин в нашем дворе, он работал шофёром, держал корову и двух свиней, у них было в доме несколько комнат, была настоящая покупная мебель и фарфоровые пивные кружки с каким то рисунком, сейчас уже не помню – каким. Это был единственный трофей, который он привёз с фронта. Богатеем конечно он казался в сравнении с той нищетой, на фоне которой даже мы выглядели зажиточно. Помню, когда матери повысили зарплату до тысячи сто и она приобрела к своему зимнему пальто воротник из чернобурки, мы вообще чуть ли не попали в один ряд с Калачёвыми и Тюриными.
Особенно нище смотрелись жители первого этажа, полуподвала,  который весной порой подтапливала вода, так, что в коридоре стояли лужи, а в квартирах, если хорошо подпрыгнуть, летели из под половиц брызги.
Жили в нашем доме юристы, рецидивисты, чернорабочие с кучей детей, мать одиночка с двумя детьми, подрабатывавшая проституцией, две фронтовые офицерские вдовы с детьми, которые, чтоб добавить к пенсии «спекулировали», то есть продавали на барахолке вещи тех, кто стеснялся это делать сам. Прибегала к помощи одной из них и моя мать.
Жили, несмотря на столь пёстрый состав, дружно, хотя на первом этаже частенько вспыхивала пьянка, обязательно кончавшаяся дракой. Милиция в наш двор не ездила, ездила только скорая помощь. Став постарше я тоже стал её вызывать ( мать прививала мне гражданскую активность, хоть бабушка и проповедовала политику невмешательства). Милиции к нам ездить было бессмысленно, потому что пострадавшие в один голос уверяли, что упали с лестницы, случайно порезались … ничего не помнят. Но надо отметить, каких то серьёзных увечий не было – ушибы, поверхностные, хотя раз помню, многочисленные, порезы.
И тем не менее мы жили дружно. Вместе выходили на уборку двора, долбили весной обводную канаву, чтобы спасти первый этаж от затопления и всегда были готовы помочь друг другу. Стояли послевоенные, Сталинские ещё годы, хотя Сталина уже и не было.
Как  люди жили?:  Восемь часов на рабочем месте, выходной – воскресенье, а после работы изволь снова трудиться. Наносить воды, вынести помои, зимой наколоть дрова, растопить печь. Отвести свою очередь по уборке коридора и лестницы, по уборке дворового туалета. Особенно запомнился мне зимний туалетный «наряд» - долбишь жёлто-коричневый лёд и осколки- ледышки нет-нет, да и стукнут по лицу. Да ещё воскресник по уборке двора – правда, на них выходили охотно и весело. Работали много, свободного времени было мало. Ведь ещё у половины жителей было микроскопическое, но хозяйство – огородик в две –три грядки, поросёнок, куры.  Запомнилось, как в частном доме напротив наших окон рубили кур. Запомнилось не из-за страха  или отвращения, а просто живописно. Белый снег, пёстрые куры, которых клали головой на колоду, взмах топором, а потом безголовые куры ещё какое то время бегали кровеня белый снег.  У многих на нашей улице были и коровы, которых пасли за Обью, каждое утро отправляя их туда на пароме.
Это продолжалось до тех пор, пока во время массового гулянья паром не перевернулся. Около двухсот нетрезвых людей оказалось в воде. Если бы их побросать в Обь поодиночке, спаслись бы почти все, но из клубка охваченной паникой толпы удалось выбраться немногим. Впрочем, молва наверняка преувеличивала масштабы трагедии, но тем не менее, после этого паром ходить перестал, в Затон пустили «Совет», речной трамвай, а на нём, разумеется, коров возить перестали.
Запрет держать в городе скот -это чуть позднее, но и тогда кое кто умудрялся растить хрющек.
В магазинах и так называемых «косых ларьках» на базаре было всё – тушёнка, крабы, в магазине «рыба» висели балыки. И шоколад, и шоколадные конфеты – всё это лежало свободно. И на базаре было много мяса, птицы, яиц, лежали зимой круги мороженного молока, мороженная клюква, разливали варенец.
А мы возмущались – двадцать восемь рублей за мясо берут! Обнаглели барыги.
Оклад моей матери составлял тысячу сто. Никаких коэффициентов или премиальных. С этого оклада надо было заплатить партийные и профсоюзные взносы, подписаться на заём и партийную прессу, а после этого покупай, если хочешь, мясо или шоколад. Так что в детстве лучшим лакомством были конфеты «подушечка», морковь и хлебный довесок. Хлеб продавали тогда на вес и довесочек к булке был твоей законной добычей.
Мясо варили редко. Несколько раз, помню, покупали тушёнку и я с наслаждением слизывал с ножа прозрачный студень
Обычная наша еда – это суп из лапши с картошкой, сдобренный сливочным маслом(оно ещё не было дефицитом в пятидесятые), варёная картошка, толчёная картошка(опять же с маслом), пресные лепёшки, вареники с картошкой и творогом и вареники с луком батуном, которыми бабка, на мой взгляд, явно злоупотребляла. Где то раз в неделю варились щи с мясом. Котлет, гуляшей, вообще западноевропейской кухни бабушка не признавала. Зимой делали пельмени. Это был праздник – вся семья сидела за столом и лепила пельмени. Первоначально бабка рубила мясо сечкой в корытце, потом корытце прохудилось, нового было не найти и купили мясорубку. Позже, уже в хрущёвские времена, стали брать готовый фарш в магазине полуфабрикатов. Этот магазин называли  «магазином ленивой хозяйки», бабушка туда ходить стыдилась и посылала меня. Другим праздничным блюдом был холодец. Это тоже было священнодействие – выбирать кости, очищать их ножом, обгладывать, а потом идти играть в бабки.  В советские праздники (а церковных ни мать, ни бабка не признавали) пекли в духовке большой пирог, обычно картофельный. Надо сказать, что в нашем дворе из церковных праздников отмечалась только пасха – красили яйца и ребятишки ими бились.
Из напитков в нашем доме было молоко, причём даже не столько молоко, сколько простокваша, клюквенный кисель и крепкий чай, который бабушка сразу заваривала в большом зелёном чайнике.
В общем, по тем временам мы питались совсем неплохо, и мать никогда не пыталась за счёт экономии на желудке приодеться, чтобы хоть как то увеличить свои шансы в конкурентной борьбе за семейное счастье. Впрочем тут ещё и в том дело, что домашнее хозяйство было в руках бабушки, и в городе она пыталась его вести по деревенски. Я, например, не помню случая, чтобы бабушка как то пожарила картошку на постном масле или маргарине. По моему, маргарина у нас в семье вообще не было, а на постном масле только рыбу жарили.
Питались мы, конечно лучше, чем семьи разнорабочих. Ведь зарплата в триста- четыреста рублей была вовсе не редкостью, а многие из таких семей имели не по одному, а по двое- трое и более детей.
И хоть жизнь была бедной и трудной, ни разу я не слышал ни от кого жалоб или антисоветских речей. Только однажды один рецидивист говорил, что он пошёл в тюрьму и нажил там туберкулёз, чтоб только не воевать за этих проклятых большевиков.
И, наверное, не потому люди мирились со своим положением, что боялись МГБ, а потому что не отделяли себя от страны и системы. И первые уроки политграмоты я получал не в школе и не от мамы с бабушкой, а во дворе. Самый главный из них был тот, что бедные хорошие, а богатые плохие и мы старались доказать, что не мы самые богатые во дворе.
Помню частушку, что мы распевали: Берия, Берия, вышел из доверия, а товарищ Маленков надавал ему пинков.
Были в ходу «патриотические» подколки и мы пугались и стыдились, если попадались на них. «Ты за луну или за солнце?» Беда, если ответишь – «За солнце!». «За солнце, за солнце, за пузатого японца!». Хорошо если кто сжалится и подскажет- « а я японца убью и за Ленина пойду!» А правильным ответом, оказывается, было: «За луну, за советскую страну!»
Дело, наверное, ещё  в том, что память о дореволюционной жизни была жива. Я помню плакат над бланкиздательством –«Да здравствует 38 годовщина Вкликого Октября!», в на стене дома на пересечении Большой Олонской и социалистического ещё были видны следы вывески –«товарищество Нобель».
Никаких легенд «про голубую даму» или про ужасы «Дунькиной рощи» не помню. Дело, видимо, в том, что в нашем дворе не было ни одного коренного барнаульца, все приехали из деревень.  Единственно – слышал я рассказы о подземных ходах, что было навеяно наличием системы дренажа, которая представляла собой, и в самом деле, подземные ходы- треугольники, облицованные огромными лиственничными плахами , по которым взрослый человек мог, при желании, пробраться на четвереньках.
Основным развлечением детей были игры на улице.
С самого раннего детства,  и до довольно взрослого состояния играли « в прятки». Ещё очень популярна была игра «штандер»:  палочки клали на дощечку, середина которой лежала  на камешке, по верхнему концу сильно топали, палочки разлетались, водящий должен был их собрать а потом ловить других игроков. «Третий лишний» была очень популярная игра, иногда играли в «бабки» или городки. Ну и, конечно, в войну. Оружие делали сами- «огнестрельное» выстругивали из деревяшек или вырезали из многослойной фанеры (как она к нам попадала – не знаю, но сейчас я её что то нигде не вижу).В магазинах игрушек конечно, кое что продавали. По моему, у Калачёва появился магазинный автомат с трещёткой – крутишь рукоятку и автомат трещит. Здорово! Я попросил мать купить такой же, а она купила пистолет для пистонов. Ах, как я был разочарован!
Став постарше, мы увлеклись фехтованием. Мечи делали из бочковых обручей, щиты  либо деревянные, либо крышки от цинковых бачков. А тут ещё Чарушкины копали погреб и нашли настоящую саблю, кривую, с хищным остриём, правда, деревянные накладки на рукоятке истлели, да и сама сабля потемнела от ржавчины, но она была настоящая, не то что наши обручи. Ещё нашли гильзы от пистолета, но это нас не очень заинтересовало. А зря. Я думаю, это сабля принадлежала какому то белогвардейцу, может быть – купеческому сынку, проживавшему в нашем доме, или кому то из его постояльцев. Пострелял из пистолета по наступающим красным партизанам, которые спускались с горы, а потом то ли патроны кончились, то ли решил, что себе дороже, пистолет за пазуху, саблю выбросил, чуть позже – и ножны (а может, ножны истлели)- и подался где безопасней. А так как дело происходило в декабре, оружие и гильзы покрыл снег, весной затянуло землёй,  так они и пролежали почти сорок лет. Красный эту саблю никак не мог утратить. Белогвардейцы входили в город с севера и стрелять по ним из этой точки было невозможно – с трёх сторон дома и сараи. Да и заняли белые город летом, так что саблю бы нашли обязательно.
Но всё это прошлое, а тут выходишь «сражаться», а против твоего гнущегося «меча» настоящая сабля. Вскоре этой саблей какому то пацану серьёзно поцарапали ногу и её сдали в музей. Но в экспозиции я её что то не помню. Служители, вероятно, так же как и я, решили, что сабля белогвардейская.
Но иногда война выходила за рамки «трах- тах, я тебя убил».  Вокруг было полно чёрного, блестящего, как обсидиан, шлака бывшего сереброплавильного завода – им, в своё время, засыпали проезжую часть улиц (тротуары, зачастую были деревянные), а главная часть Большой Олонской вымощена булыжником. Сейчас уже мало кто помнит булыжную мостовую улицу, вымощенную крупной галькой и мелкими валунами. Представляете, ехать по такой улице на телеге  с окованными железом колёсами?  Так вот, этот чёрный шлак мы использовали в качестве метательного оружия. Обычно бои происходили осенью, с началом школьных занятий, противниками были дома по чётной стороне Большой Олонской, начиная с 30, это с одной стороны и Крестьянский переулок вместе с нашим домом. Он хоть и имел адрес Большая Олонская 28, но главные ворота выходили на переулок Крестьянский. Враждующие стороны сходились на широкой улице, предварительно «обстреляв» друг друга камнями, а потом сходились в рукопашной. Обычно в кулачных боях участвовали пацаны с 1 по 7 класс. Зимой также устраивались «бои», но там вместо камней были снежки, в тёплой одежде тумаки не чувствительны и всё это просто весело. Осенью же удар камнем или кулаком чувствителен. Помню, мне как то попал камень под коленку, было весьма болезненно. Калачёву досталось ещё хуже – шлаком ему распороло кожу на голове до крови.
Летом открытых баталий не было, но устанавливались отношения холодной войны между враждующими сторонами. Например, мы не могли ходить в магазин «партизанский», наподдают. Не очень больно, так, для проформы. Соответственно и большеолонские не могли ходить в наш магазин «партшколы». Иногда, помню, играли на «пароль». Попавшихся пленных мучили, чтобы выведать «пароль». Как то попался и я. Пытка заключалась в том, что сдавливали болезненные точки за ушами. Больно, конечно, но не настолько, чтобы выдать пароль. Но вот сам я, насколько мне помнится, участия в пытках не принимал. Кроме того, мы играли в охотников и пограничников. Саша Сазонов имел удивительную способность подчинять себе собак и у него всегда была собаки из приручённых бродячих, с которой мы играли. Помню Найду -пегую собаку, явно с кровью породистых охотничьих собак, вероятно -гончих. Пока мы с ней играли зимой и весной в пограничников, всё было нормально, но летом нам вздумалось играть в охотников. Причём «на номере» была Найда, а загонщиками – мы.  Мы загоняли в подвал партшколы кур, а Найда их там давила. Хозяевам кур это не понравилось, а поскольку поймать нас, а тем более наказать было сложно, убили Найду. Помню, ещё был Цыган-  большущий коричневый пёс с висячими ушами, дошколята ездили на нём верхом. Добродушный, не разу не гавкнул, не зарычал, хоть и таскали его ребятишки за хвост и уши. Но однажды девочка с первого этажа, уже большая, лет под двенадцать, поднявшись из своего полуподвала пнула его по морде не сказав худого слова. Пёс тоже молча цапнул её, и довольно сильно, по моему –за щёку, но точно не помню – они вскоре после этого съехали. . Конечно же, отец девчонки убил Цыгана. Надо ли говорить, что мы сочувствовали Цыгану.
Немного позже мы ходили в кино, обычно в кинотеатры «Октябрь» и «Победа», реже – в «Родину». Родина тогда была кинотеатром элитным, у неё было фойе на стене которого располагалось панно «Сталин с матерью», а на фасаде с обеих сторон высказывания классиков о кино.  С родной стороны –«из всех искусств для нас важнейшим является кино» В И. Ленин, а с другой какая то довольно длинная цитата из Сталина о значении кино.  Потом, разумеется, эту цитату сбили. Когда – не помню. После двадцатого или двадцать второго съезда?
Помню, были скульптуры «Сталин с Лениным в Горках». Одна – в скверике на площади Свободы, вторая в горпарке. Как расправились со скульптурой в парке – не помню, а в скверике сначала снесли Сталина, стоявшего в полный рост перед Лениным и Владимир Ильич, сидя на скамейке, явно разговаривал с пустотой. Потом снесли и его. Первый телевизор появился в крайсуде, и мы, крайсудовские дети, ходили вечерами к сторожу крайсуда  Михалычу и он пускал нас на просмотр. А потом телевизор появился у Александры Иосифовны и дети всего двора собирались у неё в комнатке, усаживались на медвежью шкуру и пытались что то разглядеть в выпуклой линзе КВНа. И ни у родителей детей, ни у самой Александры Иосифовны мысли не возникало – почему собственно она обязана проводить эти сеансы для чужих детей? Это тогда было как раз само собой разумеющаяся система поведения. Это позже  начала она ломаться и размываться и не сразу, но – сломалась.
Насколько я помню, во всех квартирах, в нашей то уж точно, были репродукторы. Причём поначалу на стене висела чёрная бумажная «тарелка», а потом её заменила коричневая пластмассовая коробка. Электрической розетки долго не было, да и никаких электроприборов тоже. Утюги были угольные, в них насыпали горячие угли, потом закрывали крышкой, на которой была закреплена рукоятка.  Время от времени утюгом надо было мотать в воздухе, раздувая угли.  А потом появился электрический утюг. Так как не было розетки, утюг включали в «жулик», у которого был цоколь, как у электролампочки и он вкручивался в патрон. Жуликом его называли потому, что оплата за электричество шла по электроточкам, счётчики появились потом.


. Школа.  В школу я пошёл в 1955 году. За год до этого восстановили совместное обучение мальчиков и девочек. Мы были, по сути дела, первый послесталинский набор.
Мама пыталась меня подготовить к школе и заставляла писать палочки и крючочки. Но у меня ничего не получалось, вместо палочек и крючков выходили какие то червяки и мать отступилась, с ужасом подозревая, что её сын тупица.
Так что в школу я пошёл таким, каким и положено было в то время идти в школу – не умея ни читать, ни писать и с головой, свободной от излишней информации. Первые дни меня в школу сопровождала бабушка, а потом уже стал ходить один. Учился я в пятой начальной школе, на улице Мамонтова.
Надо было идти по крестьянскому переулку, мимо ремстройуправления, госархива  (бывшей церкви, а вначале 21 века – женского монастыря) , ( по другую сторону переулка там торцом выходили пилорамы спичфабрики), потом пересечь вымощенную булыжником Большую Олонскую и железнодорожную узкоколейку  и по небольшой площади на которой лежали штабеля брёвен,  подойти к школе, разместившейся под самой горой. В школу надо было к восьми утра; идёшь один под ночным ещё небом, хрустит под ногами снег, а кажется, что кто то идёт за тобой. Оглянешься – никого, а сердечко всё равно ёкает от испуга и начинаешь убыстрять шаги.
Против ожидания, учился я хорошо и даже был любимчиком у нашей учительницы, Фёклы Ивановны. Вообще, воспоминаний от первого класса осталось мало и они путаются с воспоминаниями о других в  пятой школе. Но что точно помню было в первом классе – это учебник «Родная речь» и на одной из первых страниц – мавзолей с двумя именами – Ленин и Сталин. И ещё- наш класс на втором этаже и в конце коридора большой бюст Сталина. Каждое утро в уголке огромных губ вождя мы видели приклеенный окурок. Это оставляли ученики третьей, вечерней смены, а этой сменой у нас была школа рабочей молодёжи. Осенью, наверное, в октябре, со мной случилось неприятное происшествие. Возле самой школы меня побил какой то пацан, наверное, из третьего или четвёртого класса. Побил он меня, правда, не сильно, но долго издевался, отобрал шапку, забросил её куда то, грозился забрать совсем. И особенно было обидно, что я был не один, а с одноклассницей, кажется – с Людой Киселёвой. Вечером я немного приболел(то ли от расстройства, то ли голову продуло) и пожаловался матери. Мать пошла в школу и то ли на линейке, то ли по классам меня водили, но я опознал обидчика. Его, наверное примерно наказали, раз он не забыл обиду и, когда я перешёл в четвёртый класс решил меня побить ещё раз, но теперь публично, во дворе школы. Наказания он больше не боялся, так как в нашей школе уже не учился. Но тут он уже не показался мне таким большим и страшным, я вцепился ему в рубаху и мы вместе полетели с крыльца. Мне повезло – я упал на сухое, а он шлёпнулся в лужу. На этом всё и кончилось, я не помню, сам он раздумал драться, или пацаны не дали. Мама связывала ночные судороги, которые у меня вскоре начались с травмой головы. Но не думаю. Не такой уж это был злодей, и не так уж сильно он меня побил.
Первый класс я не доходил – заболел коклюшем. В промежутках между приступами кашля чувствовал я себя превосходно, но со мной не давали детям играть – боялись заразы, да и мне строго настрого запретили общаться с другими ребятами. Единственный, с кем я мог играть – это был Валя Калачёв, мой ещё дошкольный друг, который уже переболел коклюшем и заразы не боялся  Играл он со мной тем более охотно, что он ещё в школу не ходил а все наши приятели были мои одногодки и уже учились.
Меня бы, конечно, оставили на второй год если бы не Фёкла Ивановна. Она ходила ко мне домой, объясняла уроки, спрашивала, давала домашние задания. Только теперь я понимаю, что это такое – тратить своё труд и время совершенно бескорыстно, на какого то мальчишку, который твоего благородства не оценит и благодарности от которого не дождёшься. Фёкле Ивановне было около семидесяти – это точно. Маленькая, сухая, совершенно седая, давно имевшая право на пенсию, она вдалбливала в наши головы умение читать и устный счёт, учила пришивать пуговицы и вышивать, а особенно непослушных олухов подтаскивала к двери и выкидывала в коридор, стараясь, чтоб виновник лбом открыл дверь. Особенно часто вылетал Черепанов. Когда Фёкла Ивановна волокла его к двери, он чувствовал себя героем, и с лукавством поглядывал на нас.  … Я слышал, что он вроде работал на моторном, кажется – художником оформителем и умер, отравившись каким то спиртовым суррогатом.
Во втором классе довелось побыть героем дня и мне. Даже писать неловко, скажут – сдираешь у Драгунского, но ей богу, либо до него дошла моя история, то ли это не только со мной было, только устроили у нас показательный урок. Пришёл мужчина, музыкант. Вдоль стен сбоку на табуретках и лавочках уселись практикантки и наша Фёкла Ивановна при двух своих орденах, по моему, даже директриса была. И так же как у Драгунского я вышел, когда попросили, кто споёт. И запел я песню про Одессу, которую часто слышал от дяди Толи. Петь я очень старался, и старался петь громко и очень удивился, когда увидел, что все начали смеяться, сначала практикантки, потом учитель музыки, ребята, Фёкла Ивановна и все кто был в классе. Второе приключение, также описанное в детской литературе и, по моему, не раз, было не столь весёлое. Кто то нарисовал на стене в классе какие то извилистые линии и две или три свастики. Класс поставили на ноги и сказали, что пока виновник не будет обнаружен, мы будем стоять. К тому времени я уже успел начитаться всякой идейно-розовой литературной кашицы для детей, мечтал стать настоящим пионером и, немного поколебавшись, объявил, что это сделал я. Согласно тем книжкам, которые я читал, после этого виновнику должно стать совестно, и он, заливаясь краской стыда, и со слезами в голосе, должен встать на мою защиту и доказывать свою вину. Но, к моему величайшему удивлению, никто сознаваться не поспешил. Я понял, что совершил большую глупость, но и понял, слава богу, что пытаться теперь доказывать свою невиновность будет ещё большей глупостью. Видимо, меня долго ругали, но я этого не помню. Мать вызвали в школу и придя от директрисы она, единственный раз в жизни, пыталась отколотить меня полотенцем, но она не догадалась его свернуть в жгут, мне было совершенно не больно, и на меня напал какой то идиотский нервный смех. « Ну что за бесчувственный ребёнок!». -сказала мать, или что то в этом духе (я плохо запоминаю слова)и заплакала. …Я не сознался ей, что это нарисовал не я. Ни тогда, ни будучи уже взрослым. Сам не знаю, почему. Потом я ходил в школу вместе с матерью, говорили, что мать вымоет все панели в классе, на которых я нарисовал воздушный бой наших самолётов с немецкими, мне ещё раз повторили, что я рисовал наши и немецкие самолёты, но кое что не успел дорисовать. Я был удивлён явной ложью взрослых. Самолётов, и даже ничего похожего не было. Были волнистые линии, которые остаются, если воткнуть карандаш в стену и идти вдоль неё и свастики, но я почувствовал в тоне взрослых что то такое, что заставило меня не отстаивать правду а промолчать. Сейчас я думаю, под какой же монастырь я мог подвести свою мать, и как хорошо,. что вылез её сынок со своими принципами в 55 или 56 году, а не где то в 49. А так всё кончилось ведром воды с мылом и тряпкой, которыми мать смывала со стены следы «политического преступления» своего сына.
Наверное, классе в третьем, весной,  мы собирали металлолом и плитой мне придавило палец. Ноготь слез и к осени нарос новый розовый ноготок. Все мы в хорошие дни собирались на улице и излюбленной шуткой «старшекласников», то есть ребят из третьего – четвёртого классов было- сразу после звонка опередить всех, захлопнуть дверь в узком коридоре и держать, пока напор орущих и визжащих учеников не оттолкнёт их вместе с дверью. А здесь они сделали хитрее. Когда напор стал достаточно сильным, «двередержатели» отпрыгнули от двери, она распахнулась, первые упали и получилась куча мала. Я оказался в числе первых и мне снова придавили ноготь. На этот раз он не слез, а лопнул повдоль. И до сих пор у меня на левом мизинце два ногтя – большой и рядом маленький ноготок –паразит. Со двором пятой школы связаны у меня и воспоминания о первых спортивных соревнованиях, в которых я участвовал в четвёртом классе. Как и все последующие, они кончились для меня провалом. Одним из первых пунктов было метание учебной гранаты. Давалось три попытки. С первой попытки я разбил изолятор на столбе, во второй граната вырвалась из рук и полетела назад, ударившись в деревянный переплёт оконной рамы, но стёкла, почему то, уцелели, до третьей меня не допустили. Не знаю, во втором или третьем классе я, не то что сдружился, но примкнул к компании Вадима Макарова, Юры Кайгородова и ещё одного мальчика, сейчас не помню, или звали его Борисом, либо фамилия у него была Борисов, но жил он на Малой Олонской, в бывшей гостинице «Империал».  Мне мама в то время всё время ставила в пример Вадика – отличник, примерный ученик. Причём Макаров возводился на пьедестал как образец чинного, благовоспитанного, аккуратного мальчика, но я то знал, что это за сорванец. Меня раздражал этот «культ личности Вадика», что не мешало, впрочем, водиться с ним. Мы носились по склону нашей Горы, играя в старинных воинов, бросали дротики(сухие будылья) и убегали, сопровождаемые проклятиями хозяек во дворы и на крыши которых летели наши «снаряды», дразнили собак. А то нашли в бывшем «империале» «потайной ход» – в туалете была неприметная узкая дверь, за которой был ход с узкой крутой лестницей, по которой можно было попасть на чердак и в башню. Мы глядели в окошко башенки и воображали, что стреляем из пулемёта по врагам или слушали рассказы Макарова о прочитанных книжках. Он был более развит, более начитан, чем мы. Во втором, классе, например, он уже прочитал «Судьбу человека»,  тогда как мы в лучшем случае «Витю Малеева» осилили.  В третьем классе Макаровы переехали и компания распалась. С Кайгородовым, мы, некоторое время, поддерживали приятельские отношения. Я ходил к нему в гости, на улицу Мамонтова. Он  бывал у меня. Юра тоже рос безотцовщиной, один у матери и мамам нашим очень хотелось, чтоб мы сдружились. Видно, Юриной маме хотелось, чтобы её сын дружил с мальчиком из «хорошей семьи», моей хотелось того же самого, тем более, что друзей у меня, в общем то не было. Но искусственная дружба не получалась. У Юры появились другие друзья, «мамонтовские», с его улицы, я был в этой компании сбоку - припёку, и когда после четвёртого класса, мы перешли в восьмую школу, наше общение кончилось. В восьмой школе первого сентября я стоял уже в 5а, перед партой, как вдруг вошла маленькая чернявая учительница, тогда очень молоденькая, Мирослава Александровна Фомичёва и увела меня в свой класс, 5в. Мирослава Александровна была дочерью школьного учителя моей матери, с которым та незадолго перед тем возобновила знакомство.  Конечно, из самых лучших побуждений забрала меня Мирослава Александровна в свой класс. Это символично- мать её ученика училась у её отца, а она учит сына. Да и наверняка об этом её попросила моя мать, хотевшая, что бы её больной сын попал под опёку к доброжелательно настроенной учительнице. Но… класс, в котором я должен был учиться, был сборный, были там и ребята из нашей, пятой школы, и даже из нашего 4 го б класса, в том числе Юра Кайгородов, все на равных, а вот в 5в я входил новичком. В каждом классе есть своя группа лидеров, группочки середнячков и замыкающих, свой шут или «мальчик для битья» и в этом классе все роли были заняты. Другой бы может и нашёл своё место, может быть и не то, на которое претендовал поначалу, но то, которое стало бы для него своим. Мне для этого не хватало уверенности в себе.  А тут ещё вдруг оказалось, что я попал в другую среду. Я был одет хуже других, единственный в классе  стрижен наголо, да ещё и от физкультуры освобождён. Имело значение и то, что я жил в стороне от одноклассников и не было никого, с кем мне было по пути. Я не могу сказать, что ко мне плохо относились- на до мной не издевались, не смеялись – постоянный объект насмешек уже был до меня – Шишкин, но своим в этом классе я так и не стал. Правда, однажды Лобов на перемене подкрался и сорвал с меня шаровары вместе с трусами – кроме меня никто не носил  шаровар, ходили в брюках, но шаровары были дешевле. Сорвал и бросился бежать. Я вдогонку. Надо сказать, я не особенно разозлился или обиделся, но понимал, что спускать этого нельзя. Он, наверное, уже и забыл про меня, когда я подошёл и ударил его по лицу. Завязалась короткая драка, в которой он мне разбил нос. Драка была короткой то ли по тому, что нас растащили ребята, увидев учителей, то ли сами учителя, но вскоре мы стояли у доски  и слушали нравоучения педагогов. Я, чувствуя героем, шмыгал кровяными соплями и старался кривить губы в иронической ухмылке, а мой противник в конце концов неожиданно расплакался.
… Дома у меня друзей тоже не было, и мне их заменили книги. Читал я запоем, брал книги у соседей, в библиотеке. «Лесные робинзоны» и «Меткие стрелки», про футбол и про фронтовую разведку, но больше всего – популярные книжки по геологии и географии. С третьего класса я решил стать геологом. До этого я хотел стать садовником – мать в то лето  в единственный, насколько я помню, раз насадила две грядки каких то овощей и токарем – я прочитал книгу «звёздочка» и токарь мне виделся у большого станка, из которого летит очень много искр. А геологом я решил стать из-за книги «Тайна сибирской платформы». Только что были открыты якутские алмазы, геологи вошли в моду, а в этой книге их работа была окружена романтико-трагическим ореолом.  Самой трагичной была история гибели отряда, стремившегося во что бы то ни стало доставить карту открытой трубки, по этому очерку был поставлен фильм «не отправленное письмо». Вообще то сейчас я думаю, что у них был реальный шанс выжить – оставаться зимовать у озера где было полно уток, набить их побольше.    Землянку вырыть, лося завалить, а не тащиться  через предзимнюю тайгу. Но, вероятно, у геологов 50х психология была иная – доставить данные об открытом месторождении любой ценой. Но не только из-за любви к романтике приключений и путешествий я зачитывался книгами о географии, геологии и путешествиях. Я не мог похвастаться успехами в учёбе, не был физкультурником, не обладал силой, даже склонностей к шутовству не имел, но должен же я был чем то выделяться, должен же я быть в чём то лучшим.  И я стал знать географию гораздо больше, чем её было в школьном учебнике. Учительница даже как то доверила мне объяснять новый материал. История у меня то же шла неплохо, но на обычном школьном уровне, в аттестате, во всяком случае, выведена 4.Остальные шли от 2 до пяти с преобладанием тройки. За двойки меня не били, ругали не сильно, да и маме некогда было следить за моей учёбой. Шли первые годы её работы в адвокатуре, имени у неё ещё не было, персональных дел тоже, шли сплошь и рядом «бесплатные» дела, с расплатой по исполнительному листу из мест заключения и чтобы всё таки заработать она беспрерывно моталась по командировкам, а я оставался с бабушкой. Бабушка же, не зная грамоты, не могла следить за моей учёбой. Спасибо, что я был накормлен, обстиран и обштопан.
В пятом классе моим любимым предметом была история. Во многом благодаря учительнице, Екатерине Сергеевне, которая мне нравилась, помимо всего ещё и внешне – и фигура хорошая, и лицо красивое.. . Однажды, когда было сорок с лишним мороза, занятия были отменены, я и ещё несколько девочек из нашего класса припёрлись в школу и наша Екатерина Сергеевна стала читать нам мифы древней Греции. Ещё запомнилась учительница литературы пожилая, полноватая, спокойная, с приятным лицом. Ещё запомнилась химичка, но как раз по контрасту с другими учителями – вся она была какая то обабившаяся, хоть и молодая, с откровенно неинтеллигентной внешностью и преподавала, по видимому, плохо. Во всяком случае, химию я не любил. Пытаюсь ещё что то вспомнить – а в памяти какие то медицинские обрывки: мальчишеская свалка, я вырываюсь, за что то запинаюсь и с размаху бьюсь головой об угол парты. Лицо заливает кровь, вокруг испуганные лица. Меня отводят в больницу – благо, краевая поликлиника рядом, обрабатывают рану. На черепе с тех пор прощупывается небольшой нарост. То у меня два раза был внутрикожный панариций. Первый раз его вскрывали в поликлинике, второй раз я сам, пером от ручки. Надо сказать, что в то время мы писали деревянными ручками со вставными металлическими перьями, а перья эти обмакивали в чернильницы-непроливашки.  Сначала они были стеклянные, потом пошли пластмассовые. Представляли они собой цилиндры сантиметров пять высотой и в диаметре, заканчивающиеся обращённым внутрь конусом с отверстием около сантиметра. Действительно, если не наливать чернил доверху, то они из этой чернильницы не выливались. У меня была дурацкая привычка грызть деревянный верх ручки и я сгрызал его до основания, так что часто приходилось писать одной железкой – вставочкой.
Точно когда – не припомню, но наверное, после пятого класса Мирослава Александровна устроила мне бесплатную путёвку в городской пионерский лагерь, где она была воспитательницей. Сам лагерь я плохо помню, но помню унизительное чувство первого дня- я же знал, что питаюсь бесплатно как малоимущий. Ох это ощущение зависимости от благотворителей, не дай его бог испытывать.  Пионерлагерь был в горпарке и однажды, когда рано утром мы ждали открытия, мимо, в открытой машине проехал Хрущёв Никита Сергеевич.
В летних пионерлагерях я бывал тоже. И мне там нравилось. Лагерь РГУ – работников госучрежедений стоял в лесу и мне запомнились не официальные мероприятия, а наши баталии с ребятами из соседнего лагеря Стройгаза. Мы воровали у девчонок чулки, набивали их песком и использовали в двух качествах- как ударное оружие и как метательное. Кинешь чулок – а из него песок как дым из ракеты.
Пионерской работы я в упор не помню, если не считать сбора металлолома. Это было увлекательное занятие- искать железяки, тащить их, громыхающие, по городу. Кто то сообщил, что в речном порту железа пропасть. Но там металлом собирать нам не разрешили. У них был свой план по сбору металлолома, кроме того пускать мальчишек на производственную территорию – достаточно непредсказуемое мероприятие. Но мы то не понимали ни чего – жалко им, что ли?.  Что мы у них, теплоход утащим?  И мы устраивали вылазки в порт, по пластунски пробирались на территорию, привязывали железки к верёвке и волоком по песку вытаскивали на безопасное место. А как увлекательно было лазить по старому колёсному пароходу, спускаться в подвалы первой Барнаульской электростанции, тогда уже не действовавшей и разваливавшейся. На почве таких походов я сошёлся с Вовой Щербининым  и мы решили обследовать легендарные барнаульские подземные ходы. Готовились мы тщательно- запаслись верёвками, свечами, фонариком. Но подошла зима и  походы мы наметили на весну. Нет, мы лазили по намечаемым к сносу домам, нашли «потайной ход» на чердак в школе, но основные дела: обследование подвалов «небоскрёба», спичфабрики, прочих старых зданий, отложили на потом. А время шло. Взлетел Гагарин, о полёте которого я услышал на уроке литературы. Я сидел на первой парте, когда вошла Мирослава Александровна и зашептала на ухо нашей литераторше – полной (именно полной, а не толстой) пожилой женщине добрейшего облика и нрава : шу-щу-шу в космосе, шу-шу-шу. Советский… майор… шу-шу-шу…Гагарин.
Мы писали сочинение по «Повести о настоящем человек» Бориса Полевого и я, как истинный коньюнктурщик,  влепил  в сочинение и что то о «наших славных покорителях космоса, продолжающих славу» и т.д.
Это был апрель. Я уже болел туберкулёзом и подозревал это. Как то в поликлинике я прочитал симптомы туберкулёза – температура 37,5, повышенная потливость –ба, да это всё моё. Но мне очень не хотелось верить в это и я отогнал плохие мысли. Но к концу апреля меня уже стало припекать. Я вставал здоровым, бодрым, но постепенно температура повышалась и на последних уроках я уже сидел как в тумане. Но мне очень хотелось совершить наши экспедиции по подвалам и я тянул сколько мог. Поход мы наметили с Щербининым на первое мая, когда все будут на демонстрации и никто нам не помешает.
Но проснувшись первого мая я понял, что мне страшно лень куда бы то ни было идти и я, проклиная себя как изменника общему делу, сказал матери, что полежу ещё. Мать глянула на меня, пощупала лоб и сунула градусник. Оказалось – сорок.  Странно, но после того, как я услышал цифру, всё поплыло в тумане. Как приехала скорая и я оказался в больнице – не помню. Врачи были в растерянности. Больше утром у меня температура не поднималась, всё шло как раньше. Утром было всё нормально, часам к 12 температура поднималась до 38-39 а потом понемногу спадала.  Что только не подозревали и на что только меня не исследовали, в том числе и кровь брали на пике температуры. Но вот сделали пирке и всё стало понятно. А потом рентген – туберкулёзный бронходенит. И пошли меня дырявить иглой шприца. 
После больницы меня направили в санаторий «Чемал»

Санаторий Чемал.
Мать отвезти в санаторий меня не могла – у неё была загипсована нога. Она сломала какую то кость плюсны во время мартовского гололёда, но врачи не догадались сделать рентген, сказали – растяжение и мать, превозмогая. Боль, ходила до тех пор, пока ходить стало невозможно. Тогда, наконец то, сделали рентген и ногу загипсовали. Мать отправила меня с родителями Наташи Лыжиной, которую тоже везли в санаторий. Скорости тогда были не чета нынешним. Сначала мы доехали на поезде до Бийска –как, у меня из памяти выпало, а потом поехали на автобусе. Помню, в Бийске, на понтонном мосту я высунул голову в окошко и меня сильно ругали. Ночевали мы в Горно-Алтайске, в какой то большой и почти пустой комнате двухэтажного деревянного дома. А вот как приехали в санаторий, кто нас там встретил – не помню.
    Летний заезд в санатории был многочисленным. Вообще то чемальский детский туберкулёзный санаторий создавался как  костно туберкулёзный, но, незадолго до моего появления там, костников перевели в  построенный в Элекмонаре санаторий –возможно потому, что детям, с ограниченными возможностями движения нужны были специальные помещения, а старые корпуса отдали тем, кто мог не только самостоятельно передвигаться, но и носиться, как угорелый. В нашем санатории преобладали, естественно, больные лёгочной формой – и с затемнениями, и с кавернами, но я, и ещё человека два-три  залетели с туберкулёзным бронходенитом, был один с туберкулёзом горла, один – с туберкулёзом почек – это у нас, на этаже мальчиков в старшем корпусе. Кто чем болел у девочек и у младших я, конечно же, не знал. Летом же  кроме собственно тубиков – хроников в санаторий приезжали переболевшие плевритом, которые под осень уезжали.
   И вот я впервые вырвался из под родительской опёки. Надо сказать, что моя мама явно страдала избытком военно-комсомольской романтики. Во всяком случае, она стригла меня наголо- в классе я был единственный такой, и в шестом классе, я, помнится, ходил в коричневой гимнастёрке под ремень и шароварах –словом, какой то кадет среди штатских. А проще – белая ворона. Разумеется, став сам себе хозяином, я перестал стричься и забыл про гимнастёрку. Правда, мой «лысый череп» успел примелькаться, и я получил прозвище «Котовский», но вскоре волосы отрасли, народ позабыл, откуда взялось прозвище, оно стало восприниматься уже фамилией, и после того, как начался учебный год, прозвище Котовский трансформировалось в Кота. В санатории я впервые не был изгоем, я был своим в компании и упивался этим. Более того, оказался вхож сразу в две группы. Первая, можно сказать, дневная, сложилась случайно, в силу каких то симпатий из пацанов с разных палат. Туда входили я, Саша Риль, маленький, чёрненький, не столько немецкой, сколько еврейской внешности – но он был немец, и приехал из пригородного барнаульского учхоза, ещё один Саша, тоже маленький и тоже чёрненький, но ему и положено было быть таким, как калмыку из какого то степного села..Четвёртый Саша тоже был чернявый, но с меня ростом, если не выше, и так же как и я, русский. И, наконец, пятый Саша занимал как бы серединку между двумя маленькими Сашами и двумя большими. Он был настоящим блондином, круглолицым –словом, как бы теперь сказали, обладал типичной славянской внешностью.  Этот Саша был сыном нашей работницы из хозблока и, как я подозреваю, он вовсе не был болен – просто начальство санатория оформило сына своей сотрудницы на лето что бы помочь материально, да и от хлопот избавить. Саши маленькие были дети спецпереселенцев и родители в это время ещё обязаны были каждый день отмечаться в комендатуре. Уравняли их в правах с другими советскими гражданами только в 1962 году, а шёл 61. Я был сыном адвоката, а другой Саша – вообще сыном какого то милицейского начальника из Горно-Алтайска, но это никак не влияло на наши отношения. Мы вместе шарились по санаторию, совершали вылазки на Бишпек, ходили по «козьей тропке» на Чемальскую ГЭС – словом, вели вполне благопристойную курортную жизнь. Но была и другая компания, из однопалатников. Если в первой ровесниками были я и Саша «горноалтайский» -во! Вспомнил его фамилию –Горбунов, а остальные ребята на год младше, то в этой компании, наоборот, я был младшим.  Вечерами, когда режим всех собирал по палатам, мы начинали шкодить. То подложим крапивы под одеяло кому ни будь, то маршируем с песнями по коридору, то вылили несколько графинов воды в щель в полу, в результате чего на первом этаже, у девочек, штукатурка посыпалась. Кончилось это тем, что за дело взялась Ионкина, которая была в то время глааврачом санатория. Не знаю, какую воспитательную работу она провела с остальными сорванцами, но мне она сказала, что если меня выпишут за нарушение режима, то все лекарства, которые я получаю как туберкулёзный больной бесплатно, моей матери придётся покупать за деньги, и сам посуди, каково ей это всё достанется. Тем более, что она сама ещё толком не оправилась после перелома ноги. Словом, мы присмирели. Точнее, присмирели мы с Витей Пушкарским, остальные два или три пацана перенесли свои шкоды за пределы корпуса, где они были не столь заметны.
     После того, когда уже всё устаканилось, ко мне в санаторий наведались родители. Уж не помню, кто сначала, кто потом, но побывали и мать, и отец со всем своим семейством. С матерью мы погуляли по окрестностям Чемала, полюбовались природой и расстались. Всё привычно, как и когда мы над Обью прогуливались, только пейзаж другой, но этот пейзаж вносил иную краску, иную тональность в разговор и в молчание.
Когда же приехал папаша, мы с ним пошли вроде бы по тем же местам, и не только бродили, но и пикничок устроили. Только вот в этой ситуации пейзаж никакого значения не имел. Так, вроде базарного коврика. Да и главным действующим лицом я себя не ощущал. Если мать приехала ко мне в Чемал, то тут вроде бы я был в гостях у отца. Я не скажу, что мне не понравились мачеха и сестра, просто я их как то не воспринял. Они меня , по моему, тоже. Наталья то уж точно. Отец предложил  мне жить с ним. Я отказался. Сказал – у тебя и жена, и дочь, а у матери только я.  Запомнилось от этой встречи, как ни странно, ярче всего репа, о которой я до этого читал только в сказках, а тут меня ей угостили и я её увидел и попробовал на вкус.
Когда начался учебный год наша «дневная» компания распалась. Плевритник Горбунов уехал в Горноалтайск, другой Саша хоть и остался в Чемале, но из санатория ушёл и почти не появлялся на горизонте, я пошёл в седьмой класс, а Саши-маленькие в шестой. Я оказался один, но зато, не связанный компанией,  резко расширил зону своих «исследований». Надо сказать, Чемал- место уникальное. Здесь Катунь пробила узкое прямое русло по разлому, так называемая дорога Сартакпая  алтайских легенд, а извилина старого русла, и долина реки Чемал образовали две котловины, разделённых пологой горой Бешпек и отгороженных от северных ветров довольно приличным хребтом с крутыми склонами. Скалы хребта, обращённые на юг, играют роль тепловых зеркал, улавливая солнечное тепло и отбрасывая на посёлок. Микроклимат, однако. Кроме того, я уже мечтал о геологии, а здесь просто заболел камнем. Гора Бешпек – это хлоритовые сланцы с мелкой плойчатостью и прожилками белого и розового кальцита. Сланцы стоят «на голове» и часто образуют небольшие гроты. Они слишком малы, чтобы в них можно было устроить романтическое свидание, но вполне достаточны, что бы по ним ползал юркий подросток. Кроме того там встречались маломощные линзы розовых мраморов, и я даже нашёл гематитовую розочку. Учились мы в санаторной школе. Основные предметы –математика, русский, вели свои учителя, а такие, как черчение – пришлые, из сельской школы. А после уроков нас оставляли в классе делать домашнее задание. Но какие уроки, когда за окном горы, покрытые золотохвойной лиственницей. Чтобы такие как я не сбегали, нас караулила воспитательница. Однажды я, воспользовавшись тем, что её кто то позвал, и она высунула нос в коридор, вылез в окно, спустился со второго этажа и ушёл в горы. Но в общем то ко мне нареканий со стороны дисциплины не было. Я соблюдал режим, высиживал уроки, являлся во время к завтраку, обеду и ужину,  а шастал в личное время, но даром это не прошло. Учёбу я запустил капитально. По черчению у меня была не то что двойка за четверть – единица. А самое скверное – двойка за четверть по всем математикам.  Да, ещё забыл. У нас в санатории было подсобное хозяйство – лошадь, свиньи и кролики. Никого не обязывали и не поощряли, но если кто то помогал ухаживать за животными – не запрещали. Я ухаживал за кроликами.  Задавал корм, косил для них траву, чистил клетки. Однажды в крольчатнике сдохла крольчиха и я решил её ободрать, думая сделать себе что то вроде меховых носков на зиму. Ободрал, растянул на досточке, прибил гвоздями и поставил в крольчатнике в небольшой сухой погребок.  Но старался я зря. На второй или третий день я обратил внимание, что пацаны в санатории почти поголовно играют в «зоску» и шкурка у зосок мне больно знакома. Я кинулся в погребок и на досточке обнаружил один –единственный кусочек, оставшийся на гвоздике, который, правда, тоже годился на зоску. А ведь обдирая зверька на обед я опоздал, пришёл, когда вареники уже остыли и есть я их не смог – перед глазами стояли внутренности крольчихи. Но это был первый и последний раз, когда подобные обстоятельства отбили мне аппетит. Надо сказать, кормили нас хорошо. Сытно и вкусно, более того – лучше, чем я питался дома. А на дворе стояли 61 и 62 годы, уже начала ощущаться нехватка продуктов, но детям, тем более – больным детям режим отдавал лучшее. Каждое утро мы получали, в дополнение к основным блюдам, кусочек масла или сыра. Кто то из пацанов за нашим столом масла не ел, и отдавал мне. Зато я, почему то, не мог есть фарш в фаршированных блинах и отдавал, его, съедая только блины. И это не был обмен – фарш в обмен на масло. Я действительно не мог есть фарш, а он масло. Почему? Сейчас я бы съел эти блинчики за милую душу. В дверях столовой стояла сестра и ты не мог войти, пока не выпьешь ложку рыбьего жира. К приёму лекарств такого жёсткого контроля поначалу не было, но потом заметили, что кое кто выбрасывает горький паск в отходы и его тоже стали скармливать организованно. Моё лечение заключалось только в приёме 10 таблеток паска, которые я привык заглатывать не запивая – так мне казалось проще, не успевал почувствовать его вкуса, который напоминал очень горькое мыло, и таблетку фтивазида, которая была даже приятна и пахла ванилью. Слава богу других процедур, вроде поддуваний, которые делали ребятам с кавернами или ингаляций, как при туберкулёзе горла, на мою долю не пришлось.
Вообще, я вспоминаю санаторий, где я провёл год, с большим удовольствием. Это самое яркое воспоминание моего детства. Сыт, ухожен. Правда, нас не одевали не обували, но там и не обращали особого внимания на одёжку. Режим – но я к нему приспособился и он давал мне куда больше свободы, чем я имел дома – ведь я не ходил по магазинам и на базар, не колол дрова, не топил печь, не ходил за водой, не выносил помои. Всё это делали другие. Единственная наша обязанность – это заправить кровать и протереть на ней пыль.  И я был в коллективе, свой среди своих. Одиночества у меня было тоже достаточно, я отдыхал от людей бродя по горам, а в санатории было две, или даже три жизни. Жизнь школы с уроками, учителями, отметками, где я был, даже со своими двойками вполне ко двору – у нас, почему то, сторонились единственного отличника, Гену Жукова, он даже специально получил двойку, чтобы доказать, что он свой и не  выпендривается, палатная жизнь со своими интригами и непременными мальчишескими драками и жизнь нашей кают – компании. Большая комната, где мы собирались вечерами, слушали пластинки, учились (кто желал) играть на балалайке, разговаривали. Я не запомнил участия в этих посиделках нашей официальной воспитательницы, но вот муж главврача, рентгенолог Ионкин бывал там частенько. Он был настоящий воспитатель. Причём он не воспитывал, не лез с нотациями, хотя и мог довольно жёстко сделать замечание, коль заслужил, а мог просто поговорить за жизнь, как то развести ситуацию, ободрить, причём не напрямую -  мол не вешай носа, бодрись, а обиняком. По моему, от него я услышал притчу о тяжёлом больном,  который уже не верил в выздоровление, и которому врач сказал, что тот умрёт, когда с дерева под окном облетит последний лист. Бедолага всё ждал, когда же лист опадёт, а он всё не падал. Уже и зима, а он висит. И больной поверил в чудо и выздоровел Только весной, при выписке, врач сознался, что приклеил лист к ветке.
       Ионкина, главврач то же была не только хорошим врачом, но и психологом, и воспитателем, но она была главным врачом, то есть и лечащим врачом и директором санатория и директором школы и относились к ней, как ни крути, как к лицу официальному. А рентгенолог вроде бы не лечит, предписаний не даёт, за нами не следит. К нему относились как  к старшему другу, в чём то – как к отцу. В женском коллективе санатория мужского присутствия вообще не хватало, а детям, оторванным от семьи –тем более. А таким как я, что вообще первый раз ощутили внимание мужчины к себе – вдвойне. Словом, наша кают-кампания была неким семейным очагом санатория. Помню, набор пластинок был богатый. Помимо советской эстрады, народных песен были арии из опер, стихи. Евгений Онегин был полностью. Из эстрадных песен мне, почему то, запомнилась песня со словами «жаль что мы живём в соседних домах, что не давно с тобой знакомы,. а не то бы я тебя на руках, через всю Москву донёс бы до дому…»
Вот сейчас,  задним числом, я понимаю, что эти посиделки в кают кампании, и внимание к нашим мальчишеским делам, что требовали и затрат времени, и душевных сил вовсе не входили в обязанности рентгенолога. Главврачу  Ионкиной тоже было совсем незачем возиться с сорванцами – выписала бы нас за нарушение режима, и дело с концом. Хлопот то мы ей доставили много, а она за это лишней копейки не получала. Можно говорить о долге, о милосердии, об увлечённости своим делом… Словом, я очень благодарен Ионкиным.
Конечно, кто то мог вынести из санатория и другие воспоминания. Вот пишут разные писатели об одном и том же, скажем – о войне. Один напишет о патриотизме, героике, самопожертвовании, другой – о командирах, что ради звёздочки посылали людей на смерть, о садистах, убивавших с удовольствием, о мародёрах – вроде бы и тот писал правду, и этот. Какой стороной повернуть. Букет вынь из вазы с чуть застоявшей водой и сравни - как пахнут бутоны и как воняет срез. Один вот на бутоны смотрит, другой срез нюхает.
   Разумеется, в большой однополой компании, не просто вместе проводящих какой то отрезок времени, а совместно проживающих, возникает соперничество, каолиции, лидеры и изгои и какие то проявления того, что сейчас зовётся дедовщиной неизбежно. Просто уровень насилия будет разным. Зависеть это будет и от порядков той официальной структуры(армии, зоны, детского интерната) и, наверное, в первую очередь, от уровня насилия в стране.
Тогда и представить себе не могли, что можно бить ногами, не били лежачего, хотя порой, в порыве ярости и разбирали штакетины и ломали скамейки. Но  это я вообще, о драках уличных, драках более взрослой шпаны. В санатории, если не считать шуточных боёв на подушках, дрались голыми руками. Из за чего? Вот не могу припомнить ни одной причины, но дрались часто. И вот ещё что – по лицу старались не бить – что бы не узнали сёстры и воспитатели?. Или просто не было той ярости, что заставляет бить по лицу?  Я драться не любил и драться побаивался, но драк никогда не избегал. Просто я стремился как можно скорее перевести схватку в «партер», желательно куда  ни будь между кроватей. Я был достаточно крупный мальчик, кроме того, в санатории была возрастная пирамида, и шестикласников было больше, чем семикласников, а более старших ребят вообще единицы. Но кроме того, я был пацан весьма гибкий, так что тех, кто меня слабее я брал массой, придавливая в углу, а более сильных – гибкостью. Схватка быстро выдыхалась,. агрессия гасла и противники выползали из под кровати готовые к мировой. В общем, в палате я поражений не знал. На открытом месте было хуже и я уступал порой пацанам более слабым, но более агрессивным, более злобным. Один раз – просто знающему приёмы самбо. Можно ли было не драться? Можно. Был у нас такой мальчик из Камня на Оби, но он быстро поставил себя вне коллектива. Нас он раздражал и тем что он выглядел чистенько и аккуратно, и тем, что у него были потные руки(впрочем, не только ведь у него, это симптом туберкулёза, но у других мы этого не замечали), и тем что не дрался. У нас чесались руки сотворить ему какую то пакость. За что, правда – не знали. Кто то пустил слух, что он ябедничает сёстрам, вероятнее всего – просто выдумка, но она нас делала в своих глазах защитниками справедливости, борцами за правое дело. Но что с ним сделать? На провокации он не поддавался, просто так побить -ни какого конкретного повода, вроде неуязвим. Но мы решили накормить его пургеном так, что бы он в штаны наложил. То один пошёл к сестре с жалобой на запор, то другой. Когда очередь дошла до меня, сестра заподозрила неладное. И велела выпить лекарство при ней. Но пурген не паск. Я спокойно спрятал таблетку под язык и сделал глотательное движение. Снадобьем мы запаслись. Удалось даже незаметно подсыпать слабительное ему в суп и чай, но ожидаемого эффекта мы не получили. Правда, он сбегал два – три лишних раза в сортир, но мы то не на это рассчитывали. Был ещё один пацан, который не участвовал в драках. Был он какой то серый, производил впечатление вечно немытого, всех сторонился, да и с ним никто не водился. И как то старшие пацаны из «блатной» компании украли( на время, конечно, чтобы сестра не успела хватиться) шприц и сделали этому пацану укол, вкатили прямо сквозь штаны в ягодицу чистой, но не кипячёной воды. Удивительно, но это сошло без последствий.
Вот я вспомнил о компаниях старших ребят. Их было две. В одной верховодил Сергей Тартыков, пацан 44 года рождения, сын героя советского союза, снайпера Тартыкова, погибшего при попытке прорыва немцами Корсунь-Шевченковского котла. Парень бросился с гранатами под танк. Его сыну  тогда уже было 16. Вторым был Валера Туенчеков, тоже парень лет 15-16. Сергей был из Горно-Алтайска, Валера из какого то села неподалёку, но впечатления сельского не производил. Он был хороший рассказчик, да к тому же играл на гитаре. Они были знатоками городского рок-н-рольного фольклора, пародий на эстрадные песни, неплохо (на наш взгляд) пели. Словом, они были героями, и мы, мелкота, млели и таскались за ними хвостиком. Были в этой компании и девочки, Таня Паутова и Галя Асламович. Естественно, к ним парни, и в первую очередь, Сергей, относились иначе, чем к нам. Я же ревновал. Таня мне нравилась, но никаких попыток сдружиться я не предпринимал, да и вообще это была ещё не влюблённость, а так, первый на неё намёк, модель, предварительный набросок, но всё же... Не знаю, потому ли, что Тартыков оказывал знаки внимания Паутовой, или в самом деле роль отца героя наложила на него отпечаток, но я в нём быстро разочаровался. Он мне показался заносчивым и я как то сказал о нём – то же мне – алтайдынчолмоны – то есть - звезда Алтая. В ближайший же банный день Сергей больно, а главное – обидно хлестнул меня грязным носком. Это тебе за алтайдынчолмоны! А я уже и забыть успел. Обиделся конечно, но потом решил, что Сергей мог усмотреть в этом оскорбление его национального чувства, да и выпадать из интересной компании не хотелось и я какое то время даже заискивал перед Сергеем.
Эта компания просуществовала только летом. К началу учебного года алтайцы уехали.  Но кое какие рассказы Туенчекова я запомнил. После войны фронтовики натащили много оружия и боеприпасов. Это было настолько массово, что их даже не судили за хранение оружия. Просто время от времени устраивали облавы и конфисковывали обнаруженное. И вот дядя Валеры, который завидовал своим братьям – один был известным трактористом, передовиком производства, отец Валеры удачливым охотником, а он особыми талантами не блистал, но прославиться хотел. И однажды случай представился. С фронта он привёз не винтовку, и даже не автомат, а ручной пулемёт. Не знаю, советский или немецкий, но что то у меня  в памяти осталось, что речь шла о немецком оружии. Вот он вышел на охоту с этим пулемётом, встретил стадо маралов, шесть голов и всех до одного уложил. Пришёл домой – мужики, запрягай коней, поехали за мясом. Поехали, вытащили на дорогу,  едут обратно. В навстречу егеря. Результат: конфискация пулемёта и штраф в тридцать тысяч дореформенных ещё рублей. Помню, ещё Валера рассказывал, как они изображали перед учительницей истории, что плохо знают русский язык и изощрялись: мой вассал твоё ва ссал.
Но, как я говорил, осенью они уехали. А тяга у старшей компании была, и я на какое то врем я примкнул к другой. Я смутно помню тамошнего заводилу, ни имени, ни фамилии в памяти не осталось. Но он ввёл моду на оружие и пацаны доставали ромбические напильники и точили из них кинжалы. Я то ли не смог найти напильника, то ли не смог выточить, но я обменял свой альбом с марками на большой складной нож с металлической ручкой. В складне был всего один предмет – лезвие ножа, но зато это было большое лезвие. Однажды доигрались. Наш лидер, то ли демонстрируя приёмы ножевого боя, то ли просто желая показать свою крутизну, резко взмахнул лезвием перед Богатырёвым, он инстинктивно подставил руку, и нож проткнул её. Правда- только мякоть с краю, фактически – только кожу, но все перепугались сильно. Однако, от взрослых сумели это скрыть. Но на меня это особого впечатления не произвело – ну, мало ли, несчастный случай. Но после того, как лидер группы, демонстрируя свой кинжал зарезал щенка, причём я даже не видел этого, но уважать  его я уже не мог. И я с тем большей интенсивностью начал совершать экскурсии по окрестностям Чемала. На всю жизнь в памяти остались подлёдные пещеры. Зимой Катунь питается, в основном, за счёт ледников, тающих под действием трения, да грунтовых вод. Живое сечение реки падает и после того, как установится ледниковый покров. Лёд провисает, а у берегов образуются пустоты. Несколько выше устья Чемала, где вдоль берега лежали крупные глыбы и высилась скала, лёд не прогнулся,. а повис на камнях и образовались подлёдные пещеры. Причём где то я мог ходить по до льдом в рост, где то согнувшись, а где то – только ползти. Иногда над головой был гладкий зелёный лёд, иногда –свисала бахрома инея. Порой было два, а то и три этажа, и если на верхнем сквозь лёд проходило много света, порой казалось, что внизу светлее чем на поверхности, только свет чудесный, зелёный, то нижнем этаже царил сумрак, и надо было следить, чтобы не проворонить полынью. Однажды я заблудился по до льдом. Я сполз сквозь узкую щель на второй ярус, где можно было только ползти и, через некоторое время обнаружил, что не могу найти выхода.  Над головой был ледяной потолок извилистых, причудливых очертаний, с волнистыми выступами и впадинами и где там скрывалась та самая щель- бог весть. Я не на шутку струхнул. Подумалось, что я так и доплыву до Барнаула вмороженным в лёд. А тут ещё доводящий до истерики хруст тонкого ледка, намёрзшего поверх основного слоя. Но я заставил себя не паниковать, остановился, полежал, подумал и пополз по своим следам, внимательно осматривая потолок. Я всё таки разглядел лаз и вылез на верхний ярус, а оттуда уже и на поверхность. Но на этом мои приключения не закончились. Решив сократить путь – время поджимало, а опаздывать на ужин было нежелательно, я пошёл не берегом, а по льду. И не обратил внимания, что лёд Катуни не просто прогнулся к середине, а образовал ледяной Каньон, ограниченной трещиной и ледяной стеной. Спохватился я только когда увидел, что впереди этот каньон заканчивается бурлящей водой в устье Чемала. Уже и темнеть начинало, возвращаться назад- я не успевал точно, да я уже и устал, даже думать о том, что бы идти назад, а потом возвращаться, не хотелось Кое как я допрыгнул до трещины, долго елозил ногами по льду, но кое как выскребся. Как я дошёл до санатория, успел ли на ужин – не помню. Надо сказать, что для подлёдных путешествий мне нужен был фонарик, взять его было негде и я, без зазрения совести, стибрил его у Богатырёва. Чтобы не попасться я спрятал его не в своих вещах, а в тайнике под полом веранды, чтобы можно было незаметно взять и спрятать. Себе я сказал, что я не украл, а просто позаимствовал. Богатырёв мне фонарик никогда не даст, хоть он ему и сто лет не нужен, а я ему его потом верну. Не успел. Когда я узнал, что Богатырёва выписывают, я кинулся к тайнику, но пока достал, автобус уже ушёл. Вот тут я почувстовал себя неуютно, ощутив себя вором. Кстати, я где то раздобыл галоши, когда у меня прохудились сапоги, но где я их мог раздобыть, если не украсть?- но вором я себя не ощущал. И тем более не ощущал себя преступником, когда мы с ребятами лазили за сливами в совхозный сад.
 Во второй четверти я спохватился и стал заниматься серьёзно, но запустил я учёбу очень сильно, особенно по математике. Двойки я получил и во второй четверти. Но кстати, математика я Чемальского не помню, как и химика(или химичку?), хоть по химии у меня двоек не было. Знаний правда, то же. Вот физика запомнил. Он приходил к нам из Чемальской школы, и как то нам сказал, что то типа того, что не расстраивайтесь из-за своей болезни, вы ещё на Луну полетите. И я, почему, то, ляпнул –ну, первым я, конечно не полечу, но двадцатым буду. Учительницу литературы помню. Низенькая, молодая. И был я у неё на хорошем счету. Помню, он зачитывала моё сочинение и её понравилось моё сравнение только что выпавшего снега на горах с плесенью на корке. А мы с одноклассником Геной как то увидели её прогулки с молодым человеком и не то наблюдали, не то подсматривали. Вообще это же было время полового созревания. Только что отболели соски, появился пушок, новые ощущения. И то что ты уже выше ростом многих женщин то же доставляло определённую гордость. Почти взрослый. В санаторной школе была у нас своя самодеятельность. То что в кают кампании учились играть кто на чём, или был у на кружок юных художников и дед, сам самоучка, учил резать из глины барельефы – это само собой, для внутреннего употребления.. А была официальная самодеятельность, для отчётности. Прежде всего хор. Так что я могу с гордостью сказать, что пел в  хоре мальчиков туберкулёзного санатория. Разумеется, без патриотических песен не обходилось и мы пели; «в мрачные тяжкие годы царизма жил наш народ в кабале». Рядом со мной в хоре стояли Саша Риль и Саша-калмык. Они пели «жил наш народ в камбале». Не знаю, может они так пели потому что в семьях спецпереселенцев, может просто балдели. И я тоже вслед за ними стал петь «в камбале», но, в отличие от многих наших интеллигентов, утверждать, что я уже тогда «боролся.  с режимом» не буду.  А ещё у нас был драм кружок. У меня было две роли: задняя часть лошади в «сказке о попе и работнике Балде» и роль Жигана в пьесе по РВС Гайдара. По ходу пьесы я стреляю в Головню, но пистоны, отлично хлопавшие на репетиции, дают осечку и я автоматически кричу :КХ! «Головня», его играл Гена Юдин, самый высокий мальчик, падет и дёргается в конвульсиях смеха. Это было на спектакле в санатории. Но та же история повторилась,  когда мы играли в сельском клубе.  Но здесь я пытался поправить пистон, а Гена нарочито долго тянул из-за плеча воздушку, игравшую роль карабина, но всё кончилось опять же этим самым КХ!, чем мы немало потешили чемальскую публику.  С Геной Юдиным мы начали с вражды, не знаю, почему, но закончилось это всё дружбой и уже серьёзными, не детскими разговорами «за жисть». Как то вдруг стала понятна сущность отношений мужчины и женщины, стали нравиться девочки, появились мысли о своём будущем. А ещё был Витя Пушкарский. С ним отношения были более  поверхностные, но также довольно постоянные. Это был вечный экспериментатор. Как то он из жестяных коробок и под зубного порошка, обломков магнита и тонкой медной проволоки сделал телефон. Но переговариваться между двумя соседними палатами наскучило и телефоны были переделаны в репродукторы. Негромкие, конечно, но достаточные, чтобы слушать положив на ухо. Но проводков не хватало, и народ стал делать динамики с заземлением на ближайшую трубу отопления. В результате радио в половине посёлка замолчало, а радист бегал по корпусу и с руганью срывал нашу проводку.
Выписали меня, по моему, в конце мая. Забрать из санатория мать поручила отцу- он всё равно в это время ехал в Барнаул на совещание Алтайской коллегии адвокатов. Ночевали мы в Горно-Алтайске, у родни папашиной жены. На следующий день отец ушёл по делам, а я остался один в чужом доме, причём в доме, где мне были явно не рады. К хозяйке зашёл то ли сосед, то ли знакомый, и полюбопытствовал, что за пацан, и каким боком я Виктору. Не знаю, как разговор повернулся, но мужчина спросил: так это что, сын от первой жены Виктора? –Да какой там жены, они не жили вовсе, так прижила …
Я вскочил, крикнул- Неправда, вы не знаете, а говорите! И выскочил на улицу. Я долго ходил взад-вперёд, не зная что делать. Очень хотелось забрать вещи и уйти, но я понятия не имел, как ехать домой, куда идти, как вообще можно выехать из города и хватит ли у меня на это денег. . Так я ходил, пока не пришёл отец. Ему я сказал, что больше в  дом, где оскорбляют маю мать, не пойду. Не помню, то ли в самом деле я в дом так и не зашёл, то ли отец меня уговорил, но, во всяком случае, мы долго не задержались и в течение очень короткого времени отправились в дорогу.

                Восьмой класс.
          При выписке из санатория мне дали справку, что я закончил  в санаторной школе 7 класс  с такими то вот оценками и переведён в восьмой. Строго говоря, меня надо было оставлять на второй год- за первую четверть по черчению кол, по всем математикам за первую и вторую четверть двойки, а по алгебре и за третью четверть двойка.  Но поскольку им меня больше не учить, они поставили годовые тройки и – будь здоров.
Из санатория я вернулся уже другим человеком, чем уезжал. Это поняла и мать. Она уже не  контролировала мою причёску, и одеть в гимнастёрку больше не пыталась.
Из санатория я вернулся в 62 году, как уже говорил, в начале лета. Но вот лета я совершенно не могу вспомнить. Вот лето предыдущее, санаторное, для меня насыщено как целая отдельная жизнь, а этого лета будто и не было. Осенью я вернулся в ту же самую восьмую школу и в тот же класс «В». Первое, что я сделал – это надорвал подкладку пиджака и запрятал туда справку об освобождении от физкультуры. В класс на этот раз я более или менее вписался. Я уже был не новенький, а вернувшийся старенький, во вторых,  ко мне относились с некоторым любопытством – во всяком случае, первое время, а девочки вообще не то что взяли на до мной шефство, но были особо  предупредительны. Видимо – получили соответствующие инструкции.  Во всяком случае, во время урока биологии у меня произошло нечто вроде приступа кашля. Лёгкое гхыканье после бронходенита  осталось у меня на всю жизнь, оно негромкое, и особо никому не мешало, но учительница восприняла мой кашель как нечто нарочитое и велела прекратить. Прекратить я не мог, и она меня выгнала из класса. Видимо девочки ей объяснили что к чему и  меня срочно возвернули. На следующем уроке как раз была тема про инфекционные болезни и я прочёл целую лекцию, что такое туберкулёз. Но вскоре всё позабылось и я стал таким, как все, если не заняв особого положения в классе, но и не выпадая из него. Заниматься надо было много, я сильно отстал, и, как мне кажется, больше хлопот навалилось и дома. Бабушка часто уезжала на Западный,  водиться с внуками и хозяйство оставалось на мне. Во всяком случае, закупка продуктов легла на мои плечи целиком и полностью. Ну, вода и помои это и до санатория входили в мои обязанности. Но теперь к этому добавилась и уборка нашей каморки. Более того, я стал оставаться на хозяйстве полностью, когда бабушка уезжала на Западный, а мама в командировку. Когда такое случилось первый раз, я решил сварить себе суп из полуфабриката. Теперь, кстати, я таких не вижу. А тогда это было весьма распространено – борщи, и особенно, рассольники, в поллитровых банках. В принципе этот суп был уже готовым, и солить его не требовалось, но я этого не знал, и думал, что всё, что варится, надо солить. Соль я умудрился на нашей крохотной кухне не обнаружить и пошёл к соседке.  Так мол и так, даёте соль и подскажите, сколько надо соли. Соседке, сноха Матрёны Гавриловны дала мне комок соли и сказала: «это нам на раз». Но у них[ то семья была из шести человек!  Как это я ещё разделил этот комок надвое. Но асё равно- суп был пересолен наглухо. Вечером я его ещё сумел его похлебать, а утренний, разогретый, был несъедобен абсолютно. Но это был первый и последний раз, когда я пересолил пищу. Готовить я научился быстро, но кулинаром так и не стал. Может потому, что учителей у меня не было – всё осваивал самоучкой. А может потому, что склонности не было. Когда мы с Татьяной поженились, кулинарные умения у нас были примерно одинаковые, но она вскоре стала заправским кулинаром, а я так и остался на уровне поджарки с отварной лапшой.
Закупка продуктов то же в значительной мере была на мне. Причём ещё до санатория, потому что я до сих пор помню дореформенные цены. Десяток яиц стоил 11 рублей, мясо 28 рублей. Тогда я разбирался в ценах и качестве мяса значительно лучше, чем теперь. Господи, и сколько времени я провёл в очередях!  В очередях было всякое. Вот уже  старик, а до сих пор – вспомню –сердце жжёт обида. Дело было зимой, я стоял в длиннющеё очереди за лосятиной, и вдруг какая то тётка стала хлестать меня перчаткой по лицу и кричать, что я вор. Оказалось, она уронила деньги, а я наступил на них, и она решила, что я сделал это умышленно. И хотя за меня вступились другие тётки(а может, именно поэтому) меня охватила такая жалость к себе и обида, какой я никогда не испытывал. Разве может в Горно-Алтайске, у отцовой родни, но тогда я выскочил из дома и долго и быстро ходил, я «выбегал» обиду, а тут я не мог бросить очередь, и эта обида так и осталась во мне на всю жизнь.
А ещё в очередях говорили за жизнь. Из санатория я вернулся в 1962 году. Это было время как раз после Новочеркассого расстрела, после повышения цен и в очередях про Никитку в частности и про власть вообще говорили вещи весьма неприятные. А тут я ещё сблизился с одним мальчиком из нашего класса, новеньким. Мало того, что он был новенький, он ещё и жил на Малой Олонской и нам было с ним по пути. Конечно, мы много разговаривали, а поскольку 62-63 годы были годами напряжёнными, люди в достаточной мере политизированы, то и мы, восьмиклассники, невольно говорили о политике. И от него я впервые услышал критику советской власти. Разумеется, он  передавал то, о чём говорилось в его семье, и я не запомнил ничего конкретного из этих разговоров, но сам факт, что можно сомневаться в том, о чём говорит радио и пишут газеты, заставил меня несколько по иному смотреть и слушать. В том числе и слушать разговоры бабушки с матерью.  Кое что не противоречило тому, о чём тогда, после двадцать второго съезда, выступали по  радио. Например, в семье говорили о Третьяке, о том, что в тюрьме «ему сломали позвоночник». Я запомнил это выражение, но, значило ли оно то, что, Третьяк был сломлен морально, психологически,  или просто таким способом он был ликвидирован физически, мне не известно. Но кое что звучало диссонансом – воспоминания о голоде 33, о том, что Фёдор Маркелович был против спецраспределителей, поскольку это снова делит людей на богатых и бедных, о том, что « дети кулаков пролезли во власть и не дают ходу детям красных партизан», что «суд у нас независим, и подчиняется только крайкому». Словом, в нашей семейке велись разговоры явно троцкистского пошиба, хотя это имя, как и имена других оппозиционеров не произносились. Но это вовсе не значит, что мать, а тем более, неграмотная бабушка, были диссидентами. Нет, это была критика своей власти, своего режима. Мать была  и осталась до конца своих дней шестидесятницей и мы потом, когда я стал взрослым, и мы спорили с ней о политике, она осталась верна Хрущёву. « Да он хорош хотя бы тем, что ликвидировал такой кровавый культ». Мать, конечно, была романтиком, в том числе и романтиком коммунизма, и не сомневалась, что у нас социализм, лучший строй  в мире, хотя столкновения с реальной действительностью порой рвали ей сердце. Я помню, как она переживала, когда одного из её подзащитных приговорили к смертной казни на покушение на жизнь представителя власти. Какой то работяга, разъярённый повышением цен и снижением расценок бросился с железякой на  партийную даму, то ли из райкома, то ли крайкома, та бросилась наутёк,  он запустил эту железяку ей вслед. Его действия были явно демонстративны и, собственно то говоря, не были покушением. Но статья была только что введена, надо было отчитаться, что она работает, и хотя потерпевшая просила о смягчении приговора, его проштемпелевли. Привели в исполнение или нет – не знаю, врать не буду. Но на фоне событий в Новочеркасске и других «массовых беспорядков» могли и шлёпнуть.
 Вообще интересно, как это могло уживаться, причём порой в голове одного человека- романтика новостроек, целины, космоса, энтузиазм по поводу близкого построения коммунизма (ведь верили же в то, что через двадцать лет будет коммунизм) и  отвержение Хрущёва, партийных бонз и роста цен.
По моему, в 62  или в 63 году, осенью и в начале зимы, мясо на Алтае было чрезвычайно дёшево. Мы даже могли позволить себе покупать поросятину. Причины было две – во первых, жесточайшая засуха, и, как следствие, нехватка кормов, а во вторых борьба Хрущёва с «частнособственническими настроениями». Но вскоре это обернулось нехваткой продовольствия и знаменитым хлебом «с музыкальным оформлением», то есть с добавкой кукурузной и, главное, гороховой муки.  Познер говорил по телевизору, что он тогда был в Барнауле и стоял в километровых очередях. Вроде бы и во лжи  не уличить – он действительно мог стоять в длиннющей очереди за хлебом – такое случилось осенью 63 и продлилось ровно один день. Причём я только видел такую очередь на площади Советов, а стоять в ней, не стоял. У нас  «за Барнаулкой» очереди были такие, как и всегда. Почему вспыхнула паника, и почему она не охватила  город – не знаю.  Но это уже было на следующий год. Мирослава Александровна устроила так, что я не сдавал экзамены «по состоянию здоровья». Весь класс зубрил, а я оказался совершенно свободен и вновь почувствовал себя изгоем. Слава богу, в последний раз. После выпускных экзаменов Мирослава Александровна взялась натаскать меня по математике для экзаменов в техникум. Я решил идти в Новосибирский геологоразведочный техникум, а по математике  был явно слабоват. И вот я приходил к Мирославе, молодой женщине, которая наверняка могла распорядиться июньскими деньками с большей пользой для себя, а она учила решать задачки молодого балбеса, причём не только бесплатно, но и подарила мне на прощанье старенький фотоаппарат «любитель» и книжку –руководство. По этой книжке я научился фотографировать, но фотоделом так и не увлёкся.
В техникум я тоже не пошёл. На 1 июля мне ещё не исполнилось пятнадцати лет, не хватало ровно месяца и документы от таких не принимали.. Узнав об этом, я не особенно расстроился – не судьба. Да и к лучшему, в самом деле. Новосибирский техникум никогда особенно не славился. К нам, в основном, шли выпускники осинниковского, семипалатинского, миасского техникумов. Это считалось маркой. Новосибирский особо не гремел. Да и не созрел я тогда ещё до самостоятельной жизни.

Девятый класс.

И пошёл я в девятый класс, в 1ю среднюю школу.  В нашем околотке было две восьмилетки – наша 8 и 9 и две средних школы, 1 и … Сейчас забыл номер – 27, по моему.  Вот, в основном  из 8 и 9 школ  в 1 были сформированы два 9 класса, «д» и «е». Почему я пошёл (точнее, меня мать направила) в первую школу – понятно. Просто ближе. А почему, к примеру, Жигмановская, а тем более, Вова Щербинин, пошли в 27 ума не приложу. В неё было заметно дальше. Возможно, там была какая то специализация была, или она считалась получше – не знаю. Не слышал. В то же время, из дома, в котором жила Синельникова, было ближе до 27, а она пошла к нам, хотя её двоюродная сестра, тоже Галя и тоже Синельникова из этого же дома, пошла в 27.
Но тем не менее, я оказался в 9»д». Класс сборный, все новички, иерархию надо создавать заново. В то же время я и одиноким себя не чувствовал. В классе я увидел наших девочек из 8 «в» - Люду Кривопалову, Галю Кучко, Нину Воронову, Галю Волненко. А тут и ещё одно знакомое личико –монголистый пучеглазый пацан из «за Барнаулкой».  Знаком я с ним не был, но сталкивались наши пути дорожки постоянно, и из школы домой явно предстояло ходить вместе. На перемене я подошёл к нему и сказал, что пора знакомиться. Так я приобрёл друга. На всю оставшуюся жизнь. К сожалению,  на его жизнь. Виктора нет уже давно, он погиб в автокатастрофе 4 сентября 2000г.
Чувствовал я себя в новом классе гораздо комфортнее. Даже попал в лидирующую группу, хотя, разумеется, в этой группе я среди первых не был. Завевал я себе авторитет, как я думаю, прежде всего двумя эпизодами. Мы увлеклись метаниями ножей. У меня был ножик, в общем то, никакой –маленький, однолезвийный и ручка металлическая. И вот, на большой перемене я пытаюсь бросить нож в шкаф. Ножик упорно не желает попадать остриём в дверцу. Я отхожу к дальней стенки и со злости кидаю нож со всей силы. Нож, почему то, втыкается так, как ему и положено. Я вытаскиваю нож, снова отхожу к дальней стене – теперь на меня уже многие обращают внимание – с такой дистанции не кидали, а я кинул и попал. Я бросаю нож снова, и он снова втыкается, но если первый раз  он воткнулся в деревянную перегородку, то теперь в центр фанерной филёнки. Я подхожу к шкафу, со мной ещё кто то из пацанов, обсуждаем бросок и я пытаюсь вытащить нож. Из фанеры вытащить его не так то просто, и вдруг я ощущаю за спиной странную тишину. Нехорошую тишину. Не помню, что раньше произошло- сначала я оглянулся, а потом преподаватель физкультуры Гулько положил мне на плечо руку, или наоборот, но меня повели в учительскую. Наша завуч, полная женщина, целиком и полностью пропитанная сталинским духом, держала школу в кулаке. Директор, сухонький мужичок, был как то и неприметен
Узнав в чём дело, завуч воскликнула – опять эти бандиты из восьмой школы! Дело в том, что за день до того Витя Свинаренко попался с «порнографией». Была ли это в самом деле порнография – не знаю. В то время любая «обнажёнка» воспринималась как порнография. Я и сам, каюсь, грешен, рисовал «обнажённую натуру», в том числе и на уроках. Не попался. А вот с ножом – залетел.  Естественно, вызвали мать, дали накачку…Но каких то негативных воспоминаний у меня от этого эпизода не осталось.
Любимым уроком у нас была физкультура. Осень стояла тёплая, занимались на улице и часто играли в какую то странную игру – смесь баскетбола и ручного мяча, но играли азартно, с удовольствием. Конечно же,  и гимнастика была, и лёгкая атлетика…  Но всем этим занимались по обязаловке, а играли от души.
Очень скоро  в нашем классе началось повальное увлечение рифмоплётстом. Началось оно с того, что Андреев, с которым я сидел на одной парте обнародовал дразнилку на меня. Мы тогда не знали, что это была адаптированная армейская «клятва салаги» и подумали, что это его сочинение. Я что то сочинил в ответ. И пошло. Писать записки в прозе стало дурным тоном. Чаще, правда, переделывали текст какой ни будь песенки, но кто мог, сочинял оригинальные вирши. Надо сказать, что в 9 классе я был более дружен пожалуй не с Поляковым, хотя с ним мы возвращались вместе из школы и, что не мало важно, вместе проходили заводскую практику, а с Валерой Сальниковым. Отношения с ним начались с драки. Не знаю, по какому поводу, но я нарисовал на него мелом на доске карикатуру. Валерка свалил меня на пол, схватил за галстук и начал натуральным образом душить, я пытался бить его ногами по животу, но он был значительно крупнее меня, и настоящего удара не получалось. Конечно, драка была демонстративная. Если бы он всерьёз меня душил, я бы моментально потерял сознание, а если бы я дрался всерьёз, я бы не по животу бил, а врезал бы по мошонке. А так- надо было просто «не потерять лицо» в глазах класса. Ритуал был выполнен и после этого мы как то почувствовали друг к другу симпатию. Почему это не получило продолжения и само собой себя исчерпало – не знаю. Мы не ссорились, просто,  первый период знакомства, узнавания друг друга закончился и мы постепенно стали больше общаться с теми, с кем удобнее просто «топографически» - кто ближе живёт, с кем ты проводишь время на заводе. А теперь о заводе. Никита Хрущёв, маленько был знаком с марксизмом, хотя мало что в нём понимал. Прочитав у Маркса о том, что в воспитании детей должен присутствовать производительный труд, он ввёл в школах так называемое «политехническое обучение» - обучение с 10 лет продлили до 11 и обязали детей после 8 класса проходить практику на предприятиях с тем, чтобы к моменту окончания школы все имели рабочую специальность. Но одно дело в колонии у Макаренко, где весь трудовой процесс был спроектирован и сделан в расчёте на участие в нём подростков, когда взрослые были только мастерами и наставниками, а учащиеся главной рабочей силой и совсем другое, когда в сложившийся трудовой процесс пытаются внедрить чужеродный элемент. Большинство пацанов из нашего класса были определены на КХВ, а трое: я, Поляков и Погодин -  на Барнаульский авторемонтный. Кроме нас там проходили практику девочки из 9 г класса. Руководителем практики от школы у нас был молодой выпускник «индуски» - индустриально-педагогического техникума. Вот не знаю, почему мы на него ополчились. То ли вообще мы чувствовали ненужность этой самой «практики», то ли молодость его нас раздражала, но он не только не пользовался у нас авторитетом, но мы всячески старались ему противодействовать, подчеркнуть , что авторитетом он для нас не является. Сейчас мне стыдно об этом вспоминать, но что поделаешь. Было.
И в девятом классе я был участником последней мальчишеской шкоды. У Сальникова собралась небольшая компашка пацанов из нашего класс. Был там и я. А ещё была воздушка и мы пошли на улицу пострелять. Начали стрелять по лампочкам на столбах. Как ни странно, никто попасть не мог. Я выстрелил почти не целясь – лампочка разлетелась Мы испугались, вернулись во двор. Там ничего интересного не нашлось и стали стрелять по голубям, причём домашним, на крыше соседского сарая. И опять отличился я. По гребню крыши довольно шустро шёл голубок. Я вспомнил всё, чему учили в стрелковом клубе. Прицелился, взял упреждение и выстрелил. Голубь взмахнул крылом, почему то одним и исчез. Не помню, кто из пацанов начал комментировать: вот хозяин подходит к голубю, поднимает. Смотрит, ранку видит, берёт палку.. Но тут голубь вылетел из-за крыши и снова сел на своё место я вздохнул с облегчением. Больше я в таких стайных мероприятиях не участвовал. Слава богу. Ведь по мере взросления детские шкоды для 15-16 летних парней уже несерьёзны, надо переходить к делам взрослым А в стае это вполне могут быть и дела криминальные, на которые одиночка или пара друзей никогда не решатся. В девятом классе меня краешком ухватило увлечение «стилем». Вообще, как правоверный комсомолец я осуждал «стиляг», в отличие, к примеру, от Лены Жигмановской, которая их защищала. «Узкая юбка вырабатывает походку» -это её аргумент, а я в ответ с умным видом -  « а что вырабатывают узкие брюки?». Впрочем, настоящих стиляг я в Барнауле что то не припомню. Ну, кто то носил узкие и короткие брюки без манжет, ботинки на микропорке, но в Сибири за этим не стояло философии, вызова, не было той массовой московской среды «мажоров», поэтому и в одежде не было крайностей и какого то преследования стиляг я не помню. Но каюсь, я проявил малодушие. Хоть и осуждал стиляг, сам решил поносить узкие брючки. Но, поскольку всё контролировалось мамой и выходные брюки мне никто бы испортить не дал, я заузил рабочие штаны, причём заузил капитально, так, что одевать их приходилось лёжа. Слава богу, я не стал обрезать лишнее и когда мне эти мучения мне надоели я вернул всё в первозданный вид. Ну, почти в первозданный, если не считать ужасающего облика шва.
Ну и о комсомоле. Запомнились мне только два комсомольских поручения – в девятом классе, в сентябре, нам с Галей Куценко поручили переписать детей школьного возраста на улицах Мамонтова и Правый Берег Пруда. Сходили, переписали, а после этого я в первый раз сходил с девочкой в кино. Возможно, что до этого я и ходил в кино с Леной Жигмановской, но наши отношения с ней были отношениями брата и сестры, поэтому походы в кино и  не вспоминаются.
А тут я отлично помню, смотрели комедию небесный тихоход, и я даже проводил Галю до дома. Потом Ленка спросила – ну хоть поцеловал? И выразила удивление моей недотёпистости. А мне даже в голову подобное тогда не приходило.
А другое поручение – нас отрядили ловить зайцев. Мы добросовестно проверяли билеты и высаживали безбилетников из автобуса. А однажды какой то пассажир предявил мне, наверное хохмы ради, билет не на автобус, а в баню – они похожи, и я воспринял это как само собой разумеющееся и почувствоал что что то не то увидев удивлённый взгляд пассажира. Тогда до меня дошло, что за билет я держал в руках, но, однако, никаких мер предпринимать не стал.
В девятом  классе я первый и последний раз занимался спортом. Вообще в то время не состоять в какой то секции или кружке было как то неприлично. Я записался в стрелковый клуб и кружок кинодела. В спортклубе мы, в основном, стреляли из мелкокалиберок – тозовок, основное упражнение – стрельба лёжа с упора. Кроме того стреляли из пистолета марголина, один раз дали пострелять из нагана, собирали и разбирали трёхлинейку. На тренировках я легко выбивал норму третьего разряда, а на соревнованиях  не получилось. После этого сразу почувствовалась разница в отношениях к разрядникам и нам, неудачникам и я ушёл. Но что занимался там – не жалею. Остался в памяти интересный момент – как то нам дали десятизарядные малокалиберные пистолеты  марголина и ящик подлежащих списанию патронов. И мы открыли пальбу. Сначала – в сторону мишеней, а потом – куда попало ( разумеется, в пределах кирпичного коридора тира. Было начало весны, лёд и пули, попадая в лёд или в кирпичи, рикошетировали с визгом. Правда, иногда выстрела не было, раздавалось какое то шипение и пуля, вылетев из ствола плюхалась в двух-трёх шагах от дула. В кинокружок я пошёл по двум причинам. Во первых, там обещали начать делать мультипликационные фильмы и обещали привлечь к делу умеющих рисовать, а во вторых в соседнем фотокружке занималась Галя Синельникова, которая мне была , ну скажем так, симпатична. Но мультипликацию делать таки не начали а техника съёмки и демонстрации меня не привлекали совершенно, да и как с Галей познакомиться я не придумал, а потому ушёл и от туда.
Надо сказать, что отсутствие отца лишает мальчика в первую умения общаться с женщинами. Мать всеми силами старалась мне заменить отца, но она не могла научить меня тому, что не умела сама. А самое главное – не могла научить отношению к девушке, к женщине. Ведь это нельзя освоить из лекций и нотаций. Мальчик видит взгляды, которыми обмениваются родители, видит, как отец подаёт пальто гостье, слышит, как он разговаривает с женщинами и о женщинах с друзьями. А у меня не то что отца, в нашей комнате я вообще мужчин не припомню.
Класс «г».
Когда закончились летние каникулы и мы пришли на школьную линейку, то узнали, что наш 9д расформирован и мы, то есть, я,Поляков и Погодин переводимся в 10г. Интересно, что десятый «г», хотя он существовал чуть ли не с первого, не был единым классом, а состоял из отдельных группировок. При этом группировки эти не соперничали, а жили независимо друг от друга, объединённые общей учебной территорией. Хотя была, конечно основная группа с лидерами  и аутсайдером, точнее –негативным лидером-шутом, в роли которого выступал Ивашкин и две другие, малочисленные и потому без такой чёткой иерархии. Одну из этих групп составляла наша троица. Были ещё девочки. Хотя они долго учились с пацанами из основной группы, но, по моему, с нашей у них сложились отношения более дружескими. Во первых потому, что работали вместе на заводе, а во вторых потому, что Быкова, которому тогда уже подходило к 20, так как он два года сидел в одном классе и его друзей интересовали не девочки, а уже бабы.
В октябре 64 сняли Хрущёва. Сообщение о пленуме я услышал на базаре и ничуть не удивился. Так сказать, воспринял с удовлетворением, как, вероятно, подавляющее большинство населения Советского Союза. Это уже потом,  в период застоя и, особенно, во время перестройки, наши интеллигенты ностальгировали по временам хрущёвской «оттепели», а в 64 все вздохнули с облегчением- хватит, надоел уже этот клоун. На торжественном собрании, посвящённом Октябрьской революции были произнесены слова о волюнтаризме, о роли «Верховного главнокомандующего» в Великой отечественной войне и отмене необоснованных ограничений на ведение подсобного хозяйство. Бурные аплодисменты.
По моему, осенью 64, или зимой того же года,  кроме снятия Хрущёва произошло ещё и землетрясение.  Точно не помню. Я сидел тогда вечером на полу нашей комнаты и чинил раскладушку – стягивал проволокой порванный брезент, как вдруг  затрясло. Я сначала подумал, что рядом с домом прошёл какой нибудь трактор, типа С-100, но шума двигателя не было слышно, а потом закачалась лампочка. Забегали тени. Вот в общем то и всё землетрясение. Наши родственники из Баевского район говорили, что у них кое где попадали печные трубы, потрескалась и попадала штукатурка. После землетрясения по домам пошли представители сельсовета, описали ущерб и оперативно организовали ремонт. Это произвело столь большое впечатление на непривыкшее к такой реакции властей население, что большинство в землетрясение не поверило «Бомбу испытывали» - таково было самое распространённое мнение.
После нового года полки гастрономов, ещё в декабре пустые, как по волшебству,  наполнились товарами.  Нормальный хлеб по 13, 16 и 24  копейки, позже появился хлеб по 20 копеек. Сливочное масло, колбаса, вина – всё, и очередь небольшая. А идёшь по городу – всегда можно было заморить червячка в кафетерии, которые были почти при всех гастрономах. Стакан горячего кофе с молоком – 9 копеек, бутерброд с сыром – 11. Итого за 20 копеек и перекусил. На Октябрьской площади жарили в масле восхитительные калачики и во многих местах на углу перекрёстков стояли киоски с великолепными горячими беляшами.
Вообще – пятилетка 65-70 годов осталась в моей памяти как лучшее время в истории страны. Конечно, это было время нереализованных возможностей, время поражений на мировой арене, время утраты лидерства в космосе, но для обывателя было ценно другое. Закончились бесконечные  реформистские метания, психологическая атмосфера в стране была достойная, не курился фимиам «нашему Никите Сергеевичу», как то вполне достойно и сдержанно говорилось о лидерах и «Брежнев, Косыгин, Подгорный» звучало, в общем то, в одной тональности. Время «Дорогого Леонида Ильича» наступило позже. Я говорю это не потому, что это годы моей юности. Как раз в личном плане это были не самые лучшие годы. Во первых юность – это время неопределённостей, метаний, недовольства собой, а во вторых на это время пришлась болезнь матери, всякие сложности с заочным обучение и работой. Для меня лучшими годами были годы жизни в Борзовке, как раз начало застоя. Ну, это я вперёд забежал.
«Диссидентских» разговоров  я в это время не припомню. Во первых, не было у меня в первой школе товарища, который бы вёл подобные речи, да и дома как то разговоры о политике сошли на нет. Брат матери, Анатолий, ушёл от своей гражданской жены Маргариты, какое то время жил у нас, а в такой тесноте это нервировало всех страшно, у бабушки резко ухудшилось здоровье, в первую очередь зрение, все стали часто ругаться и я старался как можно меньше времени проводить дома.
Разговоры о политике мы с удовольствием вели на уроках обществоведения. Причём затевать подобные разговоры обычно поручали мне. Я задавал какой ни будь каверзный вопрос, наш преподаватель увлекался, начинался диспут, который зачастую затягивался до звонка. Преподаватель обществоведения был бывшим офицером НКВД, иногда рассказывал о своём участии в «зачистках», говорил, что в ночных стычках предпочитал использовать гранаты – бросаешь на выстрел, а себя не обнаруживаешь. Как то между прочим рассказывая о каком то эпизоде сказал, что их где то обстреляли, они открыли ответный огонь, нападавшие кинулись на утёк, но он выцелил беглеца и выстрелил ему в спину. «Он так носом в ручей и ткнулся». Сказал он это очень легко, чуть ли не со смешком. Я воспринял это спокойно – а как иначе с врагом? а на Погодина это произвело впечатление. «Подумай, это ведь он человека убил!». Впрочем, Погодин как то чуть не стал виновником гибели человека, пусть виновником косвенным. Он притащил в школу отцовский пистолет. Маленький дамский браунинг с полной обоймой. Его долго таскали по школе и, наконец, в классе, на перемене, Черепанов вынул из рукоятки обойму, наставил пистолет на Ивашкина и нажал на спуск. Грохнул выстрел. Помню белые лица Черепанова и Погодина. Видимо, мы стояли с Поляковым сбоку- его я не помню. А Ивашкин, по моему, сразу и не понял, что к чему. Произошёл банальный случай. Кто то передёрнул затвор и загнал патрон в патронник. Черепанов вынул обойму и был уверен, что пистолет не заряжен. Слава богу, пуля пробила Ивашкину только брюки межу ляжек. Чуть бы повыше… Хорошо, стены в первой школе были тогда толстенные и выстрела никто из взрослых не слышал.
Тогда я попробовал ходить на школьные вечера и танцевать. Недолго, правда. Какой то девочке я наступил на ногу, она меня назвала медведем и я с этим делом завязал. Но кое что из наших «дискотек»( тогда такого слова не было) запомнилось. В моде был твист, а наша завуч Анна Ивановна, дама сталинской закалки яростно боролась с этими «буржуазными танцами». Но мы создавали толпу, окружали пару твистующих, показывавших «мастер- класс», загораживая от бдительного ока преподавателей и глазели на «асов».
         В мае 65, если я не ошибаюсь, горела пилорама. Тогда, на Большой Олонской, на месте бывшего «сенного рынка» стояли три пилорамы, ну и, разумеется, штабеля брёвен и готовый к отправке готовый пиломатериал. В то время моя раскладушка развалилась окончательно, да и я надоело её раскладывать, я спал на полу, причём частично – под обновкой –большим круглым столом. Проснулся я от того, что моё лицо охватило зарево. За окном пластало пламя. Я подхватился и кинулся на пожар.  Когда я оделся – в нашей комнатушке, на бегу, или уже на пожаре – не помню. Вся ближайшая к нам пилорама была охвачена пламенем, стоял треск, было жарко а пожарные машины и не пытались тушить огонь, они поливали наш дом и соседний дом на Большой Олонской и клёны во дворе краевого архива, на которых листва срючивалась и время от времени вспыхивала. На углу пилорамы, обращённом к архиву, стоял склад из досок, который ещё не успел загореться. Пожарные было стали его поливать, но кто то закричал, что там карбид, брандспойты стали бить не по складу, а создавать завесу между ним и огнём. Мужики кинулись было вытаскивать автомобильные прицепы для перевозки брёвен, но они стояли под трансформатором и кто то закричал, что сейчас рванёт трансформаторное масло и все кинулись назад. Насмотревшись я вернулся во двор и тут же получил на орехи от мамы и бабушки – они вытаскивали наши ремки из квартиры и складывали во дворе. Точнее – вытаскивала мать, бабушка сторожила. Я тоже подключился к этому процессу, хотя вытаскивать было особенно нечего – мебель мы не тронули, а остального скарба было немного. Потом пожар поутих, в смысле – то что загорелось, выгорело, и мы всё затащили обратно.
        Потом говорили, что сторожиха заметила огонь под станком( собственно пилорамой, в небольшом «подвальчике» куда сыпались опилки и сразу позвонила в пожарку. Машины прибыли через двадцать минут, но вся пилорама уже пластала. А Витя Поляков, который в это время жил через квартал, на переулке  Базарном говорил, что в ту ночь они то же не спали и бегали тушили головёшки, которые поднятый пожаром ветер доносил до них. Видимо вот таким же макаром и сгорел город Барнаул в 1917 году, просто тогда на месте пожара не было пожарных машин.
После десятого класса на каникулах я работал грузчиком на авторемонтном заводе и на первую зарплату купил модный тогда пиджак «с искрой». Основной цвет пиджака был голубой, с малиновыми и, по моему, фиолетовыми искрами, из толстой рыхлой ткани. Это была отрыжка «стиля», я со своим модным пиджаком запоздал - стиляги уходили в прошлое. Как то сразу в моду вошли расклешённые брюки с широким поясом, которые носили уже без ремня  и с прямыми карманами. Чуть позже пошли брюки с цветными клиньями, с боковыми раструбами, цепочками, но вокруг всего этого шума, как вокруг стиляг не было.
11й класс был, в общем то, лишним. Мы были последним одиннадцатилетним выпуском.
В феврале 66 года мы получили квартиру на Потоке. До нас в ней жил инструктор райкома партии. В этой семье была дочь инвалид и им полагалась дополнительная жилплощадь. Вот им дали квартиру в порядке улучшения жилищных условий, а нам дали освободившуюся. Мать стояла на очереди давно, но как то явившись проверить, как она движется, в списках себя не обнаружила. Другая бы поплакала, и встала на очередь снова. Но мать то была юристом. Она собрала свидетелей, документы и подняла шум. Шум этот постарались тут же притушить. Ошибочка мол, вышла. Мать воткнули в список, куда то в середину очереди, а тут и райкомовская квартира подвернулась. Уже летом мы узнали о разоблачении группы, занимавшейся махинацией с квартирами. Во главе этой группы стояла какая то видная шишака из партийного контроля. Его приговорили за взяточничество к расстрелу, но принимая во внимание прошлые заслуги и почтенный возраст, заменили расстрел 15 годами. Разумеется, с конфискацией.
Это сейчас говорят презрительно  - Хрущёбы. В 66, после нашего импровизированного барака на Большой Олонской, наша двухкомнатная проходная квартира показалась мне дворцом. Правда, обнаружился и минус. На Потоке я впервые в жизни увидел тараканов. Правда, там не было клопов, а от тех, что привезли с собой, мы быстро избавились дезинскекталем. На Большой Олонской клопы были просто бедствием, очень часто просыпался весь в расчёсах, да и сон – что это за сон. Но вот ни вшей, ни блох мне встречать не приходилось. В школе за этим следили тщательно, и когда в начальной школе у какой то девочки обнаружили вши, это была сенсация.
Переходить в другую школу в середине 3й четверти было глупо и я остался в 1й школе. Утром я ехал на автобусе первом, который тогда ходил по улице 40 лет Октября, а возвращался на трамвае.  Не потому, что так было удобно, а потому что было по пути с Витей Поляковым, Галей Синельниковой и Валей Севрюгиной. Шли два квартала, и время почесать языки было достаточно.
Шестидесятые ещё продолжались, и продолжался поэтический бум. Не читать стихов, и не знать современных поэтов было невозможно. Наша учительница литературы организовала подготовку докладов о поэтах. Надо было составить литературоведческий обзор стихов какого ни будь поэта и доложить свою работу в классе, иллюстрируя чтением стихов. Я. помню, делал доклад  по стихам Светлова – в то время он был ещё живущим поэтом, а Синельникова – по Асадову. В феврале 66 тётка Виктора Полякова пристроила нас на работу в лабораторию землеустроительной экспедиции препараторами. Работа была простая – готовить к анализу пробы почвы. Мы перетирали пестиками почву из мешочков и просеивали через сита и упаковывали в пакетики, подписывая на пакетиках номера проб. Работа сдельная. Дороже всего стоила подготовка анализов на гумус и на натрий.  На гумус надо было повытаскивать пинцетом все видимые глазом корешки, а потом, натерев эбонит о сукно, наэлектризовать его и повылавливать коневую и прочую органическую мелочь. На натрий надо было просто мелко растереть. Работа, в общем то, нудная, но мы были юны, работали вдвоём, работа не мешала разговорам, а почему то в юности всегда есть о чём поговорить и есть над чем посмеяться, так что это время было временем счастья.
На первую получку я купил радиолу и мы с Витькой отметили это несколько своеобразно. Я как то сказал матери, что неплохо бы сделать из кладовки «тёщину комнату» . Мать сказала, что да, неплохо. Она, видимо, не рассчитывала на мои немедленные действия. И вот как только она уехала в командировку, в первые же выходные мы с Витей под звуки радиолы разломали штукатурку, сломали стену, распилили сухую шуткатурку и деревянные щиты и вынесли лишнее из квартиры. (бабушка тогда была в больнице, на операции глаз). Мама была в шоке, но ей ничего не оставалось, как пригласить мастера для приведения стены в порядок.
В апреле мы работу закончили – впереди замаячили выпускные экзамены.
Недавно я перечитал мамины записи, где она говорила, что Саше, то есть мне, эти экзамены дались тяжело, она не вылазила из командировок, а я должен был готовиться  к экзаменам и ухаживать за бабушкой. Интересно, как по разному оценивают одну и ту же ситуацию разные люди.
Мне, например, время экзаменов запомнилось как лёгкое и чуть ли не праздничное время. Бабушке к тому времени сделали операцию по поводу глаукомы, у неё прекратились головные боли, один глаз стал немного видеть и она в квартире могла ориентироваться самостоятельно. Во всяком случае, в отличие от Большой Олонской, не надо было выносить помойные вёдра и замывать обосранный пол, когда бабуля ходила мимо ведра. А пожарить картошку, яичницу, отварить макароны и даже напечь блинов из готовой блинной муки, что продавалась в хлебном магазине у 4 хлебозавода, для меня трудов не составляло. А ещё тогда продавали консервированные супы в стеклянных поллитровых банках, уже полуготовые.
Зато не надо было каждый день ходить в школу, конечно – читал учебники и задачки решал, но не помню, что бы я уж очень перенапрягался.
Так вот незаметно подошло время экзаменов и, сдав последний, я побежал в Нерудную геологоразведочную экспедицию. Надо сказать, всё сложилось для меня на редкость удачно. До того мать стояла стеной – никакой геологии, здоровье у тебя слабое, да и ты уедешь – кто будет ухаживать за бабушкой –Я ведь и сама из командировок не вылажу. А тут, впервые на моей памяти, у неё появился мужчина, и она надеялась выйти за него замуж. Бабушку она договорилась со старшей сестрой отправить к ней, в Полтаву, ну и мой отъезд пришёлся как нельзя кстати.
В Нерудке я договорился с начальником партии Шкатулой, что найду их в Колывани.
Но это уже совсем другая история и другие мемуары.
Александр Лобанов.


Рецензии