Монахиня. Взгляд со стороны
- Что такое монах? Одинокий. От слова monus. Этот корень яснее виден в слове «монастырь», жилище одиноких. А вам ближе слова: «моно» как звучание, «монополия», «моногамия».
Зачем идут в монастырь? Чтобы одинокому легче прожить. Одинокому в обществе трудно. Вам ведь неприятно в переполненном вагоне... или в уличной толпе.
Одинокий человек не потому одинок, что его бросили. Он по сути одинок.
Детство мое пришлось на войну. На ту единственную войну, которая закончилась в сорок пятом. Всё остальное были военные конфликты. Я была единственным ребенком у родителей. Отец, естественно, на фронте, мама на работе. Меня она запирала в комнате – в коммунальной квартире у нас была своя, отдельная комната- это было великим благом! Ко всем подселяли беженцев, а моя мама не пустила, она встала насмерть у нашей двери, распростерла руки поперек закрытой двери и сказала: здесь ребенок, попробуйте войти - и нас оставили в покое. Об этом я много раз слышала потом.
Я весь день сидела под замком на диване. Помню эту свою позу. Помню свою мысль. Она была одна: можно ли поместиться в ту щель, что между диваном и валиком. Наверно, там тепло. Мне было зябко. И все же я понимала – нельзя. Хоть и не весила, видимо, почти ничего, но для щели была велика.
Мама прибегала вечером, шумно открывала дверь, с брезгливым лицом наклонялась к горшку около двери, снимала крышку и тут же испуганно вскрикивала:
- Опять пустой! Ты что – ничего не ела?
Она подбегала к столу и хватала галету, стучала ею, твердой, как камень, и громко сердито говорила:
- Почему ты ее не ешь? Другие давно бы ее съели и крошки не оставили. Чтобы к моему приходу съела!
Я как сидела тихо, так и сидела. Я знала: она сейчас уйдет, и с нею унесется буря, шум, и опять станет тихо, и мне нужно только не шевелиться. Как будто я знала, что малейшее движение уносит энергию. А ее у меня не было.
Я пыталась съесть эту галету. И не раз. Раза два или три я с большим усилием расставалась со своей позой на диване – там я сидела, вся собравшись,сжавшись в комочек, прижав руки к себе и положив их на коленях. Диван кожаный, холодный и скользкий. Он неровный. Я сижу на самом высоком его месте. Подо мной он нагревается. А рядом совсем холодный. Я все-таки пугалась угроз мамы и слезала с дивана, подходила к столу и брала в руки галету. Но ее нельзя было разгрызть. Я несколько раз пробовала откусить хоть маленький кусочек, но не удавалось. Я думала, что у меня просто мало сил для такой галеты. Я клала ее на место и опять заползала на диван. А мое место уже было холодным. И я сидела и терпеливо ждала, пока оно нагреется, и зарекалась слезать с него.
Не знаю, как я выжила бы. Наверно, никак. Но в отпуск после ранения приехал отец. Он как вошел, взглянул на меня, бросил свой вещмешок, схватил меня на руки, прижал к себе и понес куда-то. Я как могла прижалась к нему и согрелась. От тепла сразу уснула, а он решил, что умерла. Он шел и приговаривал: хоть схороню по-человечески. И нес куда-то. Больше я не помню ничего.
Слово «схороню» запомнила. Я думала тогда: укрою и спрячу. И думала: куда он хочет меня спрятать? Но не додумала, как уснула.
Зачем мне дано было запомнить эту позу на диване, это нежелание двигаться, стремление сохранить себя в тишине, сохранить себя в полной неподвижности, в замкнутости на себя... Каждый помнит себя в детстве по-разному. И всегда не случайно.
Никак нельзя сказать, что мама меня не любила. Нет! Она дрожала надо мной. Уходя на фронт, отец сказал ей: «Не сохранишь ребенка – уйду». Этого она боялась больше смерти. Она просто не знала, как ухаживать за ребенком. Она выросла десятая в семье, где моложе нее было еще трое. Росли – как придется. Никого по головке не гладили. Никого не надо было упрашивать поесть. Другой жизни она не знала – не было другого опыта. Так было у всех вокруг нее. Отец же что-то чуял во мне – может быть, недостаточную цепкость к жизни... не знаю, но почему-то он так пригрозил ей. Она об этом много говорила.
Потом он вернулся совсем. Война кончилась. Он здоровый и целый. Это было большой редкостью. Через год пошли дети. Второе мое воспоминание связано с этим периодом и тоже такого рода. Отец спит, мамы нет (она в роддоме), я сижу на горшке у двери, в углу, и смотрю на огромную, как мне кажется, пустую комнату. Она кажется мне бесконечной, пустынной, необитаемой. Ее надо обжить – но как? И я, сидя на горшке не по нужде, а по правилу – перед сном, - не могу объять это пространство. Я понимаю, мне надо подойти к отцу и сказать ему об этом, но его нельзя будить, у него трудная работа, да и сказать я не сумею. И я напрягаюсь смотреть в другой, дальний от меня угол, словно хочу зарядить его своим взглядом.
Не удается. Отец, что-то ощутив, встает, поднимает меня с горшка и уносит в постель. Укрывает, гладит рукой по спинке поверх одеяла. И также молча уходит спать. Я засыпаю. Меня сняли с вахты. Надо отдыхать.
Может быть, тогда и вошло в меня это живое ощущение пространства. Ощущение, что оно должно быть заполнено – и не вещами, нет, а чем-то мне неизвестным. Только много позже я поняла: молитвой. Сейчас уже ученые обнаружили, что молитва рождает очень тонкую духовную материю, которая накапливается и не исчезает, как и физическая энергия и вещества вообще. Накапливается не в помещении, конечно. Люди молятся и словами, и душой, умом, беззвучно. А молитва все равно производится ими. Как? Мы не знаем. То есть я не знаю, а духовные люди, наверно, знают. Но ведь это не так важно – важно молиться и знать, что этот труд не пропадет. Ведь какая пословица была в народе: за Богом молитва, за царем служба не пропадает.
Другие воспоминания уже более или менее взрослые: детсад, школа... В них ничего необычного, кроме ощущения потерянного времени на уроке, когда учительница еще не начала объяснять новый материал, а пытается что-то выудить от своих учеников. Ей это редко удается. Дети страдают несвязностью речи, просто неумением говорить. А мне казалось, что их бессильное бормотание затягивает в болото и отсекает от живого движения времени. Я изнемогала от этого ощущения. В старших классах я как могла пропускала уроки, пока классная не пришла к нам домой и не поговорила с отцом. Он слушал ее, опустив голову. Потом она мне сказала свои к нему слова обо мне. Я-де не от мира сего, это очевидно, но дисциплина прежде всего, он как военный человек, это знает хорошо. Мое место – в классе, или я окажусь вне школы.
Отец в тот вечер ничего мне не сказал. И еще несколько дней не говорил. Почему учительница рассказала мне? Она спросила, что мне сказал отец. А ничего. Но в воскресенье он тихо спросил меня:
- Можешь обойтись в жизни без аттестата? Я прокормлю... пока живой...
Но я же здоровый...
Я все поняла и сказала, что больше школу не пропущу. Он не хотел меня неволить. Но я решила смириться - только ради него. Я видела его мучительные раздумья.
И школу окончила, и институт – педагогический, конечно. Куда еще девочке, да тихой и маломощной физически.
Как будто нелюдимая, я была все же глубоко стадным существом. сужу по тому, как я пережила короткий момент после окончания школы.Лежу на диване после выпускного вечера, на котором стояла в сторонке и ждала его окончания - и соображаю, что я сейчас никто. Не школьница, не студентка. правда, это всего месяца два, не сомневаюсь, что меня, золотую медалистку, примут. Но се же два месяца я - никто. уж скорее бы определиться с социальным статусом.
В институте везде мне казалось как-то шумно. В аудитории сижу близко к кафедре, а за спиной тихий ровный гул. Это студентки шепчутся, немногочисленные мужчины переговариваются тихими басками. Приходится мысленно напрягаться, чтобы отродиться от этого фона за спиной, точнее – за затылком.
Но вот приходит одна преподавательница с громким, напористым голосом. Она заглушает все шумы и шумки, но от нее самой хочется защититься щитом звуконепроницаемым. Я записываю ее лекцию по политэкономии и страдаю. Она даже спрашивает меня: вам плохо? - Я и ловлю себя на том, что у меня лицо искажено болью. Я отрицаюсь, улыбаюсь, а вскоре та же гримаса на лице, я чувствую.
На посиделках – в перерывах на лекциях, в читалке – девушки говорят только об одном: замуж и прописка в городе. Мне прописка не нужна, а о муже мне как-то странно слышать. Впрочем, себе я объясняю так: девушкам тоже муж нужен только городской ради прописки. И вот они пересказывают друг другу свои впечатления от одного парня, от другого... Вдруг кто-то говорит: а ей-то (и кивает на меня) кто-нибудь когда-нибудь понравится?
Все смеются. Одна говорит: ей в монастырь дорога. Другая: и давно туда проложена. Третья: она ведь жвачку не жует, пиво не пьет и, наверно, и не ест. Ведь не для модели, не для подиума фигуру хранит. Значит – для монастыря. Все хохочут – так, словно меня нет. Мне остается молча встать и уйти. Я им мешаю. Вот они меня и прогнали.
Почему они заговорили о еде? С того раннего детства я, видимо, по привычке, ела очень мало. Это бросалось в глаз даже в школе. Но я ни на что не обращала внимания. Все слова такие были для меня шумом.
Мысль о монастыре запомнилась. Но где он? Что это такое? Помог случай. Соседка зашла к нам, попросила стол и стулья – поминки по ее матери будут, негде людей посадить. Мама отнесла ей стулья, потом отец отнес стол из кухни. Мама послала меня к соседке помочь ей на кухне. Я пошла. Слушала разговор, мне непонятный – об отпевании, о погребении. Собрались гости. Подняли рюмки не чокаясь. Потом сын покойной сказал:
- Прости, ты просила, чтобы не было поминок, чтобы не пили. Но как же – так уж ведется... А мы тебя помним за твою любовь и заботу о нас, и не только о нас. Каждый сам скажет.
И тут люди вставали и говорили, каждый вспоминал какой-нибудь необычный случай в жизни, страшный, но благополучно окончившийся – «по молитвам тети Нины» - говорили все они. Я дивилась: как это – по молитвам? Когда все разошлись, я осторожно спросила у хозяйки. Она вздохнула и сказала, что покойная была духовная. Я подумала: а мы –то какие? Хозяйка как услышала и сказала: а мы- то лишь душевные.
Ничего я не поняла. Спрашивать больше было не о чем. Это как в физике, например: один термин объяснили другим. А я ни того, ни другого не знаю. Вот я - душевная разве? Я не отзывчивая,я не люблю разговоров, общения, посиделок. Во время болтовни мне кажется, время замирает, тяжелеет и виснет грузом. Не могу. Значит – я и не душевная даже? А спросить некого. Стою и думаю так – в автобусе. И слышу:
- На молебен завтра придешь?
- Не знаю, как Бог даст. Я-то всей душой, можно сказать, уже иду, но мой...сама знаешь...
- Помоги Бог. Не забудь: от тебя теперь к нам троллейбус пустили...
Соображаю: новую линию троллейбуса я знаю – на кладбище протянули. Конечно, не ради кладбища, а в новый поселок за кладбищем. Об этом было много слухов, что могут и кладбище закрыть, могилы перекопать и все сровнять, чтобы не смущать жителей.
И как-то само собой пришло решение: поехать да посмотреть, куда теперь троллейбус ходит и что там за церковь. Что молебен в церкви, я как-то сразу поняла, хотя и не знала точно, что-то такое, но по литературе что-то знакомое. Вся наша классическая литература на жизни Х1Х века и православии построена. И я поехала.
В церкви на меня никто внимания не обратил. Постояла, посмотрела. Одна старушка отодвинула меня от корзины с хлебом – чтобы я не вынула батон. Я отошла.
Впервые в жизни увидела священника, дьякона, молящихся. Стояла, как на экскурсии, пока молодая девушка сказала:
- Что стоишь, не видишь – помочь надо. Бери конец, ковер пора стелить, сейчас молебен будет.
Я наклонилась , взялась за конец ковра, и мы стали его тянуть, расстелили. Потом она мне еще задание дала, я побежала во двор, и так пошло.
Молебен я отстояла. Стояла, как бесчувственная – ничего не понимаю, ничего не ощущаю, вся замерла. А когда все начали расходиться, ко мне подошла та же девушка и спросила:
- Завтра можешь прийти? Рук не хватает. В семь утра.
И ушла.
Я ночь не спала – боялась проспать. Так началось. Я втянулась в приходскую жизнь, и никто не думал, что я некрещеная. Потом это нечаянно выяснилось, меня окрестили. Начала записочки подавать – денег с меня не брали, я ведь трудилась там. Потом я решилась и спросила отца, крещен ли он. А он не знает. Но вопросу не удивился.
Постепенно эта проблема решилась: он окрестился, потом и с мамой обвенчались. Скрытно, конечно. Детей всех троих окрестили. А там я уже институт окончила... Вот где явилась проблема: что делать.
В храме
Очень я любила праздники. Особенно престольные или двунадесятые. Такой праздник начинается накануне. Чтобы успеть в храм, выхожу из дома в начале четвертого. В шестом часу добираюсь, перевожу дух, а уж там либо молебен начали служить, либо часы читают – служба идет. Потом начинается вечерня, потом – утреня, помазание елеем, канон читают в два голоса. Иногда я сижу, если найдется местечко, где присесть. Но вот начинают расходиться. Выходим из церковной ограды – и я ощущаю одиночество нашей малой толпы среди большого города.
Он спешит. Он идет, едет, говорит, торопится. Но это бесцельно. Цельна лишь наша малая горстка людей. Мы тихие, молчаливые, несем в себе глубокую тишину, состоящую из чтения и пения молитв, возгласов дьякона и священника. Наше одиночество значительно. Оно празднично. Шум вокруг кажется грубым, звуки – неприемлемыми, чуждыми. Зачем они?
Еду в трамвае и не хочу даже прикоснуться к кому-то. Берегу свое одиночество, или - изолированность, можно сказать. Дома молча читаю молитвы, ложусь спать с радостным ощущением: завтра продолжение. Утром встаю рано, тихо собираюсь и выскальзываю, чтобы никто из домашних ни о чем не спросил, ничего не сказал. Еду в тихом транспорте. Пока безлюдно. И вот храм. Там уже люди. Тоже движение. Но это другое движение и другие звуки. Это жизнь. Успокоенная, я встаю на «свое» место.
Выхожу из храма, когда в городе жизнь бьет ключом. А мне это странно – что они делают? Ведь сегодня такой день! В этот день почти 2 000 лет назад...
Так хочется сохранить храмовые ощущения. Но они постепенно таят, к вечеру исчезают под грузом забот и – главное - человеческого общения. Мне жаль, но я успокаиваю себя: скоро воскресенье, а там и другой праздник подойдет.
Так жизнь и текла, пока одна прихожанка не сказала в храме, что надо помочь в трапезной –картошку почистить, ждут гостей. Я сразу пошла. А там одна женщина сказала, что собираются куда-то в монастырь. Я удивилась: где это у нас монастырь открылся? Оказалось – катакомбный. Как интересно! Я тоже хочу. Поехала. Хорошо. Только молитва и работа на кухне. И опять молитва – в храме и в келье, то есть почти в землянке. После этого дома мне уже все казалось странным, чужим. В общем, дожила, пока стали и у нас открывать монастыри. Я туда. Сначала трудницей – работницей, потом, как говорится, в штат попала. Там другие наименования. Но не в них дело.
А дело в том, что другое окружение. И вот меня постригли. Родителей уже нет. Младшие их дети далеки от меня. Они вполне современные – может, потому что немного перекормленные, а мне, видно, на пользу пошло голодание в детстве. Но только со временем стали как чужие, а сестры в монастыре родными и близкими. Но вот и их присутствие стало тяготить.
Я никакая не прозорливая. Но кто же не знает, что вот эта сестра увлечена садом, монастырским, а эта - огородом, точнее - капустой, тоже монастырской, третья – родной сестрой в миру, ее детьми, и так далее. Они об этом и молятся. И мне стало скучно стоять рядом с ними и слышать их вздохи на эти темы. Я решила податься в скит. А о нем как раз и заговорили. И вот я здесь. Здесь совсем тихо. И физически, и духовно.
Сижу за работой и читаю Иисусову молитву, а потом вдруг –сама себе удивляюсь, слышу, что говорю:
- Так тихо в курене ,
что слышен треск подсохшего гороха,
да что кому до старческого вздоха
о догоревшем дне.
Это стихи Бунина. Я знаю много стихов – все-таки факультет русского языка и литературы окончила и училась старательно. Казалось – я ушла из той жизни и все забыла. А здесь в тишине стали возвращаться лучшие минуты из той жизни. Ведь талант – поэтический, художественный, архитектурный – от Бога. А музыка... что и говорить. Она – лучшее свидетельство духовности человека. Она ведь не дает нам никакой внятной информации – а какой эффект! На самом деле она несет информацию – но какую? Может быть, и никто не знает. Только настоящий музыкант не тот, кто очень быстро, то есть виртуозно играет. Нет - настоящий тот, кто первым звуком меняет структуру воздуха. Он нажимает на клавишу – и пространство вокруг сразу меняется, оно остановится хрупким, проницаемым и... не знаю, как сказать... доверчивым что ли. В зале боишься, как бы кто не кашлянул и разбил это только что возникшее окружение... тогда все рухнет и не спасемся. Но никто не кашляет и не двигается. Так играл очень давно Наум Штаркман. Возможно, и другие. Но я слышала его. Когда он заканчивал играть, тихо вставал, медлительно кланялся ... он был не артистичен внешне, спокоен, ...аплодисменты раздавались не сразу. Страшно было начать хлопать в ладоши.
Не случайно Скрябин стремился написать и исполнить такое, от чего весь мир буквально переменится и явится Новый Свет -по Евангелию.
А Моцарт! Он говорил, что не сочиняет музыку, а записывает ее! Откуда она спускалась к нему? Более того – он слышал свое произведение вмиг всё, от первой ноты до последней. Это даже непонятно. Музыкальное произведение, как и поэтическое, - временное, то есть познается в во времени. Это не картина, которую сразу охватываешь зрением.
Так вот – если звуки музыки меняют структуру воздуха, то как меняет ее молитва! Возможно, мысленная молитва действует иначе, но звучащая, то есть произнесенная, явно должна влиять подобно настоящей музыке, хотя и иначе, конечно.
Здесь, в скиту, тихо. Но это не пустая тишина. Я не знаю, как ее определить, но здесь нет чувства одиночества, оставленности, - нет. Я бы сказала: здесь нормальная тишина. Ведь когда-то, и не так давно люди не знали звуков мотора автомобиля. Поэт Блок это отметил: в природе появился новый звук. Не было гудков паровоза, рева реактивных самолетов. Не говорю о «катюшах» и прочем. Помню, дедушка говаривал: мы-то тележного скрипа пугались. Вот какой звук человеческой деятельности раздавался – единственный. Потому так и пугались грозы. И здесь, кроме грозы, ничего не звучит. А грозы у нас редкие и не долгие.
Кукольный уголок
Дело было в 1945, в Черниковске, я ходила в детсад, который только что открылся для детей, для которых он и был построен американцами в конце 30-х годов вместе с нефтеперерабатывающим заводом и жилыми домами. Но с началом войны в этот домик переселилась школа, а в школе устроен госпиталь. Но вот пришло время, и госпиталь перевели, школа приняла учеников, а детей стали водить в садик. Пресса в виде газеты «Черниковский рабочий» - в отличие от более поздних, демократических времен – стремилась создать оптимистические настроение у читателей. И однажды в ней появился репортаж из детского садика. Все понимали, что уже сам факт, что в этом домике опять малыши, - многое значит. А именно: раненые исцелились, школьники перестали сидеть по трое за партами и ходить в крохотное здание в три смены. Теперь в газете был репортаж о полном благополучии в обновленном детском учреждении. На снимках девочки сидели с большими куклами в руках на ковре, стояли в пляске, одетые в народные сарафаны, и прочее. Это значило, что не только возродилось детское учреждение, но дети там находятся в достатке и комфорте, что война не смогла так уж сильно отбросить уровень нашей жизни, всё восстанавливается.
Я же навсегда запомнила тот необыкновенный день, когда наша воспитательница Лидия Артуровна сказала:
- Сегодня мы откроем вам кукольный уголок.
Мы знали, что у нас есть кукольный уголок. Он был в углу большой комнаты, где мы играли в плохую погоду, там лежал ковер, на нем лежало что-то, закрытое простыней. По очертаниям можно было догадаться, что там куклы. Но такие большие?!
Мы с осторожностью обходили этот уголок, особенно когда играли в подвижные игры. Кто-нибудь обязательно кричал: осторожно, уголок! И вот однажды утром воспитательница подошла к этому заповедному углу и сняла простыню. Там действительно оказались большие куклы. Они лежали на ковре. Лидия Артуровна сказала, что эти три куклы вывезли под бомбежкой сами дети из детского сада далекого от нас города Ленинграда. Везла детей старенькая директор того детсада. По дороге их железнодорожный состав бомбили, воспитатели вынесли детей. Некоторые из детей крепко сжимали свои любимые игрушки, и так их вместе с ними и вынесли. Все спаслись. Но некоторые игрушки пострадали. В нашем городе их разделили между детсадами. Нам достались вот эти три куклы.
Лидия Артуровна выбрала меня и еще двух девочек и велела осторожно пройти к ковру и сесть на нем. Мы так и сделали. Мне она дала в руки самую ответственную куклу – очень большую фарфоровую. Ответственность была в том, что кукла была разбита, словно кто-то разрезал ее так, что верхняя часть туловища аккуратно лежала на нижней. Я подставила руки и старательно держала тяжелую куклу, боясь пошевелиться – вдруг она соскользнет и совсем разобьется!!! У нее было очень красивое лицо.
На ней было нарисовано очень красивое платье. Но мне нельзя было особенно ее разглядывать, чтобы не пошевелиться и не уронить. Двум другим девочкам она дала держать косматого коричневого мишку и матерчатую куклу, тоже больших размеров. Больше кукол не было.
Мы сидели в углу, пришел фотограф и долго нас снимал. Он уставил треногу, накрылся белой простыней и все высматривал-прицеливался. Потом все же щелкнул. Потом он ушел, Лидия Артуровна подошла и у меня у первой взяла с рук куклу.
Так вышел снимок о комфорте, даже роскоши в детском садике. Еще бы – с такими куклами на ковре!
Мы встали и ушли. Куклы опять положили на ковер и закрыли простыней. Но я была очень довольна. Я поиграла с куклой! С такой куклой! Такой красавицей!
Вы думаете – я обличаю прессу тех лет? Ни в коем случае. Политика была правильной. Надо было всеми силами поднимать мироощущение настрадавшегося народа.
Прошло много лет, целая жизнь, я давно забыла о том случае, но вот меня в скиту навестила добрая знакомая и стала рассказывать, как для детсада родители собрали деньги и закупили новые прекрасные куклы. Комиссия прошла, высоко оценила, а вчера кукол уже не было! Я рассмеялась. Я так смеялась. Чему?! Я рассказала. Я рассказала, как однажды я держала в руках огромную красивую куклу, раненную на войне, чье ранение я должна была скрыть. То событие в шесть лет отроду я, оказывается, не забыла. Я смеялась от удовольствия вспомнить тот случай и еще от того, что у нас никак не переводятся «потемкинские деревни». И это сейчас, когда кукол и чего угодно сколько угодно?! Значит – сказала я – ваши куклы очень понравились, и кто-то попросил их в свой садик на время комиссии. Такие наши традиции,значит.Хорошие куклы - значит. Всегда находите повод для радости.
Она удивилась: а в чем вы здесь находите радость? Неужели только в вашем рукоделии?
Я затруднилась. Рукоделие занимает руки. Оно кормит, а уста творят молитву, даже немую. Любой труд, выполненный тщательно, угоден Богу. Об этом Иисус сказал в ответ на просьбу его учеников умножить их веру. Он не ответил прямо: работайте - вот и все. Он сказал образно, указав на работника, пашущего, а потом услуживающего при ужине. Надо выполнить положенное - и вера явится. Надо только наблюдать за собой: чем ты сегодня являешься: камнем без почвы, на котором ничто не может дать росток, проселочной тропой, которую топчут и топчут, да и птицы клюют все подряд, и ничто не может прорасти. Или тернием - густой зарослью бытовых забот и хлопот, заглушающих любое слово и доброе пожелание. А вдруг ты стал доброй почвой, на которой стебель-слово прорастает и приносит прибыль?
Сказать, что радость в природе - ничего не сказать. Но это правда. Удовольствие составляет смотреть на землю, простую землю, и видеть траву на ней, простую траву, и знать, что от такой маленькой былинки зависит весь род человеческий. Не от химических формул, не от математических вычислений и полетов на Луну, а от укоса травы на лугах. Не случайно "былинка" - от слова "быль","былье", "быть", "бытие". Потом - от удоев коров и нагула скота. От хлеба. И сразу встает в памяти: "Не хлебом единым, а словом Божиим" жив человек.
Так замыкается цепь единого духовно-материального бытия человека. Господи, помилуй.
Взгляд со стороны
Давно-давно, когда Арбат не был модной улицей, а был покрыт такими сугробами, что троллейбус № 2 (троллейбус № 1 ходил по Горького, бывшей и будущей Тверской) едва не задевал своими рогами окна вторых этажей низких домов, я шла не спеша, как вдруг боковым зрением заметила вывеску: Детское кафе «Буратино». Как интересно. Это что-то совсем новенькое. Я остановилась, прочитала: кукольное представление для детей. Билет 25 р. Сколько? Перечитала: 25. С собой у меня таких денег нет. Но билет, пожалуй, придется купить – когда еще такое будет – кафе для детей… Значит, надо выкроить время и завтра же приехать за билетом. Ведь скоро Новый год… Я так и сделала, и в воскресенье мы с сыном приехали в это замечательное заведение.
В небольшом вытянутом зале со столиками уже усаживались мамы и бабушки с детьми, между столиками сновали девушки в коротких юбочках и ярких кофточках с венком на голове. Они раскладывали на столах конвертики с печеньем и упаковки с конфетами, расставляли воду. Горячего, очевидно, не предусматривалось. Сценарий, скорее всего, взят из жаркой американской жизни, а не из нашей снежной зимы. Угощают только детей, хотя за вход берут и со взрослых. Но дети этого всего не замечают. Все возбужденно-радостно устраиваются, и вот начинается спектакль.
Кукольный театр устроил выездное представление, которое подкрепляется официантками-снегурочками. Все смотрим на высокую сцену, устроенную на месте буфета. Активно развивается действие, и настает драматический момент… Все затаили дыхание… И тут раздается зловещий шепот:
- Уходите… уходите сейчас же, уходите. Уходите скорее.
Но это не со сцены, это реально, в зале. Смотрим налево, там огромные окна до пола, смотрим дальше – там дверь, застекленная сверху, за ней возбужденное лицо мужчины, который старается рассмотреть происходящее в зале. Его глаза бегают, он не замечает, что с ним разговаривают. Он что-то высматривает и начинает что-то шептать или тихо говорить. Нам не слышно. Прислушиваемся к голосу официанток, которые шепчут друг другу: не уходит.
Постепенно из их шепота выясняется, что этот человек приехал из областного города, но билеты заранее проданы, он очень хочет провести в зал внучку, но нет мест. Он просит позволить им посмотреть на представление из-за двери, хотя там ничего не может быть видно. Он рассказывает девочке (ее не видно) о том, что сам видит в зале и что он об этом думает. Нас окружает шепот: милиционер, милиция…Взрослые посетители недовольны шумом и отвлечением их от спектакля, маленькие дети спрашивают о героях сказки…
Спектакль идет своим чередом, но уже нет тишины в зале. Над нами повис блуждающий взгляд мужчины за дверью. Я невольно думаю, о чем он может рассказать внучке – что дети сидят за столами и перед ними на столах что-то лежит, что официантки ходят по залу и часто смотрят на сцену, на которой, наверно, что-то происходит – он не может видеть сцену, она на уровне двери.
Дети могли и не заметить движения вокруг того мужчины, но внимание взрослых отвлечено, они возбуждены и тихо реагируют на этого чудака (называют и другими словами). Разбита атмосфера праздника – и сказки для детей, и удовольствия для взрослых, доставивших радость своим детям.
На улице мой сын-первоклассник тихо спросил: у нас деньги еще остались?
Я удивилась: почему так спрашиваешь?
- Сзади соседка все вздыхала: такие деньги отвалила! Такие деньги отгрохали!
- Остались, конечно. Что ты хочешь?
- Немного колбаски…
Мы пошли в гастроном на Смоленской площади. Тогда там продавали бутерброды в автомате-застекленной этажерке. А через высокий стеклянный прилавок продавщица подавала горячие напитки. Мы подкрепились перед дорогой домой, а я вспомнила, как в день рождения сына (ему исполнилось три года) муж купил роскошный подарок - железную дорогу за 105 р. Это был мой оклад тогда в школе. Муж сказал:
- Держи ребенка на кухне.
А сам пошел в комнату и начал раскладывать игру. Она заняла треть комнаты. Он долго был занят. Мы с сыном делали пельмени. Вечером будет небольшое застолье, придут родители мужа, а у мамы сегодня и классный час, и родительское собрание. Я сделала фарш, как мама любит: много лука, притом я его не пропустила через мясорубку, а мелко нарубила. Запах стоял чувствительный. Сын, как вошел, сказал с удовлетворением: пахнет. И потребовал занятие себе, как у меня. Так всегда, он должен делать то же самое, что я, и я никогда не препятствую.
Протянула ему тесто. Он начал своими тоненькими пальчиками разминать его и делать кружочек, потом с кусочком мяса посредине склеивал пельмень то пальчиками делая косичку, то – у другого пельменя- прижимая края вилкой. Но вот ему надоело, и он пошел в комнату. Но скоро вернулся. Сказал, что дорогу налаживает папа.
Вернулся с работы мой отец, пошел в комнату и долго не выходил. Потом пришел навестить внука его дед, отец мужа, сказал, что его жена сегодня во вторую смену, придет завтра и подарок тогда принесет внуку. Он пошел в комнату, оттуда вышел муж. Уселся за ужином молча. Первые пельмени были готовы. Наконец мой сын не выдержал и пошел в комнату. Вскоре он вернулся и сказал:
- Мама, дедушки не дают мне играть в поезд.
- Почему?
- Говорят: сломаешь.
И убежал.
Но вскоре прибежал в слезах и уткнулся мне в колени:
- Мама, дедушки сломали мою железную дорогу!
Я вскочила. В прихожей свекор торопливо надевал обувь, схватил с вешалки зимнее пальто и шапку и выбежал из двери со словами:
- С ума сошли… Кто такие игрушки детям покупает!
Я пошла в комнату. Мой отец сидел и смотрел на рельсы. Сыночек стоял и грустно говорил:
- Вот и все, я еще не поиграл…
Вошел муж, опустился на колени. Отец сказал: да она не сломана, вот смотри, я сделаю вот так - и все пошло, смотри…
Железная дорога долго работала, перевозя разные грузы моего сынишки. Ей отвели большую часть комнаты и осторожно обходили. Мама при этом приговаривала:
- Сохрани Господь задеть нечаянно! Мужчины мне покажут…
Стоя в Смоленском гастрономе, я думала, что почему-то удовольствия обязательно соотносятся с какими-то посторонними вкраплениями, которые раньше назывались искушением. И еще думала, что же запомнит ребенок: само удовольствие или искушение тоже. Ответ получила очень нескоро.
Через много лет мы с сыном в очень далекой стране стояли на высокой платформе (не знаю какой), внизу перед нами открылось зрелище, от которого мой дух замер. Внизу жила-бежала кольцевая железная дорога из детской игры. Только вместо вагонов были автомобили. Остальное - точь-в-точь. Завораживал размах этого кругового движения, не прерывающегося и ритмичного, как заведенного. Впервые за много лет я точно знала, что в этот миг мы с сыном думает одно и то же. Кроме этой дороги ни о чем нельзя было думать. Интересно только - он помнит саму дорогу или первое разочарование от поломки тоже…
Дело в том, что один эпизод показал мне, что мой сын – не полная моя копия. Однажды давно на кухне на меня выскочила мышь. Я завизжала. Сын прибежал из своей комнаты, увидел мышь и сказал строго:
- Тихо, мама. Ты можешь напугать мышку.
Я ахнула. Он пожалел не меня, а мышь.
Он осторожно взял мышь, достал из буфета стеклянную банку и поместил мышь туда, бросил ей кусочек рафинада и кусочек сыра, сверху затянул марлей и пошел гулять. «Ей нужен свежий воздух. У меня теперь своя мышка». Так я обнаружила, что мой сын - своеобразный человек. Но перед лицом кругового автомобильного движения я была уверена, что в этот миг мы думаем об одном. Я сказала:
- Правда – копия твоей детской железной дороги?
- Какой? – спросил сын.
Вряд ли он запомнил и это кукольное представление, да еще отягчающее поведение старика за дверью. Да и что там помнить, кроме цены. Но это уж, как теперь говорят, были мои проблемы
А тогда мне пришлось пережить еще одно реальное вторжение быта в мир искусства.
Мне удалось достать билеты в театр Вахтангова на Арбате.
Днем мы с мужем навестили мою тетю с ее дочерью Валей, инвалидом-колясочником, в Староконюшенном переулке. Я сделала то, что и обычно – выгуляла собачку, зашла в булочную на углу того же дома и купила хлеб. С собой мы принесли продукты, приготовили поесть, причем Валя была рядом и наблюдала за моими действиями и иногда диктовала. Поели, я вымыла посуду, попили чай, и мы пошли. Валя сказала:
- Потом позвони, расскажешь о спектакле. У вас первый состав. Я их уже не увижу.
Валя была легким человеком. Она не считала себя больной. Она говорила, что заболела, если вдруг насморк или кашель. Она работала. У нее был прекрасный каллиграфический почерк, писала пером и чернилами из пузырька, и замечательный характер, и это высоко ценили на ее важной, в сущности секретной работе. Утром с работы за ней присылали машину. Она выезжала из квартиры на первом этаже старинного дома, как другие выходили ногами.
В театре мы, несколько взволнованные, в приподнятом настроении – сейчас увидим воочию и услышим совсем близко наших прославленных артистов. И действо началось. Державной походкой вышел и мягким голосом произнес нечто жизнеутверждающее Михаил Ульянов. Потом – в соответствии с сюжетом – раздался еще из-за кулис волшебный обволакивающий голос Ланового. Он вылетел на сцену, и разомкнулась пружина интриги. Началось.
Тут женщина в кресле перед нами наклонилась к мужу и прошептала:
- Не помню, выключила ли я утюг.
Он не среагировал. Она повторила чуть громче. Он отвернулся.
Позже я поняла, что происходило с нами в тот момент. С первыми звуками голоса Ульянова рамки сцены раздвинулись и включили в себя всех нас, сидящих в зале. Мы добровольно, охотно поддались этому гипнозу переноса в другую жизнь. Завораживающие интонации Ланового усилили это воздействие.
Слова соседки перед нами пытались вытащить нас из волшебного плена. Но ее муж был силен и противился. Я быстрее его поддалась и поняла, что волшебство возвращается в рамки кулис. Соседка громче шептала про утюг. Я уже мысленно видела корчащегося в кресле инвалида, вроде нашей Вали, безумные глаза кошки, беспомощный плач ребенка, вой собаки. Соседка прошипела, что в антракте уйдет из театра, побежит домой. Ее муж опустил голову. И он отключился от волшебного действа на сцене. Мой муж сжал мою руку. Он держался. Но отрава была сильна.
Позвонить женщина не могла, мобильников тогда не было еще, а в центре не было и городских телефонов. В квартире моей тети был телефон из-за
специфической работы Вали (она начала работать до инвалидности) и потому, что в доме жили очень известные личности. В новостройках городской телефон планировался сразу, через полгода после заселения его провели всем.
В антракте женщина вскочила и ринулась прочь. Мы вышли в фойе. Мой муж сказал, что она не должна была посвящать нас всех – все вокруг, не только мы - слышали ее слова. Она виновата, пусть и страдает одна. Даже если ничего не произошло, мы все уже страдаем от ее поведения.
Второй акт прошел впустую. Правда, в нем были заняты в основном женщины, а они были или вульгарны, или крикливы. Им много не хватало до их даровитых партнеров. Муж сказал: и здесь женщины подвели. Я хотела что-то ответить, но сзади кто-то прошипел:
- Хоть вы не колготитесь.
Я поняла, что об утюге слышали не мы одни.
Как только начался второй антракт, мы встали и невольно пошли вслед за мужем той женщины. Он шел к выходу, мы за ним и увидели, как ворвалась его жена. Она вся мокрая, от слез, видимо, и от пота, растрепанная, не по-театральному искренно и потерянно кинулась к мужу:
- Все в порядке.
- Я так и думал, – мрачно ответил он. – Хороший был спектакль.
И тут я вдруг осознала: в самом деле, после ухода этой женщины всё на сцене перестало быть правдой. Допустим, у женщин-артисток не хватило личного, просто жизненного обаяния или таланта, но и голоса знаменитых теперь звучали далеко и как-то сами по себе, не проникая в нашу жизнь.
История с утюгом стала пробой на реальность переживания. Малейшее реальное событие нельзя просто отодвинуть. Так или иначе его переживаешь, тратишь нервы и время, то есть жизнь. А искусство?
Домой мы пошли не к ближнему метро, не к Арбатской, а к Смоленской станции, чтобы развеяться. Дома как-то молча пили чай. Я позвонила Вале, как обещала. Она сказала сразу:
- Говори детали. Завтра воскресенье, не на работу.
Я рассказала подробно. Она тихо засмеялась. Потом громче. Потом еще веселее, и я стала смеяться вместе с ней. Муж спросил, что смешного. Я спросила об этом Валю. Она ответила:
- Радуюсь, что вы вообще живыми вернулись. Сходили в театр! Сначала на сцене пережили трагедию, потом в зале – фарс, по дороге домой произошел катарсис, вы очистились от суеты - реальной и истеричной от той бабы - и наконец осознали сейчас, что есть что. Ты меня развлекла как никогда. Пойду маме расскажу. А тебе завтра позвоню.
На другой день она сказала, что во время моего рассказа о театре ей пришла мысль, которую она не сразу осознала. Мысль простая: зачем нужно искусство. Она напомнила мне, что студенткой я каждое воскресное утро ездила в Большой театр на спектакли для детей и юношества по три рубля. Пусть играет второй или третий состав – Большой есть Большой.
- Потом ты шла в Третьяковку. Твой любимый маршрут выходного дня. Иногда еще и вечером в Большой зал консерватории по абонементу. Это все высокое искусство. Отец вспоминал, как во время войны выручала русская классика. Он детально пересказывал солдатам Пушкина и Льва Толстого, даже мелкие рассказы Чехова - жадно слушали всё. И требовали деталей. Ведь не каждый же день были бои. Были и длительные затишья. Кстати – сколько времени длился бой под Полтавой? Несколько часов. А Бородино? Световой день. За четыре года последней войны не могли быть бои ежедневно. Их и не было.
А мать - твоя и моя -каждое утро в воскресенье шла в храм. Там тоже пели, там тоже живопись. Тоже ведь искусство. Но тебя интересовали другие сюжеты. Разные. И в музыке, и в красках. В этом всё дело. Другие судьбы. Хочешь – не хочешь, а примеряешь к себе.
Читала, что в заключении арестанты любили слушать пересказы романов. Им нужно было отвлечься от их судьбы. На фронте отвлечься – от опасности, от неизвестности. Перенестись в другой мир- в этом общее. А наши далекие предки? Поляне ли, древляне ли – все они как-то коротали длинные темные холодные ночи. Сказки скрашивали быт. Они несли в себе другой мир. Вот в чем дело. Человеку нужно что-то о другом мире, хоть что-нибудь.
Христианство принесло новый сюжет, ужасный и прекрасный. О Боге. Его жизни на земле, о Его доброте и о предательстве, о душевной глухоте окружающих. Наши предки были так чисты душой, что восприняли, уверовали и нашли отраду, реальную душевную помощь от пребывания в церкви. Реальную! Им не нужны были другие сюжеты – как тебе перестало быть интересным сценическое действие на фоне мыслей о раскаленном утюге, который реально-то и не представлял опасности. Ну и что – утюг? Стоит себе и стоит. Пусть и включенный и раскаленный. Нет. Мысль сразу перепрыгивает на ужас: а вдруг… И приходят на память стихи одного фронтового поэта, что гвоздь в сапоге страшнее трагедии Гете.
Значит, для предков стояние в храме было реальнее быта. Вот в чем дело. Религиозное переживание пересиливало бытовые ощущения.
Но человек меняется. Его душа истощается, нуждается в комфорте. И мы его получили. Другой мир изливается на нас ежеминутно и не иссякает. Наша душа питается этим искусственным наполнителем и рада. А ведь она, душа, я думаю, подобна парашюту – устремлена ввысь. Корни растений питают их снизу, а человек питается пищей свыше - через наш парашют. Но он весь ссохся от неупотребления, от ненаполнения его молитвой или хотя бы примитивной просьбой, обращенной к Богу: Господи, помилуй. Всё ждут конца света, будто там медом намазано. Он наступит, когда ссохнутся последние десять парашютов в каждом селении, как сказано про Содом.
Мать идет в храм. Их молитва наполняет купол церкви, он и сделан в виде парашюта – он становится гигантским парашютом и питает стоящих там новой порцией энергии. Ее она несет в дом.
Тебе требуются многие сюжеты, разные герои, разная музыка. А кому-то уже не надо и это. Кто-то ищет дурь. В разном виде. И в виде абстрактного искусства, чтобы ногу пририсовать к голове, лишь бы не так, как Бог сотворил. Или из себя сделать другую особь – опять-таки на спор с Богом. Всё – против Него, вот в чем корень. Отвлечься, убить время. А ведь на что-то оно дано. Время – это и есть жизнь.
Вчера в театре вы пережили разочарование в том, что вас отвлекли от искусственного действа сцены и заставили сострадать – пусть мнимой, но в вашем сознании реальной – беде. А каково тому мужчине, который теперь не уверен ни в одном действии жены. А ведь она не вынесет постоянного над ней контроля. Вот сюжет так сюжет. Есть что рассказать завтра на работе.
Да здравствует искусство! Оно открывает нам глаза. На себя, то есть на искусство, и на себя самих. Как ты думаешь? А помнишь – была такая передача по радио: «Театр у микрофона»?
Я сообразила: а ведь мы так и не посетили в театре буфет. Так я и не знаю, есть буфет или нет в театре Вахтангова.
Свидетельство о публикации №220020100017