Пирог счастья
Людка была счастлива! Во всяком случае, в понедельник она влетела в бытовку, вытащила из мужской сумки бумажный пакет и с непередаваемым трепетом его развернула.
– Это вам, девочки. Пирог счастья! И немного теста.
«Девочки», от двадцати пяти до шестидесяти (мне тридцать восемь), удивлённо посмотрели на обычный круглый пирог, испечённый не слишком умело: верх бугристый, цвет неровный. Машенька Шидловская щёлкнула косметичкой, убрала чудо-волосы за уши и поинтересовалась:
– На всех?
– На всех – на всех! – закивала Людка болванчиком. А в глазах – то самое счастье.
Киреева (штучка, я вам скажу) молча приподняла край маслянистой бумаги и взяла со стола «массажку». Подошла к зеркалу, начала раздирать закрученные щипцами и уже залаченные локоны.
Людку такое отношение к её дару не устроило, и она посмотрела на меня:
– Свет, бери! Где ножик, давай разрежу!
Не скажу, что мне сильно хотелось пирога, да и брать кусок первой тоже, но гасить эту радость в нашей постоянно хмурой Людке не хотелось ещё больше, и я полезла в тумбочку за ножом. Киреева чуть посторонилась, чтобы можно было выдвинуть ящик. Значит не против. И Машка возьмёт, куда денется – свою «опекуншу» она опекает похлеще любой матроны. Интересно, что скажет Шурка?
Я посмотрела на Кузьминишну, привычно-быстрыми мазками бросавшую полосочки лака на ногти. Людкин свёрток ей не мешал; казалось, она вообще не заметила ни его, ни коллегу, что так шумно начала наше утро.
Мда, подумала я. Шурка не возьмёт. Брезглива.
И вручила Людке нож: «Держи». Та с воодушевлением приступила к делёжке счастья. Свой кусок на оторванном клочке бумаги я положила в шкафчик на полочку, пообещав съесть в обед с чаем. Шидловская почти искреннее поблагодарила: «Ой, спасибо, Люд!» – и спросила, что за тесто в банке.
– А это я вам каждой в баночку отолью, чтоб вы испекли свой каравай дома и тоже потом поделились с другими, – с готовностью ответствовала кулинарка. – И тогда в ваших семьях и у тех, с кем вы поделитесь, всегда будет достаток и – счастье! Поэтому и название такое.
Я была уже в дверях, но так удивилась услышанному, что остановилась и переспросила:
– И что, правда будет счастье?! Ты в это веришь? Правда?
– Да! Вот увидишь! Потом ещё спасибо скажешь!
Хм…
Я вернулась, открыла шкаф, достала с полки пирожок и переложила его в блюдце. Накрыла пакетом целлофановым. Что ж ему, счастью моему, на бумажке до обеда сохнуть. С тем и пошла на рабочее место.
Почти до самого обеда я не заходила ни в швейную, ни в бытовку чай попить-причесаться.
Киреева раз, вроде, навострякала лыжи к Шурке, но тут же и вернулась, рукой махнула: «Ой, да ну их», – и села завязочки резать. Это мы так телогрейки в заводской химчистке помечали – завязками. Иванов – синенькая, Петров – ворсистая, Дубова – в крапинку. Интересное занятие – тесёмки обзывать. А резать муторно. Мы это с удовольствием делали, только когда все переругаемся или совсем уж подопрёт, что нету.
Я посмотрела в кармашки настенного чехла: завязок – хоть обзавязывайся, не помещаются. Значит, поругались. Швейницы меж собой или Киреева с кем-то из них. Но не с Шуркой. Эта – подружка! Почти одногодки, с разницей в пять лет (Киреевой - полтинник, Шурка старше). А в середине жизни пять лет – ничто. С Машкой Таньке вообще не о чем ругаться, та молодая ещё, за дочку сходит. Киреева к ней по-матерински так и относится.
Остаётся Людка. Которая чем-то не угодила всем. Ну не уважали её! Шурка, так та даже брезговала, не скрывая. Поднять еду с пола и положить в общую тарелку, облизнуть ложку, которой салат накладывают на застолье - это всё она, Людок наш. Да. Скорей всего, что-то опять с Людкой не то. И Киреева в это влезла. И потому теперь вся в завязках. С тупыми ножницами. Пойти дать ей свои, что ли, чего мучается.
Я достала из потайного места острые ножницы (ага, прятала, чтоб не увели) и понесла Таньке.
– Держи острые.
– Где были-то, обыскалась вся!
– Я их теперь прячу, чтоб не бегать по чужим столам. Чё случилось?
– Что! Да Кузьминишна учудила. А Людка опять рыдает. Как всё надоело, а?! – Киреева отбросила ножницы, смахнула на пол тряпки. – Что ж все такие нелюди стали?
– С Шуркой поругались?! – я так удивилась, что нагнулась и подняла завязки с пола (обычно кто уронил, тот и поднимал).
Танька промолчала, в окно уставилась – за голубой решеткой белеет небо, ветер полощет тонкую вишню, отбивает цвет о забор кирпичный. Я постояла, посмотрела, – не скажу, что подумала, – и пошла в швейную.
Они словно меня и ждали. Все хором! Хором, представляете?! Наперебой друг на друга жаловаться стали. Людка рыдала взахлёб, но странным образом – с открытыми глазами. Слёзы рекой, щёки чуть не на уши, мокрая чёлка как паук на лбу. А глаза – ясные, светлые, прозрачные и глубокие, как озёра. Неиссякаемые. Пока все слёзы выльются, день к концу подойдет. Очень меня эти ее глаза поразили.
Я и говорю, тихо так, чтоб она только услышала, или даже вообще никто:
– Какие же у тебя, Люда, глазааа! Как счастье…
Людка услышала. По инерции взрыднула. И торжествующе повернулась к Шурке:
– Вот так! А тебе вот, а не счастье! – сунула под нос ей фигу. – Она сказала, Свет,– это мне уже,– что не возьмёт ни пирога, ни теста. Потому что ей не нужно моего счастья, у нее своего достаточно. А такое, как моё – и даром не надь. Словно я прокаженная какая… А я от души, от сердца! На долгую жизнь. Пойдём, пойдём! Я тебе отдам всё…
И она увела меня в бытовку, где мы заварили чай и ели вдвоём пирог её счастья.
Свидетельство о публикации №220020301600