Глава II

Как прикоснуться к этому городу сердцу?...
Как дать этим малышам светлую, безмятежную
Радость детства? Смогу ли я это сделать?

В. А. Сухомлинский

Лолита всё легко и быстро схватывала. Уже знала много русских слов. Могла с их помощью изъясняться без особого труда. Она способна, живо всем интересуется, очень хочет учиться. Но и в школу её не взяли – не хватило пяти месяцев. Однако она не хотела отставать, от Педро и каждое утро садилась с ним за одну парту. Сначала её удаляли из класса. Потом Иван Петрович разрешил учителям пускать её на уроки, но не задавать домашних заданий и не спрашивать. Он думал, что это ей надоест, и она сама перестанет ходить. Но она ходила и готовила уроки, хотя в списках и не числилась.
 В школу пошли с охотой. По уровню знаний их распределили в основном, в начальные классы. Педро, Эрнесто, Хоакин и Хосе как одногодки и тут вместе оказались. Класс получился неровный и по знаниям и по возрасту. Десятилетний Эмильяно из Герники в Испании совсем не ходил в школу – у родителей не хватало денег на такую роскошь, как образование. И теперь он сидит со своей восьмилетней сестрой Кончитой. Кое-кто в Испании уже начинал учиться. Педро ходил в школу, Хоакин тоже, да война помешала.
Кроме языковых трудностей, которые успешно преодолевались совместными усилиями русских и испанских педагогов, процесс обучения и воспитания осложнялся одним чрезвычайно важным обстоятельством: на этом главном поприще столкнулись три основных направления – советская педагогическая наука, освящённая революционными идеями Макаренко, вмещая уже сложившиеся традиции и прочный методический фундамент: классическая испанская педагогика, которая во многм следовала старым канонам, унаследованным от средневековья, и полное отсутствие какого-либо профессионализма – подавляющая часть испанских педагогов и воспитателей , особенно тех, кто работая в самом начале, не имела никакого специального или высшего образования.
Это мешало в работе, создавало дополнительные неудобства, приводило к конфликтным ситуациям и проблемам, которые тут же надо было решать правильно и квалифицированно. Но они не были всемогущими Богами, а всего лишь людьми, которые решили печь горшки. И неудивительно, чтопервый блин у них часто выходил комом. Трудней всего приходилось Ивану Петровичу – он не толко направлял всю работу и отвечал за её качество, но частенько выступал и в привычной роли дипломата – ведь и взрослые и дети были иностранцами, поддаными другого государства. Однако всех их – детей и взрослых, русских и испанцев сближало одно – революционный порыв, которым жила борющаяся Испания и который был так сродни, так близок и понятен всем советским людям.
Сначала камарада Маргарита работала воспитателем, и это у неё получалось неплохо. Потом ей предложили вести испанский язык, так как пока она была единственным человеком среди взрослых испанцев, имевшим высшее образование. Она согласилась. Но приступив к этой работе, сразу переменилась, стала на много ступенек выше своих питомцев, и некоторые отшатнулись от неё. В вопросах обучения она держалась взглядов, полученных в католической Испании.
В старой испанской школе учащиеся значительную часть времени проводили стоя, не считая занятий по письму. Такая практика превращала детей в безликую массу, а сам процесс обучения – в долбёжку и зазубривание. Это не способствовало формированию творчески мыслящей личности и противоречило принципам советской педагогики.
Но камарада Маргарита приводила доводы:
- Когда ребёнок сидит, у него больше возможностей отвлекаться и шалить. А стоя, много не набалуешься. Это всё равно что в строю – сосредоточен на одном и делаешь, как все.
Собственно, она открыто не выступала против того что принято в советской школе, но, оставаясь один на один с учащимися, гнула своё: на уроке преподаватель – непререкаемый авторитет, и даже директор, придя на занятие, не имеет права в присутствии детей сделать учителю замечание или указание. А после урока, при обсуждении его деталей, она охотно соглашалась с замечаниями и обещала их учесть, но только обещала.
Как патриотка, камарада Маргарита горячо поддерживала революционные преобразования в Испании Народного фронта. Приветствовала декрет об отделении школы от церкви, закон о предоставлении женщине равных прав с мужчиной в воспитании ребёнка, закон о введении бесплатного обучения. Но в чём-то с чисто интеллигентской дотошностью держалась старого – традиций и устоев -, и её трудно было переубедить.
Она попыталась привлечь на свою сторону испанских учителей. Но против неё выступил только что прибывший в детдом первый взрослый испанец-мужчина Амадор Санта Мария, хоть и не опытный в педагогике, но с правильными, трезвыми взглядами на жизнь. На полемику с ней его толкнула принципиальная убеждённость рабочего человека, знающего истинную цену образованию, приобретаемому на нелёгкую трудовую копейку.
Нередко педагоги на замечают, что их профессиональные секреты и трудности, даже личные дела, становятся достоянием учеников. И чем замкнутей круг учебного заведения, тем очевидней такая возможность.
До ребят точка зрения Маргариты Альварес доплеснулась в искажённом виде. Поговаривали, что она якобы за то, что испанские дети, пока в СССР, должны больше отдыхать, чем заниматься. А учить их по-настоящему будут дома, когда они вернуться в Испанию. Но скорей всего это был досужий вымысел тех. Кто упрямо не хотел заниматься или попросту ленился. Имелись и такие.
Хосе просто не хотел заниматься. Ой же и долго над ним бились и русские и испанские педагоги. Увещевания он выслушивал, но когда его заставляли, падал на землю, катался и орал:
- Всё равно не пойду! Не пойду!
По директорской задумке его оставили в покое.
- Пусть, - сказал Иван Петрович. – Не трогайте его. Надоест и сам попросится.
Так и вышло. Его перестали заставлять, тогда он преспокойно пришёл в класс. И оказался прилежным и способным учеником.
А Эрнесто не то, чтобы не хотел, а заупрямился – «вожжа под хвост попала», - констатировал Фернандо, собиратель русских пословиц.
А Эрнесто сказал, как из кремня высек:
- Не пойду. И баста.
- Почему? – допытывались тепреливые педагоги. – Почему?
- Не заставите. Не имеете права.
Потребовалось вмешательство верховной директорской власти.
- Так почему же ты не хочешь заниматься, Эрнесто?
- Заниматься я хочу.
- В чём же тогда дело?
- Заниматься хочу, а ходить в школу не хочу, - выпалил, словно выискрил Эрнесто.
- Что-то я тебя не пойму. Не хочешь ли ты сказать, чтоб с тобой занимались индивидуально? К тебе в комнату будут приходить учителя и будут тебя обучать? Так. Что ли?
- Я этого не сказал. Я не богатей какой-то, чтобы меня обучали на дому.
- Ну, и отлично. Если ты всё понял, молодчина. Тогда завтра же приходи в класс. Договорились.
- Не пойду, - долбит своё Эрнесто.
- Почему же? – начинает сердиться Иван Петрович.
Эрнесто забычился и молчит.
- Ну, так у нас с тобой разговора не получится. Я тебя вызвал для откровенной беседы, а ты со мной в прятки играешь. Обьясни толком, в чём дело? Причина-то какая-то есть?
И Эрнесто обьясняет, недовольный, что его вынудили на откровенность, но от директора никуда не уйдёшь.
- Видел уже, как в школе учатся. В Испании видел. Рядом школа была. Монастырская. Учителя в рясах. А ребята часами простаивали. Псалмы распевали и чепуху всякую.
Признание Эрнесто оказывается таким неожиданным и до смешного невероятным и несовместимым с тем, что происходит в обычной советской школе, что Иван Петрович, не в состоянии удержаться, разражается громоподобным, ничем не удержимым смехом.
- Ну, и рассмешил. Уморил. Ха-ха-ха!
Сначала Эрнесто недоумевает и только глазеет на директора, которого смех распирает, душит, передёргивает, выворачивает наизнанку. Кажется, он уже никогда не остановится – им всем владеет смех, помимо его сознания и воли, владеет полновластно и заразительно. И тут Эрнесто замечает, что он тоже начинает смеяться. Это происходит непроизвольно. Сперва Эрнесто смеётся над тем, как смеётся директор, а затем смеётся уже заодно с ним, одним, общим смехом.
В кабинет, привлечённые смехом, заглядывают ребята, долго и недоумённо смотрят на то, как смеются директор и Эрнесто, и вскоре смех уже раздаётся за дверью и волнами ходит-перекатывается по коридору.
Когда конвульсии смеха стихают, Иван Петрович объясняет:
- Ты видел церковную школу. А у нас в школу попам хода нет. Так что не дури. Завтра же приходи в класс.
И Эрнесто замечает – такие всегда добрые глаза Ивана Петровича твердеют, а в зрачках повелительно мерцают ледяные льдинки.
Разговор окончен – завтра Эрнесто пойдёт в школу. И его двоюродный брат Грегорио уже более не будет силой подтягивать упиравшегося Эрнесто до школьной двери. А Эрнесто уже больше не будет давать от неё стрекача, как чёрт от ладана. И не будет уже этой злополучной погони, когда Эрнесто бросается вокруг школы, а Грегорио за ним, а потом Григорио хитрит – меняет направление, а Эрнесто, не будь дураком, делает то же самое и на порядочном растоянии бежит теперь уже сзади за братом. Ничего этого уже больше не будет никогда. И Эрнесто говорит только одно своё слово:
- Баста!

Русский язык, математику и рисование в младших классах вёл Антон Сергеевич, молодой, энергичный педагог. Ему, отличнику и общественнику, после окончания института поручили почётное дело – учить испанских детей.
Сначала его звали на испанский манер – камарада Антонио, и лишь потом камарада Антон.
Готовясь к первому уроку, Антон Сергеевич долго не мог решить, с чего начать. Наконец нашёл нужное слово – «дом». Простое, односложное, включающее в себя часто встречающиеся звуки «о» и «м» и это слово быть может легко изображено на доске, а последнее было немаловажным обстоятельством – вначале часто приходилось изображать на доске обьяснимые предметы не только в целях наглядности, а, и главным образом, из-за незнания испанского языка.
Но выбор педагога оказался неверным, и урок пошёл кувырком. Незамысловатое слово. Он написал его на доске, сделал графическое изображение дома и заставил хором произнести название нарисованного предмета. Объяснил, что ученики должны списать это слово в тетрадки.
Проходя по рядам Антон Сергеевич обратил внимание, что школьники делают совсем не то. Они его неправильно поняли: вместо того, чтобы написать слово «дом», они его нарисовали. «Ну, ладно, это дело ещё поправимое, - успокоил он себя. На худой конец проведу урок рисования»
У каждого рисунок получился по-своему. Каждый, должно быть, сделал дом чуточку похожим на свой родной, испанский. Кто прилепил его у горного источника. Кто поставил на кровлю высокую трубу. Кто заботливопокрыл черепичкой. А Эрнесто нарисовал настоящий касерио (баскский домик): двухэтажный, с открытой верандой на втором этаже. А Педро словно вылепил аккуратный сельский домик с крестиком над коньком, как у бабушки, в Валенсии.
И у каждого это был уже не какой-то безликий, абстрактный, а родной, отчий дом.
Вдруг заплакала Кончита. Громко. Пронзительно. Перед ней лежала открытая тетрадка, и слёзы капали на чистую – без рисунка – страницу.
Антон Сергеевич растерялся. Как утешить её? Как разделить её горе? Как сказать по-испански: «не плачь».?
Помог Эмильяно, старший брат, сидевший рядом. Показал свой рисунок – в небе повис самолёт с крестами на крыльях, а под ним, падала, направленная на дом, чёрная бомба. Грустно, но понятно без слов.
Вспомнив родной дом, заплакала ещё одна девочка и совсем маленький мальчугашка, незаметный Хуанито, который тем и был знаменит, что все на него, бедного, покрикивали, шикали, цикали и мяли по углам его большие – торчком – уши.
С трудом успокоив класс, Антон Сергеевич вспомнил рисунок Эмильяно и нарисовал на доске самолёт и бомбу и перечеркнул всё это большим крестом. А справа огромными буквами написал слово «мир», тоже – простое и однозначное, но такое, что не нарисуешь. Но они его уже хорошо знали, потому что с этим словом было связано первое ощущение на советской земле.
Первая площадь, по которой они въехали в город Ленина, называлась площадью Свободы.
Редко за одной партой сидели мальчик и девочка – не родственники. Это считалось ниже мальчишеского достоинства. Долгое время класс был разделён на «мужскую» и «женскую» половину.
Антон Сергеевич задался целью рассадить учеников так, чтоб за каждой партой сидели мальчик и девочка. Это сблизит тех и других и приучит к настоящей дружбе, без показной красивости «мужской» половины перед «женской». Да и успеваемость повысится. Он делал перестановки, как искусный шахматист, по продуманной, логической системе, стараясь учесть интересы и особенности каждого. Но они не хотели быть фигурками на шахматной доске, и на следующий день весь класс был так «перетасован», что невозможно было воссоздать первоначальное положение. Ребята не сдавались, а он, как классный руководитель, не хотел применять свою власть и силу и заставить их повиноваться. Он обязан был их убедить, найти правильный, разумный выход.
- В наших школах нет раздельного обучения: мальчики и девочки учатся вместе.
 Но это была прописная истина. К тому же, мальчики и девочки могут учиться в одном классе, но сидеть отдельно друг от друга.
Довод не действовал. Но он всё-таки нашёл выход, поняв, что подступиться нужно было, с другой стороны.
Девочки были большими чистюлями – они содержали свои комнаты в чистоте и порядке, аккуратно прибирали постели, следили за причёсками и одеждой. А у ребят отношение к чистоте и порядку было явно отрицательное – они просто не признавали этих категорий. Но перед девочками ходили петухами, считая ухарское рыцарство признаком смелости и превосходства.
Однажды после уроков Антон Сергеевич попросил девочек остаться в классе и предложил им шефство над мальчиками:
- Будете присматривать за тем, чтобы она не валялись на кроватях, стелили постели. Короче за чистотой.
Мысль понравилась. И попросили уточнить:
- А как это делать?
- Очень просто. Тот, кто с вами за одной партой, и будет вашим подшефным.
- Ничего не получится, - не удержалась Кармен. – Они упрямые, их не заставишь.
А Антон Сергеевич не сдаётся:
- Давайте попробуем. А для того, чтобы в этом деле полный порядок, давайте попросим Кариен и Лолу завести тетрадь и каждый день записывать в неё, как идут дела. И отметки будете выставлять за чистоту и за шефство.
Потом оказалось, что и мальчикам эта идея пришлась по душе. И как-то маио собой получилось, что невидимая стена между «мужской» и «женской» половиной рухнула и исчезла. Она была уже просто не нужна, потому что мальчикам теперь не требоввалось показывать бесшабашную удаль и рыцарство перед всеми девочками: за каждым из них присматривала одна девочка. И он старался, и он старался перед ней не ударить лицом в грязь. Да и девочки не стыдились остальных подружек – такое общение с представителями «мужскогй» половины было теперь узаконено и обусловлено определёнными «производственными» целями. Это шефство незамедлительно сказалось и на повышении успеваемости. А позже у некоторых оно переросло в хорошую крепкую дружбу.

Кормили хорошо. А изобилие балует. Иван Петрович стал замечать: ребята таскают бутерброды с дорогой сухой колбасой и скармливают собакам. Некоторые озорничали – варёные яйца за завтраком прятали в карманы – было, их выдавали без счёта – а потом кидались ими во дворе. А однажды Эрнесто с Педро устроили каток на красной икре, смахнули её с бутербродов на пол, размазали ногами, растёрли до скользины и давай кататься по полу. Чем не каток?
Вопрос обсуждался на педсовете. Спорили. Предлагали остроумные выходы. Но так ничего и не придумали. Оставалось только наказывать виновников.
- Не надо наказывать, - вступился Амадор Санта Мария. – Я поговорю с ними. Завтра в столовой перед обедом проведу беседу. Они поймут. Поговорю с ними по душам. По-испански.
На том и порешили.
Он говорил коротко, доходчиво, а главное, понятно:
- Ребята, Басконию и Астурию заняли фашисты. Вы это знаете. Но вы, наверно, не задумывались над тем, что вашим родителям, вашим папам и мамам, приходится очень трудно. У многих просто денег нет, чтобы купить хлеб, мясо, масло. У вас же есть всё. Только ешьте. Ешьте без фокусов, чтоб не расстраивать роджителей. И не изводите продуктов. Ведь вы портите так много, что всего этого хватило бы, чтобы накормить ваших родителей в Испании.
Эта фраза многим запала в души, особенно малышам, которые остро переживали вынужденную разлуку с родителями.
И продолжает с осуждением и укоризной:
- Разве ещё совсем недавно не голодали вы сами. Не знаете, что это такое? Или уже забыли? Так я вам напомню.
И он приводит факты, которые звучат убедительней эмоций:
- С августа 1936 года, всего месяц спустя после начала мятежа, в Бильбао выдавали по 125 граммов чёрного хлеба на человека. Каждые десять дней полагалось не более фунта картофеля или риса, или пол-фунта чечевицы на душу, а на ребёнка – банка консервированного молока. Бискайа оказалась в осаде, и весной из-за отсутствия муки, которую завозили из Валенсии, уже не выдавали и положенной пайки хлеба. Вы уже всё это успели забыть.

Начали замечать – продуктов стало уходить чуть ли не в два раза больше. Особенно вырос спрос на хлеб, сахар, сдобные булки. Показалось подозрительным. Хорошо, если не сами съедают, а то... Но всё выглядело нормально: дети просили добавки – желание само по себе естественное и объяснимое. И всё же в этом скрывалась какая-то тайна.
Лола, любившая кофе, никогда не прикасалась к чаю. А теперь от него не отказывалась и пила по два-три стакана. То же происходило и с другими. Но никому и в голову не приходило проверить, сладок ли их чай.
Однажды директор решил снять пробу. Подошёл к Кармен, взял ложку, болтнул раз-другой, хотел зачерпнуть.
А Кончита, которая недолюбливает Кармен, тут как тут:
- Камараде, (директор) у неё чай не помешанный. Я видела, видела.
- Сама ты помешанная, - у Кармен язык острый: не тронь – обрежешься.
Выпил и не поверил – чай оказался без сахара. Но ничего не сказал, а про себя отметил: что-то не то твориться.
Но обслуживающий персонал к возросшим аппеьтитам привык. Что в том плохого, что дети стали лучше есть? К тому и стремились.
Но однажды – ка это всегда случается с тайнами – всё раскрылось неждпнно-негаданно.
Марта Ново, пожилая испанка, работавшая няней и уборщицей, мыла полы в спальне для младших детей. Желая подоткнуть на одной из кроватей свисавшее одеяло, нечаянно задела матрац. Зажелтел кусок сухаря. Ещй больше откинула постель – на пружинной сетке, завёрнутые в бумагу, лежали сухари, сахар, печенье.
Оказалось, и другие постели превращены в склады продовольствия. Виновников было легко обнаружить по вещественным доказательствам. Никто и не отпирался.
Всем им, маленьким, но уже познавшим горечь трудной жизни, очень хотелось поскорей помочь своим бедным папам и мамам. Они ещё сами не знали, каким неведомым путём можно будет осуществить эту помощь, но твёрдо решили собрать как можно больше съестного.
Этот трагикомический случай заставил Ивана Петровича задуматься над тем, на что в первые дни он как-то не обращал внимания.
Среди тех, кто собирал продукты, были и дети, потерявшие родителей. Видно и они, сироты, не верили в то, что у них больше нет отцов и матерей. И разве они не были по-своему правы?  Разве мать, получив извещение о смерти сына, не надеется на то, что он ещё вернётся? Так же и ребёнок, лишённый отца и матери, верит и надеется обрести их снова. И пока идёт война, ни один человек не должен считаться погибшим.
Воспитание-конкретно. И Иван Петрович понимал, что надо идти не сверху, откуда легче давать распоряжения и указания, а снизу, то есть делать так, чтобы подыскать ключик к душе каждого и таким путём собрать их воедино, слить в одно целое. Воспитание – то же творчество, и педагог, как пианист, держит в руках всю гамму детских душ, так не похожих друг на друга: под каждой светлой или тёмной клавишей свой, отличный от других звук. И внимательно вслушиваясь в эти аккорды, он стремился к тому, чтобы не подравнивать, а искать то особенное и неповторимое, что из великого разнообразия звуков создаёт мелодию, подчинённую единому ритму и замыслу.
Он старался не упускать ни одного случая, чтоб разузнать от самих детей хоть самую малость о них, об их родителях, образ которых они несли в своих сердцах, как святыню.
Но нелегко открывалось сокровенное, спрятанное так, что не всякому до него добраться. С девочками было попроще: они не таились и охотно рассказывали о себе. С ребятами не всё шло гладко.
…Когда вызвал Хосе и спросил, есть ли у него мать, отец, братья, тот только голову угнул – ни слова не обронил. Так молчком и ушёл – в ожесточённом сердце незаживаемо тлела боль.
Мануэль оказался разговорчивей – скорей не оттого, что характер у него покладистый и инезлобивый, а всем нутром чувствовал: не для одной беседы вызвали. И точно.
Его уличили в воровстве.
Тащил всё, что плохо лежало. А в детдоме ничего не прятали – замков не было. Украденное он совал в разных потайных местах. Потом вещи находили, а он, как ни в чём ни бывало, продолжал воровать, благо было что.
И начался неприятный для него диалог. Да, он не отпирается – ворует. Да, ещё в начале войны убили отца. Да, отбился от матери, в неразберихе, в эвакуации потерял её. Стал безпризорником. Да и воровать приходилось: не умирать же с голодухи. И вдруг совсем недавно, уже в детдоме, узнал – жива мать. Она его разыскала через красный крест: на днях пришло письмо. Нет, на её письмо ещё не ответил. А не стыдно ли, что ворует? Да, стыдно, но не продаёт же украденного. И начинает понимать, что разговор переходит в иное русло – что-то задумал Иван Петрович.
- Вот что Мануэль. На лист бумаги и напиши, сколько всего украл. Только чур без обмана. Ну?
- Паша-а-а-а-алуста, - тянет нехотя Мануэль, будто одолжение делает, - Только по-русски ещё не могу.
- Неважно. Пиши по-испански. Разберусь.
Глянул на директора искоса – ишь какой хитрый. И опять нараспев:
- Паша-а-а-а-алуста.
И высунув от усердия язык. Пишет. Буквы аккуратные – старательно выводит. Вообще он смышлёный, способный, разбитной мальчик, и учёба даётся ему легко.
Иван Петрович замечает: Мануэль перестал писать, ручкой у рта крутит, а глазами будто потолок просвердить собирается – задумался.
- А в чём дело? Кончил?
- Нет.
- Почему ж не пишешь?
- Бумаги не хватило.
Иван Петрович улыбается.
- Вот видишь. Даже бумаги не хватило, чтоб всё записать. Сам-то ты понимаешь, что это нехорошо.
- Понимаю, - бесстрастно отвечает Мануэль.
- И воровать больше не будещ=шь?
- Не буду, - врёт с готовностью Мануэль.
Его тон не убеждает Ивана Петровича. И испанским и русским воспитателям давал зарок Мануэль, а всё равно за своё. Нет, здесь обещания не помогут. Нужно что-то действенное. И он идёт на рискованный и даже недозволенный шаг. Да простит ему ортодоксальная педагогика.
И подсовывает Мануэлю ещё листок бумаги, но теперь с другой целью.
- Матери письмо напиши. О своей жизни. Ну, обо всём.
- А зачем. Всё равно не дойдёт: в Бильбао фашисты.
- А хотел бы написать?
- Конечно, - и обрадованно кивнул головой. – А разве получит?
- Пиши, пиши, - обнадёживающе и интригующе говорит Иван Петрович.
- Правда получит?
- Почему не получит? Можно преслать с нашими моряками, которые едут во Францию. А письмо, опущенное во Франции, дойдёт.
- Правда? – снова переспрашивает Мануэль, и восторженно вспыхивает в глазах огонёк надежды. – Здорово.
- Пиши. – и оставляет его одного в кабинете, чтоб не мешать.
Долго трудится Мануэль. В окно поглядывает, что-то вспоминает, от напряжённых мук творчества грызёт ручку. Красивые вышли буковки, любовно выведенные – одна в одну.
Когда вернулся Иван Петрович, Мануэль не удержался:
- Послушайте, директор, как у меня получилось, - Я вам переведу. Послушайте.
М точно, получилось, как сочинение. Ничего не упустил Мануэль – обо всём упомянул – и как их хорошо кормят, учат, и как они одеты, и как все о них заботятся и любят. А о воровстве ни слова. Разве можно писать матери о таком стыдном?
- Вот тебе конверт. Надпиши. Адрес ещё не забыл? Помнишь?
- Вот ещё. Помню.
- Ну, а теперь вложи письмо в конверт. Только не забудь и списка с украденными вещами. Пусть мать узнает и об этом, - наносит он тот неожиданный удар, о котором смутно догадывался Мануэль в самом начале.
Так вот оно что. И приподнятое настроение пропадает. Он зло и неприязненно огрызается:
- Списка не вложу.
- Почему? Выходит, ты лжёшь? Боишься написать всю правду?
- Не вложу, не вложу, не вложу, - отчаянно и упрямо задолбил Мануэль.
- Тогда мне самому придётся его вложить, чтоб твоя мама знала о тебе всё – и хорошее, и плохое. Лгать не менее стыдно, чем воровать.
- Не надо, не надо, Иван Петрович. – Честное слово, больше не буду. Не посылайте только.
- Ты и воспитателям обещал. И не один раз. А потом…
- Теперь не буду. Поверьте, Иван Петрович, не буду, не буду, - и чуть не плачет.
Тронуло и удивило то, что Мануэль, никогда прежде не называвший его по имени-отчеству, сейчас назвал его именно так: значит задело за живое. А слёзы на мальчишеских глазах сбили с толку и обескуражили:
- Хорошо. Я тебе верю. Сейчас я тебе верю.
Но теперь пришёл черёд сомневаться Мануэлю:
- А с письмом к матери вы, наверно, всё это придумали? Или вправду дойти может?
- Вот глупый. Конечно, может. Я сам попрошу капитана. Из нашего порта уходит пароход в Одессу, а оттуда во Францию. Ремонтировался здесь.
- Только списка не надо, Иван Петрович.
- Я же за тебя слово дал. Партийное. Но учти – список твой сохраню. Посмотрю, сдержишь ли и ты своё обещание.
И положил всё в ящик стола. А на ключ не запёр. Будто нарочно.
Несколько дней спустя Мануэль не удержался: незаметно прошмыгнул в директорский кабинет, который никогда не был закрыт. Хотел проверить, отправил ли Иван Петрович письмо, а коль отправил, вложил ли список. Открыл ящик, глядь – список лежит. А письма нет. И совсем успокоился. А воровать, действительно, перестал, как ножом отрезал.

Но не всегда всё кончалось хорошо. Были и ошибки, и трудные случаи.
Хосе бахвалился тем, что его отец – анархист. И себя причислял к этой сверхреволюционной партии. Везде, где повёртывалась возможность, куском угля или меля возмещал миру о своей «партийной принадлежности». На стенах и заборах, в самых видных местах, то и дело появлялось его любимое «Soy anarquista (Я анархист)

Очень скоро красиво расписанные стены спален потеряли первоначальный сказочный вид: от сюжетов из русских народных сказок ничего не осталось. Одним из первых выбил под «дубом зелёным» свой анархистский автограф Хосе. Художественное расписывание стен подхватили другие самодеятельные артисты, и кое-кто поработал даже больше Хосе: коту учёному сбрили усы, а русалке их пририсовали. Но с поличным прихватили не кого-нибудь, а Хосе. И на него посыпались все шишки.
Аурелио приволок Хосе в кабинет директора.
- Вот. Стенки портит. Везде пишет, что анархист. Его работа. Ууу! Сопляк!
Я б показал ему анархию.
Хосе вырывается:
- А тебе какое дело?
- Оставь нас, Аурелио. Иди. Я с ним поговорю.
- Всё это – правда? Хосе?
Молчание: ни да, ни нет.
- Что ты делал, когда тебя Аурелио остановил?
Опять ни да, ни нет. Хосе стоит, широко расставив ноги – от этого ещё меньше кажется. Весь напрягся, будто сжатая стальная пружинка, вот-вот разогнётся и больно хлестнёт.
Чтоб не вырвалась стиснутая сталь, Иван Петрович её только кончиками пальцев касается:
- Значит ты – анархист? – и будто раздумывает, а не спрашивает.
- А что?
И чуточку расслабла пружина.
- А почему ж решил быть анархистом?
А он с вызовом и гордостью:
- У меня отец – анархист, и мне быть анархистом.
- Ты думаешь так, наверно, потому что отца очень любишь, да?
- Да, - и ещё на один оборот раскрутилась пружина
- А кто у тебя отец?
- Командир он. В Испании все его знают, - и будто рукой сняло враждебную напряжённость: не сталью, а неподдельной гордостью зазвенел голос. – Он самый смелый.
Иван Петрович доволен – в первый раз разговора с Хосе не получилось. А теперь… И, ободрённый, продолжает:
- А мать жива?
И снова сжалась, закаменела пружинка – не тронь: боль, если запеклась в самом сердце, может превратиться в камень. И снова молчит – разве так просто раскажешь, как под пулями умирали самые близкие.
А Иван Петрович чувствует – не с той стороны взялся. Но пружинку надо раскрутить, иначе снова замкнётся Хосе и, как в этот раз, уйдёт молчком и слова из него не выдавишь. И потянулся к сердцу лёгкими пальцами.
- Об отце-то что-нибудт известно?
- Воюет он. Бъёт фашистов.
- Что – письмо пришло?
- Нет.
- Откуда знаешь?
- Знаю. Там все воюют.
Хоть с неохотой, но снова стала слабнуть пружина.
- Так говоришь, анархист? – выводит Иван Петрович разговор на прямую.
Думая, что об отце:
- Анархист. А то, кто же?
Вот теперь-то и можно брать накрученную сталь руками.
- Выходит-то, на стенах ты пишешь «Soy anarquista»?
Не тут-то было – снова весь ужался комком. Понял – попал в ловушку. Разозлился. Из глаз чёрные молнии. И молчит.
- Молчишь, значит ты, - подводит итог Иван Петрович.
-  ;No comrendo! (Не понимаю)
Пусть директор думает, что он не понимает, и всё тут.
И вдруг Ивана Петровича захлёстывает гнев. Этот маленький упорний человечек, который так злобно смотрит ему в глаза, не знает, что на отделку только одних стен было истрачено несколько тысячь рублей. Он хватает линейку. Мгновенье – и она больно хлестает Хосе по напряжённо сжавшейся спине. Тот пригибается ниже и ниже, но не бежит, стоя ожидает удара.
Проскальзывает краткий миг. Ещё. И ещё… Линейка повисает в воздухеи и, описав полукруг, резко бьёт по краю крепкого дубового стола. Щщщщщёлк!
А пружина победно выпрямляется.
Каждый из них за эти доли секунды подумал об одном и том же. Только по-разному.
Хосе, втянутый в кабинет директора сильной рукой Аурелио, решил: будут бить. Были на то основания. Недавно он и Эрнесто из озорства взобрались в одних трусах на крышу сарая и, размахивая хлыстами, приплясывали и выкрикивали несуразные песни. Детдлм находился в центре города, выходил с двух сторон на самые людные улицы У оград собрались любопытные. Камарада Маргарита приказала снять с крыши Хосе и Эрнесто и привести к ней. И там же – не удержалась – выпорола по мягким местам отобранными у них хлыстами. Вот и сейчас думал – влетит, но гроза миновала.
А Иван Петрович за эти мгновенья решил педагогическую задачу. Вдруг вспомнилось, как на педсовете критиковали поступок Маргариты Альварес. Тогда он, директор, спокойно и обоснованно доказывал, что случай, описанный у А. Макаренко, когда педагог вынужден прибегнуть к физической силе, не имеет ничего общего с действиями Маргариты Альварес. Во-первых, сказал он, у Макаренко был критичесский момент для всего детдома, когда столкнулись две силы: авторитет директора и власть атамана. И физическое превосходство могло решить отпор. Во-вторых, Макаренко имел дело с детьми, в основном старшего возраста, возможно, даже более сильных физически, чем он сам. В-третьих, и это самое главное, они были беспризорниками, а некоторые и несовершеннолетними преступниками. Испанские же дети не чувствовали себя отщепенцами, оторванными от дома и родины: они жили героическим духом отцов и братьев. И требовали к себе иного подхода. Да и поступок Хосе и Эрнесто носил частный характер: за ними никто не стоял.
Почему же теперь Хосе должен отвечать не за себя одного? Ясно, что не только он портил стены. А ударить? Как же после этого смотреть им в глаза?
Короткая линейка за несколько мгновений измерила неуловимо длинное растояние человечесской мысли.
Опустив её, Иван Петрович спокойно велел Хосе сесть, и вызвал переводчицу – Лидию Фёдоровну: предстоял длинный разговор.
- Значит писал всё-таки ты?
- Да, - пружины больше не было. – А разве нельзя?
- Нет.
Почему?
- Здесь на стенах не пишут. Это хулиганство.
- А в Испании все писали. Мы уходили из преедместья лос Кампос. Это в Бильбао. Старший сын соседа написал на заборе: «Ухожу в синтурон». Это чтоб родители знали. Другие писали: «Да здравствует свободная Эускади»! А я углём на стене «Фашисты, пусть наш дом станет вашей могилой!»
- Вот что, - ровным голосом, как равный равному, - ты мне сообщил, чего я не знал. Но всё же ты не прав. В Испании вы писали на стенах, когда подходили фашисты. А здесь нет врагов. Зачем же писать на стенах?
Хосе согласился, что стены расписывать нехорошо. Даже дал слово, что свои анархистские автографы нигде больше ставить не будет.
На том и порешили. И Иван Петрович внутренне ликовал – ещё одна маленькая, но ощутимая победа. Однако Хосе и после беседы не отказывался от своего любимого изречения. Правда, писал его реже и реже и только в потайных – не на виду – местах. Иван Петрович думал – пройдёт, забудется, как всякая детская шаллость, но ещё долго встречал этот автограф в туалете, где он уже не носил вызывающего агитационного характера в соседстве с другими образцами настенной живописи.

Ольгу Викторовну, жену директора, полюбили с первой встречи. После тяжёлой болезни в её лице ещё долго держалась та бледность, что так одухотворяет женские черты. У неё – правильный овал лица мягкими контурами и длинная коса, которую она закручивала тугим пшеничным жгутом на голове. Казалось, она сошла с картины Васнецова. Девочки дознались, что в больнице косу у неё состригли, но она с ней так и не рассталась и теперь подплетает к уже успевшим отрасти волосам.
Девочек, которые любовно и бережно ухаживали за своими причёсками, волосы Ольги Викторовны сразу повергли в восторг. Они подходили к ней и, получив разрешение, трогали её мягкие шелковистые волосы, не скрывая своего восхищения.
Незлобивого нрава, Ольга Викторовна могла быть настойчивой, твёрдой, но справедливой. В этом убедились в первые же дни.
Ркружённые заботой и вниманием, стали вести себя из рук вон плохо. Ни русские, ни испанские воспитатели ничего не могли поделать.
Любимым изречением стало: «Пусть нам дадут! Не хотим этого, дайте другое!» И им давали.
Как-то во время обеда Эрнесто не понравились щи. И тут же хлоп тарелкой об стол. Тарелка на две половинки. Содержание вылилось на пол.
Дежурила Ольга Викторовна. Не повышая тона, потребовала:
- Подойди ко мне. Почему ты это сделал?
- ;No quiero! (Не хочу)
- Зачем же бить тарелки?
- Не хочу щей. Пусть мне дадут, - начал было Эрнесто.
Рльга Викторовна перебила:
- Хорошо. Вместо щёй получишь суп. А посуда, - она взяла большую половинку, оценивающе повертела в руках, - посуда у тебя будет эта, разбитая. Из неё ещё можно есть, если чем-нибудь подпереть.
- Из черепка не буду, - сердито топорщился Эрнесто. – Пусть мне дадут другую.
Его самолюбие задето, и он не сдаётся:
- Пусть дадут другую!
Стол, за которым сидели ребята, одобрительно загудел в его поддержку: «Si, si» (Да, да).
В этом таилась опаность. Надо было показать, что он неправ. И обратилась ко всем:
- Ребята, Эрнесто разбил не свою тарелку, а общую, детдомовскую.
Истина известная, и мальчики пропустили её мимо ушей. А девочки все – сразу на стороне Ольги Викторовны:
- Правильно. Пусть не бьёт посуду.
Но как быть с мальчишками? И нащупала другую тропку.
- Скажи Эрнесто, ты из одной и той же тарелки ешь каждый день?
- Нет, - непонимающе отвечает Эрнесто.
- Значит, она не твоя личная?
- Нет.
- А ты, Эмильяно. Тоже не из одной и той же ешь?
- Нет.
- А ты, Мануэль?
- Нет.
- Значит, если эта, битая, попадёт завтра к тебе, Эмильяно, или к тебе Мануэль, вы из неё есть не будете?
- Конечно, нет. Чего не хватало?
- Ну, а ты, Педро? – подступается она к ближайшему другу Эрнесто.
- И я не буду.
- Как же быть? Подскажите.
И вдруг незаметный, тихий Хуанито неуверенным голосом «подсказывает»: - и как решился? Не убоялся?
- Эрнесто, разбил. Пусть ею и пользуется. Теперь его тарелка – меченная.
И стол потянулся на её сторону.
- Вот видишь. Ребята сами так решили. Ты будешь есть из его черепка, пока не признаешь вины перед всеми, здесь же, в столовой: ты разбил вещь, принадлежащую всем.
Эрнесто заупрямился. Вскочил из-за стола, зачем-то махнул рукой, снова сел, бросив сердитое:
- Ну и пусть!
Но к первому не притронулся.
На следующий день дежурный по кухне Педро собственноручно налил ему суп в черепок. Эрнесто зло посмотрел на него – а ещё друг называется. Но к супу не прикоснулся – отказался.
Ребята тайком подкармливали его, несмотря на запрет. Но без первого долго не продержишься, да и надоело уже: некоторые стали смеятся над его черепком. И Эрнесто согласился извиниться. Но только перед ребятами отдельно, перед Ольгой Викторовной отдельно: было стыдно в её присутствии извиняться перед всеми. И он сдался, внутренне оправдывая свою слабость тем, что если бы не Ольга Викторовна, а кто другой, ни за что б не уступил. Лучше б с голоду помер. И тогда б уж, конечно, все раскаивались, вспоминая, какой он был хороший. И ещё б кой-кому за него влетело. А на Ольгу Викторовну он зла не держал. Да и не получилось бы.
Она была, что называется, прирождённым учителем в прекраснейшем смысле этого слова. Никогда не изрекала тем особым кафедрально-лекционным голосом, который отличает педагога, не читала нотаций, а говорила просто, как обыкновенный человек. Она обладала тем бесценным даром общения, которым одарены внутренне красивые и одухотворённые люди. И даже если такой человек не изберёт своим поприщем учительство, всё равно его будут окружать. Многочисленные сторонники: друзья ди, близкие, коллеги, но обязательно его последователи, защитники, ученики.
А если, к тому же, это женщина с красивой внешностью и артистическими манерами, симпатии воспитанников всегда будут на её стороне.
За Ольгой Викторовной стайкой роились дети, тепло, по-пчелиному жужжа. И всё у неё получилось: как-то само собой, без особых усилий. И уж, конечно, она не искала у воспитанников дешёвого авторитета. Близкая, доступная, она всегда стояла чуточку выше их, ровно настолько, чтоб не дать себя хлопать по плечу.
Не только на примере с Эрнесто, но и в других случаях она умела подчеркнуть чувство ответственности перед товарищами, сознание долга и уважение к общему – то ценное, без чего не может существовать никакая общность людей волей обстоятельств, собранных в одно, единое целое.

Первое время педагогичесский и воспитательский коллектив был далёк от совершенства, так как не хватало квалифицированных испанских кадров. И с этим пока приходилось мириться.
Если не считать Маргариты Альварес, никто из испанских воспитателей и педагогов не имел педагогичесского образования, пусть даже полученного в дореспубликанской Испании, где весь процесс обучения подчинился католической церкви. Это были люди разных специальностей, мобилизованные революционной войной и временно командированные в СССР для сопровождения детей. Иногда они придерживались мелкобуржуазных, мещанских представлений о воспитании и бессознательно, без злого умысла прибегали к методам, которые могли пробудить в детях неправильные взгляды.
Амадор Санта Мария Куэрво воплощал в себе полное отсутствие профессионально-педагогических навыков и в общении с воспитанниками зачастую вёл наощупь, приходя к нужным решениям на основе своего богатого жизненного опыта. Иногда это у него получалось, иногда нет. На родине он был моряком, и в этом смысле его имя красноречиво говорило о профессии. («Санта Мария» - одна из каравелл Христофора Колумба.) И внешность у него морская: качающаяся походка и хищный пиратский нос.
Вскоре дети нашли у него слабинку. Человек он был незлобивого, доброго нрава, незлопамятный и добродушный, что, с первого взгляда никак не вязалось с его грозной внешностью.
И получилось так, что воспитательские устремления Амадора Санта Мария незаметно пошли на самотёк.
В общей массе детей его подчинённые ничем не выделялись. Но на тихом часе их поведение выдавало его с головой. Из спальни неслись, такие душераздирающие крики, которые разве что и услышишь где-нибудь на стадионе: тихий час превращался в футбольный матч со швырянием подушек и одеял. Камарада Амадор смотрел на всё это филосовски-спокойно. Разве заставишь этих чертенят слушаться? Пусть их!
Иван Петрович был вынужден поговорить с Амадором Санта Мария, и тот клятвенно пообещал, что всё будет в порядке. Он не таких головорезов урезонивал. Он их приструнит. Он ещё покажет. И показал…
Проходя мимо спальни его подщефных, директор не услышал ни звука. Час был, действительно, тихий, мёртвый. Из-за двери плыла интригующая тишина. В других спальнях пошумывали. А у него гробовое молчание, будто внутри никого нет.
В полудник, увидел директора, Амадор Санта Мария, хвастливо сверкнул плутоватым чёрным глазом, спросил нетерпеливо:
- Ну, как?
- Удивительно. Откровенно говоря, не ожидал.
- Значит, выходит, с детьми могу сладить?
- Выходит.
- Я ещё не так могу.
- Как же у тебя получилось?
- Очень просто. Меня мальчики любят. Поговорил – они и послушались.
- Что ж ты им сказал?
- Секрет.
- Ну, ладно. Секрет так секрет.
Прошла неделя. О педагогической победе Амадора заговорили. Его авторитет среди воспитателей поднялся на головокружительную высоту. Нашлись и завистники. Маргарита Альварес успех Амадора восприняла болезненно – как удар по собственному самолюбию. Простому моряку удалось то, чего не получалось у неё, профессионального педагога. И, может не без её помощи, поползли слухи. Говорили разноречивое. Будто б он детей чем-то сонным спаивает. А то и поговаривали, что он ходит между кроватями с палкой и делает внушения отьявленным крикунам.
И ничто не могло пресечь этих разнотолков. Но внезапно тайна Амадора Санта Мария раскрылась во всей своей неприглядности.
Через приоткрытую дверь Ивану Петровичу виден угол спальни с тремя кроватями. Ребята лежат на них молча, спрятав головы под одеяла. Но по всему видно – не спят, хоть и не притворяются, просто исполняют неприятную обязанность.
На одной из кроватей ожило, зашевелилось одеяло, высунулась рука, поднялась призывно, как на уроке, послышался требовательный шёпот:
- Пять минут прошло. Давайте копейку.
Камарада Амадор кинул на протянутую ладонь монетку. Рука утянулась под одеяло.
- А я что – рыжий? И мне…
Камарала Амадор выразительно помахал кистью, сердито цыкнул:
- Э, не хитри. Твоё время не прошло.
- Прошло.
А голова не показывается.
- Какой ты жадный до денег, Хоакин. На всём готовом живёшь. Ты что – их копишь? Всё равно не дам. Рано ещё. Лежи уж.
Под одеялом рядом заговорило голосом Эмильяно:
- Ух, он жадный, Санта Мария. Даже в классе по арифметике только прибавляет, а вычитать его не заставишь.
Под одеялами давятся смехом, но не высовываются.
Иван Петрович, явившийся невольным свидетелем этой сцены, прикрывает дверь и тихонько отходит. И так всё ясно: Амадор Санта Мария задабривает детей деньгами – недопустимый, ничем не оправданный метод.
А Маргарита Альварес ликовала – и поделом этому выскочке, не будет нос задирать.

К концу дня, после линейки отбоя, он взял в привычку проходить по спальням, чтобы удостовериться, что на их непокорные головы опустил свои умиротворяющие крылья крепкий детский сон. Если кто-нибудь не спал, он подходил и, не повышая голоса – дескать, пора спать, время уже, - наоборот, понизив его до шёпота, чтоб не мешать другим, старался сказать что-нибудь мирное, хорошее, успокаивающее. Лоле он не говорил ничего, только опускал свою большую тёплую руку на нервно сжатый кулачёк, котрый она по-прежнему подсовывала под щёку. Этим жестом он словно говорил: «Разожми – так тебе неудобно спать». Но она не разжимала, и он, понимающе улыбаясь, отходил. И ей нравилось, что он подходит к ней, тем самым уделяя ей внимание.
А Кармен, которая долго лежала с незакрытыми глазами, он, бывало говорил:
- Почему же не спит моя смуглянка? Закрой глаза. Не закроешь, так и уснёшь с открытыми глазами.
С ребятами было проще – они засыпали, как убитые.
После обхода он нередко поднимался к себе в кабинет. Иногда и после полуночи в его окошке теплился свет. Он перечитывал Песталоцци, Ушинского, Макаренко. Размышлял о том, чего добился, что ещё следовало сделать. И, просветлённые идеями великих педагогов, заметней становились собственные недоработки и ошибки. С высоты своего кабинета, как бы со стороны, ему была лучше видна вся панорама, всё поле деятельности его и всех коллег, воспитателей и педагогов. Так поступает художник или скульптор, работающий над своим детищем. Ему обязательно надо в какой-то миг отойти от произведения рук своих и взглянуть на него издали оценивающим взглядом, так как то, что делается вблизи, не даёт широкого охвата всего того, что сделано вообще.
В такие часы мысли толпились, наседали друг на друга, молчаливо спорили, доказывали, убеждали: в ночной тишине и одиночестве мыслится кристальней и ясней.
Кружки – вот чего не хватает, чтоб закрепить первые успехи, шагнуть дальше. Кружок ИЗО, осоавиахимовский, авиамоделистов, юнатов, техников, радиолюбителей, слесарный, столярный.
Мальчишки обязательно должны переступить через ту волшебную ступеньку, на которой им нужна пригоршня гвоздей и молоток или добрый кусище глины, чтоб за каких-то полчаса создать всю вселенную, для сотворения которой Богу понадобилась целая неделя. В такой миг ребёнок творец: он лепит мир на свой манер, для него это игра, которую, и превращая в тяжёлую обязанность, можно сделать трудом, приносящим радость и удовлетворение. Но даже если им не дать ни глины, ни гвоздей, всё равно среди них найдутся созидатели, которые, накалываясь о занозы и вколачивая найденные где-то гвозди в пальцы, смастерят скамейку или кормушку для голубей. Но найдутся и добровольгные разрушители, которые захотят, всё это поломать. И долг воспитателя в том, чтоб как можно больше творцов было на земле.
Итак, кружки. Созвал педсовет, чтоб всё детально обсудить. И посыпались предложения. Нет ещё и своей стенгазеты. А её можно хоть к концу недели выпустить. Понравилась мысль, предложенная учителем рисования – сделать выставку детского рисунка. Их накопилось множество, есть очень удачные.
Идей было так много, что их одновременное осуществление отодвинуло бы на задний план самое главное – учёбу, в которой не всё ещё ладилось, а прошла уже половина четверти. И было решено – не расбрасываться, действовать продуманно, берясь в первую очередь за то, что подсказывала жизнь, что напрашивалось само собой, помогало занятиям.
Через несколько дней перед входом в актовый зал появилась первая детдомовская газета на испанском языке. Инициатором был Амадор Санта Мария. Но всё сделали сами ребята. Редактором выбрали Фернандо имевшего склонность к литературе.

У стенгазеты побывал весь детдом. Заметки о событиях за Пиренеями, об их жизни в СССР. Короткие детские впечатления, почти всё об отцах и старших братьях, яркие кусочки биографий. Были и политические карикатуры на фашистов: Франко, Муссолини, Гитлера.
И тут же – во всю стену – выставка рисунков. На картинках детей, видевших кровь и разрушения, узнавших два мира, жизнь перехлестнулась со смертью, советское с испанским. И всё по-детски условно, наивно и выразительно, покоряюще-неумело и трогательно. Экспозицию организовал Антон Сергеевич из тех работ, которые выполняли дети на уроках рисования. Выставка имела успех необыкновенный, неожиданный и головокружительный. Потом рисунки выставили в городском Доме пионеров и школьников, и наконец в выставочном зале областного центра. Самые способные художники получили премии – награды и почётные грамоты. И было решено создать первый кружок – ИЗО.
Лучший рисунок, получивший главный приз, назывался «Мальчиш-Кибальчиш». Под ним коряво стояла подпись – Эрнесто Гихаро.
У рисунка была интересная предыстория. Сколько ночей не спали детдомовская переводчица Лидия Фёдоровна, Антон Сергеевич и сам Иван Петрович, работая над «Военной тайной» А. Гайдара: на испанский язык переводили. Аудитория с жаром приняла рассказ. Пришлось перечитывать снова и снова, особенно сказку о Мальчише-Кибальчише. И Эрнесто нарисовал картинку. То ли чего не доаонял, то ли заговорила в нём фантазия художника, но на его рисунке Мальчиша похоронили не где-нибудь, а в Москве, на Красной площади.
Каменно громоздилась кремлёвская стена. На бугре, который должен был изображать красную площадь, стоял Мавзолей Ленина, и чуть поодаль, почти рядом, могила Мальчиша, и большущий флаг над ней, испанский. Холм обтекала Москва-река. Плыли по ней параходы, гудками посылали привет Мальчишу. В небе летели самолёты – «курносые» ястребкки – с красными звёздочками и покачивали крыльями – тоже салютовали. А по Красной площади шли пионеры, советские и испанские, вскинув руки в салюте.

А как же? Иначе и быть не может.
Спит Мальчиш-Кибальчиш
Рядом с Лениным, там, где в камне
Прах героев лежит.


Рецензии