5. Малолетка

                Сострадательная душа не так помогает другим
                как вредит сама себе – ведь, чтобы помочь,
                нужны ещё и пособничество тех, кому она
                берётся помочь, и удача, а чтобы навредить
                самой себе ей достаточно одной своей
                сострадательности.

    «Значит, ждёшь меня честно?»
    «Да. Никому, ни с кем. Всем говорила: «Руки прочь! Я – Виталькина!»
    «А мне писали: на танцах кто хотел, тот и целовал, и лапал везде, куда руки доставали».
    «Брешут! Это они силком, без спросу. А я тебе верная».
    «Сейчас проверим».
    Солдат закатил мотоцикл в хлев, кинул её на охапку сена:
    «За это полагается награда».
Она отдалась безвольно как скотина, испытав лишь какую-то животную потребность и позыв к её удовлетворению. Но при этом она с экзальтацией истинного чувства выкрикивала отрепетированное:
«Хочу тебя! Люблю тебя больше всех! Ты – лучший! Рядом с тобой все…» - и прочий ни к чему не обязывающий истерический бред.
В экстазе совокупления то, что Зигмунд Фрейд обозначил понятием «Оно», вырвалось, выплеснулось из глубин естества на поверхность во всём своём оголтелом, обнажённом уродстве. Меньше всего её сознание не по годам развитого подростка четырнадцати с половиной лет тревожила мысль о стыде: её сознание безнадёжно отстало в развитии от физиологии; чувства пребывали в эмбриональном состоянии. Наградив, природа наказала её; дав, она отняла. Для таких опередивших свой возраст недоразвитых натур, с притуплённым чувством различения, храмом становится притон, куда под предлогом свидания с любовью сбегаются для случек и диких оргий. Прилюдно осуждая и высмеивая других, уже успевших стать предметом всеобщего осмеяния, осуждения и тайной зависти, она сама была такою же; сама того не понимая, высмеивала собственное убожество в чужом лице. Нет ничего проще, чем оправдать собственное поведение, каким бы оно ни было – для этого достаточно посмотреть на тех, кто вокруг. Её не принуждали, она сама напросилась; вошла в хлев своими ногами, ничуть не обманываясь в том, для чего её сюда привезли. Её не обманывали, так как ничего не обещали; её не насиловали, так как она не сопротивлялась; правда, её согласием даже не поинтересовались, но её поведение не оставляло сомнений в её согласии и давало повод к такому с нею обращению. Всё случилось так, как и должно было случиться, и она восприняла это как должное. Задолго до случившегося, она рисовала в своём воображении этот акт своего посвящения и долгожданного вступления в настоящую взрослую жизнь. И всё же она рычала, каталась, рвалась из платья, отбивалась руками и ногами. Ошарашенная, оглушённая, раздавленная, опрокинутая, она была счастлива тем, что также могла дать выход своему естеству: билась в конвульсиях, царапалась, ревела как зверь. С покусанной грудью и распухшими, посинелыми губами, в крови наспех утраченной девственности (о невинности в данном случае речь не к месту), она бесстыдно и бесстрастно, как-то обыденно, отряхнула подол и послушно как собака за хозяином пошла за ним к выходу. Одинокими и невостребованными остаются не малопривлекательные женщины, даже не откровенные уродки, нет, чаще всего старыми девами остаются те из категории непокладистых женщин, что прежде чем дать себя уложить, ещё до совершения акта, приводят мужчин в состояние полного отрицания своими требованиями и претензиями. В массе женщина сначала готова на все условия мужчины, ей хоть бы какого, а свои претензии и требования она начинает выставлять на второй ступеньке при выходе из ЗАГСа…
   «Теперь я твоя жена?»
   Вопрос, явно запоздалый, как и её протест, был не в тему: намерение его было уже полностью осуществлено, и выяснение его новых намерений было равносильно попытке их ему навязать. Он самодовольно, с презрительной ухмылкой фыркнул.
   «Я – твоя жена?» - тупо повторила она свой вопрос.
Любовь в чужом хлеву ещё шумела в голове, отдаваясь резкими болями в сердце и в низу живота. Он молодцевато выкатил мотоцикл, глядя ей прямо в глаза, сказал:
   «Ты всё и так получила. А теперь – извини, ты не одна, а отпуска всего десять дней. Доберёшься сама, ты уже взрослая. Без обид, да?» - и укатил.
Резко развернувшись, он, однако, тут же вернулся, но не за нею, как ей хотелось думать.
   «Мы же с детства дружим. Не хочу, чтобы обо мне плохо думали, так что ты меня не выдавай и сама не позорься. Мы с пацанами зареклись под мужское слово: пять лет после армии на откуп - никаких женитьб, долгов, ничего тяжёлого в руки и дурного в голову, пока не отгуляем украденное у нас время; пока только портим, а там будет видно. Мы вам отдали долг, теперь вы возвращаете. Я с тобой ещё по-хорошему обошёлся».
   «А что со мной?»
   «А что с тобой? Не я, так другой. Меня ты ждала, значит, рада должна быть, что я, а ни кто попало, так ведь? - значит, у тебя всё в порядке. А по честному – мне всё равно; у нас пари, я не могу перед пацанами осрамиться; подождёшь меня ещё лет пять-семь, я, может быть, задумаюсь о женитьбе, не исключено. А сейчас меня ждут твои подружки; они тоже все ждали честно».
   «Ну ты и подлец! Какой же ты подлец!» - в истерике вопила она ему вслед.
   Но в душе она почти восхищалась им, во всяком случае порицать его особенно-то и не находила за что: она сама хотела этого – напрашивалась сама, торопилась успеть раньше других деревенских девчонок...
   «Тебе повезло больше других, - крикнул он на ходу, - ты у меня из наших деревенских первая».
   Он не устоял перед возможностью ещё побахвалиться перед нею и вернулся ещё раз:
   «Я ведь ещё даже дома не нарисовался – сразу на коня и к тебе. Мне его прямо к перрону подогнали. Улавливаешь, какая тебе честь! Не вздумай распускать сплетни и отпуск мне ломать: свидетелей всё равно нет. Мои моё алиби подтвердят и тебе не поверят, а я скажу, что ты мне мстишь за отвод кандидатуры, и заодно расскажу: с кем ты мне отомстила, где, когда и как; и твои же лучшие подружки подтвердят», - и он расхохотался ей в лицо.
Она кинулась на него как кошка с выпущенными когтями.
   «Пацаны узнают, они тебе башку скрутят! Они тебя самого в этот же хлев затащат и изнасилуют!»
    Он отпустил руль и наотмашь ударил её по лицу:
    «Из за такой как ты, что ли?! Или ты не сама ноги разбросала по всему хлеву!?Будешь хорошо себя вести, я ещё уделю тебе время, а станешь пачкать – сама от грязи не отмоешься».
   Наконец он уехал в последний раз, улетучился в клубах пыли и уже не возвращался больше. Он её использовал и бросил – одну в чужой деревне, в чужом хлеву. Сетовать и плакаться наедине сама с собой она могла сколько угодно, но не жаловаться другим: над нею лишь посмеялись бы. Собственное унижение её не оскорбляло. Если бы он вымаливал ласки, она растоптала бы его ещё безжалостней, чем он её, сделав своей вещью и понукая им. А теперь пресмыкаться перед ним приходилось ей. В игре, какую они затеяли, кому-то должно было повезти, а кому-то нет, в ней одна сторона могла выиграть лишь за счёт другой, тогда как в любви и выигрывают, и проигрывают вместе, а не в одиночку и не за счёт друг друга, как это бывает в любовных и всех прочих играх. Было обидно выглядеть дурой, оказаться проигравшей стороной, но ей и в голову не приходило обвинять себя, либо отказываться от самой игры.
Лишь к утру она добралась до деревни – отсыревшая, продрогшая, голодная, никакая. Задворками пробиралась к бабушке и всё-таки не проскользнула мимо лучшей подруги.
   «Ты это откуда в такую пору, из каких кустов, подружка? Это правда, что Виталька про тебя наплёл?»
   «От такой слышу!»
   «Значит, не наплёл».
Это означало, деревня уже в курсе и безжалостные языки деревенских сплетниц уже успели пройтись по ней, омыв все до последней её косточки.
   «Бабушка дома?»
   «Только что погнала корову».
   «Бедная бабушка».
   «Так это правда?»
   «Сама шалава!»
   «А чего я-то!? Ты кувыркалась, ты и шалава!»
   Она прокралась в дом, наспех собрала свои самые необходимые вещи, запахнулась в подростковое демисезонное пальто и ушла, даже не попрощавшись с парализованным дедом и не оставив бабушке хотя бы коротенькой записки; зато вместо этого страдальческим почерком она горделиво вывела в блокнотике:
   «Первая Любовь! Я убью себя - и он поймёт что потерял, но будет поздно. Нет! Зачем мне себя наказывать? Уйду от него – будет в ногах у меня валяться, чтобы вернулась».
   В ожидании автобуса она дописала:
   «В моей смерти винить Витальку».
   Она торопилась вырасти; воевала с бабушкой за полную свободу и независимость. Не дождавшись автобуса:
   «Виталька, любимый! Единственный навеки!»
   Бесполезное ожидание навело на мысль, что она достойна лучшего, убитую лаконичной припиской:
   «Но луче ниво нету!!!»
   Это и была последняя, столь же глубокая, сколь и выстраданная, увековеченная мысль - перед тем, как другой сельский рокер за известную плату докатил её до райцентра по накатанной дороге через лес, где и состоялся полный расчёт. Его звали Николаем, и он тут же занял бы место первого, если бы случайно не оказался вторым. Так он и был в её блокноте увековечен:
   «Любовь № 2».
Он был её новой мечтой, такой же девически чистой, как и предыдущая. Она вписала его Николаем II. Но каждый следующий почётнее предыдущего, уже преданного забвению на очередном первом встречном и отошедшего в прошлое. Второй сменяет первого, и когда первый уходит, то первым становится второй. Первый после предавшего её единственного на час – вот что такое второй. И разве каждому следующему мужчине после провала попытки представить его первым, женщина не пытается внушить, что он у неё второй?!
   «Если бы не Виталька, - думала она, не отличаясь ни стыдом, ни логикой рассуждений, - но нет, Витальке я никогда не изменю! Я буду верна ему назло ему самому! Виталька только один!»
   Взаимопонимание с номером вторым, первым кандидатом на звание номер первый, возникло сразу же, едва он возник из гонимой вокруг себя пыли, когда на вопрос:
   «Куда везти?» - последовало:
   «Куда сам едешь».
   «А куда везти – туда и еду».
   «А куда едешь – туда и вези».
Дальнейшая беседа двух детей поселковых дорог протекала так же свободно и непринуждённо; тому свидетельствует хотя бы тот факт, что, не зная его и двух минут, она без утайки, в именах и с подробностями, с вдохновением художника, не жалеющего красок, обрисовала ему картину своего вероломного изнасилования.
   «А в центр тебе зачем?» - спросил утешитель.
   «К мужу, – без запинки выдала она, – он прикомандирован к отделению милиции».
   «Да, многих перекатал, но ты – уникальный экземпляр, таких у меня ещё не было», - признался Николай II, в простоте и непосредственности старавшийся не уступать попутчице, но уступить вынужденный: ещё отголосок легенды об изнасиловании не затих, а уже появился муж милиционер.
   «Мент?!»
   «А мент разве не человек?!»
   «А разве человек!? Хотя, говорят, что кому-то и кобыла невеста».
   «Конечно, когда переспал, можно и оскорблять!»
   «Под кобылой я в данном случае имел в виду не тебя, а его».    
   «Он у меня порядочный: не пьёт, не курит, не матерится, защищает слабых. А меня как любит!»
   «Так уж и ни одного недостатка?»
   «А зачем они ему? Недостаток – это дефект, а мне с дефектом ни к чему».
   «И как вы два совершенства умещаетесь в одной постели, да так, что между вами ещё остаётся место и для всех желающих?»
   «Только один недостаток, – не вникая в суть сарказма, продолжала она, - он ревнивей Отелло. Нет, два: ещё он – сыскарь с собачьим нюхом, каких мало, и я очень его боюсь. Приезжает из командировки и сходу выдаёт мне где, кому и сколько раз я улыбнулась и назначила свидание».
   «Это ты называешь ревностью?»
   «Высади меня у школы. Не хочу, чтобы он нас увидел вместе; ещё чего доброго подумает, что между нами что-нибудь было».
   «О, он у тебя и думать умеет? А и правда: один раз не считается, надо бы повторить. Хочешь совет: говори ему всегда всё как  есть – и он никогда не дознается правды. Чтобы ничего не выдумывал, скажи ему о нас правду – про лес и всё такое».
   «Спасибо за совет. Напиши мне в блокноте свой адрес, я потом сама тебя найду. Увидишь меня не одну, не подходи»…
В школе, куда она сунулась по самой тривиальной нужде, под дверью кабинета директора женщина за тридцать и её дочь приходили в себя после директорской нахлобучки, размазывая по щекам слёзы. Она легко вклинилась в диалог матери с дочкой, явив в чужом горе живое участие, заставшее врасплох всех по обе стороны двери директорского кабинета.
   «А ну-ка, присмотрите за моим чемоданом!»
   Достаточно и двух таких заступников в год, чтобы и у самых закоренелых карьеристов настолько отбить любовь к директорским креслам, что любой охотнее подастся в скотники, чем в директора. Она атаковала с порога, в доказательство своих неограниченных полномочий влетев без стука, но очень громко хлопнув дверью, и на недоумённый вопрос оторопевшего директора:
«Кто вы, из какого класса, и что себе позволяете?» - уселась, сложным узлом переплетя исцарапанные, голые ноги, и одним махом ноги дав понять кто здесь кто:
   «Ишь, воспитатель выискался! Прямо Макаренков! Люди у него слезами умываются, а он чаи распивает!»
   «Что вы себе позволяете?»
   «Нет, драгоценный вы наш, что это вы себе позволяете? Довёл людей – и хоть бы что?! Ну, готовься, бюрократ! Я найду на тебя управу! Я поставлю в управлении образования вопрос о вашей профпригодности! Ребром поставлю! Вы с детьми работаете или с уголовниками? Что вы сделали из школы колонию по содержанию малолетних преступников?! У нас в стране, между прочим, пытки запрещены законом! Вы директор чего – школы или тюрьмы? Вы педагог или надсмотрщик?! Ишь, разъелся!»
   Никогда прежде директора школы не совестили и не разносили так – даже, когда ребёнком он приносил из школы двойки в дневнике. Хоть её непрошенное заступничество лишь усложнило их проблему, просители были в таком шоке и восторге от её готовности услужить и самому дальнему из своих ближних, что тут же упросили милицейскую жену до прибытия мужа остановиться у них; она не заставила упрашивать себя слишком долго, дабы они не образумились. Не всякое проявление участия к ближним приносит такие быстрые дивиденды. Она развила легенду о муже милиционере, произведя его из младшего лейтенанта в старшего; приукрасив её новыми пикантностями, она твёрдо пообещала себе, что в следующий раз не опустится ниже звания капитанши, или наденет погоны сама. Съехала она не раньше, чем не выдерживавшая никакой критики легенда о муже милиционере стала трещать по всем швам. Да и мальчиков в приютившем её доме не было, они все были где-то там, за дверью.
Дальнейшие события её жизни чередовались с калейдоскопической быстротой. Тёплая осень, «где под каждым ей кустом был готов и стол и дом», сменилась осенью холодной; прохладные последние дожди – первым снегом; накатила во всех отношениях лютая пора в природе и её жизни. В такую беспросветную во всех отношениях пору жизни и года, эта видавшая виды девица, тяжёлая в груди и узкая в бёдрах, плоская, но сутулая, в коротком, поношенном демисезонном коричневом пальто, сама затасканная и потёртая больше, чем её одёжка на выброс, обивала скошенными каблуками простецких для столицы сапог провинциальной модницы её обледенелые улицы. Жаждущих после топорной средней части фигуры, опуститься ниже или подняться выше, чтобы полюбоваться её ножками и глазками, ожидало некоторое возмещение за пережитое неудовольствие, но картину в целом не спасало, впечатление было бы весьма удручающим. Заплутав между высотными домами, она зацепилась полами пальто за низенький забор вокруг детской беседки, упала внутрь неё, содрогаясь от рыданий, из последних сил заползла на скамейку и притихла, забывшись мёртвым сном. В тёплые дни такие манёвры были роскошным поводом для приставаний со стороны противоположного пола. Но в лютый холод никто не взялся бы определить и с минимальной долей вероятности: играет она, притворяется, или ей не до притворства.
   Убегая из прошлого, все мы в спешке забываем закрыть за собою дверь; при этом каждый абсолютно уверен, что те видения старого мира, которые должны были остаться за дверью, проникли в новый не иначе как по злой воле недоброжелателей. Налитые кровью глаза изрыгали сивушное пламя; скрюченные, ободранные пальцы с обломанными ногтями тянулись к её горлу; существа, утратившие человеческий облик, в ком малейшие напоминавшие человека штрихи говорили не в пользу последнего, всё теснее и теснее окружали её; омерзительные оскалы, скверные ухмылки и материализованная мысль в виде петли вокруг её шеи. Гнусавое:
   «Никуда тебе от нас не деться!»
Лютая ненависть, испепеляющая на любых расстояниях, явилась в сотнях лиц, но ни одна из этих сил уже не властна была над нею настолько, чтобы пробудить и гнать дальше. Некоторое время, живя кошмарами под наркозом смерти, она, будучи нигде, пребывала в обоих мирах одновременно, оцепенев среди хаотических видений в один миг рухнувших ей на голову миров. Чем слабее становились признаки жизни, тем сильней, безраздельней овладевало ею потустороннее воображение. Агония погрузила её в бездну ужасов. Ей вдруг явилась умирающая в мучениях мамка; мамка взывала к помощи, грозилась, проклинала, а она бежала всё дальше и дальше. Зачем? Куда? Угол сарая, руки, раздирающие грудь и чресла…
   «Так ты честно меня ждёшь? За это полагается награда!»
Не слишком ли много уже было таких рук за неполных 15 лет!? – по этому поводу она, что называется, не парилась. Гордилась ли она собой? Достаточно того, что это ни в малейшей степени не служило ей поводом для стыда. Бездушные звери с бессмысленными глазами, бессвязно болтавшимися языками, брызжущими во все стороны ядовитой слюной сквернословия, всё ненавидевшее и всем ненавистное и страшное своей многочисленностью убожество. Казалось, она бежала из последних сил, но те, от кого она убегала, вновь и вновь настигали её, валили наземь и измывались над ней, доставляя ей сатанинское удовольствие. В её извращённом воображении надругательства над телом и душой совершались с осатанелым цинизмом. Сквозь плохо прикрытую дверь из прошлого  мира доносились окрики: «Куда?» - и нечеловечески грязная ругань. Смятение и ужас вынесла она из него в новый, а на деле тот же самый мир, в котором топчут павших и пресмыкаются перед топчущими; где уважают то, что не осмеливаются порицать, а порицают то, что порицать безопасно. Не могла она расстаться с этой грязью или не хотела, находя в ней удовольствия, смысл жизни и упоение жизнью? И что ждало её там? Чем новый мир мог восполнить боль, горечь её утрат, смыть её позор? Или мир только и умеет наносить всё новые и новые раны, не давая времени на излечение старых? И само излечение есть лишь приглушение прежней боли новой, более сильной болью? Теперь до окончания всех споров и счётов с жизнью ей оставались считанные секунды, а лишь вчера, ещё лишь час назад жизнь так бурлила в ней!
Когда она влетела на перрон и как мимо пустого места проскочила мимо проводниц-практиканток в вагон первого же подвернувшегося ей поезда, растерявшиеся практикантки не лишь впустили её без билета - они усадили её в своё купе и поили горячим чаем, тщетно пытаясь утешить и расспросить. С хитростью безумца она ускользала от расспросов и, будучи во власти не то настоящих, не то притворных галлюцинаций, обводила их пустым, отсутствовавшим взглядом.
   «Ещё одна типа обманутая!» - злорадствовал паренёк-практикант, потирая от удовольствия руки и подмигивая девочкам.
Его раз за разом выталкивали из купе, выговаривая:
   «Утри сопли! Тебе что с того – не тобой же!», - чтобы он раз за разом возвращался:
   «А что, не так скажете? Присмотритесь: её где только не валяли».
Его сердито вытесняли за дверь снова, чтобы он мстительно язвил из-за двери:
   «А вы сядьте в кружок и поплачьте вместе, вы ж это любите. Доля ведь у вас на всех одна. Дурачит она вас! Без билета прокатиться захочешь – и не такое выдумаешь. За бесплатный проезд я вам артистов найду – и не такое представление разыграют. Ну, ничего, получите за неё – прозреете».
Но больше никому до неё не было дела; кроме до тошнотворной надоедливости сердобольных старушек, никто её не домогался.
   «Поезд дальше не пойдёт», - наконец объяснили ей.
Не выразив ни благодарности, ни досады, растолкав всех со своего пути, она выбежала из вагона так же, как и вбежала в него. Было ли в её поведении хоть что-то ещё, кроме присущего ей экзальтированного лицедейства – игры, в которой фальшь наслаивалась на фальшь, и её становилось так много, что уже никто ничего не мог понять и ни в чём её обличить? Она бежала, то и дело спотыкаясь, часто падая, поднимаясь опять и опять, чтоб продолжать свой забег. Она не кричала, не звала на помощь, но убегала как спасающийся от погони вор – без звука, стиснув зубы и сжав кулаки. Умерщвлённая сновидением мамка явилась как предостережение с того  света.
   «Вставай, бездельница, лоботряска! - требовала она, и во сне не стесняясь в крепких выражениях, - Чего развалилась! Шевелись, корова! Как по постелям скакать, так ты всех взрослей и резвей, а как помогать мамке – так ты всё ещё в пелёнках».
Из пустых глазниц мамки струилась кровь; платье приобрело признаки зловещего символа. От  кровавого солнца на землю струился пылающий кровью свет. Люди, сгрудившись, подставляли ладони, но кровь просачивалась сквозь пальцы на их искажённые ужасом лица. Сквозь всеобщий стон прорывался одинокий сатанинский хохот. Этот харкающий, удушающий хохот оглушал её; своей ураганной силой он взметал потоки крови и разбивал их в мельчайшие брызги, все до единой швыряя в глаза ей одной. Но и он не пробудил её. Всем существом своим она жаждала, ждала иного: сотни принцев, одновременно овладев ею, должны были вырвать эту спящую красавицу из объятий сна. На одно лишь мгновение она совершила переход из одного мира в другой: прозрачных теней, грустных лёгких улыбок, глупого далёкого детства. Воздух очистился и наполнился ароматом полевых цветов, маня ввысь, в небеса. Лучезарный облик непонятного пола, уносясь всё выше и выше, манил её за собой. Очарование было велико, но мимолётно. Близкие её сердцу ужасы вытеснили его из её безнадёжно замутнённого сознания. В руках смерти все краски жизни померкли, слившись в новообразование, безликое и бездушное.
   Армен, типичный армянин, рождённый, как и большинство евреев и цыган, вне родины: без родины, без определённого рода занятий, средств к существованию, этакий 33-летний, ниже среднего роста усатый и бородатый гражданин мира – таким его сделали судьба и философия, наткнулся на неё, когда жизни в ней осталось на несколько последних вздохов, пальто было расстёгнуто нараспашку, всё, что могло быть снято из одежды, было снято, а вокруг собачьей стаей кружились унюхавшие поживу, готовые на всё подростки другого пола с одной бутылкой вина на всех и разведёнными молниями на штанах– пацаны самого опасного возраста, про который говорят: «В штанах уже есть, а в голове ещё пусто», несмышлёныши, считающие себя умнее всех.
     Следуя собственной теории, что любопытство является самой дорогостоящей из причуд характера, Армену следовало миновать их молча, но теория теорией, а есть ещё собственно сам характер личности: вопреки ей, а может и здравому смыслу, он подошёл поближе.
     «С каждой минутой их будет сбегаться всё больше. Потом они кинут её замерзать, а сами будут всей компанией лечиться или всей компанией сядут. В любом случае это плохо кончится и для неё, и для них».
Человек в отличие от представителей фауны озабочен противоположным полом постоянно и сезонным вспышкам агрессии на этой почве не подвержен. Но вид и запах тела самки является самым мощным раздражителем и для человека-самца, тем более в подростковом возрасте, когда до ума и совести организм ещё не дозрел, а гормоны уже в апогее. Армену приходилось скитаться и вести образ жизни волка-одиночки последние 15 из своих прожитых 33 лет; поводырём и несменным спутником в жизни его была осторожность; он постоянно носил при себе нож, но, во славу поэзии и философии, и в самых безвыходных ситуациях умудрялся обходиться без него.
Армен приблизился к подросткам, рядом с некоторыми из которых сам выглядел подростком, постаравшись придать себе как можно более спокойный, безразличный вид: он знал, что при необходимости отобьётся от этих высокорослых детей, раскидав их как дрова, даже если их число утроится. Каждый вправе думать так, как ему хочется и рисковать собою в меру отпущенного ему безрассудства.
Нюансы психологии стадного, в особенности подросткового стадного поведения: если кто-то, оказавшись один против стада, пасует и пятится, его дружно и с весёлым гамом затаптывают; но если он заставляет пятиться вожаков стада, оно так же дружно кидается врассыпную. Не имея намерения и привычки задираться и самому нарываться на конфликт, Армен, тем не менее, постучал по беседке, чтобы привлечь к себе всеобщее внимание, готовый при случае пустить немного крови из того носа, что высунется первым. Выбора у него не было – как ни высокопарно это звучит: на кону стояла человеческая жизнь, что уже висела на волоске.
«Прежде, чем что-то делать, оглядитесь вокруг: вашу стаю из всех окон видно. В любую минуту кто-нибудь может вызвать милицию, если уже не вызвал. Милиция будет хватать всех подростков без разбору, кто-нибудь из вас обязательно расколется и уже через день возьмут вас всех. Поэтому, кто не хочет найти себе приключение на одно место, не морозьте понапрасну ни её, ни свои причиндалы, застегните штаны, заверните её обратно в пальто, чтобы она не замёрзла окончательно – и по домам. По статье за групповое изнасилование малолетки в колониях у вас на это самое место будет столько охотников, что любая девочка обзавидуется: сделают вас петушками с золотыми гребешками и будете кукарекать на подъёмах и при полундрах. Я всё доходчиво объяснил? – тогда собачья дискотека отменяется; взяли ширинки в руки, чтобы вас другие за них не прихватили – и к мамам: в зоне вам военкомат раем покажется. А пока она не околела на холоде, отнесите её ко мне».
   «С чего это мы должны нести её к тебе?»
   «С того, что до приезда скорой она тут может и инеем покрыться, тогда придётся вызывать и милицию, и смерть её повесят на вас. А я живу в ближайшем подъезде. Ещё вопросы есть? Вы же не бандиты и не насильники. Давайте живее, пока не поздно».
   «Сам неси!»
Армен вырвал из рук говорившего бутылку и забросил её подальше.
   «Объясняю ещё доходчивей, я все языки знаю: на ней и на её одеждах ваши следы. Этого достаточно для уголовного дела. Остальное я уже пояснил. Если до вас слова не доходят, будете отвечать по закону - тогда наплачетесь. Вы все смотрите фильмы ужасов про всякие тюремные гадости. Так вот с вами сделают то, что даже в этих фильмах оставляют за кадром. Ясно? Тогда, если мозги ещё не окончательно у всех в штаны сползли, то на раз-два взяли и понесли куда сказано».
Литература с философией изрядно ему задолжали и он при любой возможности этим злоупотреблял, по ситуации сгущая краски и удерживая риторикой внимание публики; изредка ему перепадали крохи от их щедрот, что позволяло чередовать продолжительные зимние ночёвки в подвалах с кратковременным наймом жилья; на сей удача ему улыбнулась во все зубы: за помощь в написании докторской диссертации по философии, его на время работы поселили в одной из московских квартир. Злополучная беседка оказалась прямо напротив его съёмного жилья; и вместо того, чтобы вызвать скорую с милицией, он с достойной самого сурового порицания беспечностью перенёс находку в спальню, уложил в постель, растёр водкой и укутал одеялом. Жизни в ней оказалось с избытком: она тут же пришла в себя и выглядела при этом абсолютно здоровой – звонить в скорую уже не имело смысла.
«Хорошая история для такого как я, в самый раз, чтобы ещё во что-нибудь вляпаться! Если она притворялась, тогда это может быть ментовская закидушка – и я сам доставил её по лучшему в мире адресу, - успел подумать он; основное свойство подобных редкостных натур: думать постоянно, обо всём, весьма правильно и основательно, но поступать таким образом, будто отродясь ни о чём не думал. - Притащить беспамятную малолетку в жилище одинокого мужчины – и в чём тут суд при известных обстоятельствах найдёт смягчающие вину обстоятельства? Ах, да, благие намерения, сострадание… мне зачтётся… могут год-два скостить из срока заключения. И в пресс-хате к этому отнесутся тоже с пониманием. Но не бросить же её помирать!»
Сие философское рассуждение наводило на вывод, что и в данном конкретном случае безрассудство и авантюризм поэта в очередной раз восторжествовали в нём над скучным философским здравомыслием. Армен критически оглядел спальню, с его лёгкой руки по заказу хозяев квартиры исписанную его другом художником фресками библейского и пасторального содержания. С одной стороны над входом в спальню красовалась та же надпись, что и на Шекспировском «Глобусе»: «Totusmundushistorionem» (3). С другой –ветвистые оленьи рога от самих хозяев квартиры, говорившие, что и обывателям, и философам в равной степени ничто человеческое не чуждо; что и тем, и этим свойственны одни и те же слабости и пороки. Когда находка, придя в себя, открыла глаза, бородатое лицо спасителя было первым, что она увидела – ей недолго пришлось пребывать в неведении относительно места своего пребывания и того, как она сюда попала.
   «Какое красивое лицо! Как Иисус!»
   «Ага, - буркнул Армен. – Это вам не вдовьи грёзы. Оказывается, к своим 33 годам я ещё сохранил какое-то лицо».
Их взгляды встретились; он не обнаружил в её глазах ни тени смущения, вызванного полной неопределённостью и неоднозначностью её положения.
   «Не в первый раз. - предположил он. – По-видимому, малолетка эта не такая уж и малолетка; судя по её реакции на двусмысленную ситуацию, она многому может поучить и собственных предшественниц в генеалогическом древе до седьмого колена».
Не найдя ничего лучше, он засыпал её вопросами:
   «Ты знаешь, где ты находишься? Как ты сюда попала? Откуда ты? Где твои родители?»
Тело её резко напряглось, лицо передёрнулось, руки нервно затеребили одеяло.
   «Я сейчас уйду».
   «Ну, ну, забудь. Я ничего не спросил».
   «Мамка! Мамка! – истерично вскричала она. – Я… я… нет! Виталька! Ну, гад такой, подожди, я тебе такую свинью подложу! Вы ещё пожалеете! Я вам всем устрою праздничный фейерверк! Вы меня ещё узнаете!»
После того, как он её покормил, пробормотав:
«Я не буду мешать, я посплю и уйду», - она опять провалилась в забытье, но ненадолго – видимо, ей надо было придумать как вести себя дальше, хотя серьёзное планирование чего бы то ни было не является коньком подобных натур, то и дело оказывающихся в беседках и под заборами.         
   «Я тебя где-то раньше видела. – пробормотала она, открыв глаза. – Где я нахожусь? Как здесь всё красиво. Похоже на сон».
   «Твой сон мог стать вечным, подкидыш. Как тебя зовут?»
Армен не знал как себя вести: свойства неизлечимогоромантизма таковы, что, уходя вместе с жизнью, он не стареет с нею.
   «Алёна! – она с видом бросавшего вызов протянула ему руку. - Ты подошёл и мне стало хорошо. Странно. Здесь хорошо».
   «Здесь хорошо, – повторила она, забыв свою руку в его руке, - значит, я сплю. Раз я не боюсь тебя, значит, я сплю. Я сразу полюбила тебя, как только увидела. Ты красивый и добрый».
    «Слова из неё льются, как вода из поломанного краника; сыплются как семечки из разодранного пакетика - подумал он, – ничего не значащие, по любому поводу и без повода», - а вслух добавил:
   «Сон окончен, детка!»
   Глаза с хищным разрезом вспыхнули злым огнём, она, прикусив губу, отвернулась к стене и окунулась в мягкие полупрозрачные тона фресковой росписи; пастушки и нимфы заворожили её и увлекли в мир легенд и любовных идиллий. Детали она едва различала, но гармония против воли покорила её слабо развитую душу. Купидоны пускали стрелы в нимф и пастухов; богоматери с младенцами на руках сходили с заоблачных высей в обитель грешника. Это был кощунственный каприз художника.
«Как в церкви!» – сказала она восторженно.
«Это приют грешника, а не бога, здесь никто не имеет права судить».
Она ничего не поняла. Да ей самой это, судя по всему, было безразлично. Её стал бить озноб, он взял её за руки, склонился к ней, пытаясь успокоить; она без малейшего стеснения поцеловала его в губы и отстранилась со словами:
   «Не делай так больше. Я тебя ещё боюсь».
Армену не раз доводилось сталкиваться с такими скороспелками, девочками опережающего, преждевременного развития, созревания и старения, уже в 14 лет выглядевшими старше собственных 27-летних матерей. Распущенность, показная готовность ко всему со стороны скороспелки кольнули его самолюбие, но он укорил этим не её, а себя:
   «С нею надо контролировать каждое слово и движение. Веду себя так, как будто хочу, чтобы она распахнула для меня одеяло. Что это со мной? Зачем мне это? Я же не самоубийца, чтобы совать голову в петлю?!»
Когда он отпрянул от неё, было уже поздно: она впилась в него губами, но выглядело всё и впрямь так, будто целовал её он, а она всего лишь не успела уклониться. Оно осознал свой промах, но, как и всегда в таких ситуациях, осознание это было запоздалым.
   «Так я не сплю?»
   «Ты не хочешь просыпаться?»
   «С чего это ты решил? –её реплика, начавшаяся бравадой, внезапно была прервана истерикой и потоком слёз. – Лучше умереть, чем увидеть и пережить снова то, что пришлось мне!»
«Нельзя худшее предпочитать всему. – уловив полное непонимание в её взгляде, он пояснил. – Нет ничего страшнее и хуже смерти; она отнимает без разбору всё: не только всё плохое, но и всякую надежду на хорошее».
   «Есть многое и похуже», - возразила она не осмысленно, но, как мне показалось, из свойственного определённой категории людей патологически неодолимого упрямства.
   «Например?»
   «Потерять того, кто нам дороже нас самих!»
   «Где ты такое слышала? От кого? Не верю, что для человека есть кто-то дороже него самого. Это ненормально. Но даже если так, это опять же невозвратимая утрата. Есть два вида взаимоисключающих крайностей: нездоровый, чрезмерный эгоизм и нездоровый, чрезмерный альтруизм».
   Синяя жилка на её виске обозначилась словно шрам:
   «Значит, ты никогда не любил!»
На едва просохших глазах снова выступили слёзы, лицо и губы побелели, тело вновь забилось в конвульсиях, пальцы впились в одеяло, и начался новый приступ истерии. Армен уже перестал сомневаться: онапостоянно играет - в откровенность, чувства, страдание и сострадание. Во что ещё? Для профессионалки и жрицы любви она была ещё слишком молода, но все акты посвящения ею уже явно были пройдены… Молодая, да ранняя... Не первая, и не последняя.
Из груди истерички вырвался стон что-то подобное предсмертному хрипу. Приступ истерики был коротким, но необузданно диким и состарил её на тридцать лет. Он заметил, что промелькнувшее на его лице выражение, означавшее, что она изобличена, нисколько её не обескуражило и не остановит в дальнейшем от подобных сцен, если он допустит, чтобы это дальнейшее имело место.
   «Ты разрешишь мне побыть до утра? - и тут только, что-то сообразив, она словно впервые заметила, что раздета; из униженно молящего лицо её резко изменило выражение на повелительное. - Как ты посмел ко мне прикасаться? Я тебе кто, девка уличная, чтобы меня лапать? Может, ты ещё что-то сделал со мной, пока я была без сознания? Ну ты и попал! – найдя веский повод от мольбы перейти к требованиям и угрозам, она бесстыдно выпрыгнула из постели голой и набросилась на спасителя с кулаками. – Подлец! Старый развратник! Напоил меня чем-то и воспользовался! Конечно, уговорить-то слабо! Ни ростом, ни лицом не вышел, да? Только так и умеешь, по подлому? Обрадовался, что не могла за себя постоять!? Но я найду защитников! Тебя так накажут, навек заречёшься малолеток насиловать! Ты не знаешь, какая за это статья и что за это делают в тюрьме!? Так я тебе устрою – узнаешь!»
 «Когда она изобличена, - понял он, - чем оправдываться и защищаться, ей проще оклеветать и, разыграв очередную сцену истерии, бессмысленно атаковать. Благодарить? – зачем, если можно, переврав всё, сделать благодетеля ещё и виноватым. Бог мой, да у неё же нет совести!»
Он подал ей одежду:
«Тебя надо было обогреть, а вещи просушить. И сделать это надо было быстро, не теряя времени, иначе летальные последствия себя не заставили бы ждать. Если ты знаешь, как это можно сделать, не раздевая, то я виноват».
«Какой услужливый нашёлся!»
«Кстати, об услужливости, для справки: раздели тебя мальчики на морозе, а я тебя у них отнял, принёс домой, обогрел и спас. Извини, что не догадался одеть тебя во всё мокрое, чтобы у тебя потом не возникло ко мне претензий. Не мог же я повесить тебя в одежде на батарею сушиться. Никакого сменного женского белья у меня в запасе нет. Если в квартире и есть какие-то женские вещи, как ты, наверное, догадываешься, они не мои, я не вправе к ним даже прикасаться – ни одной женщине не понравится, если её бельём воспользуются. Их было семеро, потом подошли ещё человек пять или шесть, потом ещё, короче, я сбился со счёта - вот они как раз и собирались сделать с тобой то, в чём ты обвинила меня, чтобы потом бросить умирать голую среди ночи в 30-градусный мороз. И ты всё ещё считаешь меня старым извращенцем, который воспользовался твоей беспомощностью?»
С ней было излишним говорить о девической и какой-либо иной чести. Самая большая глупость мужчин оберегать ценою жизни то, что женщине самой не терпится отдать. Конечно, всегда есть исключения. Другое дело - жизнь. Мужчина, спасший ей жизнь, в глазах женщины заслуживает более достойного эпитета, чем старый извращенец.
    «Не кажется ли тебе, что называть извращенцем спасителя и есть извращение, как и платить злом за добро?»
«Меня хотели восемь мальчиков? – её глаза блеснули невыразимой звериной радостью, а черты исказились от злости. – И ты им помешал!? А ты ещё тот сказочник! Но не на ту дуру напал! Чтобы 15 парней отдали меня тебе!? Тебе не удастся повесить мне лапшу на уши! Раньше я повешу на тебя статью за изнасилование – можешь даже не сомневаться!»
 «Я и не сомневаюсь, глядя на тебя. Но давай попробуем разобраться. Я в чём-то разделяю твоё недоверие; оно вполне оправдано. Я не могу выловить пацанов со всего квартала, привести их на очную ставку с тобой и заставить сознаться в том, что они собирались с тобой сделать. Тебе легче и выгодней, наверное, обвинить во всём меня. Но что с тобой сделали в этой квартире, кроме того, что обсушили и накормили? Тебе придётся либо поверить на слово человеку, который не дал тебе замёрзнуть, что он спас тебя от насильников, либо обвинить его в изнасиловании, чего ни одна экспертиза не подтвердит. Я – не насильник; я спас тебе жизнь – мне надоело повторяться. Умей быть благодарной. – он сделал выжидательную паузу. - Так какая будет твоя благодарность – обвинение в извращении?»
Вырывая  свои вещи из его рук, она торопливо одевалась.
«Чего ты пялишься? Выйди отсюда! Дай одеться! Или ты думаешь, что я у тебя что-нибудь украду? Наплёл мне тут! Хам! Развратник старый! Все вы одинаковые! Все добренькие с виду, а чуть что! Я вижу, ты специально свою конуру под это дело приспособил: обольщать, а если не получится – то насиловать! Кто же докажет, что не сама пришла. Но я как раз такая, что смогу! Я весь район подниму на ноги, всех свидетелей найду и притащу в милицию, но докажу, что ты меня без сознания в свою постель затащил и поимел без согласия в извращённой форме. Со мной твой фокус не пройдёт! Я иду в первое же отделение милиции, там разберутся: кто кого спасал!»
Армен прекрасно понимал, что никуда она уходить не собирается; что уходить ей некуда, так как она уже ушла отовсюду, откуда можно и нельзя, чтобы в самом разобранном и разодранном состоянии прийти в никуда, то есть к нему; что оказаться тут – для неё нежданная, непредвиденная удача, а угроза милицией – приём из арсенала низких, готовых на что угодно шантажистов всех мастей, чтобы он не вздумал выставить её вон, а напротив умолял остаться. Он ясно отдавал себе отчёт, что ей выгодно остаться у него и она, судя по ней, способна опуститься до любых угроз и действий, чтобы остаться – он слишком много лет скитался бездомным, чтобы не понимать какое искушение для бездомной души представляет подвернувшееся лежбище типа дармовой квартиры. Это означало, что если выставить её вон, она с самым искренним лицом безвинной жертвы оговорит его в чём-угодно и перед лицом самого Всевышнего. Новый приступ начался и окончился так же внезапно, как и все предыдущие и последующие. Одевшись, она почувствовала себя менее уверенной, чем в обнажённом виде. Вместо того, чтобы выкинуть неблагодарную за порог, Армен принял смиренный вид средневекового христианина:
   «Тебе надо что-нибудь поесть. Ты очень слаба».
С видом великого одолжения она позволила уговорить себя остаться и поесть. Он видел, что при этом она была чуть ли не вне себя от счастья. Сев на край постели, так же нервно, как одевалась, она стала расстёгиваться, потом судорожно схватилась за сердце и, закатив глаза, повалилась на бок.
 «Всё только начинается. – подумал он. – Теперь мне скучать не доведётся, пока я не придумаю, как без неприятных последствий для себя выставить её за дверь».
Покидать гостеприимную обитель явно не входило в её планы - она вдруг сменила гнев на милость и взмолилась, покрывая его руки поцелуями:
   «Дай мне, пожалуйста, валерьянку».
   «У меня нет валерьянки».
   «Тогда обними меня. Спаси меня. Не дай мне умереть».
Он не мог не заметить всей абсурдности этой трогательной на вид мелодраматичной сценки. Ему против воли пришлось прижать её к себе:
   «Всё будет хорошо!»
   «Если ты уйдёшь, у меня никогда ничего хорошего в жизни уже не будет».
   «Я не могу уйти. Я здесь живу и мне некуда уходить».
   «На что ты намекаешь?»
   «Выпей воды».
«Не надо. Мне уже хорошо, только не уходи», - она уткнулась лицом в его ладони.
«Не будь она ребёнком, я решил бы, что меня просто-напросто разводят самым наглым образом.- подумал он, тут же поймав сам себя. -  Но разве порок по сути своей – качество возрастное? Наши пороки рождаются с нами, а с годами наши качества лишь совершенствуются».
 Она прервала его размышления:
   «Я хочу есть. В этом доме меня ещё не передумали кормить?»
Тому, кто не мог её выставить, ничего не оставалось, как с вымученной, обречённой готовностью предложить:    
   «Сейчас будем ужинать».
   «Я тебе помогу», – она нашла момент удобным для изложения нелепой легенды о муже милиционере, рассчитанной на таких же как она сама.
   «Где работает твой, кто ты сказала, муж?»
   «Мой муж. А что такое? Я же сказала: милиционер! И главное: я дала телеграмму, чтобы встречал, а его как раз куда-то услали со спецзаданием. У него не жизнь, а вечная командировка; из-за этого я всегда попадаю во всякие неприятные ситуации».
   «Долго же он отсутствует».
   «Ты о чём?»
   «Ты приехала среди зимы в демисезонном пальто, одетая так, как будто вышла из дома на минуту за хлебом?»
   «А в чём дело?! Я одеваюсь, как хочу!»
То ли она его приняла за одного из своих мальчиков-однолеток, то ли за окончательно выжившего из ума старого маразматика. Пожалуй, дело было в другом: недостаток фантазии она возмещала пересказываемой на все лады одной и той легенды - на все случаи жизни и всех встречных. Басня про мужа неприятно подействовала на Армена; не желая обсуждать эти бредни, он перевёл разговор на неё:
   «А чем занимаешься ты сама?»
   «Я – воспитательница в детском садике. – не колеблясь, ответила она и добавила. – А ещё я - поэтесса».
Она пафосно продекламировала стих о женщине, покинувшей младенца в роддоме.
   «Безнадёжно глупа и испорчена для своих лет, учитывая, что мужа у неё нет, даже милиционера, и стихов она не пишет, даже таких. Ни на что путное она не годится – как он с первого взгляда и предположил. Такая мелкая, что первая же, самая поверхностная оценка оказалась абсолютно точной. Низкопошибная актриска. Мелкий, пакостный, криминальный умишко. Но что она пытается скрыть? - не то ли, что ей и скрывать нечего, то есть эту самую свою пустоту и несостоятельность? Что за нужда ей представляться не тем, что она есть? Для чего она раздувает щёки и выдувает парус – чтобы казаться кем и чем? А не всё ли мне равно? Мне не нужна ни она сама, ни её фальшивая биография».
Однако, все его правильные рассуждения не наводили его на мысль, как ему от неё теперь отделаться, чтобы на ровном месте ни за что ни про что не вляпаться в неприглядную историю,  с явно криминальным подтекстом.
Благородные побуждения уже сломали и ещё сломают не одну жизнь; в том, что сострадательные люди сплошь и рядом коверкают свои судьбы из-за презренных ничтожеств, нет ничего преувеличенного, удивительного и парадоксального: суть настоящего благородства как раз и заключена в покровительстве несостоятельным, несамостоятельным ничтожествам, всю жизнь мстящим потом где исподтишка, а где и открыто, своим благодетелям за эту свою несостоятельность, и за тех ничтожеств, что обошлись с ними не в пример благородным покровителям гнусно. Армен об этом не лишь много читал, но и неоднократно сталкивался с этим в жизни. Но как и почему он сам стал заложником собственной доброты? У него не было никаких оснований до этого случая считать себя наивным или дурачком. Почему он допустил её появление в своём ареале и своей жизни? Только ли нелепое стечение обстоятельств было тому виной, или главными виновниками были его вполне сознательная воля и добровольно принятое решение? Зачем он, видя петлю, сунул в неё голову? Не повлекла ли его к ней собственная низкая сущность, которую он посчитал в себе побеждённой? И как человечество докатилось до такого, что доброта стала неуместной?
 Придвинув заставленный блюдами журнальный столик к постели, они молча поужинали в спальне, сидя рядом, как семейная чета со стажем, давно исчерпавшая все темы. Армен первым прервал молчание:
   «Ты назвала моё лицо красивым. А потом назвала меня старым развратником и извращенцем. Что из этого сказано искренне, а что сказано ради красного словца?»
«Не торопись, - добавил он, заметив непонимание на её лице, - это разговор не застольный».
Отставив тарелку, она прильнула к нему:
    «Ты намекаешь на то, что это постельный разговор?»
Отёрла сочные губы:
   «А ты любишь меня по-настоящему, до конца жизни?»
   «Не следует кидаться словами, какие не имеют к нам с тобой никакого отношения. Мы разойдёмся раз и навсегда, как только тебе станет лучше. У меня есть любимая и любящая меня женщина, а у тебя – все мальчики мира».
«И ты никогда не прогонишь меня, как...?» - продолжала она, словно он излился ей в самых пылких чувствах; потом замялась, подбирая слово, и, так и не подобрав, умолкла.
«Чем раньше ты уйдёшь, тем лучше для нас обоих. Я дам тебе деньги на дорогу, чтобы ты могла вернуться домой к родителям».
«Ты говоришь одно, а у самого в мыслях другое. Я же вижу, как тебя тянет ко мне, как ты хочешь меня. Ты же хочешь меня? Я же тебе нравлюсь? Или ты уже взял, что хотел, и теперь ищешь повод избавиться от меня?»
Её готовность ко всему вызвали в нём досаду, помноженную на горечь: все его попытки отделаться от неё натыкались на неприкрытые угрозы обвинения в растлении подростка и предложении самой себя так, как это делают прошедшие огонь, воду и медные трубы, прожжённые проститутки. Повадки малолетки не оставляли сомнений в её намерениях. Стук в дверь прервал нашу идиллию.
 «Кто это?» - всполошилась она.
«Надеюсь, твой муж милиционер», - успокоил он её, хотя стук этот не на шутку взволновал и напугал его самого.
«Это я», – донёсся мужской голос из прихожей.
«Могло быть значительно хуже», - подумал Армен, облегчённо переведя дух.
«Ешь, пока мы поговорим».
«Это твой друг? – она завертелась, приосаниваясь и прихорашиваясь. – Пригласи его к столу, он, наверное, тоже голоден».
«Она готова жеманничать и флиртовать с самим Ясером Арафатом или с целым полком. Из неё вышла бы ещё та дочь полка», - с этой мыслью Армен вышел встречать гостя.
«Привет, старина. Из мастерской?»
«Всё хорошо в меру. Почему не зашёл? И с чего это ты озабочен, как заряженный кольт?»
Гость снял полушубок и остался в чёрной хламиде, перепачканной красками. Он казался полной противоположностью Армена: почти на голову выше, довольно грузного телосложения, с рыжей растительностью на голове и лице. Прямой пробор под Иисуса, означая многое и ничего, был ещё одним капризом художника и говорил о взбалмошности и неорганизованном характере.
«Взгляни сюда. – Армен подвёл его к двери спальной. – Что ты о ней скажешь?»
«Как ты любишь говорить: если философ задаёт вопрос, значит, у него уже готов ответ. Зачем тебе подтверждение того, что ты и сам знаешь лучше меня? Надеюсь, ты ничем себя с нею не связал! Ты же не спал с нею - во имя бога!? Она же – энцефалитный клещ, ты от неё потом ценой жизни не отцепишься и не отмоешься!»
«Не спал и не собираюсь, но ты прав: вряд ли я отделаюсь от неё и ценой своей жизни».
«Что это значит? И вообще что делает тут эта ходячая патология? В ней же свалено в кучу всё, что ты считаешь отталкивающим, даже отвратительным в женщине: грудь тяжела, лишний вес и необузданная склонность к полноте; на ноги и лицо ещё как-то можно смотреть, но не более того; от неё за три версты отдаёт уличностью, пошлостью и непробиваемой тупизной; прости, но она – неисправимая гулёна; ещё не сформировалась ни в чём другом, а в этом уже впереди планеты всей».
«Всё это я знаю».
«Я знаю, что ты это знаешь, но не знаю, почему она здесь? Зачем такая тому, у кого есть Виктория? Я отказываюсь понимать и принимать твои аргументы в пользу её пребывания в одном замкнутом пространстве с тобой. Как ты ещё не задохнулся? Глаза выразительны, но выражают они лишь мелкую, мутную пустоту; она не поэма; в лице есть нечто привлекательное, но и оно далеко не шедевр. Да, мы сами иногда, в стремлении побывать всюду, попадаем к таким, но мы не приводим их к себе и не впускаем в свой мир. И как ты её потом из него выпроводишь? Твой придирчивый, изысканный вкус тебе изменил. Ты же не купился на Матиссом разрисованную вывеску, за которой спрятано… ничто?»
«А если бы купился?»
«Это слишком даже для тебя. Ты плохо кончишь. Развращение, растление малолетних чревато; и ты ведь знаешь, что её не будет мучить совесть, если представится шанс тебя в этом обвинить? И хотя всё давно и неоднократно растлено уже до тебя, будешь в ответе именно ты».
«Это всё?»
«Это то, что на поверхности».
«Значит, всё».
«Я тоже так думаю: внутри у неё – пустота. В ней нет глубины, хотя много порчи. Мутная она, хоть и видна насквозь, а муть лишь мелкие люди путают с глубиной».
Художник опустил глаза:
«Извини, но даже ты уже ничему её не научишь. Она - сама испорченность».
«Я не собираюсь её ничему учить, но, видимо, мне самому придётся кое-чему поучиться у неё. Итак, ты хочешь сказать, что ни на что хорошее она не годится?»
«Годится-то она на всё, но способности и наклонности влекут её явно не к лучшему, а совсем наоборот. Слишком экзальтированная натура. К тому же раннее развитие на потеху мальчикам… проколы совести…»
«Ты превзошёл себя. - с мягкой укоризной остановил его Армен. – А как проколы памяти?»
 «Ettu!  (4) - художник картинно вскинул руки. – Мой деликатный друг, я – всего лишь художник, а мудрец у нас – ты. Сподвижничество искусству моей Надежды облагорожено и оправданно тем, что я ей муж, и этим она помогает мне в работе: натура вдохновляет писать, а картина – любить. Оба источника вдохновения в одном лице. Я перебегаю с одной Надежды на другую и всегда в эпицентре моих симпатий и повышенного интереса – она. Она может показаться всем, не совершая бесстыдства – я и этот грех принимаю на свою совесть. Чего ещё желать женщине в её годы? А как ты примиришь со своим мировоззрением этот ком плоти?»
«Я не собираюсь ни примирять её со своим мировоззрением, ни примиряться с нею».
«Тогда что она тут делает!? Шла, шла, заблудилась, устала и прилегла отдохнуть на твою кровать? Ты положил её между собой и Музами, или надеешься удовлетворить местом с краю? Не узнаю тебя. Ещё вчера тут была Виктория! И после такой женщины – вот это!? Очнись!».
«Я договорю за тебя. Её единственное достоинство и привлекательная женская черта – доступность, уже перешедшая в неразборчивую маниакальную навязчивость».
«Ты тоже не жалеешь красок и умеешь их смешивать лучше меня».
«Хуже кривляк, что вечно ломаются, только кривляки, которые сами навязываются и преследуют до могилы. Но разве речь об этом?»
«Людям твоего характера и темперамента ошибки обходятся особенно дорого. Ты готов свалять самого большого дурака в своей жизни, и хочешь, чтобы я поддержкой и одобрением помог тебе в этом? Кстати, я зашёл предупредить тебя, что завтра вечером мы тебя ждём. Ну, я всё сказал; ухожу, пока не наговорил лишнего».
«Если до завтрашнего вечера ей не станет лучше настолько, чтобы с чистой совестью выставить её за порог, я могу заявиться не один?»
«Я с кем говорил?! – в отчаянии воскликнул художник. - Ты ни о чём не забыл?»
Он вдруг сконфузился, стушевался, даже ссутулился и предательски виновато опустил глаза:
«Вижу, что напоминать тебе о чём бы то ни было сейчас бесполезно. Разумеется, ты можешь явиться и всемером. Умоляю, не загоняй себя в угол нелепыми новыми обязательствами, забыв о старых, которые и есть твоя настоящая жизнь и судьба. Она нарушит все свои, а тебя твоими будет преследовать до скончания дней».
«Виктории не будет ещё неделю. Я – холостяк и вольный человек. А потом или я тихо и мирно выпровожу эту беду отсюда, или мне придётся всё пояснить Виктории, и… или она любит и доверяет, или…»
«Твои психологические опыты над собственной жизнью и без неё уже завели тебя слишком далеко, а с её помощью ты… Короче говоря, глядя на эту, не предвижу ничего хорошего».
«Ты бы прошёл мимо умирающего? Или выгнал бы её сразу же, как только она пришла в сознание? Она несовершеннолетняя, я уже в ответе за неё».
«Она и сама за себя ответит – дай бог нам за себя так суметь. Ты всегда видел дальше и лучше меня. Что случилось с тобой? Откуда эта слепота? За что ты сам себя хочешь наказать?»
«Это не слепота, а безысходность. За доброту надо платить. Я, как всегда заплачу по самой дорогой цене. Если я выставлю её сейчас – догадайся: куда она пойдёт? – правильно, туда, где меня давно  ждут и мне будут рады, где меня с радостью примут. Я не хочу сесть за свою доброту».
«Вижу, что мне придётся с ней познакомиться».
«Только прошу, не усугубляй моё положение, чтобы мне не пришлось идти на крайние меры: прикончить её или себя».
Гостья ждала окончания разговора не из деликатности: её оставили наедине с накрытым столом и она, забыв обо всём, спешила насытиться. Было ли и в этом что-то низменное и животное? Ей было всё равно, а им, занятым её обсуждением, мелочность и низменность её натуры представлялись настолько очевидными, что эта мелочь уже не могла усугубить тягостного, удручающего впечатления от картины в целом. Армен ввёл художника в спальню. При рассмотрении гостьи с расстояния вытянутой руки, художник обречённо вздохнул:
«Откуда эта напасть, за какие грехи, и как её пережить?»
«Поешьте с нами», - не скрывая удовольствия, она отёрла ладонь и первой протянула ему руку.
«Я не голоден. – сухо ответил художник, отведя глаза. –До завтра у нас», - и он повернулся к ней спиной раньше, чем она успела протянуть ему руку на прощание.
«Если бы мне не перепадали время от времени заработки, - прощаясь с Арменом, сказал он, - меня давно выставили бы за порог: тёщины представления о живописи кончаются вместе с гонорарами – она млеет от плакатов, за которые платят, и клеймит дармоедством всё прочее. Но и её представления о живописи выше представлений твоей пассии о философии в целом и нравственности в частности. Сейчас ты играешь не за неё, а против себя. Чем она больна?»
«Она мне не пассия. Я подобрал её в беседке; она была кусок льда».
«Надо было просто вызвать врачей. Говорю тебе, ты сделал фатальную ошибку. Безграничность твоего сострадания может обернуться для тебя бедой, крахом всей жизни, апокалипсисом. Сумел найти – сумей и потерять, иначе от всех твоих девяти Муз и куска льда не останется. Повторяю вопрос: почему всё же ты не вышвырнешь её вон?».
«Ты не расслышал или не веришь мне? Потому что там, куда я её вышвырну, мою правду – что я подобрал её отмороженной и спас ей жизнь – обзовут сказкой маньяка-извращенца, а в её ложь – что я заманил её к себе обманом, а взял угрозами и силой – охотно поверят: на меня навесят десяток висяков и вывеску секс маньяка, специализирующегося на малолетках, а дальше на выбор – вечная психушка, дыба или третье, хуже первых двух вместе взятых. Я уже вышвырнул бы её за дверь и сам смылся бы до прихода ментов, если бы этим не подставил других людей и не подорвал свой авторитет до нуля. Она гулящая до мозга костей и сама не усидит тут долго. Уже завтра море позовёт её, и она поднимет все паруса. Некоторые проблемы лучше всего решаются терпением, мой друг. Мне бы лишь день простоять и ночь продержаться».
«Я не сильно бы на это надеялся».
«Ну а мне больше не на что надеяться. Если эта надежда не сбудется, тогда я и буду решать проблему иначе -по-плохому решить никогда не поздно. Мне бы не хотелось обходиться дурно даже с такой, как она. Со мной и без неё обходятся так, как будто на мне все грехи мира. Но позволить повесить на себя ещё и это!?».
Армен вернулся в спальню. Алёна, плача, одевалась.
«Я что, твоя вещь? – вспылила она. – Какие важные, благородные господа голубых кровей! Руку нельзя подать, улыбнуться нельзя, завтра окажется, что потанцевать ни с кем тоже не имею права, а потом и с моими друзьями запретишь встречаться. Не будь тебя, посмотрела бы я, как бы он отдёрнул руку – проходили, знаем, видели и не таких верных друзей! На глазах у друга он такой преданный, аж во рту приторно, даже поздороваться с девушкой друга ему неприятно, а как за глаза, так сразу руки под подол запускает – и имел он при этом друга в виду!…»
«Во-первых, подруга друга - не женщина. Во-вторых, ты мне не подруга. В-третьих, я уже давно избавился от таких друзей, что за моей спиной запускают руки в подолы моим подругам. В качестве натуры, как художнику, ты ему не интересна – уж прости за правду, ты сама напросилась; как видишь, у него нет оснований млеть и кидаться на тебя с рукопожатиями. К тому же, воздержанность, о которой ты и понятия не имеешь, относится к числу достоинств; а невежество и непонятливость в твоём возрасте нельзя считать неисправимыми недостатками; для твоих лет есть вещи и похуже, относящиеся к категории неисправимых, лишь совершенствующихся во времени пороков; воздержанность, хотим мы того или не хотим, приходит с годами ко всем, кроме бесноватых натур: женщина, как и мужчина, взрослеет и покрывается опытомбыстро; пожалуй, женщинадаже чересчур быстро, особенно те, что вечно спешат, боясь не успеть».
Полное непонимание, обозначенное на её лице, могло означать лишь одно:она угодила в иной духовный мир, совершенно отличный от тех, в каких она привыкла обретаться, более духовный, чем материальный мир. Но она низвела его до своего уровня, решив однозначно:
«Он прокололся, теперь всё будет по-моему. Пусть не думают, что только они могут со мной так!»
С ничтожно малой, близкой к нулю, вероятностью ошибиться, Армен читал всё это на её лице, как в открытой книге. Вся философия низменных натур:
«Любишь, будешь принимать меня такою, какая я есть. А не любишь – тебе же будет хуже, я отомщу не по-детски».
Да и вообще при чём тут какие-либо чувства, если человеку без совести обстоятельства позволяют вести себя как заблагорассудится, ибо противоположная сторона сама поставила себя в положение заведомо проигравшей? Остаток ночи был наполнен банальными, насквозь фальшивыми россказнями о любовных похождениях с изнасилованиями. Она залезла к нему в постель сама с причитаниями:
«Я тебя боюсь. Я была и навеки буду только Виталькина, но я чувствую как тебя тянет ко мне, как ты меня хочешь. Я тебя пожалею сегодня, один раз. Только ничего не подумай и не зазнавайся. Я вообще не из таких. У меня есть любимый и я ему самая верная».
Его единственным побуждением было выбросить её среди ночи из постели назад в беседку, туда, откуда он её принёс сам себе на беду, и залезть в душ, чтобы смыть с себя её прикосновения, запах и само её присутствие: но он уговорил себя, что безопасней будет с ней переспать, перетерпеть и эту ночь, и забыть всё как дурной сон. Он согласился на это с обречённостью жертвы, понимая, что отказ будет воспринят как оскорбление и послужит ей ещё более верным поводом для оговора, чем откровенное насилие.
«Примем это как обычную женскую благодарность. – подумал он. – Чем ещё может женщина отблагодарить?- лишь собою, особенно если и сама непрочь. Во всех случаях почему-то именно это приходит им на ум».
И всё-таки, он удивлялся не ей, а сам себе: как он позволил? Почему предоставил ей власть так бесцеремонно распоряжаться его чувствами, жизнью, им самим? Почему, ясно видя перед собой пропасть, он пошёл к ней, а не от неё? Нечто внутри увлекло его: то ли необузданная тяга к риску, то ли врождённая творческая любознательность, то ли неодолимое желание всегда поступать правильно с точки зрения хорошего человека. Или он льстил себе, прикрывая высокими чувствами низкий страх, вынуждавший его потакать ей и после того, как человеческий долг перед ней был исполнен, и она больше не нуждалась ни в его помощи, ни в нём самом. Как получилось, что свыше всякой меры умудрённый жизнью, он оказался беззащитным перед во всех отношениях нечистоплотной малолетней блудницей? Именно по этой самой причине и получилось – её невинный возраст и пребывание на его территории говорили сами за себя. Понимание чаще связывает, парализует волю, чем развязывает руки. Недаром говорят:
«Пока умный брод искал, дурак уже речку перешёл».
В нём, как в каждом истинном философе, всегда жили разные люди, говорившие разными голосами, и высказывавшие разные, часто противоречивые, мнения и суждения.
«Не казнись, - вступил во внутренний спор с самим собой второй голос, - уже поздно: всё самое плохое себе ты уже сделал сам, вместо того, чтобы пройти мимо или вызвать скорую, притащив эту тварь в чужую квартиру и уложив отогреваться в постель. Теперь тебе же лучше не злить её запоздалым отказом и делать всё для того, чтобы она освободила эту постель по-хорошему, иначе она сделает тебе так плохо, как ещё никогда не было».
О таких говорят, что слова их не связаны с головой, и живут своей отдельной жизнью. Не будь она так скользка и лжива, он решил бы, что она совершенно не дружит с головой - но кому, как ни человеку философского склада ума знать, что и самое простое, однако, не настолько просто, как выглядит или представляется. Утром он проснулся с разрывающей и мозг, и сердце мыслью:
 «Что я наделал!?», - а она не придумала ничего лучшего, чем ненавязчиво польстить ему:
«А ты ещё тот старичок. Любому молодому в постели фору дашь. Твой друг – пижон. Ты лучше. Я знаю: он хочет развести нас из зависти. Ещё бы, я такая молоденькая».
«Не знаю, чем я по твоей мерке лучше, но у него жена была лишь двумя годами старше тебя, когда он на ней женился, а когда они только познакомились – как раз твоих лет. Кстати, сегодня день её рождения».
«Вы два старых извращенца!»
«Мне кажется, что о своём и моём возрасте тебе уместней было задуматься до того, а не после. Неразумно пользоваться только задним умом. Но я рад, что ты всё же задумалась над тем насколько мы не подходим друг другу. И раз уж я не был первым, позволь мне не быть и последним. Давай на этом наши отношения и закончим: я тебя спас, ты меня по-своему, как умеешь, отблагодарила. Дальше каждый сам за себя: я иду своей дорогой, а ты – своей. Хочу напомнить тебе о твоей верности Витальке. Я сделал для тебя что мог, что обязан был сделать на моём месте любой нормальный человек, не более того, и ты сделала не более того, что делаешь обычно по доброй воле. Ты же теперь не можешь сказать, что это было обманом, совращением или насилием? У нас есть хороший повод вовремя остановиться и расстаться с чувством взаимной благодарности, а не ненависти друг к другу».
Ничего не поняв в очередной раз (то есть, поняв по-своему), она вдруг мгновенно преобразилась:
 «Я пойду за подарком!»
«Подарок уже приготовлен».
«Это твой подарок, а не мой».
«А какая разница, если мы идём вместе? Хотя тебя никто туда не приглашал. И твоих подарком никто не ждёт. И разве у тебя есть деньги на подарки?…Ладно, - уступил он, заметив симптомы надвигавшейся истерики, - сначала позавтракаем, потом сходим за подарком».
«Я пойду одна!» - кулаки её сжались, лицо исказилось до классических черт фурии.
     Если она всё-таки вознамерилась съехать, он мог считать, что, смыв с себя в душе грязь и отплевавшись, легко отделается, расплатившись с нею за ночь подарком. Но едва ли клещ-энцефалит так легко отцепился бы, не испив его крови взахлёб до последней капли. И ведь что странно: хороший человек после пережитого ею приключения слёг бы на месяцы в больницу, а она даже не простудилась. Раз за разом он вопрошал себя:
     «Спас бы я её снова, зная, чем мне это грозит? Наверное, я и тогда не смог бы пройти мимо – в этом моя самая большая слабость, сделавшая меня бессильным перед нею».
Окинув её наряд, – синюю блузку с прорехами и потрёпанный деревенский сарафан, - Армен протянул ей деньги:
«Заодно приоденься. Здесь хватит на всё».
Она взяла их неуверенно:
«Я никогда не держала в руках больше трёх рублей».
«Бог мой, – успел удивиться он, - так вот на чём её пробило на правду! Всё просто, а я изобретал вертолёт. Было бы крайне странным, будь иначе».
 Она уже спрятала деньги, опасаясь, что он передумает.
«Я мигом, да? Не скучай, любимый!»
Позавтракав одетой и стоя, как лошадь в упряжке, она ушла, чтобы в сопровождении долговязого, рыжего парня с оттопыренными ушами вернуться под вечер, когдаон уже собрался уходить.
«Не сердись, я слушала у Гены музыку. – она по-хозяйски прошла на кухню. - На подарок у меня не хватило, но тебе я принесла шоколадку. Гена, кинь ты куда-нибудь эти чёртовы пакеты и сядь».
Она не отстала от Армена, пока не сунула ему в рот несколько кусочков шоколада – ощущение было такое, будто ему напихали в рот осколки стекла.
«Я сказала Гене, что ты – мой старший двоюродный брат».
«Вот оно что! Спасибо и на том. Я мог сойти и за дядю или даже троюродного дедушку. А место следующего брата – для Гены?»
«Так лучше, правда? Зачем ему знать? – ничуть не смутилась она. – Ну, мы будем дуться или ужинать? Ты как ребёнок! Учти: будешь плохо относиться к моим друзьям, я к твоим тоже не пойду. А почему ты ничего не говоришь про мой наряд? Ой, я же ещё не разделась!»
«Мне не интересны объяснения по поводу того, где ты успела переодеться. Но я жду, пока ты выпроводишь своего друга. И учти, что долго ждать я не стану. Наш семейный ужин отменяется, так как меня тоже ждут - в другом месте, куда я уже опаздываю».
«Какие мы ранимые и обидчивые. Так и не пойдём, раз всё равно опаздываем. Завтра что-нибудь придумаем».
«Что-нибудь придумывать – по твоей, а не по моей части. Я ухожу. Прошу всех на выход. Короче говоря: все вон!»
Она мгновенно вся напряглась и ощетинилась: «Конечно, я же здесь никто! Кто я такая здесь, чтобы считаться с моими чувствами и моими друзьями?»
«Ты ещё вообще никто, ни здесь, ни в любом другом месте, просто никто».
«Ты сам – никто!»
«Для тебя? Не сомневаюсь в этом, иначе ты не привела бы его прямо сюда!»
«Вот как! Ну да, я же уличная находка! Ты же меня из жалости подобрал! И теперь я не могу ни руки подать, ни привести друга в дом! Лицемер! Вот чего стоит твоя любовь! Её хватает только на то, чтобы со мной спать и читать мне погребальные нравоучения. С меня хватит, натерпелась! Ты из меня за одну ночь старуху сделал! Я ухожу, но я ещё вернусь и не одна – и тогда берегись!»
«Мне это надоело. Делай, что хочешь, только скорее, я тороплюсь. И Гену не забудь. –голос Армена звучал ровно, не выдавая насколько он оскорблён. – Теперь я уверен, что ты уже абсолютно здорова и можешь идти на все четыре стороны. Катись, пока цела, от греха подальше».
 «Была печаль! Он ещё угрожает! Старик! Уходим, Гена! Забери свои грязные деньги! Но учти: я не забыла, что ты мне сделал и не простила. Я с тобой посчитаюсь»
«Тогда пусть новые друзья купят тебе новую одежду, в купленной на мои деньги тебе трудно будет доказать, что ты была со мной не полюбовно, по обоюдному согласию. И разве я давал тебе ключ? Оставь! Для продолжения банкета в моё отсутствие поищите другое место».
«Импотент!» - она с ненавистью швырнула в меня ключ, пнула сумку ногой и, вытолкав Гену, вышла следом, привычно для себя хлопнув дверью.
«Хорошо, что он этого не видел! – Армен с облегчением перевёл дыхание, подумав о художнике. – Но он ждёт меня и она не стоит того, чтобы заставлять его ждать. Каким я буду выглядеть дураком! Впрочем, не дурнее, чем мог выглядеть, возьми я её с собой. Со мной и вправду что-то не так».
Он медлил, выгадывая последние секунды, чтобы дать ей уйти подальше и наверняка. Чтобы избежать с нею встречи в подъезде, он готов был сигануть с четвёртого этажа через балкон. Его опасения подтвердились: проклятая шантажистка никуда не делась; она поджидала его в подъезде, одна.
 «Так-то ты меня любишь? Выгнал на мороз больную!»
«Мне невыносимо слушать от тебя про любовь и подобные вещи. Ты шлялась по улицам больная около десяти часов. И ты ушла сама. А куда ты девала своего провожатого или как его, очередного, дежурного единственного?»
Он хотел пройти, но она в присущей ей манере преградила ему путь и ухватила его за руки:
«Я не ушла, а вышла проводить Гену. Не могла же я просто вытолкать его за порог? Это невежливо по отношению к человеку!»
«Ты говоришь о вежливости!? Конечно, такие поступки вежливы лишь по отношению ко мне».
«Так ты у нас опять благородный, а я опять дрянь, да? Ну, да, куда уж мне, я же не умею так играть словами, как некоторые!»
«Я не настолько благороден, чтобы позволить делать из себя посмешище, а ты не настолько дура, чтобы этого не понимать. Что до того, дрянь ты или нет – пусть это заботит твоих родителей и ухажёров, пардон, хахалей, так как слово ухажёр тут неуместно: они не утруждают себя ухаживаниями за тобой, тебя просто имеют, иногда даже толпой, не спрашивая имени».
«Я ещё не совершеннолетняя и не отвечаю за свои слова и поступки. Хотя, некоторые, кому уже под сорок, тоже: некоторые, например, позволяют себе совращать детей. Но себе они всё прощают…Подумаешь, привела в дом человека!»
«Ты привела его в дом, в какой тебя не звали и где тебя не ждут! И привела не человека, а хахаля; и лишь потому, что вас выставили оттуда, где вы с ним дружили отдельными частями тела… Вы хоть успели пожениться или пришли заниматься этим сюда – видимо, на морозе заниматься этим было не с руки? Если успели, то сколько раз и сколько ещё тех, кто успел, ждёт очереди за дверью? Сколько свадеб было, пока ты искала подарок? Он же не единственный, а всего лишь последний в ряду – не так ли? Ну, не разочаровывай же меня. За десять часов – не поверю, что лишь один! Ну, хотя бы семеро… Держите меня семеро – это же про тебя! Кого из вас следует завернуть в бумажку и повязать ленточкой? Сколько ещё таких, что ждут своей очереди с тобой подружиться, жениться на тебе, или – как это назвать? Ты всех успела обслужить и удовлетворить, надеюсь? Не придётся за тебя краснеть и перед ними? И кстати, куда делся этот твой друг?!»
«Нужен мне этот долговязый уродина!»
«Ах, он тебе даже не нужен, но ты, тем не менее, привела его ко мне запросто, чтобы показать: кто есть кто – так, на всякий случай, на будущее, чтобы я не обольщался; ты считаешь, я настолько благодарен тебе за то, что ты осчастливила меня, заставив переспать с тобой, что ради этого стерплю любую мерзость с твоей стороны, включая твою готовность осчастливить первого встречного прямо у меня на глазах, заставив меня держать свечку!? Я начинаю сожалеть, что не дал тебе замёрзнуть».
«Заставив переспать!? Сожалеешь, что не дал замёрзнуть!? Вот твоё настоящее лицо, а корчишь из себя благородного!»
     «Я никого из себя не корчу, в отличие от тебя. Я  лишь пытаюсь от тебя избавиться всеми доступными способами, не преступая норм закона и морали».
  «А я дура написала домой, что вышла замуж, послала адрес мамке с бабушкой, чтобы приехали на свадьбу, чтобы по всей деревне не болтали обо мне, что я подстилка подзаборная».
Ценой невероятного насилия над собой ему удалось сохранить видимость внешнего спокойствия:
«И за кого же ты вышла замуж, может, за Гену? Так я твоего жениха выставил? Или он тоже пустое место, как и я? Может он свидетель или сват? Кто твой муж, если не секрет?»
«Ты. Ты же переспал со мной, значит, я твоя жена и должна жить с тобой у тебя дома».
«Я тебе не муж. У тебя таких как я три железнодорожных состава – это во-первых; во-вторых, ты не можешь тут жить, потому что я сам тут на квартире живу и, судя по всему, благодаря тебе, я не смогу смотреть в глаза людям, которые меня приютили, и мне придётся отсюда со дня на день съехать, скорее всего в неопределённом направлении».
«Съехать? Куда? Мне и тут хорошо».
«Кому, где и с кем хорошо – отдельный вопрос другого сорта. А теперь дай мне пройти! Меня ждут люди, которым я дорог и которые дороги мне. Я не хочу находиться рядом с девкой, готовой и способной на что угодно, где, с кем и когда угодно».
Она вцепилась в него ещё сильнее:
«Ты думаешь, обольстил ребёнка, попользовался им и можешь безнаказанно вышвырнуть его на улицу, как тряпку!?»
«А ведь она действительно и глазом не моргнёт, возводя любой поклёп и оговор», - в очередной раз подумалось ему.
«Ты и была тряпкой, и если бы не я... – он осёкся и сделал глубокий вдох, чтобы взять себя в руки. - Веди себя по-человечески, и с тобой будут обходиться соответственно – не только я, а все и повсюду».
«Много ты знаешь о людях! Оскорбить меня, назвать не человеком, как это возвышенно и благородно! Повтори ещё раз, чтобы я запомнила навсегда! Значит, последнее слово: я – не человек! Ну, не жалей меня, договаривай!»
«Я уже пожалел тебя раз и теперь сам нуждаюсь в жалости. Я договорил. Я сказал всё и даже больше, чем хотел. Я ухожу».
В следующий миг она бросилась на него и принялась колотить кулаками в грудь:
«Говори! Говори!»
«Сейчас же прекрати, или я тебя ударю в ответ, тогда ты заплачешь по-настоящему, без всякого притворства - тебе по-настоящему будет больно! Хотя и смешно, и грешно говорить о насилии и обмане по отношению к девочкам твоего поведения, но всё же я не из числа твоих насильников и обманщиков, чтобы отыгрываться на мне. Хватит! Меня достало твоё беспредельное бесстыдство! Ты – блудница? – на здоровье. Но я тут при чём? Я помог тебе, чем мог. Иди дальше, куда шла, своей дорогой, а меня оставь в покое».
«Бесстыдство!?»
     Она отпустила его и с причитаниями:
«Мама! Мамочка!» - стала театрально сползать по стене - настолько медленно, чтобы дать ему время подхватить и поддержать её.
Понимая, что не следует этого делать, он всё же не дал ей упасть.
«Не прогоняй меня! – взмолилась она. – Мне некуда идти. Возьми меня к другу».
На память Армену пришли слова художника:
 «Ужимки на потеху мальчикам для неё - всё».
Но при чём тут он? Как он позволил её вписать себя в её порочный круг? Как стал её заложником!?Он сам отказывался верить в то, что такое происходило с ним.
«Поцелуй меня!»
Повидав на своём веку всё, во всяком случае, имея все основания так полагать, он был поражён глубиной её испорченности – хотя слово глубина не соответствовало ей ни в каком значении. Порок с наивным лицом ребёнка пытался изорвать в клочья его душу, словно куклу, откручивая то руку, то ногу, то голову. Её губы приблизились к нему, обжигая нечистым, ядовитым дыханием. Армен не успел уклониться и оттолкнуть её; она удержала его, прижав к стене, шепча:
«Господи, да что же это такое?!»
Ему стыдно было сознаться даже самому себе, что он был настолько слеп, неискушён или испорчен, чтобы в демоне увидеть попавшего в беду ангела. Ребёнок, простушка (проще некуда) его, гордого своим видением и пониманием сути вещей, ввела в заблуждение, даже не прибегая к обману, но действуя до такой степени нагло и цинично, что обознаться было невозможно иначе, как отключив разум. Философия, даровавшая ему мудрость (некое право на то, чтобы так полагать), оказалась на поверку беспомощной и бесполезной перед циничным шантажом. Что оставалось? Она осыпала его поцелуями. Кто-то вошёл в подъезд. Он яростно стряхнул её с себя вместе со слабостью, оцепенением и отвращением к ней и к себе–оттолкнул с такой силой, что она отлетела к противоположной стене.
 «Если не хочешь, мы никуда не пойдём. – с перепуганным видом пролепетала она. – На тебе лица нет».
У неё был вид побитой собаки. С другой стороны проглядывала бравада:
«Вот, что я могу сделать с тобой, если захочу!»
«Я же говорил тебе, - мрачно отшутился он, - что у меня давно нет лица. А в придачу к лицу вчера я утратил и всякое достоинство».
 «Почему именно вчера?»
 «Вчера я тебя подобрал и спас. Думал, что спасаю тебя, а на самом деле себя погубил. Мне уже лучше. Меня ждут, я обещал».
 «Ну, обещал и обещал. Мало ли кто кому чего обещал! – она осеклась, догадавшись, что её опять несёт не туда и, ничуть не сконфузившись, выправилась. – Хорошо, любимый, как скажешь!»
От одного этого слова его едва не погрузило в беспамятство и помутнённое состояние рассудка. Если бы не очередное поистине нечеловеческое усилие над собой, которое правильнее было бы назвать очередным  насилием, он просто задушил бы её. Она кидалась словами, как курильщик швыряется до самых губ прокуренными окурками. И, однако, будучи глупее курицы, в кураже она употребляла именно самые коробящие и оскорбляющие слова, самые неуместные из них. Всю дорогу, сыпля соль на раны, она вымаливала у него прощение, оправдывая свои проступки детской наивностью и любопытством.
«Какой ты благородный, что всё же взял меня с собой!»
«Благородством было помочь тебе и спасти тебя, а это не благородство. Я лишь не хочу брать на себя ответственность за тебя ни перед совестью, ни перед законом. Когда тебя опять найдут под забором, я не хочу, чтобы твои следы и твои свидетели привели следствие ко мне. Я сам уже достаточно наказал себя, и не хочу, чтобы меня наказывали за тебя и другие - всего лишь за то, что я тебя на свою голову подобрал, обогрел и накормил. И откуда ты знаешь, что я не везу тебя в какой-нибудь глухой тёмный лес, чтобы поквитаться за твою любовь?»
Панический испуг исказил её черты, но она тут же сообразила:
«Нет, ты не такой».
Однако, страх, по-видимому, недалеко ушёл.
«Если ты скажешь, - закончила она, - я больше не выйду из дома».
«Пусть тебя мать с отцом дома на цепи держат, а я не тюремный надзиратель, - сказал он обречённо, устав понапрасну тратить на неё слова и силы, - и разговор не о том; в тюрьме я легко укрылся бы его от тебя раз и навсегда».
Она сделала последний шаг, прибегнув к худшему из аргументов, своему последнему доводу:
«Не злись, я же уже не злюсь»…
Художник жил со своей Надеждой в получасе езды электричкой от Павелецкого вокзала Москвы в деревенском доме её родителей. Вновь прибывших гостей встретила слащавая физиономия его тёщи Нины Ивановны, какую ни муж, ни жизнь вразумить не смогли и свалили это бремя вразумления на плечи зятя; она была в платье, отдающем запахами скотного двора, и замызганных калошах. Перебирая ими, она взошла спиной вперёд на крыльцо и не без труда протиснулась тучным телом в дверь:
«Добро пожаловать, гости дорогие».
     Армен сразу уловил сходство в них: при комкообразности, у Алёны уже явно обозначенной, а у Нины Ивановны необратимой, оба тела обладали живостью и проворством, какие трудно было в них предположить. Философ классифицировал это как природную женскую изворотливость, от ума передавшуюся телу. Деревенские жители отличаются от сугубо городских всегда большей открытостью и приветливостью – из-за отсутствия развлекательных излишеств и соблазнов, которые портят нравы и вкусы людей и приучают их к фальши во всём - так он полагал. Но и среди жителей деревень попадаются подобные экземпляры, как эти две особи.
«Люблю деревню, - снимая верхнюю одежду, с прихожей откровенничала Алёна, - здесь всё настоящее, простое: и люди, и порядки – не то, что в городе».
Из комнатки сбоку вышла сгорбленная сухая старушка, благообразная, в отглаженном, чистом халатике и войлочных тапках, с аккуратно причёсанными седыми прядями. Сделав шаг им навстречу, старушка низко поклонилась:
«Добро пожаловать. Милости просим».
«Нина, - обратилась она к дочери, - проводи гостей в дом».
Продолжая слащаво улыбаться, хозяйка Нина Ивановна пятилась, упрямо не упуская их из виду, словно они могли что-то украсть, и сверля беспокойными глазами. В первой комнате, какую они миновали, уставившись скучным лицом в окно, сидела её любимица, девка в мятой блузке и штанах, с надутым, прыщавым, отталкивающе грубым лицом - обратной стороной, изнанкой лица её мамаши – то же лицо, но без налёта показной слащавости; бесцветные волосы, спутавшись, неопрятно свисали с головы. Музыка, которую она сама не слушала, ревела во всю мощь. Гости прошли, не удостоенные её внимания. Нине Ивановне удалось со второй попытки втиснуться в кухню и, подобострастно изогнувшись, указать на дверь в другую комнату:
«Здесь!»
В середине гостиной комнаты установлен был большой стол, заваленный по-деревенски незатейливыми закусками, поданными большими кусками в суповых алюминиевых мисках. Увенчан стол был двумя бутылками водки и винами домашней выгонки. Явно не тонкий художественный вкус заправлял здесь. Армен краем глаза глянул на друга, тот опустил глаза. Он был здесь явно не в своей тарелке. В комнате находились, кроме вновь прибывших гостей, ещё пятеро: Анатолий Викторович, глава семьи, с трудом державший прямо собственную голову на плечах, не говоря уже про руль управления семьёй, мужчина под калошей у жены, одетый по случаю празднества в серый однотонный костюм и белую рубашку с галстуком; Надежда – яркая блондинка в узорном платье с кокетливым воротничком и широкими рукавами, тонким, заплаканным лицом и потухшим взглядом. У её мужа, коротко остриженного, с неизменной бородкой, был взгляд человека, бросившего вызов всем и никому. Поверх белой рубашки с узким галстуком и серых брюк на нём вместо рабочей хламиды надет был небесного цвета шерстяной жакет с перламутровыми пуговицами. Не зная куда деть руки, пронятые неуёмной нервной дрожью, он сунул их глубоко в  боковые карманы жакета и расхаживал из угла в угол комнаты, дымя сигаретой и грозно насвистывая себе под нос «Марсельезу»; излишне полная девица с раскрашенными во все цвета радуги волосами, таким же лицом, большими глупыми глазами, безразличная к людям, глотала слюну, с вожделением переводя взгляд с художника на стол и обратно. При ней скучал молодой верзила, лицом и статью смахивавший на борзую. В своих джинсовых костюмах они представляли две разновидности жертв моды. На лицах их читалась зависть к главе семейства, который тайком от занятой ролью хозяйки дома Нины Ивановны прикладывался к бутыли, разгоняя витавшие над домом уныние и хандру в отдельно взятой голове.
«Наконец-то! – художник выплюнул опротивевшую сигарету. – Ещё четверть часа и я сам бы кинулся к тебе».
Надежда благодарно приняла цветы и подарок, но, к удивлению Алёны, отложила их в сторону, даже не полюбопытствовав, что ей подарили. Приветливо, хоть и печально поздоровавшись с гостьей, она к ещё большему удивлению Алёны увела Армена в сторону пошептаться о своём.
«Посочувствуй мне хоть ты. Это не день моего рождения, а день заговора всех против меня».
«Заговор! – проворчал художник, услышав краем уха обрывок фразы жены. – Как будто мы живём в средневековье при дворе Медичей, а не в одном дворе с её мамой».
Армен сразу уловил отчаянное состояние жены друга.
«Он – сумасшедший и меня сведёт с ума. – всхлипнула она. - Притащил из мастерской кнут, повесил над дверью в прихожей и заявил, что теперь лично займётся воспитанием тёщи. И это в такой день! А отцу так и сказал: «Ты уже сделал из неё что мог. Теперь не суйся и наблюдай. Если нервы слабые – зажмурься. Был тряпкой до сих пор, будь и дальше – не мешай. Ты за тридцать лет не смог сладить с одной глупой бабой, я покажу тебе, как это можно сделать за три дня».
Ты понимаешь, что это значит? Он пригрозил прибить всякого, кто притронется к его кнуту. Мать со страху – шёлковая: боится в комнату войти, если он там, боится слово лишнее при нём сказать. Но я её хорошо знаю: тайком вызовет милицию и здесь такое начнётся!»
 «Что же всё-таки случилось? Я его тоже знаю хорошо, он же неспроста повесил этот кнут в прихожей?»
«Случилось то, что и прежде: она опять устроила мне выкидыш».
Армен посмотрел ей прямо в глаза:
«Говори всё, он не узнает».
«Ты знаешь, что мать с Татьяной его сразу возненавидели, и ты знаешь, что это их естественное отношение к людям. А он, как только это понял, нарочно стал делать всё им назло – ни в чём не уступает: прав, не прав – ему безразлично».
«Трудно заставить себя угождать людям, которым ты ненавистен самим фактом своего существования. И как часто он, по-твоему, неправ?»
«Знаю, что прав. Но он, когда прав, не уступает ни за что и никому… – она взглянула на визави глазами затравленного существа. – А мне как быть? Она мне всё-таки мать».
Вопрос остался без ответа. С праздничными лицами, но с похоронками в душах все расселись за столом. Надежда пристроилась между Арменом и мужем: так она чувствовала себя с обеих сторон защищённой, но напряженное предчувствие недоброго ощущалось в каждом её взгляде, жесте и слове.
 «Сначала мать повсюду растрезвонила, что я продалась за деньги, - шепталась она со мной, - потом – что я привела в дом нищего бездельника и усадила его на голову родителям. Она забыла, что я ей дочь, но попрекает меня каждую секунду, что я забыла, что она моя мать».
«Решай проблему с ней, а не с ним, по возможности не вовлекая его в ваши междоусобные разборки, – вот мой совет, - ответил философ, - не муж, а мать – твоя проблема и твой враг».
 «Я знаю, для тебя истина дороже друга. – голос её едва находил силы для звучания. – Но что бы она ни говорила, как бы себя ни вела, я не могу забыть, что она моя мать».
«Тогда никто не сможет тебе помочь, тем более не я и не сейчас. – Армен указал ей глазами на Алёну. –Я сегодня плохой советчик, глубоко разочарованный сам в себе. И кроме того: если истина одна, то и друг у меня тоже всего лишь один, и я не могу между ними выбирать».
 «Мне больше некому плакаться».
«Он рано или поздно, с тобою или без тебя, уйдёт из этого дома».
«Только не это!»
«А ты хочешь, чтобы лично, персонально для тебя, ввиду твоей исключительности, перестали действовать извечные принципы? Он тут лишь до той поры, пока верит, что ты с ним. Как только он усомнится или разуверится – ты его больше не увидишь, во всяком случае, не заманишь сюда. Без проблем нет жизни, без выбора – нет решения проблем. Или смирись с существованием проблемы, или определись с выбором. Ты ждёшь совета или простого сочувствия, чтобы я помог или чтобы я просто утирал тебе слёзы? Я люблю вас, вы меня. Но это ничего не меняет: горло болит у простуженного, а не у тех, кто его любит и ему сочувствует, и, стало быть, пить лекарства и лечиться придётся ему, а не всем. Вспоминая, что ты её дочь, ты забываешь, что ты и его жена, что он идёт на конфликт с ней ради вас обоих, а не ради лишь своих личных амбиций, гораздо больше ради тебя, чем ради себя. Если бы это касалось его одного, этой проблемы просто не существовало бы».
«Господи, это же невозможно! Мы только и отдыхаем с ним каждый на своей работе. Но и с этой стороны она нашла как нас достать. Я не знаю кому– матери или сестре – пришла в голову мысль нашептать ему, что я контактирую с немцами не только по работе, что я таскаюсь с ними. Эта мерзость шита чёрным по белому. Его, конечно, не пробить на ревность, так примитивно разыгранную. Но представь, как он бесится, выслушивая это день за днём от них, а с их подачи и от соседей, от всех… - она перевела дух, чтобы решиться сказать то, что хотела. – Вчера она опять довела меня до припадка, после чего пошла кровь и… дальше всё как обычно. Если бы не бабушка, я уже отмучилась бы. А когда я очнулась, он уже был дома и душил одной рукой мать, другой Татьяну».
«И что же он сделал не так – перепутал руки?»
 «Тебе смешно? Его еле-еле от них оттянули. Спасибо бабушке: она вынесла икону и упросила его не губить свою жизнь. Ради неё он их отпустил. И что, думаешь, сделала мать? – побежала показывать соседям следы от его пальцев на горле. Смеху им было...»
«Знаешь, Надежда, я тоже купил бы кнут. И пистолет в придачу».
«Я в отчаянии. Всё-таки она – моя мать. Я не могу ждать, пока дойдёт до убийства».
«Но ты ведёшь себя так, словно только этого и хочешь. Я уже предлагал и предлагаю снова: переезжайте ко мне, с хозяевами я договорюсь».
«А твоя личная жизнь? – она указала глазами на Алёну. – Я думала твоя Виктория старше. Он описывал мне её как необыкновенно красивую, изысканную, утончённую, грациозную, роскошную женщину, саму воплощённую женственность, а эта… она не может быть женщиной твоего круга и вкуса. Мне вообще непонятно, как и где вы могли с ней познакомиться. Зачем она тебе? Тебе не хватает в жизни неприятностей?».
«Ты меня ещё недостаточно хорошо знаешь. Я лишь снаружи глянцевый. Но не меняй тему и не переводи разговор на меня».
«Дай мне закончить: он так увлёкся, что забыл кто перед ним, и, глядя мне в глаза, фактически признался в любви к ней, я имею в виду ту, а не эту».
«Он – художник, не жалеющий красок, влюблённый во всех, так как каждая красива по-своему, но за пределами этой абстрактной, художественной, отвлечённой от реальности влюблённости, тянет его лишь к тебе. Вы, женщины, больше внимания уделяете собственной внешности, чем чувствам близких людей. Иногда у меня создаётся впечатление, что вас вообще ничего не интересует, кроме собственной внешности».
«Ну, хорошо. Она это или нет – речь не в том. В конце концов, это не моё дело. Главное, я даже боюсь заикнуться ему об этом. Какой переезд к другу? - он же гордый».
«В первую очередь он – умный человек и понимает разницу между унизительными одолжениями и помощью друга. Во-вторых, он опять же достаточно умён для того, чтобы понимать, что нельзя держаться за стены дома, крыша которого вот-вот рухнет вам на голову. С его стороны я не вижу препятствий; другое дело – с твоей. Здесь ты при всех разногласиях прячешься за одну из подвернувшихся спин; тебя нет, твоя воля ничего не решает, ты ни за что не отвечаешь и ни в чём не виновата. Мне кажется, или ты боишься, что, оказавшись с тобой один на один, он быстро раскусит тебя – что яблоко от яблоньки падает недалеко? Я не хочу тебя попрекать и оскорблять. Твоё положение и вправду незавидное. Но он же лишь ради тебя терпит весь этот ад. Так хоть ты не делай обиженное лицо и не выставляй его виноватым. Весь ваш выбор: либо уйти отсюда, либо отходить их кнутом – столько, сколько понадобится. Какое из зол для тебя меньшее? Я предлагаю уйти, не медля и без оглядки. Что ты тут теряешь? Ты же была готова с ним на край света!»
«Вот именно: согласись я только, он меня на край света и затащит! А если совсем откровенно: бабушка у меня золото, жаль мне её оставлять. - она опустила голову. – И стыд, стыд-то какой!»
«Так ищи себе другого мужа – этот уйдёт от тебя, если раньше вы не посадите его, причём надолго. И причём тут вообще бабушка? У неё есть её ангелы-хранители и бог. Или ты, что не в силах защитить себя, защитишь её лучше?»
Жалкое зрелище представляла собою эта кампания, собравшаяся, чтобы повеселиться. Глава семейства, Анатолий Викторович, следуя принципу:
«Не вижу, не слышу и знать ничего не хочу», - напился и уткнулся лицом в тарелку, то бишь, в миску.
Натурщица и её спутник ели и пили впрок, ничем другим себя не утруждая и не отягощая. Армен был втянут в разборки внутрисемейных проблем друга – если он и не мог ничем помочь, то хоть отвлёкся на время от головной боли, какую сам себе и создал. Удручённая пренебрежением к своей особе, Алёна вдруг исчезла из комнаты вместе с верзилой. Художник терпеливо пил в одиночку, наблюдая за всеми этими безобразиями отрешённым взглядом стороннего наблюдателя. В какую-то минуту что-то в очередной раз в нём сломалось, он встал и вышел следом за Алёной и долговязым, чтобы воспользоваться первым удобным поводом испытать кнут. Минуту спустя долговязый был отхлёстан и выставлен вон, а Алёна влетела в комнату, стуча зубами от страха, и спряталась за Надежду.
«Почему ты позволяешь этой малолетней потаскухе валять себя в грязи?» - наклонившись к Армену, спросил вошедший следом за ней художник срывавшимся от гнева голосом.
Армен стиснул зубы, чтобы не застонать: Надежда искала врача в больном. Алёна не успевала удивляться людям и порядкам, окружавшим её в последний день её жизни, в частности в этом доме: веселье как траур, говорят все шёпотом о непостижимых вещах.
«Что он тебе сказал? Я спрашиваю, что он тебе сказал?»
Ответил ей художник:
«Я спросил: почему он позволяет безмозглой малолетней потаскухе издеваться над собой? Раз ты пришла с ним, как бы вы ни относились друг к другу, веди себя так, чтобы не позорить его своим поведением. А не можешь – убирайся на все четыре стороны, и там мерзопакостничай сколько и как душе угодно! И скажи спасибо, что ты женщина и ещё ребёнок, мужчинам такое поведение не прощается».
Нависло тягостное молчание.
«Ты её своей жалостью лишь ещё больше развратил и посадил себе на голову!»
Художник повысил голос, обращая мерно отчеканенные слова ко всем присутствовавшим:
«Я спросил, что это за подруга, которая ведёт себя как трёхрублёвая…»
«Успокойся, друг мой, всё нормально, - наконец ответил Армен, собравшись с духом, - она именно такая и есть, как себя ведёт. Её поведение точно соответствует её образу, а форма – внутреннему содержанию: она пуста как повреждённая тара для жидкости. И ведёт она себя так везде и со всеми. По-другому она не умеет».
Художник возмущённо всплеснул руками, собираясь ещё что-то сказать по этому поводу. Надежда закрыла ему рот, он грубо убрал её руку:
«Сначала заткни свою маму, потом будешь затыкать меня! Кстати, ласково попроси от моего имени сестру сделать потише музыку, пока я не разбил проигрыватель о её голову».
Несколько секунд спустя пронзительные звуки, именуемые музыкой, смолкли. Художник повернулся к Армену:
«Отдай её тем, с кем ей хорошо».
Но Алёна, даже умирая от страха, не осталась безответной.
«А почему ему можно обниматься и шушукаться с твоей женой, а мне нельзя ничего и ни с кем? Или я не видела, как они пожимали друг другу ручки, и какими невинными глазками друг на друга смотрели? - она уже пришла в себя, и если её не остановить, нашла бы чем пристыдить каждого в комнате и во всей деревне, а заодно и напакостить всем, перессорив между собой, что судя по тому, с какой лёгкостью и наглостью она перевела внимание с себя на нас с Надеждой, ей уже не раз с успехом удавалось. - Думаете, мне это приятно?»
Знаток физиогномики напрасно бы искал следы раскаяния или стыда на её лице – ничего, кроме истеричной агрессии на почве страха при отсутствии следов всё того же стыда.
«Время обучит её скрытности и тогда это будет законченный образец подлости. – подумал Армен. – Хотя, кто знает что подлее: тайная подлость или такая явная, что от неё и глаз не спрятать? И какое мне до этого дело? Моя забота – отвязаться от неё побыстрей и безболезненней».
Почувствовав, что все взгляды устремлены к нему в ожидании какого-то ответа, он подытожил свои раздумья короткой, но ёмкой фразой:
«Она –проклятие, выпавшее мне ни за что. У тех, кто наверху непостижимое чувство юмора».
«А!», - только и сказала Алёна, и, закатив глаза, повалилась на пол.
Надежда бросилась к ней.
 «Пошли, принцесса Расторгуевская. – художник повёл натурщицу на веранду. – Надо успеть набросать эскизы. Пойдём с нами, друг мой, театр с паданием в обморок и приведением в чувство - дело чисто бабье и наше присутствие лишь вредит и им, и нам. Сейчас начнутся отповеди и вопли, что мы убили человека. Я охотней выслушал бы реквием по собственной душе».
А по дому уже гремел голос Нины Ивановны:
«Ой, Господи, что деется-то! Перепились ведь! Убили дитя безневинное!»
Пока она вопила и бестолково суетилась, ничего не делая, маленькая старушка (в каждом жилом пространстве свой ангел-хранитель) молча и неслышно подошла к Алёне, сунула ей под нос что-то приводящее в чувство, затем дала выпить несколько капель успокоительного, и молча ушла.
«Где он? Куда он ушёл? – почти насильно приведённая в себя, притворщица кинулась за Арменом и пала ему в ноги. – Не бросай меня, слышишь, не оставляй!»
   Потом мысль её резко метнулась в сторону:
   «Не смотри на меня, я сейчас такая безобразная!»
Ничего не ответив, он брезгливо отвернулся от неё, продолжая наблюдать за работой друга, чем тотчас же воспользовалась Нина Ивановна:
«Упились! – прошипела она, подбираясь поближе к Алёне, заботливо суетясь вокруг неё, чтобы, уловив момент, шепнуть ей в вакантное ухо. – Что ты такая молодая и красивая губишь жизнь с таким стариком?!»
«Надежда! – попросил художник. – Принеси нам чего-нибудь выпить и несколько бутербродов, только последи, чтобы нам не наплевали в тарелки».
С тревогой посмотрев на мать и Алёну, Надежда отправилась исполнять просьбу мужа, и многое потеряла, лишив себя возможности понаблюдать сцену перевоспитания своей неисправимой мамаши. Нашла коса на камень. То, чего Надежда не осмеливалась себе позволить, а художник делал, преодолевая колоссальное внутреннее отвращение, она проделала легко, привычно, с изяществом, в охотку, то есть, отнюдь не без удовольствия, не испытывая при этом никаких неудобств – ни как юная особа перед пожилой, ни как гостья перед хозяйкой дома, ни как совсем ещё молодая женщина, с которой за поведение в присутствии молодых мужчин особый спрос. Можно сказать, Нина Ивановна вцепилась в хвост змеи стократ более ядовитой, чем она сама. Случилась и на старуху проруха. Алёна перевела взгляд с Нины Ивановны на её уткнувшегося лицом в миску мужа и обратно:
«Вам-то что от меня нужно, Господи!? Вы за мужем алкашём следите лучше! Он у вас головой уже с посудой сросся – не поймёшь, где миска, где моська! Сама с пьяницей мыкается столько лет, а  ещё к другим с советами суётся – не стыдится даже! Себя лучше перевоспитывайте и дочку свою прыщавую, а то с таким воспитанием просидит у окошка в прыщах до старости - никто и не позарится!»
Молниеносный переход от апатии и униженной подавленности, создавших иллюзию беззащитности, к такому бешеному натиску, поставил Нину Ивановну в совершенный тупик; на то, чтобы выйти из него, гостья не предоставила ей и секундной паузы; казалось бы, сказано всё и даже больше, но она и тут  нашла что добавить:
«Здоровая кобыла  - ни здороваться, ни вести себя не умеет: вся в маму! Это надо же: у сестры день рождения, а она уткнула харю в окно, как будто в доме полно покойников! А вы сами, - мать называется! – хоть бы переоделись в такой день во что-нибудь почище. Так нет, вы наоборот, во что похуже – в чём к свиньям ходите, в том же и на день рождения дочери припёрлись!»
Философ с художником, скрестив на груди руки, мрачно наблюдали за безобразным действом перевоспитания великовозрастной полновластной хозяйки дома незваной и непрошенной гостьей – малолетней выскочкой.
«Чёрт мою тёщу побери, ара-джан! Я даже не представлял себе, до какой степени это дремучая деревня! Домо-мучительница аж все свои змеиные языки проглотила. Невиданное зрелище! Надо их поселить здесь вместе на неделю для перевоспитания! Получилось бы великолепное камерное ток-шоу: Кто кого?»
 «Кошмарные люди!» – выпалила Алёна напоследок, и посрамлённая Нина Ивановна с девичьим проворством выскочила из веранды и, всё на пути сметая, кинулась к себе.
Друзья по-разному отреагировали на произошедшее: насколько Армен был подавлен, настолько же художник окрылён. Из её поведения Армену всё с большей очевидностью открывалась вся безнадёжность его положения.
 «Эта картина меня вдохновляет. –потрясал руками художник. - Я готов взять обратно все свои слова о ней вместе с нею в придачу - не насовсем, на пару недель, на прощальную гастроль».
Нина Ивановна снова влетела в гостиную, мощной рукой подхватила забытого мужа и, опрокидывая стулья, уволокла на свою половину. Воцарился почти идиллический покой, о каком в этом доме и не мечтали.
«За это я готов ей многое простить! - вскричал художник. – И за это надо выпить!»
Друзья выпили и вернулись на веранду в его импровизированную домашнюю мастерскую. Художник рисовал, развалившись в плетёном кресле, держа листы на коленях, и небрежно соря ими налево и направо.
 «Каждый из этих листиков – маленький шедевр, - по привычке говорил философ сам с собою, - а этот варвар разбрасывается ими как липовыми накладными тарного склада за позапрошлый год».
«А я назвала его пижоном! - вырвалось у Алёны; она запнулась, но все, а пуще всех Надежда, рассмеялись, и она добавила. - Я тоже люблю рисовать».
«За чем же дело стало? – быстро отреагировал художник. – Вот бумага, вот карандаш, вот натура».
Она с фальшивой скромностью потупила глаза:
«Я люблю без посторонних».
«Тогда это единственное, что ты любишь делать без посторонних», - чуть было не вырвалось у Армена.
Художник отложил листы ради рюмки.
«А я видела твои работы», - продолжала Алёна.
«Где же это? Ах, да».
«У нас в спальне, конечно. - ничуть не смущаясь, пояснила она и добавила хвастливо. – Я сама догадалась».
Художник обратил к другу безмолвный вопрос. Ответ был столь же безмолвен и лаконичен:
«Не ищи и ты себе с нею проблем. Нам по гроб хватит и моих».
Натурщица, выпавшая из поля зрения и интересов мужчин, чтобы напомнить о себе, подобрала один из обронённых художником листов:
«Можно мне взять это на память?»
Художник с равнодушным видом подправил эскиз и сделал дарственную надпись. Алёна, стоило лишь на секунду отвлечь от неё всеобщее внимание, тут же разочарованно отвернулась.
«Ну, вот, Катя, – художник взял натурщицу под локоток и повёл к выходу, - сегодняшний сеанс окончен».
Катя с беззастенчивостью Алёны пожирала его глазами:
«То я больше вам не нужна?»
 «Не обижайся, что я не могу тебя проводить. У меня гости. Может, твой провожатый ещё тебя ждёт».
     Явно не желавшая покидать их Катя обернулась к Армену:
     «А правда, что вы – поэт? Это так интересно!»
     «Слухи преувеличены – ответил он. – Я всего лишь художник, умеющий рифмовать. Это не совсем то же самое, что поэт, умеющий думать. Думать умеют все. Философы мыслят, размышляют, работают с идеями…»
     Тщеславный, как и все представители его народа, Армен не мог, найдя слушателя, хоть ненадолго не удариться в демагогию и пустозвонство. Слабости присущи всем. После этого натурщице не оставалось ничего, как, спрятав эскиз под пальто на груди, скромно удалиться.
«Не сидите до утра, знаю я вас! – предупредила Надежда мужа, уводя Алёну в спальню. – Нам кровать, а вам – кресла, выпивка и мама».
«Надеюсь, что до утра мама раны не залижет».
«Плохо ты её знаешь».
     «Я лишь надеюсь найти в ней хоть что-то человеческое».
Наглухо отгородившись от всех, друзья долго молчали, сидя в креслах друг напротив друга. Первым молчание нарушил художник:
«Знаю, о чём она тебе говорила. Все судят по себе, и слепому не верится, что рядом с ним зрячий».
«Почему вы не уходите отсюда?»
«Куда?»
«Не всё ли равно?»
«Ей - нет. Я задаю этот вопрос Надежде по сто раз на дню и столько же за ночь, но она боится, что мать тотчас выпишет нас. Она полагает, что без прописки и жилья, без рудиментов мещанского благополучия, я её брошу. Говорю тебе, - повторил он устало, хоть я и не противоречил ему, - все судят по себе. А я боюсь оставаться здесь и мой независимый вид – жалкая потуга скрыть страх перед этой камерой пыток. На кнут надежда слабая; если он не усмирит тёщу, я её просто задушу. Смотри!»
Внезапно поднявшись, художник резко открыл дверь. Нина Ивановна вскрикнула и отскочила от двери, потирая зашибленный лоб – она следила за нами даже посреди ночи через замочную скважину.
«Зачем же подслушивать? Всё, что о вас думают, вам давно и не раз уже сказано в лицо. Ничего нового вы не услышите, так что усните спокойно хоть сегодня».
Он закрыл дверь и сел на место. Армен встал и вышел. Через гостиную было видно, как Нина Ивановна в той же дежурной позе подслушивала и подсматривала под дверью спальной старшей дочери, откуда доносился приглушённый, робкий смех Надежды, перекрываемый заливистым смехом гостьи – эта точно не стыдилась своего веселья и не боялась под чужим кровом никого обеспокоить посреди ночи. Неслышно открылась дверь старушечьей кельи, старушка с распущенными на ночь седыми прядями укоризненно покачала на дочь головой и, не сказав ни слова, снова закрыла дверь.
«Средневековье», – проворчал философ.
Нина Ивановна уже стояла за его спиной:
 «Вот ведь хлеб-то мой едят без зазрения совести и меня же все и судят. Не по-христиански это».
 «Разве они сами не работают?» - брезгливо перебил он её.
     Но она уже оседлала своего конька:
«В моём дому, моими мозолями выстроенном, меня же поносят на чём свет стоит, хуже, чем с собакой обращаются. Говорят, вы человек совестливый. Надежду-то мою он измучил, изверг окаянный, и против родного дома настроил, уже и в дом своих девок водит, никого не стыдится, а того не знает, что она ему в отместку за это рога наставляет с немцами, – Господь справедлив, - весь дом в их подарках, а я немцев ещё по войне знаю: они даром и ребёнку конфетки не поднесут».
Не давая Армену уйти, она загородила проход своим телом:
 «А вы, что же, женитесь на ней, на этой прости господи? Как же это, голубчик? Да кто же женится на таких? Что молодая, да ранняя – в том ей бог судья. Да разве же так себя ведут на людях? Это как же так – шмыгнуть от мужа за стенку с первым встречным? Срам-то, Господи! – она сделала ангельское лицо. – Вы человек серьёзный, учёный. В самой Москве, говорят, вас уважают, неужто вы всерьёз с нею?! Да, бог с ней, с совестью: пошалил, попользовался, поматросил – и брось! Разве вам такая пара? Вот бы такую как моя Наденька вам! Да вы попробовали бы отбить, - что с того, что друг, - несчастна она с ним, а на вас очень даже смотрит с большой симпатией и интересом, и очень будет не против. Она мне сама призналась. Да оно и без слов видно. Вон как к вам прижималась-то. Даже эта бесстыдница бесноватая и та не утерпела и оконфузилась».
Армен не возражал. У него не было сил на это бесполезное занятие.
 «А всё-таки, хоть вы себя сами так низко оценили, а я вам скажу: она не вас достойна, а помойки. Вот Наденька моя – другое дело. Вот вам пара-то была бы! И языками владеет, и на людях себя ведёт – не придерёшься. Вот пара для такого орла!»
«Не мне судить!» - он попытался отстранить её, чтобы пройти.
«И я о том же – самому не рассудить, мудрым людям со стороны виднее».
Им овладело отвращение, словно он увидел жабу на обеденном столе. Армен поймал себя на мысли, что ищет глазами кнут друга.
 «И старая за малолеткой вслед. Эта урна злословия пытается вбить клин между нами всеми. Неугомонная тупость! - подумал я. - Венецианская бронзовая пасть с пасквилями источала бы не больше зловония, чем этот рот, хотя разве не я сам привёз в этот дом ту, что её перещеголяла, пере-скандалив и унизив на глазах у всех? Как взрослой женщине, хозяйке дома, стерпеть такое от незваной гостьи, да ещё и малолетки? Разве она смирится?»
У Нины Ивановны, судя по всему, уже созрел, несмотря на поздний час, план мести – всем свидетелям её позора сразу.
«Пора, - решился он наконец, - иначе этому не будет конца. Всё, что мог и хотел узнать, я узнал».
«Извините, я вышел по нужде», - и, отстранив её, он ушёл.
«Вот что, - заявил он другу, появившись на веранде, - уходи отсюда, как можно скорее, даже если тебе придётся уйти одному, без Надежды».
«А ты, - художник оторвался от занятий и прямо посмотрел ему в глаза, - ты сможешь уйти отсюда один, без Алёны?»
«Алёна – не моя, никогда моею не была и не будет. Она здесь потому, что ей ещё и пятнадцати нет. Я не могу её бросить в чужом доме, а ты оставляешь Надежду с родными. Они же ладили как-то до тебя».
«А разве твоя пассия не ведёт себя в чужих домах вольготней, чем нормальные люди в своём собственном? То-то и оно: не всё, что молодо, и зелено, а тем более наивно и невинно. И не всё, что выглядит наивным, таковым и является».
«Да, она тупа, потому и опытна; опытней, чем женщина после четвёртого замужества. Как только представится случай, я отвезу эту ядовитую змею к её матери, в ту нору, из какой она выползла, но всё это потом, а сначала решим более насущный вопрос: чтобы вырвать язык у твоей ядовитой змеи, вам надо перейти жить на моё место. Вы поможете и себе, и мне. Я говорил с Надеждой: она согласна, но боится твоей реакции».
«Она согласна лишь пока я против. – художник налил себе и другу. – Я всё знаю».
«Откуда?»
 Сделав нервное движение, художник пролил содержимое своей рюмки:
«Чёрт бы побрал мою тёщу и всю её домовую книгу! Во многом она служит ширмой Надежде. То, что Надежда не смеет сказать и сделать сама… дальше ты понял…»
Он поставил рюмку, отыскивая салфетку, потом махнул на всё рукой:
«Неужели я стану ждать, пока мне открыто в лицо скажут то, что очевидно и без слов? Дело не в моей гордости: от тебя я без унижения могу принять всё. Я и часа бы тут не прожил!»
Он снова налил себе и они выпили.
 «Мы сегодня не упьёмся?» - с опаской спросил гость.
 «Было бы кстати. Хоть чьи-то надежды оправдались бы, а я заодно решил бы грязную кучу проблем, какую мне пока на трезвую голову даже разворошить не удаётся. Надежда – очаровательная мещаночка. Её тяготят распри в доме. Ей нет дела до того, кто прав, а кто виноват: лишь бы было тихо как в омуте. Больше всего ей хочется, чтобы я молча отирал все плевки с рожи, как божью росу – и это по её разумению идеальное решение проблем и идеальный мир. Она лицемерит, прекрасно понимая, что стало бы ещё нестерпимее. Камрад, её любовь не устоит и мига против её мещанского уклада! Я лишь защищаю слабую сторону в её лице – и я виноват при любом раскладе, всегда. А в последнее время она всё чаще открыто склоняется на сторону старой карги, которая травила, травит и будет травить её всю жизнь. Синдром любви к своему палачу невозможно пояснить, но и нельзя отрицать его наличие. Боже мой, ни Надежде, ни этой твоей Алёне не дано понять, что они для нас значат».
 «И слава богу, - устав оправдываться, отнекиваться от связи с Алёной и видов на неё, с горечью обронил Армен, - потому что было бы ещё хуже».
Художник ещё больше помрачнел:
«Надежда – дочь своей матери, выкормыш этого дома! Мать устроила ей выкидыш – и тут виноват в итоге я! Ей не нужна иная правда, кроме их правды! Пока мне дают лишь понять, как мало меня любят, скоро мне скажут об этом прямо. Для них единственная настоящая трудность – это нужда. Где набит их желудок, там они вытерпят всё, там их рай, даже если нечем дышать. Надежда ещё лучшая из женщин своего сословия, круга, возраста, может быть, из женщин вообще. Нам с тобой надо жить в полном одиночестве и в полной свободе от них, хотя Алёна легко пойдёт с тобой на всё, как и с любым другим, согласным её терпеть капризы и проделки – а на что направлены все её капризы и проделки ты сам видишь. Ты не сможешь. Этому-то ты никогда не обучишься. Ты сломаешься или сломаешь её».
Он тяжело перевёл дыхание.
«Ты неправ по отношению к Надежде. Твоя обязанность - дать ей шанс».
«Ты слишком много внимания уделяешь моей жене».
«Это из чисто мужской солидарности - чтобы ты не чувствовал себя одиноким в симпатии к ней, не считал, что ошибся, и помнил, что она может быть интересна и нужна не лишь тебе одному. Да и кусочек здоровой ревности тебе не повредит. Не знаю как жена, а тёща твоя активно ищет тебе замену».
«Так эта у тебя для воспитания Виктории? – так бы сразу и сказал. Только потом локти не кусай. Мне не надо было жениться. – художник рванул себя за чуб. – Дело не в них, а в нас с тобой. Такие как мы должны оставаться свободными».
«Вот что, старина… - Армен замялся, подыскивая слова помягче. - Я сюда больше не приеду. Видеться будем у меня, в «Лире», в студии – короче, где угодно, только не здесь. И чаще уводи с собой из этого дома Надежду – не оставляй её им на съедение».
«Она здесь как рыба в воде; я боюсь этого, но не могу закрывать на это глаза. Но ты прав как всегда. – художник выключил свет. – Надо лечь, а то мы и вправду переберём – тогда я в самом деле кого-нибудь прибью. Кроме старушки тут не с кем обмолвиться добрым словом. Обратившись лицом к своему богу, она не отвернулась и от людей – это редкость. Обычные верующие меня больше пугают, чем умиляют. Может, нагуляла дочь от фашистов и таким поведеньем замаливает грех – не берусь судить, но в этом доме в голову лезут лишь самые грязные мысли. Тут даже светлое внушает тёмные мысли и подозрения. Как бы там ни было, а без старушки этот мрак был бы совсем непроглядным. Но она быстро угасает».
Они просидели до утра. Какими бы душераздирающими ни казались прозвучавшие откровения, в стенах этого дома, являвшихся его ушами, не было сказано ничего, о чём тут уже не знали, ничего такого, чего тут знать не полагалось – слишком высока была цена каждого обронённого слова в этом логове простых людей.
«Место творца – деревня,  - резюмировал художник, поднявшись с первыми лучами тусклого зимнего солнца, - а в городах место обитания лишь его славы».
Он мечтательно потянулся, мысленно устремляясь за своими словами в тишь и глушь обетованную. Усталый и разбитый бессонной ночью, философ подрезал крылья его фантазии и без того не очень жизнерадостному оптимизму:
«Ни здесь, ни там и вообще нигде никто не насладится ни одним твоим творением, не извратив до неузнаваемости, до абсурда его смысла и не изоврав твоей правды». Утром, когда мы повылезали из своих спален, старушка накрыла для нас завтрак. Художник обнял её, подав пример остальным:
«Мы с другом прогуляемся немного».
Когда друзья вернулись, Алёна сгорала от нетерпения пуститься в галоп из этого дома, как оседланная лошадь, чей всадник куда-то запропастился.
«А у нас дома куда лучше!» - воскликнула она, переступив порог «своей» квартиры.
Зазвонил телефон. Армен поднял трубку. С минуту он слушал, бледнея и кусая губы, потом глухо проворчал в трубку:
 «Давай ко мне!» - и положил телефон.
«Я с тобой разговариваю!» - вспылила Алёна.
Он окинул её взглядом человека, обдумывавшего или пытавшегося понять безумные вещи. Он смотрел на неё, но её не видел.
«Что случилось?»
Злой блеск в его глазах потух, он поник:
«Ничего, что касалось бы тебя. Нина Ивановна наговорила Надежде, пока мы отсутствовали, что мы с её мужем, перепившись, упали в грязь, долго не могли из неё выкарабкаться, а вся деревня, собравшись вокруг, потешалась над нами».
«Эка невидаль! Ну и что!?»
 «А то, что Надежда без чувств на крыльце с пеной на губах, а наш друг художник взял кнут, как и обещал, и отходил тёщу чуть не до смерти».
«Кошмарная баба! И теперь из-за неё нам не будет покоя и в собственном доме?! – Алёна запнулась. – Я хотела сказать: теперь нам будет веселее».
«Вот ещё три Нины Ивановны в одной», - невольно подумал Армен, убрав взгляд подальше от этой усовершенствованной модели тёщи своего друга.
 «А знаешь, - словно вторя его мыслям, продолжала она, - ведь Надежда завидует мне. Она сказала, что я красивее неё, а ты лучше её мужа».
    Армена распирало от желания выплюнуть в лицо этой мерзкой кукле всё, что на самом деле думала о ней Надежда, но он утешился одним воспоминанием.
 «Вы с Надеждой – две побрякушки на чужих ушах: она, чтобы понравиться, готова унизить и себя, и своего мужа, а ты так радуешься чужим унижениям, словно это тебя возвышает».
То, что он лишь ещё больше помрачнел, сбило её с толку: она, видимо, искренне полагала, что льстит Армену, говоря вещи, унижающие близких ему людей.
«Тебе сказали приятное, а ты приняла это за правду».
«Так вы все врёте постоянно? Чем вы тогда лучше Нины Ивановны?!»
«Может ничем и не лучше».
Алёна притихла и присела на кровать, следя за ним затравленными глазами. С каждой минутой она, судя по ней, понимала его всё меньше. Вдруг она уткнулась лицом в подушку и зарыдала:
 «Почему всё, что я говорю и делаю, тебя лишь раздражает? Почему ты без конца ко мне придираешься?»
«Неврастения у неё, что ли? Не может же она непрестанно играть и притворяться? – с тревогой подумал он. – А, собственно, почему не может? Я тоже хорош: бью в лоб, как будто передо мной не ребёнок, а ребёнок самого дьявола! – хотя она уже достаточно взрослая для того, чтобы скакать по всем без разбору кустам и постелям, и подличать так, что черти и те обзавидуются, устыдятся и убоятся».
Армен подсел к Алёне; он уже не раз ловил себя на том, что близость этой юной девицы ему неприятна до глубочайшего отвращения, и даже не удивился этому. Она успокоилась, перестала трястись, оторвала лицо от подушки и дрожащим, но внятным, театральным голосом произнесла:
 «Какое счастье, что ты есть!»
С присущей её натуре экзальтацией она принялась осыпать его поцелуями, часто повторяя:
 «Я – твоя! Твоя навсегда! Навсегда! Только твоя! Клянусь!»
     «Отстань от меня! Я даже не Виталька!»
Его обескураженный потоком её ничего не значащих признаний вид, повернул её память вспять – так же порывисто, безо всякой логики и намёка на трезвое размышление об обсуждаемых предметах:
«Разве это значит, что я её предала? Я же сказала об этом лишь тебе одному? Тебе ведь я обязана говорить всё?»
«Она просила тебя говорить мне об этом?»
«Но она не просила меня молчать!»
«Древние учили: всегда знай, что говоришь, но не всегда говори то, что знаешь».
«Я уже мертва от твоих нравоучений. Неужели нельзя обойтись без нотаций? И вообще: мы пойдём сегодня в мастерскую к твоему другу?»
«Обязательно».
«Значит, ты опять всё решил за меня?»
«Я ничего ни за кого не решал, но я обещал. Ты можешь идти куда угодно – за этой дверью ещё так много желающих дружить с тобой. Не лишай себя и их такого счастья. Не теряй на меня понапрасну время»...
В студии художника мольберты были сдвинуты в угол, как самые ненужные и неуместные предметы. В середине студии, в кресле, в довольно неприглядной позе раскинулся рослый русоволосый парень в джинсах, вельветовой рубашке на выпуск, с недопитой бутылкой вина в руке. Две крашеные брюнетки Бальзаковского возраста, опустившиеся до служения искусству, то есть кому, где и чем попало, заменяя и модель, и подушку, выжидательно поглядывали на мужчин. Художник сделал свет поярче, перетащил один из униженных мольбертов на середину мастерской, перед тем задвинув в самый тёмный угол кресло со спящим красавцем, и поставил Алёну перед мольбертом, прикрепив на каркас лист бумаги.
«Начни с того, что видишь».
Женщины заговорили об Армене. Алёна навострила уши.
 «Он что же так плох?»
«Такое же, как и все. Не хуже и не лучше остальных».
 «Что же ты ушла, дура?»
 «Поживи сама с ним, если такая умная! У него гарем из девяти Муз; они – и жёны, и любовницы, все остальные ему мешают».
«А эта овца тогда что с ним рядом делает?»
«Сама диву даюсь. Случайная – другого объяснения не вижу. Такую никакую, как эта овца, он рядом с собой вытерпит от силы одну ночь, не дольше – и то лишь при условии, что спать будут на разных кроватях. – подытожила женщина. – Мы не главное в его жизни; мы лишь отвлекаем его от главного. Мы вообще для него ничто».
«Меня он не выгонит никогда!» - со злым упрямством процедила Алёна сквозь зубы, вся воспылав от злобы, но цепляться с женщинами не стала, не придумав ещё как отомстить за «никакую».
Она утешилась предостережением древних и лишь, громко фыркнув, чтобы услышали все, презрительно отвернулась от брошенных старух. Женщины пошептались ещё и подступилась к Армену с выражением решимости на лицах.
«Откуда я тебя помню, черноглазый?» - с наивным видом женщина, что начала разговор о нём, пошла на таран, лоб в лоб. - Как ты меня тогда напугал!»
Слой красок покрывал испитое лицо; резкие тона скрывали круги под глазами, ресницы под тяжестью туши еле поднимались; вся эта фальшивая красота (или всё это ненатуральное уродство, под каким скрывалось ещё более отталкивающее натуральное уродство) казалась сошествием на холст чьего-то пьяного экстаза. Под всем этим скрывался злой умысел.
«Я испугалась и побежала от тебя к свету, в сторону фонаря».
«Это в прошлой жизни. Теперь мужчины сами убегают от таких, как ты».– возразил философ.
 «Это к кому же – к таким, как эта?»
     Женщины переглянулись и, довольные сравнением, расхохотались.
 «Хотя… - Армен выдержал паузу, изображая воспоминания, - Так это я тебе вслед крикнул: «Куда же вы, девушка? От судьбы не уйдёшь!» Тебе, точно, вспомнил».
 Теперь вынужденным воспоминаниям предалась женщина, вызвавшая его поиграть в воспоминания. Продлись пауза ещё хоть на мгновение,  Алёна сорвалась бы, разорвав тишину привычной истерикой.
«Вспомнил всё-таки?!»
«Но ведь это я тебе кричал, а не ей. - он резко обернулся к другой женщине. – У вас сдвоение личности, что ли, Фарида?»
 «Я ничего такого не припоминаю».
«И правильно, потому что я никогда ничего подобного ни одной женщине вслед не кричал. Я вообще не кричу вслед и не разговариваю в спину».
«Значит, я ошиблась. А ты связался с такой, то и не выпедривайся, как будто миллион нашёл», - женщина подалась назад.
«А может и я. – как можно с более простодушным видом предположил он. – Я ведь тоже часто шляюсь ночами по злачным местам и тёмным закоулкам, пока кто-нибудь не окликнет и не подберёт, как собачку».
Фарида вдруг заторопилась:
«Меня же ждут в «Космосе»! Не опаздывай!»
Последнее обращение к подруге означало:
«Выручай, ты же знаешь, что нужно сказать».
Её подруга отвела художника в подсобку, устланную бутылками и консервными банками, с почерневшей от нагара сковородой на такой же почерневшей двух-камфорной плите, горой немытой посуды в раковине умывальника и переполненным мусорным ведром. В воздухе висела палитра из запахов красок, рыбы и винного перегара. Все студии художников одинаковы.
«Послушай-ка, богемный мой, - женщина с лицом рязанской простушки начала без обиняков, сразу ухватив быка за рога, - Фарида откуда-то знает эту девицу, а кто такая Фарида, где и как она знакомится с людьми, тебе известно. Её контингент тоже всем известен. Суди сам, из какого теста эта девочка».
«Чёрт побери, – тоскливо пробормотал художник, - только увёз кнут! На всех не напасёшься».
«И что с того? - грубо спросил он. - Вам какое до этого дело?!»
«Фарида оговаривать не станет; она знает, что за такие вещи бывает. – продолжала интриганка. – Она её сразу признала».
«Не вам судить других. – резко ответил он. – Вы и сами не святые. А Фарида в этот раз промахнулась».
«Ошибка исключена. Твой друг влип не по-детски, а ведь такой разборчивый».
«Тогда Фарида лжёт. Ладно, побудь здесь».
«Ну уж нет! - что угодно, только не разборки с этим сумасшедшим», - но выскользнуть из подсобки в единственную дверь ей не удалось.
«Повтори текст сначала. А ты суди сам кому и что за этот экспромт причитается».
«Я всё сказала. Ему нравится верить в то, что она ему вешает, пусть верит; я лапшу с его ушей стряхивать не нанималась. Обмолвилась по старой дружбе и сама уже не рада».
Она знала, что за миролюбивым, флегматичным лицом философа-миротворца таится необузданный темперамент.
«Чего я влезла? Девочка устроилась, как могла. На таких тоже есть спрос и охотники: и учить их уже ничему не надо–они сами кого хочешь научат».
Договаривала она с надрывом, голос её охрип.  Она вся, казалось, похолодела от страха. Придав лицу безмятежность, философ вежливо поинтересовался:
«Теперь тебе полегчало? Запачкав такую же как ты сама, которая и без твоей помощи уже вымазалась так, что чернее некуда, теперь ты кажешься себе чище? Однако, быть чище такой, как она, и быть чистой – далеко не одно и то же. Вам уже чистыми не быть - даже в сравнении с такими же, как вы сами».
Лицо женщины перекосилось от злобы.
«Фарида работает с неграми!» - почти выкрикнула она в отчаянии.
Но и это не вызвало на его лице ничего, кроме кривой усмешки.
«А негры разве не люди? – безразличным голосом поинтересовался он. – Чем они хуже остальных, с кем работаете вы?! Или с теми можно, а с этими нельзя? Или работа с неграми – повышение в ранге, на какое вы тянете, а она нет? Или это вам со всеми можно, а ей нельзя ни с кем? Или разница между чёрной кожей и чёрной душой толкуется в словарях нравственности в пользу души? Я не думаю, что они чернее снаружи, чем те, кто продаётся им, внутри».
Армен сделал паузу, нависшую мёртвой бесконечностью.
«Один молодой человек одновременно дружил телами, а может и организмами, с несколькими близкими подругами – было у подруг одно общее, объединявшее их между собой и со всеми хобби: неразборчивая близость. – сказал он наконец, когда уже всем казалось, что тема исчерпана. – Каждая наедине с ним поливала грязью остальных, рассказывая одни и те же истории. Как-то, застав их вместе, он спросил:
«Как понимать то, что вы приписываете друг дружке одни и те же похождения? Где тут правда, а где ложь, и что истинно: ваша дружба или ваши слова?»
«Истина в том, что ты дурак, - в один голос ответили подруги, - а правда в том, что мы посмеялись над тобой: ни один умный мужчина не поверит тому, что женщины болтают друг о дружке».
«А что же сделает умный мужчина?» - спросил их любовник.
«Умный постарается разгадать то, о чём они умалчивают».
«Я тебя знаю, ты пишешь книги, для тебя такое выдумать – как мне с мужиком переспать… Сознайся, - она деланно рассмеялась, - ты это сейчас придумал».
«Как и ты, хотя ты книг даже не читала. Но давай не заниматься само-рекламой. Я не буду просить тебя ни в чём сознаваться. Не буду раскрывать откуда взята моя история, но догадываюсь из чего высосана ваша. Сейчас я поведаю тебе то, о чём вы с подругой умолчали. – Армен схватил её, не давая уйти. – Сказка за сказку; я выслушал твою, слушай и ты мою: вы взбесились оттого, что она напомнила вам вас самих двадцатилетней давности. Успокойтесь, и она ещё дорастёт до вашего возраста, когда, как и вы, будет отдаваться даром или за приплату, при этом, как и вы, навесив на себя ярлык с ценой – на всякий случай, для самых конченых простаков. Хоть ни одна продажная женщина ничего не стоит, ей ещё лет десять будут переплачивать, не интересуясь ценой, как когда-то переплачивали и вам; может быть, даже будут платить больше, чем она и сама бы запросила. Дорастёт, хотя уже переросла. При её темпах и прыти – не хочу унижать вас - она уже вас обскакала, а к двадцати годам…»
У неплотно прикрытой двери он столкнулся с Алёной, в позе Нины Ивановны подслушивавшей с другой стороны то, что обсуждалось по эту.
     «Значит, так, - оставшись наедине с натурщицей, подытожил художник, - ваша профессия – оголять по заказу части тела, а не чужие души непрошенными исповедями. Разговоры по-доброму на этом закончены. Предупреждаю на будущее вас обеих: не ищите случая попасть под его руку. Он не я, чтобы реветь, орать и руками попусту размахивать - не поведёт и бровью, скрутив вам шейные позвонки. И больше сюда не являйтесь: вы злоупотребили правом на моё гостеприимство. Ищите теперь ночлежки в других местах! Я не о вашей безопасности пекусь. Не хочу, чтобы из-за таких, как вы, страдали такие, как он»
     «Мы же только хотели предупредить!»
При виде мазни Алёны друзья переглянулись с видом, означавшим, что ничего лучшего увидеть и не надеялись.
«Как и предполагалось, всё снова свелось к мальчикам», - не удержался от реплики художник.
«Вам почему-то до самых седин можно всё сводить к женским прелестям», - весьма справедливо на сей раз заметила она и вся просияла от сознания своей правоты.
«О твоих наклонностях судить не мне, - продолжал он, несколько уязвлённый справедливостью её реплики, - но в искусстве это – рудимент атавизма. Он ведь не Купидон, а развратник и пьянь. Мы пишем женщину, абстрагируясь от конкретики, как символ, воплощение прекрасного, прелестей, как ты сама заметила, а не потому, что не в состоянии думать ни о чём другом».
Она схватила Армена за руку:
 «Пойдём отсюда!»
«Иди, тебя никто силой сюда не тянул и тут не держит», - ответил он, не двигаясь с места.
«Почему, всё, что я делаю, вам не нравится? Я же не тянула его в подсобку, чтобы отдаться, я его просто нарисовала».
«Потому что подсобка была в этот момент занята», - ответил Армен.
«Боже! – простонала она, театрально закатывая глаза. – За что вы меня мучаете? Откуда вы взялись, такие моралисты, на мою голову? Всех-то вы судите, только за собой ничего не замечаете! Мало одного моралиста?! Ещё и этот суётся! А я с тобой не сплю, чтобы и перед тобой отчитываться!»
«Так дело лишь за этим? - Армен усмехнулся. – Проблема твоя именно в том и заключается, что как раз это для тебя и не проблема».
«Для меня это не проблема! Может, для тебя?» - истерично выкрикнула она.
В возникшей тягостной паузе нечистая совесть не выдержала, засуетилась:
«И чего я такого уж дурного совершила? Он лежит, его удобнее всего рисовать. Я его раздела, что ли?»
«Нет ничего непонятного, но во всех твоих поступках одна и та же закономерность, тенденция - его нарочно задвинули в тень, подальше от глаз».
 «Ну и что?» - с ненавистью выкрикнула она и вдруг поникла, чтобы разразиться слезами.
Ненависть её была объяснима легко; на ней было написано, что как ни мало она понимала философа вначале знакомства, с каждой новой минутой она понимала его всё меньше. Что до слёз – друзья не обязаны были и не могли верить в искренность проститутки и шантажистки.
«Вы правы только потому, что умные и вас не переспоришь».
«Оставь меня в покое, убирайся туда, откуда явилась, подальше от моей правоты. К таким, как ты сама».
 Она продолжала, словно он ничего не сказал:
«Вам ничего никогда не докажешь, вы всё знаете наперёд, у вас на всё есть ответ, что вам ни скажи, вы всё повернёте на свой лад. Куда уж такой молоденькой и глупойпротив вас, да ещё против двух сразу? – она сорвалась в привычную истерическую тональность. – Разве  Нина Ивановна что-нибудь против вас стоит? Вы её, меня и других людей и за людей не считаете! Вы же гении! А мы же никто! Одни вы святые, а мы все грешницы, только на то и годные, чтобы думать о мальчиках?! А о ком ещё мне думать? Они не умные, а просто весёлые, и с ними легко и хорошо, а от вас, таких умных, с ума сойдёшь!»
«А тебе никогда не приходило в голову, что, если мы кажемся тебе правыми, то, может быть, мы и в самом деле правы? - спросил философ и внезапно приказал. –Разбуди его!»
 «Зачем это ещё?» - взъерепенилась она из упрямства, хотя наказ совпадал с её желанием, что даже нельзя было назвать тайным, настолько ясно оно читалось на её лице.
«Буди! Посмотрим, как тебе будет с ним хорошо и весело».
«Не хочешь? Хорошо! - художник растолкал своего подмастерье и тот, не открывая глаз, стал сыпать на все стороны отборной матерщиной. – Ну, веселись! Смейся! Радуйся! Вот тебе твоя хвалёная простота! Проще некуда!»
Он резко обернулся к Армену:
 «И как тебя только угораздило связаться с такой законченной дурой и патологической дрянью?!»
«Да, - по-своему обычаю из обороны резко перешла в атаку Алёна, - и зачем тебе такая конченая дура?! Одну обсмеяли, вторую обсмеяли, а сами, поглядите, какие чистенькие, пушистенькие остались! Возвышенные, артистические натуры, нам не чета! Как же, - набросилась она на художника, - натреплется жене, что работы невпроворот, а сам развёл тут бордель – ночи напролёт одну за другой расписывает на все лады! Он художник! Это его жене нельзя с немцами! А ему с девками запираться в мастерской и даже домой водить на глазах у жены и всей семьи - запросто! Ах, она – интересная натура! Нашёл дуру! Только вы забыли, что я-то не такая! У меня вы бы привели её в дом! Живо вылетели бы оба за нею следом! Им всё можно!»
Два умудрённых и достаточно попорченных жизнью человека оказались безоружными перед натиском необузданного бесстыдства этого, по-своему правого, более чем наполовину ребёнка – насквозь, безнадёжно испорченного, порочного, как сам дьявол, но ребёнка!
«Ну, что же вы молчите?! Вы же умеете так красиво говорить! Скажите, что я последняя дура, что я ничего не поняла из того, что увидела, что эти лярвы – не ваши подстилки, и выгоните меня вслед за ними!»
Её крик в конце концов разбудил пьяницу. Тупо таращась, он заёрзал в кресле:
«Это что за Мурлин Мурло!? Ты чего горло рвёшь, сала ком!? Ты на кого сюда пришла мурло разевать, шкура?! Твоё дело – трёшка в час – разделась и в стойку, в ту позу, в какую прикажу: ноги вразброс и сложишь их вместе только когда я разрешу! Я сейчас допью и займусь тобой впритык».
Он стал изображать неприличные жесты и стягивать с себя штаны.
 «Сегодня какой-то день разгона демонов! – воскликнул художник. – Уведи её отсюда, а я пока приведу его в норму или выкину вслед за его подружками!»
 «Это для нас с тобой его поведение конфуз, - предостерёг Армен друга, – а ей оно в радость, она ожила. Не её надо уводить, а нам уходить, оставив её наедине с ним. А потому, не делай глупостей, она того не стоит».
«Себе об этом напоминай и почаще».
«И себе, и тебе говорю: ты сам здесь на курьих правах. Это же он приютил тебя, а не ты его».
«Как и везде».
«Тем более».
Алёна, ничуть не обескураженная неприличной жестикуляцией молодца, не сводила с него восхищённых глаз. Было очевидно, что ситуация ей до безобразия близка и знакома. Армен всё же отвёл её в сторону. Тем часом разбушевавшийся пьяница накинулся с бутылкой на художника, но запутался в собственных ногах и лишь благодаря ему очутился не на полу, а снова в кресле в своём первоначальном состоянии беспамятства, после чего философ вместе с той, что была готова и рада стать подругой где, когда и кому угодно, отправились к нему домой. Алёна, которой не дали пофлиртовать вволю, хандрила всю дорогу, а дома, едва переступив через порог, объявила, что уезжает к «нему», понятно, при этом никуда отъезжать не намереваясь.
 «Ночь на дворе. – предупредил  Армен, даже не интересуясь кто этот таинственный очередной или предыдущий он. – Ты не забыла, чем окончилась твоя последняя зимняя вылазка? До весны ещё далеко. Уверена, что хочешь оказаться там же? Или надеешься, что я спасу тебя ещё раз – и это после всего, что уже имело место?!Зла я даже тебе не желаю, но второй раз я такую цену за твоё спасение платить не буду. Или ты веришь, что ещё кто-то тебя подберёт, обогреет и посадит себе на голову? Оптимизм, конечно, вещь хорошая, но ещё лучше трезвая оценка обстановки и своих возможностей. Я извлёк опыт из твоего последнего урока. Может и тебе не мешало бы?»
 «Я поеду  к нему и всё выясню до конца».
«Не знаю, что и до какого конца ты собираешься выяснять. Но как ты собираешься его искать - по принципу первого встречного? Впрочем, я рад, что ты наконец решила избавить меня от своего присутствия. Гость нам милей всего, когда уходит».
«Через военкомат. – она продолжала своё как ни в чём не бывало. - Я знаю фамилию, имя и род войск. Я найду».
«Ну, что ж. – Армен встал. – Пусть наконец подобное притянется к подобному. Скатертью дорожка, но только в одну сторону – отсюда и куда угодно. Надеюсь, что тебя там ждут. И что ждут именно тебя. Аминь».
«Меня не ждут?! Ты что-то знаешь?! Ты украл адрес, списался с ним, оговорил меня и теперь издеваешься?!»
«С ним!? Ты говоришь в единственном числе о тех, кому числа нет?!»
«Ты - негодяй! Ты постоянно следил за мной!? Ну, теперь-то уж я точно поеду! У меня этого и в мыслях не было, но раз ты!… Всё на меня, а у самого в голове!… Следить за мной!?… Конечно, поеду! Тут всех дел-то – доехать до Рязани!»
«Не знаю откуда ты берёшь силы, но я не в состоянии этого ни видеть, ни слышать! Я уйду, пока ничего с ней не сделал. - не выдержал художник и ушёл спать, бормоча. – Я думал, что это я угодил в ад… Куда тем до этой?!»
«Утром я дам тебе денег – и убирайся на все четыре стороны».
«Куда, к кому?»
«Мне всё равно к кому – к Витальке, раз они все для тебя на одно лицо и имя. Я не располагаю полным перечнем расширенного штата твоих суженных, твоих самых на все века единственных, но имена, какими ты прикрываешься, и города, в каких тебя брали, у тебя в тетрадях. Проведай места своей боевой славы, не забудь никого. Их нельзя обижать, потому что их невозможно обидеть – ничем. Бери их явки и клички- и убирайся наконец и с моей территории, и из моей жизни».
«Я полюбила тебя одного; я, такая юная, отдала тебе, старику, всё, - но и ты оказался таким же подлецом, как и все».
Побледнев от собственной обезоруживающе наглой лжи и низости, она опустила глаза, а когда подняла, в них блестели слёзы. Её бесило демонстративное презрение, с каким он подыгрывал ей, лишь бы поскорее от неё избавиться.
«Я пойду, погуляю. А что тут такого? Имею я право выйти без охраны?»
У него был вид человека, крепко усомнившегося в её умственных способностях.
 «Прежде, чем ты уйдёшь гулять, тебе придётся решить для себя задачу, какая под силу даже олигофренам: мне ты не нужна и не была нужна. Я лишь подобрал и спас тебя. И терплю твои выходки, и не выбрасываю тебя на улицу лишь потому, что юридически ты ещё ребёнок и я за тебя в ответе – и перед совестью, и перед законом. Я не святой, притом настолько, что не считаю себя вправе осуждать твоё распутное поведение, - ни до, ни сейчас, ни после. Я согласен списать это на юность и тупость; собственно, мне до него дела не было бы, если бы ты не занималась этим у меня на глазах; но если бы я имел на тебя виды, то поставил бы условие: между мной и мной не будет больше никого и никогда, или не будет меня».
«Я поеду, - тоном, не терпящим возражений, сказала она, - это мой друг».
«Конечно, друг – это ведь он тебя изнасиловал и бросил. Но куда бы, к кому бы ты не ехала, у меня одно напутствие: скатертью дорожка. Чтобы ты ноги переломала и до конца жизни твои родные возили тебя в инвалидном возке, если надумаешь возвращаться».
Она стремительно поднялась:
«Он - подонок, насильник?! Может быть, ну и что с того?! Он – мой любовник! По крайней мере, чтобы спать со мной, он не прикидывается лучше, чем есть».
«Такими кривляньями будешь набивать себе цену в тех местах, куда ты собралась, у своих хахалей. Кто же станет, чтобы нагнуть тебя, прикидываться каким бы то ни было: лучше, хуже ли? Кто станет утруждать себя ради такой притворством, если в близости с тобой нет ни труда, ни заслуги, одна грязь, если от тебя гораздо труднее отбиться, чем сблизиться с тобой?».
«А вот и я! Бери всё своё, философ. Хватит ютиться по чужим углам. Мы переезжаем к нам!»
При звуке этого голоса Армен покрылся потом, оцепенел; он умер. Смертельный удар – исподтишка, в самое сердце – был нанесён в самом конце, когда пытка близилась к завершению. В комнату вошла женщина лет немногим меньше тридцати. Несколько секунд она стояла огорошенная, пытаясь вникнуть в смысл обрывка услышанного из передней, потом медленно, пальчик за пальчиком, стянула с рук перчатки. Её взгляд перешёл с Алёны на Армена и посуровел; в нём вспыхнула первая искра недружелюбия. Хоть в сравнении со своей вдвое младшей соперницей вновь пришедшая гостья и выглядела созданием эфирным, совершенно ошеломительным и утончённо изысканным, близким к тому, что именуется идеальной женщиной, она не могла не испытать унижения и мук ревности к её юности, даже несмотря на то, что на фоне Алёны она лишь ещё ярче блистала, выигрывая во всём, ибо в юной шантажистке и блуднице, наряду со скоплением избыточного веса в самых неудачных для этого местах, что безнадёжно портило фигуру, абсолютно отсутствовали какая-либо элегантность, воспитанность и умение себя подать: вдобавок она была ещё и слишком экзальтированной, чтобы с достоинством уйти самой. Злой случай сыграл с незаурядной красавицей пакостнейшую, подлейшую из своих каверз: зайди она лишь на четверть часа позднее, малолетняя блудница уже выветрилась бы из квартиры, как дурной запах, а до её возвращения Философ уже всё пояснил Виктории и уверен: зная его, она бы всё поняла правильно. Они ушли бы из этой квартиры, взявшись за руки, навсегда, а её настоящие хозяева прибыли бы ещё нескоро и шантажистке ничего не осталось бы как убраться восвояси. Но теперь с ещё большей решимостью, чем за минуту перед этим уйти, малолетка вознамерилась остаться – и не было силы, кроме самой грубой физической, способной выдворить её за порог. В хаосе охвативших её мыслей женщина снова набрела на ту, что показалась ей спасительной, и, словно круг утопающему, кинула избраннику:
«Так это и есть твоя племянница, про которую ты мне говорил?»
Малолетняя аферистка, без зазрения совести представлявшая его своим двоюродным братом всяким проходимцам, равно как и их ему, ни за что не захотела, однако, мириться с навязываемой ей самой ролью родственницы.
«Я не племянница!» - вызывающе отрезала она.
«А кто же? И что ты тогда здесь делаешь?»
 «А какое вам до этого дело? Знакомая».
 «Ну, познакомились - и хватит».
«Да, познакомились, как видите, и вас не спросили».
 Женщина обратила на философа молящий о помощи взгляд. Она не нашла ни поддержки, ни иронической усмешки, которая могла бы значить, что её разыгрывают. Вместо того, чтобы воспользоваться её появлением для избавления от грязной шантажистки, раз уж он не в силах был вовремя избавиться от неё самостоятельно, Армен самоустранился, словно происходившее произошло без его участия и его не касалось. Он понимал: уже одно то, что Виктория застала здесь другую женщину, заставит енё усомниться в нём, а это будет означать неминуемый крах отношений. Такие женщины, к ногам которых все мужчины мира счастливы были бы бросить весь мир, не терпят измен. Не слова и нахальное поведение маленькой выскочки поразили гостью, а его реакция (то есть её отсутствие) на её поведение, полная безучастность к ней – женщине, кинувшей на алтарь любви к нему всё: всеобщее внимание, охи и ахи поклонников, имя которым легион.
«Выясняйте сами, кому оставаться!» - говорил Армен всем своим безучастным видом.
 «Скажи, из какого детсада ты её привёл, милый брат?»
 «Кто она такая?» - Алёна перебила её вопрос своим вопросом, обращённым к нему же.
 Виктория презрительно умолкла.
«Пусть скажет, кто она такая?!» - голос малолетки возвысился до истерической тональности.
«Ну, ответь же ей, раз она приказывает!»
«Это Виктория», - чужим голосом сказал он.
 В этом было нечто недоступное пониманию, мистическое, сатанинское – настолько эта бытовая ситуация казалась неправдоподобной.
«Мог бы предупредить меня вместо того, чтобы подвергать такому унижению. Я пришла бы недели через три, после того, как она бросит тебя вот с этими самыми пантами во всю квартиру и оплёванной физиономией».
 «Значит, это правда, - присоединилась к ней Алёна, словно ей открылось нечто, во что невозможно было поверить, - натрепался в своё удовольствие, а от меня требуешь верности и покорности. Нагулялся, почему бы теперь не взять молоденькую дурочку, сделать из неё арестантку и парить ей про  верность и высокие чувства?»
«Ты меня с кем-то путаешь, что и немудрено при таком количестве. Я от тебя никогда ничего не требовал. Ты мне не нужна и никогда не была нужна».
«Может, ты и не спал со мной!? Или не понравилось!? Ну, говори! Ты же был такой говорливый!»
Виктория пошатнулась:
«Ты спал с ней после таких красивых, правильных слов о любви и верности, какими раскидывался на этой же постели!? Ты променял меня на это?! Кто ты вообще после этого!? И почему ты позволяешь этой маленькой дряни так разговаривать с собой? Впрочем, меня это уже не касается».
Армен пощупал себе лоб, подумав:
 «Что я творю? Не заболел ли я? Есть ли у меня сердце?»
     «Рожки зачесались!?»
Он взял Викторию за руку:
«Прошу тебя, уходи сейчас!»
Его глаза умоляли ещё красноречивее языка:
«Я после объясню тебе всё, что смогу. Мне нужно лишь немного времени, может всего день или пол часа, чтобы избавиться от неё по-хорошему, иначе, если сделать это сейчас, она устроит мне крупные неприятности. Она на всё способна».
 «Мне уйти?» - пребывая в чаду, великолепная женщина услышала и разобрала лишь это.
Она и самане видела и не искала уже никакого другого выхода, кроме одного, – как бы уйти с достоинством, менее посрамлённой, - но не могла поверить в своё поражение: неоперившаяся, глупая выскочка из детской кроватки прыгнула прямо в её постель!? Действительно, несмотря на то, что она была вдвое моложе своей соперницы, ни один мужчина в здравом уме по доброй воле не предпочёл бы Алёну Виктории. Но эти самые обстоятельства, взявшие на себя роль воли, как раз и сложились явно не в пользу последней.
«Ты и не представляешь себе насколько это грязный, низкий человек!»
«От такого слышу!»
«Мне уйти?! – повторила Виктория, пытаясь проникнуть в непостижимое словосочетание. – Да, конечно. Что мне ещё остаётся? Женщину, живущую одним тобой, ты променял на уродливую куклу, которая дорожит тобой меньше, чем дыркой на колготках! Это ты называешь любовью?»
«Нет, я называю это проклятием. – он опустил голову. – Я был лучшего мнения о себе. – несчастный перевёл взгляд и мысли на Алёну. – Вот моя грязь, вот чего я вполне достоин, вот для чего я не слишком плох, даже, может быть, слишком хорош. Меня нельзя спасти. Не бери на себя моё проклятие. Беги от меня. Спаси себя. Я проклят – разве ты не видишь?! Так взгляни на неё».
«Я уже нагляделась, спасибо. Она никакая уже сейчас!» - дрожа, словно лист на ветру, Виктория отступила на шаг.
Одна сила неудержимо гнала её прочь, другая, не меньшая, принуждала остаться. Оценивая весь трагизм и всю абсурдность сложившегося положения, вчерашние возлюбленные цепенели от ужаса и от того, что той, что ломала обе их жизни, ни одна из этих жизней не нужна, тем более не дорога. А слишком рано оперившаяся малолетка уже ворвалась в образовавшуюся паузу, как вихрь в пустоту:
 «Так вот какой ты моралист!  Или я, или все?! А я ещё ничего не видела в жизни и не хочу прожить её для тебя, чтобы ты  и меня потом выставил за дверь, как эту! Я ещё не нагулялась, чтобы взаперти сидеть! Я хочу жить, а не слушать твои умные рассуждения о жизни. Это ты старик, а я ещё молодая!»
Сама того не желая и не подозревая, она возвращала Виктории надежду, но у последней не хватало сил и решимости за подобную надежду ухватиться. Гордость, свойственная лишь благородным натурам, помешала ей воспользоваться подачкой. Более того, она не допускала и самой мысли от том, чтобы подбирать что-то за кем-то.
«Я глупая?! А что же ты не хочешь её, умную старуху?! Она старуха, потому и умная! Но её ум не помешал тебе её одурачить и бросить, хоть она и красавица, и модель! Да мне с кем угодно интересней, чем с тобой – потому что они живут, а ты только поучаешь: что хорошо, а что плохо, что можно, а чего нельзя. Я хочу узнать всё сама, а не от тебя! Я хочу прожить свою жизнь своим умом, а не твою по твоей указке, понял?!»
«Так убирайся отсюда на все четыре стороны и живи! Кто тебя здесь держит?!»
Внезапно Виктория рассмеялась. Это был зловещий, злорадный, страшный смех.
«Ты сам себя наказал! Из всех предметов твоего хрустального домика она оставит тебе только эти оленьи рога. Нет, ты не выдержишь с ней долго, а я хотела бы, чтобы эта твоя пытка длилась всю жизнь, вечно! Но всё равно я довольна: во всём мире никто лучше этой маленькой развращённой дряни не сумеет отомстить тебе за меня! Мне жаль тебя. Ты был могучим и мудрым, а что ты теперь? - марионетка в руках матрёшки. Ты был гением, а теперь ты помело! Ты был королём, а теперь ты – шут! Знай же, выскочка: удел его женщины – толкать телегу с литературным багажом; твоя очередь будет всегда последней, после всех девяти муз. А если ты станешь первой, тогда он станет последним, никаким, плохим настолько, что будет плох даже для такой как ты. А ты учись отстирывать за ней нижнее бельё от запаха посторонних, так как сама она этого делать ещё не умеет и, как я поняла, учиться этому не намерена – с чем я тебя и поздравляю. И самое главное: с тупостью ограниченности она уверена, что именно так и должно быть».
Уверенность в себе, казалось, снова вернулась к ней, она повернулась, чтобы гордо уйти. Но Алёна оставила последнее слово за собой.
«Тебя и выгнали потому, что ты – рабыня! – выкрикнула она вслед Виктории, не осознавая, какую глубокую, жёсткую и жестокую мысль она изрыгнула из одного лишь неуёмного упрямого желания возразить. – Я-то пока тут, а тебя уже выгнали!»
«И ты ещё пожалеешь, что раньше не выгнали тебя», - нашла в себе силы на реплику Виктория.
«Иди! Иди! – прокричала Алёна, заведя уже себя до своего нормального истерического состояния. – Не будешь больше путать постель мужа с чужой!»
Но в доказательство того, что женщина, тем более смертельно оскорблённая, и достоинство, тем более благородство, понятия столь же несопоставимые и несовместимые, как страсть и Разум, Виктория, уже стоя в дверях, готовая уйти навсегда, нашла в себе силы развернуться, чтобы окинуть свою малолетнюю соперницу уничижительным, полным презрения взглядом:
«Ни осанки, ни фигуры – и ты польстился на эту тушу? – она разразилась саркастическим смехом. – Это же колода! Она выглядит так, как будто её не вытягивали из матери, а выкатывали колобком, потом руки и ноги кое-как отлепили, а тело так и оставили комом теста, только слегка сплющили. В ней же ничего, кроме коровьего вымени вместо женской груди! Вот уж действительно: любовь зла! Да у моей 83-летней бабки и осанка, и фигура женственнее; у неё ещё остались хоть какая-то осанка и фигура, а здесь же их уже изначально нет, отсутствуют. А что будет к 18 годам?! А после 25?! И ты, придирчивый мой ценитель женской красоты, эстет, гурман, так польстился на этот ком тела, что даже не оглядел его? Или некогда было? Или вы встретились и сразу со всего разбегу полюбили друг друга в полной темноте? Куда ты так торопился – угодить в шуты? Тебе это удалось, петрушка. Или она у тебя первая? – а мне хвастался… Ах да, дареному коню в зубы не смотрят. Но где же тут красота, на какую ты польстился? – ни лицом, ни ногами она со мной и близко не сравнится, про остальное и говорить нечего: фигурой она уже в свои …надцать не привлекательней моей бабки, а может даже и своей собственной. Ничего, что я повторяюсь? Такое не грех напомнить. На что же ты запал? Ты же у нас провидец! Как же, почему ты не предвидел, какою она станет через год, от силы два, сидя у тебя на шее на всём готовом взаперти, если допустить дикую мысль, что ты сделаешь домоседку из гулящей деревенской девки, разбросавшей ноги по всей периферии аж до столицы? Или её тебе друзья презентовали на мальчишнике по поводу предполагаемого окончания холостяцкой жизни? И лучшего ничего не нашлось!? Ах, как я хочу посмотреть на вашу пару через пару лет! Надеюсь, ты не откажешь мне в таком удовольствии. Я всё-таки имею на это право».
 «Она права! Снова права! - невольно воскликнул Армен в сердцах. - Видимо, глаза мои были там же, где и совесть. Так мне и надо! Но ведь я всего лишь хотел помочь! Кто же, бог или чёрт, так надо мной насмеялся?!»
«Так на что же ты запал? - не унималась Виктория. - Может, на ангельскую, девственную чистоту и обхождение? Так посмотри ей в глаза! У неё же глаза мутные, в них нет ничего кроме грязи».
Он понимал, что должен любой ценой удержать Викторию и без лишних слов прямо у неё на глазах выставить вон малолетнюю гулёну, но вместо этого с тупостью обречённости опустил глаза в пол, выдавив из себя невразумительное:
«Она мне не нужна и не была нужна. Я только помог, не дал ей замёрзнуть как уличной собаке…»
«Я слышала, как ты помог!»
Алёна молчала не от растерянности. Она с бездушием палача наслаждалась тем, как другая справлялась с украденной у неё ролью истерички.
«Сама ты старуха!»
Дверь за Викторией закрылась, а Алёна ещё долго бесновалась и билась в конвульсиях, исторгая потоки истерических оскорблений:
«Ну и пусть колода! Зато я молодая и меня все хотят, даже этот твой гурман или эстет – как ты его называешь. А что толку от твоей красоты, если ты себе никого не можешь найти и вцепилась в этого старикашку?! А вот я ни за кем не бегаю, все хотят меня и бегают за мной».
Сердце у него сжалось от боли: красивый человек, прелестная женщина в Виктории потерялись; это было что-то лишённое облика, самой своей сущности – и виною тому был он. Красота, гордость, достоинство – куда всё делось? Он дал подлости, разврату, безобразию в женщине восторжествовать над её лучшими качествами, и торжество это было полным и безоговорочным. Армен стоял перед фурией, очередной вспышкой истерики превращённой из малолетки в старуху, бессильно уронив руки, раздавленный одной и той же рвущей мозг в клочья мыслью:
«Виктория права. Так мне и надо!».
Теперь, после отступления соперницы и её полного уничтожения, Алёна позволила себе снова подумать о главном:
«Дай мне денег на дорогу»…
Отсутствовала она две недели - ровно столько времени, сколько ей потребовалось на поиск своих ближайших совладельцев и скоропостижные развязки свиданий с ними. По своему обыкновению защищалась и оправдывалась она, свирепо нападая – сразу же вернувшись к Виктории, словно дверь за той закрылась две минуты назад.
«Ну, так кто же эта женщина?»
«Актуальный вопрос лишь один: кто ты? Зачем вернулась? Что тебе ещё от меня надо? Тебе тут нечего делать. Тебя тут никто не ждёт. К тебе тут не испытывают ничего кроме отвращения; тебя тут ненавидят. И, наконец, тут с тобою за всё уже расплатились. Дверь за спиною. Спроса с тебя никакого, вся ответственность за случившееся на мне одном, лишь поэтому тебе так много позволено – иначе я обошёлся бы с тобой гораздо бесцеремоннее и не лишь на словах».
«Она очень красивая. –не слушая его, продолжала Алёна. - У тебя хороший вкус».
 «Будь у меня хороший вкус, я не дал бы ей уйти, а выгнал тебя такими пинками, что ты никогда не пожелала бы вернуться за ними снова».
«Но ты всё же променял её на меня. Это значит, что я красивее, так ведь?»
«Это начало погибели. –подумал он с ужасом и неким мстительным удовлетворением. – Я – вырожденец. Меня оправдывает лишь одно: Виктория не останется подобно мне одинокой; и хоть она почти идеальна, всё же это не та самая женщина, что преследует меня во снах всю жизнь, с самых детских лет. Очень похожа, очень близка к ней, но не та».
«А всё-таки, - горделиво продолжала распутница, - из-за меня ты выгнал её и я тебе благодарна. Я знаю: всё, что она тут наговорила, - брехня. Я со зла и не такое скажу. В душе я смеялась над ней: такая гордая и умная, а так унижалась – и всё-таки в конце концов осталась в дурах».
Он видел, что упивается она не только унижением Виктории как женщины, но и его как мужчины. Из этого происшествия она сделала для себя вывод о правильности своего поведения:
 «Тут мне можно всё!»
«Мой друг гнал бы её кнутом до самого дома её матери и дальше уже вместе с матерью, воспитавшей такую дочь. – думал философ. – Неужели у меня нет гордости? Я своей философией довёл себя до аморфного состояния. Я задушил в себе своё собственное неистовство, то, из-за чего я боюсь в этом мире себя больше чего бы и кого бы то ни было другого».
 А шантажистка всё никак не могла насытиться торжеством, признавая за посрамлённой соперницей все её достоинства, лишь бы её победа выглядела ярче.
«У меня фигура и правда похуже, чем у неё, фигурой я колода в доярку мамку. Ну и что с того? Но я в два раза моложе и лицо у меня тоже в мамку – как на картинке, самое красивое в деревне».
«Красивая – это комплимент природе, а не человеку, в твоём случае чересчур сильно преувеличенный. Красота – явление случайное. Без красивых душевных качеств внешность не стоит ничего, а если чего-то и стоит - то насмешек, а не восхвалений. Чем, скажи, хороша ты при твоей внешности – своей безотказной доступностью, неразборчивостью или навязчивостью? Не буду упоминать лишний раз о внешности, но ты же нравственный урод. Тебе и сейчас далеко до привлекательности, а ещё через пару лет такой жизни ты превратишься в безобразную старуху. Она во всех отношениях выше тебя, –и красивее, и лучше, - но я не стою её, раз позволил такой как ты выставить её за дверь. Меня ослепили, чтобы спасти её».
Алёна притягательная лишь благодаря юному возрасту, в то же время была дурна ровно настолько, насколько может сделать женщину дурной отсутствие какого бы то ни было воспитания вообще. Девка от женщины отличается лишь неопрятностью – в одежде и поведении. У философа была своя теория: женщина начинает нравиться с внешности, даже невзирая на вполне очевидные огрехи в характере, а перестаёт нравиться поведением, невзирая уже ни на какую внешность. Женщину с невзрачной внешностью можно уважать и даже любить за её душу, но красотку без души уважать нельзя – ею лишь пользуются и лишь до той поры, пока на её теле не обозначатся первые признаки усталости и дряблости. Он из  свойственного ему сострадания кинул ей под ноги себя, но не видел за собой морального права позволять ей его ногами топтать других людей, хоть уже позволил; стало быть, он не мог кинуть к её ногам свой мир, хоть уже кинул: она без раздумий вытерла бы об него ноги, да, собственно, уже вытерла. Непогрешимый, трезвый философский ум, помутнённый собственной сострадательностью, явно неуместной покладистостью и уступчивостью, дал сбой, осечку: он уже позволил малолетней распутнице растоптать лучшую из женщин, а вместе с ней и всё лучшее, что было у него и в нём. Он уже сделал то, что сделал, чего не должен был позволять себе. Когда, получив деньги, она ушла и за нею по сложившейся уже традиции со всего маху закрылась дверь, Армен также со всего маху грохнул о стену кулаком. От физической боли на душе не полегчало и не стало светлее.
 «Господи, я поверю в тебя, только сделай так, чтобы она не вернулась - или я чего доброго убью её!» - непрестанно молился он, но раньше, чем зажила рука и душа, она заявилась с таким видом, словно вышла четверть часа назад в булочную.
И снова философ остановился перед простой, как мир, и такой же неразрешимой дилеммой. Но что остановит в свой час такого человека, доведённого до крайности, от преступления – разве с проклятиями в адрес философии взявшись за нож, он не будет сто раз прав!? Наконец, стряхнув с себя все наваждения, Армен задал вопрос, каким обязан был её встретить:
«Зачем ты пришла? Или ты ещё что-нибудь здесь забыла? Или тебе дать ещё денег – проведать новых совладельцев, что появились у тебя во время проведывания бывших?»
Как была в пальто и сапогах (она успела устроить сцену, не раздеваясь), она кинулась на постель с рыданиями  и причитаниями:
«Ты же нарочно меня отпустил!»
«И предупреждал, чтобы ты больше не возвращалась – уже, кстати не в первый раз. Я откупался от тебя этими деньгами – тоже не в первый раз. Ты и этого не поняла?»
Он подобрал выпавшую из-под её пальто на пол тетрадь.
«Конечно, когда переспал, всё можно. Больше ведь я тебе ни для чего не нужна!»
«Ты мне вообще не нужна! Ни для чего! Ты мне омерзительна! Будь у тебя хоть капля ума и стыда… – он открыл её дневник на первой странице и прочёл. – Виталька, любимый, единственный. Мне продолжать?»
Вся тетрадь была обклеена фотографиями солдат.
«И я должен поверить, что я тебе нужен? Но где я?»
Армен стал листать тетрадь, показывая ей фотографии и приписки к ним.
«Тут много красивых и даже правильных слов о верности, что уже не удивительно, сразу всем высокорослым, светловолосым солдатам, а я ни то, ни другое, ни третье. Ну что, Суворов, как дела в твоей армии? Подняла боеготовность, внесла достойную лепту в защиту отечества?»
«Почему это я – Суворов?», - не поняла она.
«Он тоже, как и ты, любил спать в казармах с солдатами».
«Я не спала в казармах!» - уже взведённая до своего привычного истерического состояния, взвизгнула она.
«Неужели? Даже твои совладельцы побрезговали и постыдились привести тебя к себе!? Тобой пользовались лишь на твоей территории – за мусоро-свалками и под заборами!?»
 Глаза её блеснули нескрываемой злобой.
«Не твоё собачье дело!»
«Правильно, это твоё собачье дело, подзаборное! Меня оно вообще не касалось бы, если бы ты после них не приходила сюда! Хватит уже! Не Суворов она! А что у тебя за набор фотографий!? Тут рож пятьдесят и это явно далеко-далеко не все – не маловато ли для 15 лет?!Не отстала бы от сверстниц! Вот любила бы ты моряков, была бы Ушаковым, а если подводников – то Маринеско. Но, наверное, эти вакансии были уже заняты твоими бабкой и мамкой? И ты пошла по-своему пути. Ведёшь себя как инкубаторская».
Она бросилась к нему и вырвала тетрадь.
 «Они обманули тебя по очереди или всей оравой? Ты так бережно хранишь их изображения – не за то ли, что они вышвырнули тебя, и ты снова приползла ко мне? А меня ты тоже полюбишь и станешь хранить, когда наконец я тебя вышвырну? И куда ты пойдёшь, когда я вышвырну тебя? Ты считаешь, что для меня ты и такая сгодишься, что для меня и это – слишком лакомый кусок и слишком большая честь – так, то ли? А может быть, по-твоему, я должен быть ещё и благодарен тебе, что после всех, даже не отряхнувшись, ты соизволила прийти осчастливить меня? Но раз уж ты соизволила прийти, то выстирай и перештопай мне постельное бельё, какое ты изодрала и по какому наследила!»
Он оскорблял её намеренно, надеясь, что хоть это заставит её уйти от него раз и навсегда, прекрасно при этом осознавая, что её нельзя оскорбить.
«Ты же нарочно это сделал. Ты знал, что такая я не смогу от тебя уйти. Зачем ты дал мне деньги?»
«За то, чтобы ты ушла навсегда, я готов заплатить ещё раз, но в последний».
«Подлец!»
«Лучше, чтобы ты и в самом деле считала меня подлецом, чем глупцом, с каким позволено всё. А теперь убирайся, мне омерзительно тебя видеть. Ты смердишь развратом».
И тут, как он и предполагал, она бухнулась ему в ноги:
 «Я же тебе всё простила! Прости и ты меня, видишь я перед тобой на коленях».
«Я не подписывался на отношения с тобой, не пачкал тебя».
     Сказав это, он усомнился, подумав:
«Ничего не поделаешь, этому научил её я сам. Теперь ко всем её обезьяньим повадкам прибавилась ещё одна».
При виде презрительной усмешки на его губах, она изорвала тетрадь:
 «Ну, теперь ты веришь мне?»
 «А что это меняет - ты стала нужней, чем была? Или чище!? Твою сущность, твоё отношение ко мне и к самой себе? Ты за день обзаведёшься тремя такими же новыми тетрадями. Ты плюхнулась на колени, играя. – холодно сказал он и, подобрав обрывки тетради, отдал их ей. –Но это же святыни твоего сердца. Всё равно ты потом подберёшь их и тайком склеишь».
Его взгляд тяжестью приковал её к полу:
«Я - мужчина и то стыжусь твоих проделок. Нет, я не собираюсь надевать наручники на твою совесть. Поначалу я убеждал себя, что ты свою совесть лишь слегка приспала и ещё не совсем поздно её пробудить. Но в тебе даже следов её пребывания не осталось, или не было никогда. Ты можешь делать что угодно, кроме одного: ты не сможешь безнаказанно делать из меня дурака. Моё терпение очень велико, но не безгранично. Я спасал тебя не для того, что ты топтала меня в грязь».
«Я тебя?! Это неправда! Как ты посмел такое выдумать?»
«Так же, как ты, грязная, подлая шантажистка, посмела себе такое позволить – заметь, в ответ не на зло, а на добро».
В очередной раз загнанная в угол, она разразилась истерикой:
«Да подавись ты своими грязными деньгами! Обойдусь и без них!»
«Деньги становятся грязными, попадая в грязные руки. –возразил он. – Ну, что же ты? Мы в очередной раз сказали друг другу всё и даже больше, чем допустимо. Убирайся вон! На все четыре стороны! Или тебе не с руки возвращаться к своим дружкам с пустыми руками? Хоть чего-то ты стыдишься! А с деньгами? Ради денег они и не такую примут, не откажут себе лишний раз в дармовом удовольствии. Пользоваться девкой, что обирает другого, чтобы оплачивать тебя, престижно – таким, как твои друзья, это не может не польстить; хотя, содержать – это слишком громко. Я в последний раз дам вам деньги и возможность посмеяться надо мной. В конце концов, ты отрабатываешь их в постели, неважно, ты их зарабатываешь или на тебе. -Армен рассыпал купюры на пол. – Тебе не привыкать нагибаться за деньги, то нагибайся. Жаль, не тот зрительный зал».
 Она поднялась, не прикоснувшись к деньгам, и возложила руки ему на плечи. Глаза их, пылавшие ненавистью, встретились в последний раз. Прежде, чем он в очередной раз оттолкнул, она вновь попыталась вонзить свои клыки ему в сердце:
«Ты больше не любишь меня?»
«Я устал говорить о моём отношении к тебе. Ты переигрываешь. Я могу и передумать. Я  терпелив к тебе из страха не перед тобой, а перед тем, что могу сделать с тобой в любую секунду. Бери деньги, пока дают и катись подобру-поздорову подальше от греха, пока цела».
Она впилась ногтями ему в плечи:
«Я никуда не уйду, пока ты не скажешь!»
«Боишься оставить меня недобитым? - быстро спросил он, не поднимая на неё глаз. – Это лишь кажется, что меня так просто добить, но у тебя ничего не получится. Подумай лучше, что будет после того как мне надоест твоя игра в жертву и палача? Я не хочу неприятностей и усадил тебя себе на голову, надеясь отделаться от тебя по-хорошему. Но по-хорошему ты не умеешь. Моё терпение уже на пределе и как только оно лопнет, тебе придёт конец – в самом прямом смысле слова. Ты разве не слышала, как некоторые называли меня сумасшедшим, и готовы были скорее кинуться под поезд, чем угодить под мой дурной характер? Так вот они не шутили. Я даже философией занялся с единственной надеждой, что она поможет мне спастись от самого себя. До сих пор тебе со мной везло – ты малолетка, а я не воюю с детьми. Но я могу сорваться в любой, самый неподходящий и неожиданный для тебя и самого себя момент».
Она взяла его за подбородок.
 «Посмотри на меня. Ты всё ещё любишь меня. Из-за меня ты выгнал свою раскрасавицу – ну, признайся!».
 «Не навязывай мне ни чувства любви, ни чувства вины. Наше близкое знакомство породило во мне лишь презрение – и к тебе, и к себе самому. Остерегайся, чтобы оно не переросло в ненависть – тогда тебя никто и ничто не спасёт. Любовь – это болезнь. Ты ведь любишь, если тебе верить? Тогда неудивительно, что ты не в состоянии отказывать никому, навязываясь всем без разбору - твоя любовь напоминает недержание».
Армен, как нашкодивший мальчик, прятал глаза, а она держала его обеими руками за подбородок, мешая отвернуться.
«Убери руки!»
В ответ она вцепилась ему в лицо, затем стала трясти и колотить кулаками в грудь.
«Дрянь! За что ты меня презираешь?! За что?»
Армен чувствовал себя утопленником в водоёме, успевшим удивиться тому, как я быстро в нём захлебнулся и пошёл ко дну, тогда как маленькие, беззащитные и безнадёжно глупые рыбки преспокойно дышат и живут. Он перестал сопротивляться, но так и не посмотрел ей в глаза. Она тоже остыла – так же резко, как и приходила  в неистовство. Вяло опустилась на постель.
«Мне больше некуда идти».
«Мне всё равно».
«Никто нигде меня не ждёт. Я никому, кроме тебя, не нужна, мной только пользуются».
«Будь иначе, ты бы не вернулась, хотя ты же возвращаешься лишь ради удовольствия безнаказанно портить людям жизнь и пить кровь. Но мне ты нужна ещё меньше, чем кому бы то ни было, даже чем я тебе. Я презираю тебя: кроме того, что никакая, ты ещё и отвратительна. Я никогда не мог бы полюбить тебя, но своим поведением ты могла заслужить моё уважение, а не вызывать омерзение».
Она схватила его за руки и изо всех сил сдавила. Он вырвал их. Она завладела ими снова.
 «Он взял меня силой. Я ничего не могла поделать».
«Как и во всех остальных случаях. Тебе самой так хочется – чтобы тебя брали именно силой, именно по-скотски, именно извращённо».
«Он на целую голову выше тебя!»
«Как и все остальные».
«Думаешь, я нарочно?»
«Мне нет никакого дела до того, где, когда, с кем и что тебе приспичит, нарочно или случайно».
Она стремительно встала.
«Я ухожу».
«Ты слишком перетягиваешь со сценами прощания».
«Эх, ты!»
Она выскочила в прихожую, где схватилась за живот и покатилась по полу. Не дождавшись его, поднялась сама и с лицом безвинной, святой мученицы добралась до постели.
 «А ты жестокий!»
«Я не учился доброте и благородству в одной школе с тобой и твоими друзьями».
«А что ты знаешь о нём? - он давно женился бы на мне, если бы не армейская клятва холостяка».
«Они все женились бы. Избавь меня от этого словесного поноса».
«Нет уж, слушай! Высокий, светловолосый. Губы полные, сочные, нижняя заячья отвисает, но его это не портит, а наоборот».
«Разве может таких испортить хоть что-нибудь? – съязвил Армен. – Для них и подлость – украшение».
 «А как ему идёт форма! Если бы ты видел!»
«Я непременно влюбился бы».
Под влиянием очередной сумасшедшей мысли она воодушевилась:
«Ты мог бы ради меня убить человека?»
«Себя или тебя? - для этого должна быть очень веская причина. Хотя, с одним человеком мы уже покончили».
«Ничего с ней не станется. Я знаю, ты мог бы. Тогда убей его».
«Убивай сама. Вероятно, у тебя есть для этого причины, у меня – никаких. Я не из тех мужчин, что готовы перегрызть всех кобелей вокруг, потому что не в состоянии накинуть удавку на свою суку, а тем более не на свою».
Она была явно разочарована, более того, оскорблена, чувствуя себя обманутой в лучших чувствах.
«Тебе мало того, что  этого хочу я? Мало того, что он сделал со мной?»
«Ты сделала со мной то же самое и кое-что похуже. Может, начать с тебя?»
Философ собрал разбросанные деньги.
«Ты находишь сотни желающих тебя обмануть, попользоваться тобой и бросить – прикажешь мне и их всех отправить на тот свет? Но с такой прытью как у тебя меня ведь надолго не хватит».
Глаза её блеснули безумным гневом изобличённой преступницы и заметались. Нечистая совесть взбеленилась, будучи не в силах обелить себя в его глазах.
«Завтра разберёмся».
«Ты куда?»
«Это твоя последняя ночь тут. Утром ты уйдёшь, мне всё равно куда, хоть сразу в прокуратуру – больше я тебя терпеть не намерен. Не уйдёшь – ты узнаешь, что такое насилие и ад».
«Я противна тебе?»
«А сама себе?»
Ей было всё равно. Главное - он опять уступил. Она осталась. Утром, проснувшись, она нашла его сидящим за столом с таким лицом, словно в квартире находился покойник, а он прощался с телом. На лице его отражалась борьба с  самим собой, с дьявольским искушением задушить мерзкую шантажистку во время сна и покончить со всей этой затянувшейся историей раз и навсегда. Но философ в нём снова победил варвара и изувера, в то же время бесконечно удивляясь и своей победе, и себе самому: он приютил и терпел у себя садистку и шантажистку непонятно зачем и за что, не испытывая к ней никаких, кроме самых отвратительных чувств. Едва она открыла глаза и нашла ими его, он встал и ушёл в ванную. Она побежала следом. Дверь в ванную была заперта.
«Открой! Открой сейчас же, слышишь, или я вскрою себе вены!»
Ответа не последовало. Она побежала к трюмо за бритвой, её там не оказалось.
«Боже ж мой! – она снова кинулась к ванной. – Открой или я что-нибудь с собой сделаю!»
«А разве ты ещё не вскрыла себе вены?»
«Не смей, слышишь, не смей! Если ты себе что-нибудь сделаешь, я убью себя!»
«Неплохая, хоть и запоздалая идея, жаль, что это всего лишь очередная ложь».
В ванной зажурчала вода. Она истерично вскрикнула, согнувшись пополам, в таком виде вернулась в спальню, рухнула ничком на постель и забилась в очередной истерике. Опять кровавая пелена застлала ей взор, а когда пала, она увидела его сидящим у её изголовья целым и невредимым.
«Ты, – с трудом вымолвила она, - как ты мог?! Я же подумала чёрт знает что!»
 Она схватила и поцеловала его разбитую руку. Он передёрнулся от боли.
«Что с тобой?»
«Ничего, что бы касалось тебя».
«Нет, покажи. Какой ужас! Что ты с собой сделал? Сумасшедший! Зачем ты разбил себе руку? Да ведь ты не оставил ни одной целой косточки. Мама! Мамочка! – зашептала она. – Ты ненормальный! Мы сейчас же идём к хирургу. Нет, я вылечу тебя сама. Где у тебя йод и одеколон? Есть у тебя в доме бинт?»
«Прекрати концерт и выметайся!»
Но она таскала его за собой по всему дому, держа за больную руку, в поисках бинта и медикаментов, причитая как полоумная. Перевязав руку, она как будто успокоилась и соизволила пошутить:
«Теперь до свадьбы заживёт».
С чувством исполненного долга к ней пришло и чувство уверенности:
«Ну, хватит дуться. Как ребёнок! Нельзя и на день одного оставить: сам себя изувечил, а на меня дуется. Всё ещё больно?»
«А разве пока ты рядом может быть по-другому? Тебе лучше уйти, пока не поздно».
«Прекрати издеваться или я уеду».
«Прекрати возвращаться или это очень плохо для тебя закончится. Не думаешь о других, подумай о собственной безопасности».
Чтобы довести до победы эту грязную, заведомо проигранную войну, Армену следовало забыть и окончательно, безвозвратно расстаться с потерянным самоуважением и добить в себе всё высшее, что ещё уцелело, ибо честных путей к победам в подобных войнах нет. Он это понимал лучше кого бы то ни было, но всё его существо восставало против; унижая её, он унижал себя. Сегодня она искала примирения любой ценой, а единственное, о чём думал он с первой минуты её пробуждения в его постели: как избавиться от неё. Он мог съехать с квартиры в неизвестном направлении в тот же день, как позвонили бы хозяева, но они как нарочно молчали, а у него не было возможности перезвонить им и были обязательства перед ними и работодателями, каких он не мог нарушить, съехав без их ведома.
«Ну, хочешь, я больше никогда не выйду из дома без тебя? Хочешь, мы поедем ко мне домой вместе? Девки как одна усохнут от зависти!»
«Собирайся, едем».
«Домой?»
«Конечно, домой. Или у тебя другие планы?»
Она в мольбе сложила руки:
«Прошу тебя! Там есть один парень. Он любит меня по-настоящему как ты».
Армен не изменился в лице, лишь зубы скрипнули, да потемнели глаза.
 «Только один? – не поверю, что ты ограничилась одним. И при чём тут опять я? Я никогда не любил тебя, и никогда не говорил тебе, что люблю. Это ты любительница любить на словах и не только – всех и сразу, даже меня. Но мне не нужна твоя любовь. А то, что ты называешь любовью, – тем более. И ты не нужна – ни даром, ни с приплатой. Я не уверен даже, что любил ту женщину, которую оскорбил, позволив тебе оскорбить её. Наверняка, если бы любил по-настоящему, не допустил бы того, что было».
Ей было не до его откровений.
«Вот увидишь, - продолжала она, - он убьёт Витальку за то, что тот со мной сделал!»
«А я должен буду составить ему алиби, взяв на себя его преступление. -Армен не спрашивал, я утверждал. - Убьёт, чтобы потом сделать с тобой то же самое, вероятно. Его ждёт за это известная награда. Или награда опередила подвиг? - он опять утверждал, а не спрашивал. – Ведь такой подвиг не может не стоить чего-нибудь, хотя бы обещаний, одной ночи, четверти часа – в сарае, в конюшне, в свинарнике… или вам милее миловаться при свете дня и свидетелях?»
Раскрыв рот, она глотала воздух, как выброшенная на берег рыба.
«Но при чём тут я?»
«Ты ничего не понял! – вскричала она. – Я думала ты умный. Твоя Виктория считала тебя гением. Почему ты во всём видишь одну лишь грязь? Да ничего этому парню от меня не нужно, он убьёт Витальку просто потому, что любит. Байрона в оригинале читаешь, а сам…»
«Как всё просто: просто любит и просто убивает. Меня считали неглупым малым и я им был – до того как… я перестал им быть, связавшись с тобой. Ты показала всем моё истинное лицо».
«Ты сможешь убедиться сам, – как ни в чём не бывало продолжала она о своём, - я его ни о чём просить не стану. Кто любит по-настоящему, любит слепо».
«О да! – Армен рассмеялся. – Кто бы с этим спорил? Неразборчивая слепая и глухая любовь – самая удобная. Но тогда из бескорыстия он обязан убить и меня - во имя очищения его любви от посягательств. Я уже достаточно большого дурака свалял в своём собственном доме и не хочу ещё большим дураком выглядеть в твоём – боюсь оказаться в своей среде».
«Ты ведёшь себя как мальчишка, но будет всё равно по-моему: ты же сам не отпустишь меня одну».
«В твоей беспредельной наглости есть один губительный изъян: её в тебе больше, чем во мне терпения. Значит, до сих пор я не мог тебя выгнать, теперь, как выясняется, не могу отпустить. Что же я в таком случае могу?»
«Значит, мы едем?»
Он хотел ответить очередным сарказмом, но вовремя сдержался – в дверях стоял художник.
«Я сегодня не слишком рано?»
«Ты сегодня кстати. – она кинулась ему на шею. – Мы едем ко мне домой. Что? – она обернулась к Армену. – Ты уже пообещал!»
 «Твоё великодушие неуместно. –  заметил художник, отстраняясь от неё. Она найдёт дорогу до дома и легко доберётся сама – также, как сюда добралась. А тебе я вот что скажу: после того, как он по твоей вине потерял всё, что у него в этой жизни было, что ты, дашь ему взамен? Я на твоём месте не доверялся бы ему после всего и поостерёгся бы находиться в зоне досягаемости. Такая, как ты…»
«А, может, он уже нашёл?! – запальчиво выкрикнула она. – Кто ты такой, чтобы решать за него?!»
 «В отличие от тебя, я ему друг, а не враг, не мерзкий шантажист. – он озабоченно поглядел на забинтованную руку философа. – Доходишь. Ну и кто мне скажет, когда ты вернёшься? Наверное, не ты».
«Побудь здесь хотя бы пока я в отъезде».
«Раз надо – не вопрос. Но помни: мне нужен мой друг, а не его жилплощадь».
«Ой, какие мы все благородные! А то я не видела, как ты на меня заглядывался, когда он не видел!»
Расставание было воистину печальным. Алёне художник не ответил на прощание ни словом напутствия, ни взглядом, ни жестом...
Судьба поместила их в одном вагоне с десятком солдат; Армен удивился этому обстоятельству меньше, чем удивился бы отсутствию его: он не сомневался, что, если бы не подбросила судьба, пассия его так или иначе сама нашла бы на его голову подобное обстоятельство. Мышиный цвет формы манил и завораживал её неотразимо. Первые минуты она так театрально отводила глазки, что он не сомневался: она уже определила с кого начать, успела сделать выбор, и он знал на ком она его остановила – то был конечно же слащавый блондин и конечно же выше среднего роста. Стоило им гурьбой направиться в ресторан, она засуетилась:
«Хочу есть!»
«Рот тебе никто не завязывал. Хочешь есть, иди, поешь в ресторане! – предложил философ, зная, что она лишь этого предложения от него и ждёт, и лишь потому ещё не ушла, что не придумала как уйти одной, без него.
«А ты?» – неуверенно спросила она, с написанным на лице желанием скрыть желание любым путём отделаться от него на ближайший час.
«А мне принесёшь что-нибудь с собой», - он помогал ей в бездарной игре, решив дойти до конца её бесстыдства и положить ему конец.
Вряд ли его можно было упрекнуть, если он рассчитывал, что она не вернётся из ресторана или вернётся не к нему. На его месте менее щепетильный человек перешёл бы в другой вагон и сошёл на первой же станции, предоставив её своей судьбе. Но ведь менее щепетильный человек и не угодил бы в подобную историю. Вместо того, чтобы прогнать её в три шеи, он, продолжал моделировать ситуацию за ситуацией, при какой она мирно, без скандала ушла бы сама, но теперь он и в этом был жестоко разочарован: ему не дано было от неё избавиться малой кровью – с самым безвинным лицом она возвращалась вновь и вновь, а его проклятая творческая любознательность принуждала его дожидаться её возвращения вопреки всем чувствам, какие он к ней испытывал. Уходила она с гримасой недоумения, лёгкого недовольства и одолжения на лице, означавшими, что она вне себя от счастья. Армен не сомневался, что в минуту, когда казалось, что ей удалось так легко окрутить и обмануть его, она его почти искренне любила. Возвратились солдаты навеселе гурьбой, как и ушли, но не без потерь; отстал где-то тот самый блондин. Солдаты расселись и разлеглись по полкам, кто с высокомерием, а кто с жалостью, насмешливо поглядывая на Армена. Она вернулась ещё полтора часа спустя, сияющая от счастья, с кульком шоколадных конфет в руках. От неё несло табаком и алкоголем. Последним вслед за нею явился блондин, ставший за эти два часа отсутствия заметно более значительным в собственных глазах и глазах своих сотоварищей.
«Жалко солдатиков, - без обиняков начала Алёна, не дав Армену поинтересоваться, где её носило так долго, – им даже не на что было поесть».
 «Зато было на что выпить. Конфеты, как я понимаю, для них, или это мой ужин? Чего же их жалеть: выпили, сейчас ещё и закусят. Кстати, как всё-таки насчёт меня?»
«Подумаешь, забыла!? Ресторан работает», - она его явно выпроваживала.
«Ты нарочно мне ничего не принесла? Или ты снова так увлеклась, что забыла о моём существовании?»
Вопросы пролетели мимо её ушей: за спиной солдатики как раз смаковали сальный анекдот.
«Я угощу их. Им это будет приятно».
«У меня нет денег на то, чтобы угощать выпивкой и конфетами всех, кому это приятно».
«Но ты же сам один всё не съешь, или ты скорее подавишься, чем поделишься с людьми? Они же солдаты! Они нас защищают! Пусть каждый вспомнит свой дом и девушку, какая его ждёт».
«Такие, как ты, не помнить помогают, а забыть», - с этими словами, не означавшими для неё ничего, как и он сам, Армен отправился в ресторан, взяв с собой всё своё, а именно дипломат, чтобы на первой же удобной станции сойти, оставив её наконец.
Она нагнала его на полпути:
«Что ты имел в виду?»
 «Ты права. – заметил он. – Ты хоть и с опозданием, но спросила у меня разрешение на то, что куплено на мои деньги, а тем, что мне не принадлежит, ты ведь вольна была распорядиться и распорядилась сама, не так ли?»
«Так я могу угостить их твоими конфетами или высыпать их к твоим ногам?»
«Высыпь себя к их ногам вместе с этими конфетами. Отстань, я хочу спокойно поесть».
Долг и сострадательность философа опять сыграли с ним злую шутку. Он не смог кинуть её на произвол судьбы посреди пути в сомнительной компании.
     «Будь человеком и мужчиной до конца, несмотря ни на какое её поведение. Ты обязался перед собственной совестью довезти её до дома родителей в целости и сохранности, так не ищи повода нарушить его сейчас, если уж ты не нарушил до сих пор», - сказал он себе.
Он вернулся раньше, чем она надеялась; того времени, что ему хватило на ужин, ей явно оказалось недостаточно: Армена встретили в вагоне одни ехидные физиономии сослуживцев блондина. Влюблённую парочку, если уместно применить к проститутке и её очередному обладателю такой эпитет, Армен застал в тамбуре. Трусливо отпрянув от солдата при его появлении, она, нимало не смутившись, пояснила, что встретила парня из соседней деревни, с каким её связывают общие знакомые.
«Проветрись, от тебя дурно пахнет. – Армен перевёл взгляд с одного бесстыдно наивного лица на другое. – Не простуди её, односельчанин, она ещё совсем недавно была в очень тяжёлом состоянии. А ты ко мне потом за помощью не беги. Я не служба спасения и не скорая помощь. Спасайся и лечись у тех, с кем таскаешься по задворкам и тамбурам».
Он покинул их, задаваясь вопросом: отравил он ей удовольствие от рандеву, или помог, сделав удачную рекламу? Она вернулась в вагон сразу вслед за ним.
 «Ты будешь теперь всю жизнь попрекать меня тем, что спас? Это низко! Он подумает, что я чем-то неизлечимо больна, что я неполноценна!»
«Кто он? Ни один из твоих… односельчан до такого не додумается, потому что это правда. И потом думать не так просто, как кажется. Это далеко не всем дано».
«Но то, что ты видел, - совсем не то, что ты подумал».
«Разве? Разве ты способна на что-нибудь другое? Уходи! Мне всё равно – к нему, к чёрту – уходи сама, без возврата, пока цела. Не заставляй меня брать грех на душу».
Она не преминула воспользоваться предложением и ушла на всю ночь. Утром она выглядела виноватой, как ей казалось достаточно для того, чтобы быть прощённой.
«Пошли к ним. У них так весело».
«Им не весело, а смешно. – Армен отвернулся от неё, не в силах скрыть горечи и отвращения. – Они смеются над нами, и я даже не берусь определить над кем из нас больше».
 «Над тобой?! Да кто они такие?! Ты умнее их всех вместе взятых».
Она схватила его за руки и потянула за собой. И чтобы не выглядеть в глазах окружающих ещё смешнее, он покорился. Вскоре белокурый вышел покурить и она, покинув меня на попечение солдат, ушла следом. Любознательность погнала Армена следом за ними; отправляясь за ними, он с присущей ему проницательностью прочитал по беспечным лицам остальных, что, как и предписано ему было по жизни, он снова один против всех. Алёна с блондином стояли в открытых наружных дверях тамбура; философ поймал себя на мысли, что одним лёгким толчком могу покончить и  с шантажисткой, и со своими унижениями. Но к счастью для них, мысль эта явилась в голову философу, а не дикарю. В то же время было даже странно, как естественно подобная мысль пришла в голову философу, как она могла прийти в качестве спасительной мысли, и какой утешительной она была для его тяжело поражённого самолюбия. Впрочем, речь шла не о поражённом самолюбии самца, а о разбитых в прах надеждах и самих жизнях. Ещё секунда и – если бы ни философия, что всегда останавливала его в самый последний миг от всех самых неблаговидных поступков и откровенных преступлений, на какие толкало неистовство натуры, – он столкнул бы их обоих в небытие. Но философу в нём хватило для мести сознания того, что долю секунды их судьбы, их настоящее и будущее, находились всецело в его руках, висели на ниточке его весов и зависели лишь от его великодушия. К тому же это уже ничем не могло помочь ему самому – было слишком поздно предпринимать столь радикальные меры. Философия в борьбе с природой и темпераментом и на этот раз победила – и это было чудом из чудес, ибо он знал насколько он бывал бессилен против своего темперамента и своей природы.
«Я же предупреждал, что катание с открытой дверью опасно для жизни. - заметил Армен с ледяной вежливостью. - Тебе потом в часть, солдатик удачи, а её снова лечить?»
 «Мы, я… - она откинула с бедра руку солдата. – А что особенного?»
«Иди в вагон».
«Почему?»
«Прекрасно. Значит, поедешь с землячком… в казармы к защитникам родины. Моя миссия окончена».
Она кинула мимолётный взгляд на солдата, но до того словно только сейчас дошло, какой опасности он подверг свою драгоценную жизнь, зависнув с нею в дверях на полном ходу. В спокойствии философа он с некоторой запоздалостью узрел печать зловещего предзнаменования. Зафлиртовавшийся солдатик, против собственной воли и вопреки отсутствию в нём наития, вдруг осознал: такой человек, ничем себя не выдав, не изменившись в лице, мог прикончить их обоих. Надо отдать ему должное: в его лице не было и тени беспокойства за неё; беспокоился он лишь о собственной жизни. В отличие от туповатой (скорее бесноватой) сообщницы, он не мог не оценить всей серьёзности ситуации: в то время, как он держал за талию общую и ничью собственность, некто, как оказалось, держал за горло его самого. Такой размен не мог быть в глазах блондина равноценным, и он уже сто раз мысленно покаялся и отрёкся от неё. Она кинулась в вагон, обливаясь слезами. Тотчас в тамбур вышли покурить трое самых крепких на вид солдат. Не вдаваясь в пререкания с ними, Армен вошёл в вагон, но не вернулся в купе, а остановился послушать о чём шушукались солдаты в тамбуре, после чего снова вышел в тамбур.
«Я всё слышал про ваш военный план. Надеюсь, вас не для таких войн готовят и мы обойдёмся без криминала. Нет нужды выбрасывать меня из поезда на всём ходу, а её насиловать всем складом: я сам с удовольствием отдам её вам, а она сама с удовольствием отдастся всякому и всем вместе, станет вашей полковой таксой и без принуждения. Можете брать её по очереди или все сразу – об этом я уже говорил. Только не сетуйте и не пеняйте, если вас ей окажется слишком мало и она пустится в загул по всем окрестным учреждениям всех калибров, а ответственность за это ляжет на вас. Хотя какие же вы у неё первопроходцы? Но вас легко могут сделать крайними – и не она от вас, а вы будете искать спасения от неё. Вы всё слышали и, надеюсь, поняли, что я вам не враг, не соперник, а совсем наоборот, и я могу спать спокойно и ходить по вагону, не оглядываясь. Вы взять, я мечтаю её сбыть, она - отдаться. Желаю нам всем успеха. Уговаривать и принуждать её не придётся. В этом плане мороки у вас с ней не будет. Но парадокс в том, что чем меньше с ней мороки, тем её больше. Вам, как и ей, не хватает в жизни адреналина и приключений – так и возьмите её и избавьте меня от неё навсегда. Только не заболейте ничем».
«Не держи нас за идиотов! Ты преувеличиваешь», - возразил один из солдат не очень, впрочем, уверенно.
«А может быть и наоборот - чтобы не распугать вас раньше времени. Я вынужден выглядеть идиотом. А почему выглядите идиотами вы? – спросите себя сами».
Когда Армен вернулся в своё купе, Алёна уже сидела в кругу солдат и с самым помпезным видомс пафосом читала им стихи из его черновика – дескать, я вам не какая-то не такая, за мной поэты упадают. Первым его побуждением было отобрать у неё тетрадь, но вероятность очередной дикой выходки её в присутствии людей удержала философа. Он сел поодаль. Солдаты, смаковавшие анекдоты во весь голос, обсуждали стихи шёпотом, словно стыдились быть уличёнными в подобном занятии. Когда к читателям присоединился блондин, она протянула тетрадь ему.
«Вот, что надо печатать в первую очередь», - уважительно заметил тот, явно, видимо, пересмотрев своё отношение к автору тетради после того, как тот чуть не до потери сознания его перепугал, застав врасплох, а потом благословил, предоставив полную свободу действий.
Солдатик не мог забыть его взгляд в ту минуту, когда он навис над ними на расстоянии вытянутой руки, и достаточно было лёгкого толчка... Армен улёгся на полку, отвернулся и постарался забыться. Его мозг назойливо сверлила одна и та же мысль:
«Это мне за то, что я выставил за дверь лучшую из всех ради худшей, а не выкинул последнюю спятого этажа без лестницы и парашюта».
Дьявол подначивал:
«Может, настало время прекратитьсамобичевание, наказать виновницу- и покончить с этим?»
«Как, - вопросил голос разума, - выбросив на ходу из поезда? Разве уже содеянного недостаточно? Разве уже перенесённых унижений и страданий всё ещё мало? Мне из-за своей неуместной доброты ещё и в тюрьму сесть для полного счастья!?Только чтобы этого избежать, я и позволил ей сесть себе на голову – каламбур какой-то. Или я уже не отдал её на растерзание самой себе, предоставив собственной судьбе!?»
«Подумаешь, обиделся! У ребёночка взяли без спроса любимую игрушку. –голос Алёны прервал внутренние споры между худшей и лучшей частями его естества. – Вот твоя тетрадь».
 «Положи туда, откуда взяла, и никогда не смей к ней прикасаться! – или тебя и этому дома не учили?»
Но отделаться от неё ему не удалось.
«Ты мою тетрадь тоже без спросу читал. А мы ничем дурным не занимались, это только в мыслях у тебя одно дурное. Андрей рассказывал мне о своей жизни. Он такой несчастный! Не могла же я…»
«Знаю я какое у него несчастье, и чего ты там не могла: школьная подруга не дождалась, а ты вместо неё… утешала. Утешила?»
«Ты подслушивал? А прикидывался таким благородным!»
«Не тебе судить о благородстве! У всех вас одна история на всех – для скучающих распутных дур с разовым предназначением. Я могу переложить тебе все его несчастья, но всё равно тебя это не удержит от соблазна послушать его самого и кого-нибудь ещё в придачу. Почему ты до сих пор их не окучила? Благословляю тебя! И не ври потом, что ходила слушать историю трагической любви или болезни бабушки. И не сочувствуй ему: его девке, если такая и была в единственном лице, во всех отношениях далеко до тебя».
«Ах, вот как! И я тебе доверилась! Ты знаешь, что я сама росла на руках у бабушки. Пойдёшь к нему?! Да, ходила! Да, пойду! Хотелось поговорить с каким-нибудь простым, человечным парнем. Так, по-твоему, я побегу к нему, как только ты уснёшь? А кто дал тебе право так обо мне думать? А хоть бы и так! Раз ты обо мне уже так плохо думаешь, почему я должна ради тебя быть лучше? - пусть твоя Виктория в лепёшку расшибается».
«Уже скоро я о тебе не буду думать никак. Я считал своей обязанностью довезти тебя целой и невредимой до дому, передать родителям из рук в руки, и снять с себя всякую ответственность за твоё поведение и здоровье; а потом и дальше продолжай разбрасываться на все четыре стороны сразу, сколько душе угодно – это всё, что у тебя получается, всё, на что ты в жизни способна. Но ты и эту обязанность не даёшь мне исполнить – я бессилен, мне ничего не остаётся, как покинуть тебя».
«Ты хочешь от меня избавиться? Ты для этого вёз меня домой? Ты меня предаёшь?»
«О твоей совести что-то сказать – у меня просто слов нет. Но не корчь из себя дуру - ты и без того умом не блещешь».
«А знаешь ли ты, такой умный, что мы на самом деле едем не к мамке, а к папке, который бросил меня и я живу с отчимом трактористом. А мой папка – майор милиции в Комсомольске на Амуре».
«Мне безразлично сколько трактористов пахали на твоей маме. И кто ещё кроме мужа, которого у тебя никогда не было, из милицейских.  Но если бы было так, ты бы знала наверняка, что Комсомольск на Амуре – закрытый город и допуск в него разрешён лишь по спец-пропускам. Твой отец не очень, видимо, хотел тебя принять, раз умолчал об этом».
«Вообще-то он написал, чтобы я не приезжала; у него новая семья и я там лишняя. Я им покажу какая я лишняя! Я их самих лишними сделаю! Всех до  одного!»
«Лучшего приглашения для тебя он придумать и не мог».
«Я им покажу, кто лишняя! Он кинул мамку ещё когда она была мной брюхата, с пузом. Господи, кому я это говорю?»
Чёрствость Армена выдавила из неё фальшивую слезу, после чего она улеглась, накрылась простынёй с головой и притворилась спящей. Игра «кто кого перележит» длилась недолго. Она продержалась почти пол часа, после чего, как ей показалось, неслышно и незаметно для него соскользнула с полки и выскочила в тамбур, где мгновение спустя он застал её в руках всё того же солдатика. Зачем ему это было нужно? - чтобы показать ей, что она не может делать из всех дураков, что глупа она сама. Не выглядел ли он от этих потуг и сам глупцом наравне с ней? Не исключено, даже почти наверняка. Но он не мог позволить ей изголяться над собой совершенно безнаказанно, и выглядеть при этом так,  как ей бы хотелось, ни в чужих глазах, ни в своих собственных. Он играл в её игру, по её правилам в ожидании того переломного момента, когда одним махом можно будет изменить всё и превратить палача в жертву её собственной подлости. Он выжидал, зная, что умеющий выжидать скорее всего своего часа дождётся. Он не желал ей плохого; как философ, он и не мог желать этого другому человеку, но она сама поставила его в условия отсутствия выбора. Она сама без какого-либо повода с его стороны навязала ему роль беззащитной жертвы, а себя назначила его палачом. 
 «Я вышла в туалет», - выдавила она.
«Ты промахнулась. – заметил он равнодушно. – Но и то хорошо, что вам, при вашей простоте, хватило ума не встретиться там же. Я не буду удивлён, если выяснится, что в ваших деревнях близкие знакомые близких знакомых друг без друга даже по ночам в туалет не ходят. А вообще-то я удивлён: мы уже почти доехали, а ты всё ещё с одним и тем же – теряешь хватку, стареешь. Или другим ты не приглянулась? Или у вас любовь на века? Для этого вы вполне подходите друг другу».
Солдатик ушёл с опущенной головой, не проронив ни слова.
«Умный, да? Простого, бесхитростного человека легко обидеть и сбить с толку».
«А ты постой! – Армен удержал её. – Я, правда, не тот, с кем ты собиралась провести ночь в тамбуре, да и мне такая, как ты, ни к чему, но что поделаешь: судьба под видом одолжения вместо того, что мы просим, часто посылает нам… другими словами… я отпускаю тебя с ним в качестве дочери полка, ну или полковой таксы – это уж как они тебя назовут. С этой секунды, дорогуша, я с себя слагаю всякую заботу о тебе и ответственность за тебя. К папке ты едешь или к чёртовой бабке – дело не моё. Ты всё поняла? Моя задача была увезти тебя подальше от того места, где я нахожусь, чтобы ты не могла снова вернуться. Если для этого придётся бросить тебя без копейки денег, не сомневайся, я это сделаю с чистой совестью. Имя и адрес забудь; даже если доберёшься, там, где я был, ты меня уже не найдёшь. Я для тебя умер. И детей своих мне к порогу не подбрасывай. Иначе я тебе устрою по твоему выбору: тюрьму, психушку или могилу. Я собрал о тебе кое-какую информацию с доказательствами и фотографиями; оговорить, оклеветать меня тебе теперь не удастся. Я продолжаю церемониться и цацкаться с тобой лишь из-за твоего возраста. При обилии женщин в моей жизни ты входишь в тройку лидеров, олицетворяющих все самые ненавистные мне черты женщины и человека. Кажется, я говорил уже: будь ты мужчина, тебя уже давно убили бы; ты жива до сих пор лишь потому, что женщина. Но надолго ли – тоже неясно. Ты всё поняла? С моей помощью ты эту зиму фактически перезимовала, но это ведь не последняя зима в твоей жизни. И мой совет на будущее: не пытайся обманывать мужчин, пока не научишься делать это незаметно для них. Если нет своего стыда, притворись стыдливой».
Он повернулся, чтобы уйти, но она уже в который раз повисла на нём.
«Подожди, прошу тебя».
«Неужели ты воспитывалась дома и у тебя была мать? Не верю. Ты не женщина, ты –жучка подзаборная!»
«Подлец, гад, свинья!» - она обрушила на меня град пощёчин, но Армен легко от них уклонился.
 «Я убью тебя, негодяй!»
И тут он схватил её за горло.
«Ты ещё смеешь поднимать на меня руку?! Или ты думаешь, что я буду без конца сносить твою развращённость, терпеть шантаж и ещё получать за это пощёчины?! Я научу тебя как надо бить».
Его естество против воли всё же вырвалось наружу; лишь на мгновение, но этого хватило, чтобы дать ей тумака, от какого она отлетела в угол. Вид у Армена при этом осталсй совершенно, философски невозмутимым.
«Милиция! – завизжала она голосом покусанной собакой маленькой девочки. – Спасите! Убивают! Насилуют!»
Солдаты явились на её вопли в тамбур все как один, кроме блондина.
«Вызовите милицию! Он меня убьёт! Он меня силой взял и постоянно насилует. Я хочу от него убежать и не могу!»
Солдаты перевели взгляды с неё на безмятежное лицо философа, и вышли без слов.
«Не уходите! – истерично выкрикнула она им вслед. – Вы же обещали мне защиту! Не оставляйте меня с ним – у него нож: он меня зарежет. Милиция, режут! Вызовите милицию!»
Больше никто к ней на помощь не вышел. Она пролежала у топки вагона четверть часа, громко, надрывно охая и глотая слёзы; руки её бессильно повисли, тело дрожало, в глазах стоял непритворный ужас.
«Несмотря на твоё грязное поведение и оскорбления, я свой долг выполнил и довёз бы тебя до дома, не бросил бы без помощи. - сказал Армен. –Но ты и в этом перехитрила всех и сама себя. Ты доказала мне, что не домой едешь, а вояжируешь: пользуясь шантажом, хочешь распутничать за мои деньги и дальше. Теперь я умываю руки. Дальше обойдёшься как-нибудь сама».
«Но ты не обойдёшься без меня».
Он отвернулся и ушёл в вагон. Она с трудом поднялась и, потирая ушибленные при падении места, как побитая собака за хозяином, поплелась следом, забыв и глянуть в сторону своего ненаглядного солдатика: у боли и страха нет соперниц в мире чувств. Тем не менее, к утру страх и боль поулеглись, и её распутная натура опять проявила себя во всей красе - когда солдатики гурьбой двинулись в ресторан, она подала блондину знак остаться, заботливо предложив Армену:
«Ты меня так избил - даже мамка так сильно никогда не била. Я себя плохо чувствую. Сходи, позавтракай в ресторане сам, а мне принеси сюда что-нибудь».
Он усмехнулся в бороду и ушёл. По возвращении он снова застал их вместе. Солдат, резко отпрянув от неё, снова ушёл без слов, а она суетливо спрятала на груди какую-то бумажку:
«Я же не знала, что он не пойдёт со всеми».
«Когда вор постоянно попадается на кражах и больше времени проводят внутри тюремных стен, чем за их пределами, ему надо быть круглым идиотом, чтобы продолжать красть, явно занимаясь не своим ремеслом: любой мало-мальски разумный человек додумается сменить род занятий, если не из соображений морали, то хотя из интересов собственной безопасности. Но ты представляешь тип вора, которому никакой урок не впрок: такой вор подыхает в зоне, так и не поняв почему, за что и кем исковеркана его жизнь. Он издохнет, но не додумается перестать красть. Я называю таких людей идиотами. Что такое идиот? На наглядном примере это человек, который, чтобы защитить руки, подставляет под удары голову».
 В её глазах промелькнул первый признак уважения. Для него это было то же, что бесплатная любовь для торгующей собой женщины, что честно заработанные деньги для пожизненного вора – этим не гордятся, а стыдятся этого.
«А теперь убирайся следом за этим трусливым негодяем».
«Почему ты назвал его негодяем?» - она с привычным упрямством пустилась в препирательства и тут.
«Пусть подлецом, ну, или подонком, - если тебе не нравится слово негодяй. Я назвал его так потому, что вы стоите друг друга».
«Почему ты меня всё время прогоняешь?»
«Потому что, если ты останешься, я сделаю всё, чтобы ты до конца жизни каялась, проклиная себя за то, что первой ушла Виктория, а не ты. Я не хочу причинять зла даже тебе, но если ты останешься, тебе отольются все слёзы, пролитые нами из-за тебя – уж я себя знаю».
«Кем это нами?»
«Ты непробиваемо наглая или тупая?»
Не зная, что сказать, она вернулась к изначальной теме:
«Я не знала, что он вернётся. Не убегать же мне было».
«Ну, зачем же вам убегать друг от друга – в вас столько общего? -Армен изобразил поданный ею солдату знак остаться. - А я знал, что он вернётся. Догадайся откуда? И почему я ни разу не ошибся, подумав о тебе плохо? Я счастлив благословить вас. Да, вы удивительно подходите друг другу; вас даже тянет друг к другу одинаково: сегодня ночью ты запросто отказалась от него, завтра он, поваляв тебя где придётся, так же запросто откажется от тебя».
«А если мы любим друг друга?»
«Это так и называется, такими словами? Удивительно, но факт: ты подходишь ко всем, как безразмерные колготки».
«Ошибаешься, он меня любит!»
Отчаяние всегда проступало синими жилками на её лбу и придавало ей всё сметающую наглость. Но силы были слишком неравны. Философ был прав, говоря, что ей никогда не обыграть его словами; это была истинная правда, так как обыграть его словами не мог никто, не говоря уже о ней, чей словарный запас был лишь ненамного шире запаса дикаря, с её неспособностью мыслить, и вообще думать о чём-либо ещё, кроме белокурых мальчиков в солдатской форме.
 «Влюблённые ничего не боятся, даже насмешек в глаза. Влюблённые не отрекаются друг от друга и никогда не бросают друг друга в опасности. Влюблённый мужчина скорее свою жизнь отдаст, чем позволит кому-то оскорбить свою избранницу, а тем более посягнуть на её жизнь. На ближайшей станции я схожу и возвращаюсь домой. Ты своё нашла – в очередной раз; отдалась в надёжные руки, во всяком случае, в те, в какие сама захотела отдаться, и это даёт мне полное моральное право умыть свои. Не хочу проклинать даже тебя, а потому благословляю. Я оставляю тебя в полном здравии, при полном вагоне свидетелей – надеюсь, это послужит мне надёжным алиби на тот случай, если ты так и не найдёшь дороги домой, а вместо этого твоё тело найдут в какой-нибудь сточной канаве. Фамилии проводниц я записал – свидетели на всякий случай у меня имеются».
«Не оставляй меня, я больше не буду».
«А что в таком случае ты спрятала на груди – пропуск в лучшие времена? Больше и не надо. Будешь ты или не будешь – мне совершенно безразлично. Мне хватит и того, что ты шантажом заставила меня сделать с Викторией. На моём месте девять из десяти мужчин сделали бы тебя калекой на всю оставшуюся жизнь. Благодари бога, что тебе попался я, а не кто-то другой – твой труп уже собаки обглодали бы».
«Вот, вот, смотри! Доволен теперь?» - она достала какой-то клочок бумажки и изодрала его.
«Я ценю твою жертву – но это не тот листок, и солдатик ещё здесь; и, кроме того, это далеко не первый и убеждён не последний солдатик на твоём жизненном пути».
«А знаешь что? – она вошла в вагон и достала из его дипломата томик стихов. – Сегодня у него день рождения. Ну, не сегодня, но очень скоро. Давай подарим ему от нас с тобой эту книгу с твоей дарственной надписью и забудем о нём».
 «Подари ему себя, а я забуду о нём ещё скорее и без подарков с дарственной надписью. Мне не хватало только, чтобы вы прикидывались моими протеже».
Она в очередной раз ничего не поняла из последних его слов и, не найдя ответа, нахмурилась, изображая приближение очередного истерического припадка.
 «Если кому и надо поскорее забыть друг о друге, как о страшном сне – так это нам с тобой», - подвёл черту Армен, воспользовавшись её заминкой.
Она продолжала демонстрировать непробиваемую, тупую бездушность:
«Ну, не хочешь ты, я подарю её от себя. Мне ты её дашь? Это мой последний каприз».
«У тебя не капризы, а пакости. Сама пиши книги и раздаривай их потом кому хочешь. Мои – не для таких случаев и не для таких людей написаны».
«Можно я хоть побуду с ним на прощание?»
«Мне кажется, - собирая свои вещи, равнодушно заметил он, - это наши с тобой последние минуты, а у вас с ним впереди ещё много чего».
     «Чего это, например?»
     «Ну, например, поз». 
«Что ты такое говоришь? За кого ты меня принимаешь? Я тебе кто? – на её глаза навернулись слёзы. – Ты хочешь после того, что было, бросить меня на глазах у всех? Ты решил меня опозорить перед людьми? Хотя разве ты уже не поднял на меня руку?! И теперь ты будешь делать это каждый раз как мамка».
«Чтобы этого не было, тебе лучше бежать от меня как можно скорее и подальше – с этим солдатиком, с любым другим или сразу с целым стадом».
«Да я никогда не променяла бы тебя на него - он же ничтожество в сравнении с тобой!»
Поезд прибыл на очередную станцию. Армен сошёл на перрон и зашагал к вокзалу. Чтобы не отстать от него, ей пришлось укоротить расставание со своим солдатом до торопливых заверений в верности.
«Если ты так собираешься со мной обращаться, я не вернусь с тобой домой. Что скажет мамка, когда увидит тебя таким бурчащим, надутым индюком?»
«Мы прокатали две ночи не для того, чтобы от вокзала повернуть назад, во всяком случае, не оба».
Она с плачем уткнулась лицом ему в грудь: «Почему люди так жестоки?»
«По недомыслию - это, во всяком случае, единственное оправдательное объяснение твоего поведения».
«По-твоему, я тупая?! Я всего-навсего несчастный и обманутый ребёнок, страдающий из-за своей доверчивости! – очередная блестящая идея внезапно осушила её глаза. – Я возьму тебя к нему в деревню. Утрём всем нос!»
«Утирайтесь без меня. Я лишь доставляю тебя домой, а к этим или тем–сама выбирай».
Она уронила сумку, пустые, ничего не значащие слёзы снова побежали ручьями из глаз. Армен всё же решил не покидать её одну, без денег, посреди Сибири, и повёз домой к матери и нарвался ещё на один сюжет к книге, давший выход эмоциям и ставший пищей к размышлениям. Их подсадили в вагон, набитый азербайджанцами, возвращавшимися в Баку с сибирских нефтяных промыслов. Не успел Армен ужаснуться этому обстоятельству, как она уже устроила ему очередную головную боль, с самым сердобольным видом взявшись за лечение головной боли молодого азербайджанца из их купе. Она вообще не искала хахалей и приключения далеко, подбирая всё подряд. Молодой азербайджанец сидел, обхватив чёрную голову руками и раскачивался, слегка постанывая.
«Я дам ему таблетку от головной боли», – вскочила Алёна.
     Армен попытался воспрепятствовать:
 «Сядь на место. Тут таких как ты сердобольных целый вагон, обойдутся без тебя».
«Ты очень жестокий человек, а я не могу равнодушно смотреть на страдания людей!» - пафосно вскрикнула она и с таблеткой в вытянутой руке подошла к больному.
«Ну-ну», - пробурчал Армен, уверенный в том, что новых грязных приключений им не избежать.
После чудесного излечения больного, азербайджанцы всем стадом как один уверовали, что армянин везёт её куда-то силой, против её воли, что она не любит его, но как кошка влюблена в каждого из них. И опять вместо того, чтобы с радостью уступить её им, Армен встал в позу и несколько раз чуть не поймал нож в спину, пока ему удалось, спасая от очередного группового насилия, и, может быть, кое-чего и похуже для неё, выволочь мерзкую шантажистку из поезда в половине четвёртого ночи на каком-то забытом богом полустанке, который они сумели покинуть лишь на третьи сутки. Как бы там ни было, не знаю и сам, почему он это сделал, Армен довёз эту самую блудную и блудливую из дочерей к её мамке, которая явно больше была удивлена и огорчена её возвращению, чем побегу. Видимо, как философу и творческому человеку ему необходимо было увидеть воочию людей, взрастивших такое мерзкое существо. Творческое любопытство в очередной раз пересилило отвращение.
«Явилась, не запылилась. Мы и тебя уже не ждали, а ты ещё и хахаля за собой привела. А что постарше не было, только мои ровесники? Ну, хоть такой. Мне всё равно кому тебя сплавить. Берёшь её, чурка? Или он не твой? – что-то как чужой, сторонится».
«Что ты, мамка, это мой возлюбленный. Он Байрона и Шекспира в оригинале читает, а ты его чуркой обзываешь!»
«А мне по барабану или по этому, по байрону!»
По ней и впрямь было нетрудно догадаться, что она рада сбыть дочь с рук любой ценой, кому угодно, не лишь своему ровеснику, но и человеку втрое старше собственной бабушки. Говорила мамка одна, но встретило их всё семейство в полном сборе: отчим, насквозь пропахший топливом и маслами, с заскорузлыми пальцами тракториста, маленький, некрасивый, неказистый, толстенький и лысый; типичный работяга и подкаблучник, он угрюмо и виновато улыбался и невнятно бормотал себе под нос что-то типа того, что годами женишок больше подходит мамке, чем дочке, но, поймав взгляд жены конфузливо выправился:
 «Оно и лучше, что ты постарше будешь. Зрелый муж с такой скорее сладит, чем шалапут какой».
«Тут вы ошиблись, - возразил философ, - шалапуты как раз с такими управляются легко, а зрелые так обжигаются, что выгорают в пепел, а иногда даже пепла не остаётся».
«Так, - деловито вмешалась хозяйка дома, - иди-ка, отец, займись делом, огурчиков достань, водочки нацеди, неча попусту ерунду молоть и груши околачивать».
Тем часом Армену наскоро поведали, что в совхозе заправлял председателем несносно грубый мужик, матерщинник, к которому люди боялись соваться в кабинет хоть по делу, хоть без дела, предпочитая от греха подальше обходить его стороной. Мамка Алёны послала своего нового мужа к председателю как на расстрел. Коля, так звали отчима, зашёл в кабинет, низко склонив голову, в позе угодливости, боясь вымолвить слово. Когда он робко стянул со своей плешивой головы облезлую ушанку и поднял наконец голову, то увидел перед собой точное своё отображение в несколько увеличенном масштабе. Председатель-двойник самовлюблённо крякнул. Отчим Алёны сразу получил работу в колхозе, трактор и через три месяца трёхкомнатную квартиру. С тех пор этот главный эпизод в жизни семьи был обязательной, дежурной застольной темой. Двое детей от Коли, оказались такими же некрасивыми, как и их отец; к тому же сын был сутулым, а дочь прыщавой отталкивающе грубой. От них так же исходили резкие, неприятные специфические запахи. Но самый разящий наповал запах шёл от мамки-доярки: она пахла сеном, навозом и скотом, была во всех измерениях крупнее своего мужа, руки её были побиты экземой и  шелушились. Глядя на неё, становилось понятно, в кого её старшая дочь уродилась колодой. Когда она подошла к кухонному столу и взялась этими руками за разделку продуктов и приготовление трапезы, всё повидавшего в скитаниях гостя прошиб пот. Разговаривала мамка громким, грубоватым хриплым голосом с матом через слово, невзирая на присутствие постороннего лица, как, впрочем, и остальные члены семейства, бравируя грубостью и невоспитанностью, выданными за прямоту и простоту.
«Много нагуляла или прогуляла последнее, боса-гола явилась: корми, мамка, одевай. А за что тебя кормить, одевать? Какая с тебя корысть?»
 «Чего это боса-гола? Плохо приоделась, что ли? Не нравлюсь?»
 «А своё куда дела? Оно ещё Наташке сгодилось бы, пальтишко-то, почти новое! Так ты о семье заботишься!? Такая благодарность твоя, что вырастили и выкормили!? Послала тебя в помощь, а ты, этакая сучка облезлая, больных бабку с дедом на кобелей променяла. Боялась, что не успеешь нашляться, кобелей на твой век не хватит, кончатся на тебе!? То какая с тебя корысть, чтобы кормить тебя? – только ноги разбрасываешь по всем деревням, наслышаны. Ну, так, где разбрасывала, там сама и собирай. Опозорила мамку, все теперь в меня пальцем тычут».
 «Не ругайся, мамка. Что ты меня при муже позоришь? - он учёный, на пяти языках говорит и книги пишет, а ты при нём матюкаешься».
«А мне хоть при твоём, хоть при короле английском! Надумала мамку культуре учить!?»
Потом повернулась к Армену.
 «Ну, раз приехал, говори: зачем, за кем - будешь женихаться, али так слюбились? Если без благословения, то вот бог, вот и порог – бери сучку за ручку… Знаю я вас, интеллигентов! Мне своих голодных ртов хватает! Сватайся уже, а то мы даром что ли стол накроем? Чтобы как у людей. Али мы не люди?»
Философ не выразил согласия, но и не возразил, жаль стало тратить понапрасну слова.
«Зять так зять – было бы за что взять! – подытожила мамка, с радостью приняв его молчание за согласие. – Садись, значит, в голове стола, родниться будем».
 Отчим в радостном предвкушении выпивки, возбуждённо потёр руки:
«Эх, ма! Хоть раз дочка угодила!»
Падчерица явно стояла ему комом поперёк горла, и он счастлив был смыть её парой стаканов самогонки.
«Как рабочие люди с мозолистыми, рваными от труда руками, могли воспитать такую гадину? - подумал философ, с жалостью глядя на них.  – Видимо, в погоне за пропитанием им было некогда – и вырос сорняк: бездельница, и проститутка, и даже ещё кое-что похуже в одной особе. Но, кажется, я видел всё и более, чем достаточно».
     Как вежливый почитатель Байрона и Шекспира, он испросил разрешения вымыть с дороги руки прежде, чем сесть к столу, намереваясь тихо отбыть по-английски, не прощаясь.
     «Ему жениться, а он в уборную. – зашумела мать Алёны. – Теперь до завтра не поженитесь. Отец наш как закроется, то это музыкальная программа на час, а то и полтора».
     «Мать, ну чего ты при чужом человеке? – сконфузился Коля. – Ты сама тоже тот ещё музыкант – такую симфонию наведёшь, похлеще меня».
     «Какой он уже чужой? Пусть привыкает. Закрой дверь поплотнее, зятёк – мы уже на сегодня музыки наслушались, аж ухи болят».
     Предложение закрыть за собой дверь последовало как нельзя кстати. Армен закрыл дверь и, пользуясь суматохой, вызванной приготовлениями к нежданному торжеству, тихо выскользнул из квартиры.
     Несостоявшаяся невеста нагнала его на остановке, когда он сел в первый же проезжавший через деревню автобус.
     «Она за мной, трогай!»
Водитель не заставил себя долго уговаривать - рванул с места в карьер, закрыв двери на ходу.
     «Здесь таких хватает, их все знают. А эта - этакая сучка, из самых прытких да объезженных. И кто только её…»
«Знаю».
Водитель рассмеялся:
«Вижу, что знаешь, раз драпаешь от неё без задних ног. А ты везучий мужик: тут автобуса часами, а то и днями дожидаются».
«Вот ещё одно доказательство.- мысленно согласился философ с водителем. – Случайности управляют жизнью как никакая закономерность, и расправляются с нею также успешней, чем все писаные и неписаные законы вместе взятые»
Вослед неслись уже ставшие классическими причитания и вопли:
«Держите вора!», «Не уезжай! Я всё прощу!» и наконец: «Потом обратно не просись!»…
Наконец, уже пребывая в полной истерике, то есть привычном, естественном для себя состоянии, она возопила:
     «Всё, паразит! Теперь я тебя посажу! Напрасно я тебя пожалела! Чтоб ты сдох! Я тебе так отомщу, что и на том свете кровью плакать будешь! Думаешь: убежал – и всё на этом!? Нигде ты от меня не спрячешься!»…
Наконец, уже пребывая в полной истерике, то есть привычном, естественном для себя состоянии, она возопила:
     «Всё, паразит! Теперь я тебя посажу! Напрасно я тебя пожалела! Чтоб ты сдох! Я тебе так отомщу, что и на том свете кровью плакать будешь! Думаешь: убежал – и всё на этом!? Нигде ты от меня не спрячешься!»…
    «Я уже не знал, что и думать, амиго. – такими словами приветствия встретил философа художник. – Боялся, что дошло до беды;  что ты не нашёл в себе силы стянуть со своего горла эту удавку. Я-то считал себя менее выдержанным – и до сих пор всё в ярме».
«Друг мой, ты сам определил причину: ярмо можно терпеть всю жизнь, удавку нельзя – или ты от неё избавляешься, или она избавляет от тебя. Степень решительности определяется степенью отчаянности положения. И потом, не равняй твою Надежду и эту – не знаю как её назвать, чтобы не обозвать. У вас любовь и семья, а она привязала меня к себе угрозой наказания за несодеянное. Как бы ни относился к ней, я не мог покинуть без помощи несовершеннолетнюю, поступить с нею так же, как она поступила со мной».
«Не скажи. Ты помнишь, как они на удивление легко нашли общий язык, даже такая, как моя Надежда, и эта? Может, это означает, что все они недалеко ушли друг от друга, все дочери одной матери Евы?»
«Я сам наказал себя своей неуместной добротой».
«А как же теперь быть с Викторией?»
«По-видимому, женщина, ни худшая, ни лучшая из всех, не для меня. Но можно придти к ещё менее утешительному выводу: человек быстро теряет хорошее и очень долго не может отделаться от бесполезного и дурного. До беды дело всё-таки дошло, друг мой: я потерял остатки самоуважения, оказался хуже, чем надеялся. Я глубоко разочаровался в самом себе».
«Это означает, что Виктория к тебе никогда не вернётся, а эта маленькая гадина не оставит тебя в покое?»
«Именно так, если я ей это позволю. Я обезопасил себя от неё: выкрал у неё тетради с фотографиями и адресами её совладельцев, собрал о ней кое-какие пикантные сведения, и если она не оставит меня в покое, а она вряд ли сама угомонится, сразу же по её совершеннолетии я с ней сполна рассчитаюсь за всё, что мне из-за неё пришлось пережить».
В подтверждение их опасений зазвонил телефон.
 «Угадай с трёх раз, кто это?»
Философ поднял трубку, приглашая и художника послушать.
«Это я. - раздался в трубке голос Алёны. – А ты ещё тот, оказывается: наигрался с малолеткой – и в кусты?! Опозорил, кинул меня прямо на сватанье, при родных! А знаешь ты, что от тебя у мамки плохо с сердцем, а я беременна!»
«А я не беременный, и с сердцем у меня теперь, когда тебя нет рядом, всё в порядке».
«О чём это ты?»
«О том, что это не мои проблемы».
«А ты подлец!»
«А ты предпочла бы, чтобы я оказался дураком, конечно. Я был им, когда отбил тебя у стаи тобой озабоченных кобелей и принёс к себе. Женщина, которая хочет, чтобы у её ребёнка был отец, должна принять правило: быть верной одному, хотя бы для виду. Ты выбрала всех и сразу. И выбор твой был демонстративным. Я не претендовал на место среди твоих совладельцев, чтобы оспаривать теперь у них место отца твоих детей. Ищи усыновителей среди них, я вам не подхожу».
 «И этого старого импотента я любила!?Готова была родить от тебя ребёнка!? Можешь меня поздравить: я встретила мужчину своей мечты».
«Два метра, даже выше, белобрыс, артиллерист…»
«Откуда ты?… Ты продолжаешь следить за мной?»
«При твоём бесстыдстве ты безнадёжно, до невозможного тупа. Впрочем, бесстыдство с тупостью – этот лишь отображения друг друга. Я никогда, ни секунды не следил за тобой. Больше не звони», - Армен положил трубку.
«Ну вот, друг мой, теперь подобное будет повторяться часто и в различных вариациях».
И уже менее чем через пол часа она напомнила о себе, чтобы тупо и навязчиво повторить то, на чём её оборвали:
«Я никогда раньше тебя ни о чём не просила…»
«Что опять? О чём опять ты меня не попросишь?»
«На самом деле я не беременна – просто проверяла тебя на вшивость».
«По-моему, на вшивость уместней проверить тебя – это ты таскалась по подворотням, это ты –жучка подзаборная».
«Я проверяла тебя, - в своём стиле, истерично и настойчиво продолжала она, - никакого благородства, каким ты выхвалялся, в тебе нет».
«Ну, нет, так и нет, стало быть, и разговор окончен. Тебе-то что до моего благородства и до благородства в целом!?Благородство – для благородных. Для птицы твоего полёта небо – это подзаборная грязь».
Она торопливо оборвала его, чтобы закончить какую-то свою назойливую, как всегда ничего не значащую, но чрезвычайно важную для неё мысль:
«Но я благодарна тебе за урок. Если бы ты не повёл себя со мной как последний негодяй, я ещё болела бы тобой; я не ушла бы и загубила бы на тебя свою жизнь и не встретила того единственного, его: светловолосый красавец, молодой, 205 сантиметров роста. Я привезу его тебе показать».
Армену это осточертело, и он грубо оборвал её:
«Ты ещё не всё знаешь о моём благородстве. Если ты ещё хоть раз сюда позвонишь, я буду звонить вам каждый день и каждую ночь, и каждому, кто возьмёт трубку, буду рассказывать о твоих похождениях. Мало будет этого – буду звонить в правление колхоза, пока твои родители, скрываясь от позора, не сдадут квартиру и сбегут куда глаза глядят. Будет и этого мало, я сам заявлюсь и всю деревню обклею листами с твоим подробным жизнеописанием в красках. И это самое малое, что я для тебя сделаю, если… Не угомонишься, привлеку тебя за тунеядство, проституцию и шантаж – пока ты беременела, я тоже время зря не терял и подготовил на тебя все материалы для прокуратуры. Так что дерзай, у меня уже руки чешутся».
Она, видимо, не на шутку перепугалась.
 «Подлец! С этой минуты мы враги. И не преследуй меня! Забудь обо мне! И такому я чуть не родила ребёнка!»
«Вот мы и нашли наконец чем доставить друг другу удовольствие. Теперь будет вспомнить хоть что-то приятное. А забудешь в очередной раз – я напомню уже без всякой жалости и скидки на возраст. Детские игры кончены».
Ей удалось, казалось бы, невозможное: добродетельного по природе человека, философа, гуманиста заставить раскаяться в своей сострадательности и доброте и проклясть её словами:
«Лучше бы я дал тебе замёрзнуть!»
«Друг мой, - Армен налил коньяку себе и художнику, - я понял, во что влип, сразу же, как она пришла в себя. Когда она голая выскочила из постели, в её глазах не было ни капли девического стыда, вообще ничего девического и детского… как только я указал бы ей на дверь, она потянула бы меня в милицию. Надо было или всё до конца вытерпеть, или убить».
 «Не продолжай. Я знаю, что ты вёл себя так за неимением другого выхода. Но неужели этого не поняла Вика? И как ей объяснить после всего?»
Они выпили.
 «Она слишком много теряла, решившись на этот шаг, чтобы понять и простить то, что слишком очевидно походило на тривиальную измену. Унижение, какое довелось пережить ей из-за меня, невозможно забыть и простить. И главное: она всегда была в центре внимания мужчин и привыкла, чтобы мир вертелся вокруг неё, а не она вокруг кого-то, чтобы из-за неё страдали и за неё боролись, а не наоборот. Наверняка у неё всегда, даже когда я был в её глазах единственным и неповторимым, имелся выбор из дюжины-другой во всех отношениях более достойных претендентов, чем отвергнутый системой и обществом бездомный босяк. В тот самый миг, как я оскорбил её, я уже знал, что утратил её навсегда. Даже если бы она тогда осталась, наш союз уже был обречён на развал: я был уже никем в её глазах. На таких, как она, молятся; перед такими стоят на коленях; их не унижают. Я допустил в отношении Виктории то, что не прощается никогда. Я самое высокое унизил перед самым низким»...
Хорошего и плохого в сложившейся ситуации стало поровну: не звонила Алёна, не звонила и Виктория, но ситуация эта в любую минуту могла измениться в худшую сторону. Философ почти был уверен, что как только первый страх её попустит, Алёна ещё не раз перезвонит–пока же в этом не было нужды: хуже сделать ему она уже не могла; с другой стороны она вывела его за все пределы человеческого терпения, и теперь он в отношении её не ограничился бы лишь поучениями и вразумлениями; она почувствовала, поняла это из его последних угроз и трусливо умолкла. Больше ни пол её, ни возраст не позволяли ей рассчитывать на его снисходительность и поблажливость. Утратив вследствие произошедшего по её воле своё мужское самолюбие и человеческое достоинство, философ, что называется, озлобился, озверел и созрел по отношению к ней на ответное деяние, в равной степени бесчеловечное. Избавленный от её присутствия и звонков, он тщетно уповал хотя бы на один-единственный звонок Виктории, осознавая с бессильной горечью, что не дождётся его никогда, либо… то, что одно мгновение назад было слишком рано, лишь мгновение спустя окажется слишком поздно…
«Случилось то, что должно было случиться, - сознался он другу, - я обречён на одиночество; и ты тоже - рано или поздно…»   
                1981


Рецензии