Долгое неправильное имя

Часть первая. Эпиграфия

Использовал бумажку в туалете – повесь её обратно на гвоздик.
"Советы не умеющим читать"

СоТВАрил же ГАСподь...The Je Ne Sais Quoi.
"Я не знаю что"

И колбаса там будет, и сало, и коржики...
Юрий Коваль. "Алый"

Реальность не должна быть служанкой рассудка.
"Ёлки-палки, лес густой"

Нет, есть, видимо, есть что-то такое страшное в нас, что видимо
самым близким людям, и это "что-то" отвращает от нас близких людей.
Рамон Меркадер. "Мои встречи с Троцким"

Предмет должен выйти из строя.
"В помощь предметнику. Пособие для средних школ"

Недолгое правильно. Всё долгое неправильно. Хорош только
свежесорванный помидор, потом начинает портиться.
Иван Мичурин. "Дао дэ-дзин"

Не здоровый имеет нужду в больном, но больной в здоровом.
Немецкий журнал "Ярбух фюр псюхоаналитик унд псюхопатологик"

Да, просто смотря на этот стул, я не исчерпаю его бытие, но и усевшись на него,
я тоже этого не добьюсь. У реальности этого стула много глубоких уровней,
которые человеческий акт сидения никогда не исчерпает.
Грэм Харман. "Как потушить костёр, разожжённый с одной спички"


Часть вторая. Орфография

Это постоянно происходит. Ваня и Андрей – неправильные имена. Мы зовём их так из краткости и чтобы как-то называть. Ведь настоящие, долгие неправильные имена не всякий назовёт, да скажем прямо: никто их не назовёт – кроме написавшего, а нам какой от того прок? Если и назовёт, не услышим. Услышим, а не повторим. Сухая ворона сидит на ветке осенним вечером. Что неправильно? Если не знаешь, как было, не скажешь.

– Вот ты послушай меня, Ваня. Ты же не знаешь.
– Где нам дуракам чай пить, конечно.
– Нет, ты послушай, ты послушай меня, Ваня, чего я скажу! Я это и для тебя и для себя говорю, это важно для меня – проговорить что я понял, я недавно понял, а до этого был как и ты, и ничегошеньки не знал... В монахи зачем идут? От мира спасаться? Или мир спасать? Если мир спасать, тогда от кого? От дьявола? Это не в силах моих и ни в чьих это силах, он есть князь мира сего, это его мир, понимаешь? – так как же я его от него самого спасу?! Нет, тут другое, Ваня. Что если я ухожу от мира сего, чтобы спасти его – от меня? Что если во мне есть что-то, что для этого мира яд и погибель... Ну не совсем конечно погибель, но какой-то урон и, да! – соблазн, сбивание с пути неокрепших и легковерных овец, – вот как ты, Ванюша, ведь это я тебя с пути сбиваю, своими рассуждениями на пустом месте, а ты и уши развесил!
И вот я ухожу. И забываю о мире? Нет! Мир как был, со мной и без меня, он так во мне и остался. Мир забыл меня! Он забыл, потому что он не знал меня, он никогда не знал и никого не знает, он человека не видит, человек – не нужен миру, мир видит и принимает как метастазы человека его средостения, отношения и связи, которые растут между человеком и окружающим его миром во всё время жизни. Вот эти метастазы, эта болезнь, Ваня – и есть личность так называемая. Почему она так называемая? Потому, что она не существует. Нет сущности такой: личность. Есть интерфейс, маска, персона. Есть представление человека. Которое для удобства обращения принимается как личность. А её нет на самом деле, под маской ничего нет!
И всё это под соусом духовной жизни, которой тоже нет, которая невозможна – какая такая духовность в куске мяса? – и под гарниром культуры, а это просто система общепринятых запретов, не более, – и в обёртке социальной, насквозь лживой и временной, на время только, на это...
Но меня нет, меня и не было, но видимость – была, присутствие моё – было, моё представление, которое не я, – и вот и всё, Ваня, вышел я, и не был – а вышел, демонтировал средостение... для мира, – нет, – для спасения других человек.
А внутри всё то же самое...
И вот потому, запомни, Ваня, пустынники всякие, анахореты – они видят драконов всяких страшных и омерзительных, а на гражданке они точно так же видели голых баб, в таких, знаешь, позах, – раздвинувши ноги, ну и всяко... А это всё одно и то же, и даже у Диккенса, по-моему, в "Пиквике", женщину называют драконом, – случайность, конечно, только случайностей не бывает, – мимоходом называют и между делом... а это, Ваня, самые точные вещи, которые между делом, точнее не бывает. Женщина – дракон, конечно, в символическом плане, в представлении... то есть в бессознании! У них, несмотря на перемену обстановки и всей реальности, кардинальнейшую, Ваня! – ничего не изменилось в личности, то есть не в личности, личности не бывает, а в представлении "личности", в кавычках, вот на этой вот нейтральной полосе, где цветы неизвестно какие и для чего, и где Бог и дьявол спорят за человека. Человек праведник Иов – или не человек? Если пойдёт против Господа Бога – человек, а если смирится и воздаст хвалу, – за всё, Ваня, за всё, – тогда какой он человек, он – прах, и там ему и место. Дьявол это знает, и Бог – знает. А человек не знает, и должен узнать, но только знание это не принесёт ему ни душевного покоя, ни прибытка в этой жизни, да и не в этой... Потому, знание праха такой же прах и ничем иным не может быть, только прахом...
Берегись, Ваня, себя и только себя, одного, а от другого Бог убережёт.
– Ты маньяк, дядя Игорь.
– Андрей, дядя Андрей... А лучше – Фома... Фома Дидим. Молчи, не говори никому... что я тебе сейчас наговорил.

Постоянно происходит, одно и то же. Одну цифру взял в имени, или две цифры нарочно поменял местами – и всё, уже никто не узнаёт и сам не прочитаешь, приучен к прежним. Это сплошь и рядом. Имей люди смелость признать это, и страшная безработица постигла бы профессию лекарей. Лечить то, что не существует иначе как в виде набора цифр и букв, делать вид, что они читают цифры и знают буквы и что этот набор выражает смысл, или будет выражать, если только его немного подправить...

– Хотя почтмейстер был очень речист, – в раздумье произнёс Ваня, или как его там. – Ну, что тут можно сказать, коллеги. Что мы наблюдаем в данном случае.
Говоря, он переоблачался. Снял прежде всего штаны и надел их правильно, передом наперёд, а не назад, как были надеты. Надел чистый пиджак. Тот, зашлёпанный кашей и закапанный киселём по фронту, повесил на спинку стула, который перед тем перевернул, подняв, и установил ножками на пол. Хватит уже балансировать, встав одной левой (ногой? рукой? а что – есть разница?) на одну из четырёх ножек, как рыжий в цирке...
На голове он угнездил неизвестно откуда взявшуюся чёрную круглую шапочку, кипа не кипа, бархатную, чёрного понимаешь нет бархата. В глаза завёл испытательность и грусть глубокой мысли. И стал так похож, ну до того похож на... одного знакомого незнакомца, что так и подмывало обратиться к Ване уважительно и на Вы: Иван Михайлович...
– Разорванная речь. Псевдомонолог. Или вот как Сеченов назвал, смысловая опухоль.
– Согласен, – Фома решительно кивнул головой. – Идиот! Старушка-то не засвистела.
Его слова не понравились Ивану Михайловичу, судя по глазам, вот до чёртиков не пришлись. Но Иван не выразил своё неудовольствие прямо. А выразил косвенно. Именно, открыл карту и занёс в раздел "Назначения" новую запись, увеличить с сегодняшнего дня дозу до... Тут уже дела интимные, профессиональные. Нас они не касаются и касаться никак не должны.
– Причём тут старушка? Какая старушка? – спросила неподготовленная к таким оборотам, врач, а на отделении недавно, Блюма Вульфовна.
Андрей Фома обрадовался живому человеку и сразу отнёсся к ней, позабыв про Ивана Михайловича.
– А старушка это вот что, хотя тут больше часы. Часы больше, хотя часы я скушал. Я часы скушал, а он мне и говорит: верните часы, вещь чужая. Я не знаю, как это вообще получается, что они с часами ходят? Их бы по справедливости не впускать с часами. А также исходя из основополагающих принципов гуманизма, понимаешь нет. Ходят с часами, а потом вот такие вещи. Происходят я говорю.
От его объяснений Блюма Вульфовна вся как-то сжалась в кресле и вместе с креслом, хотя кресло привинчено к полу, как и вообще вся мебель в каморке, подвинулась поближе к окну, в которое куривший Иван Михайлович свесившись до пояса во двор что то кричал шофёру Фякину занятому с матами промывкой карбюратора и почему то называя того Фуякиным. У нас вы ещё и не такое увидите.
Та же Блюма. Она с большой любовью и нежностью относится к своей мадам Сижу и говорит о ней почти по Гоголю: "Ведь такая дура – а в целом составляет картину!" Более того. У всякой женщины обсмотрит внимательно эту часть тела, а случись, так и потрогает рукой : как у этой – так ли, как у меня? На улице постоянно оборачивается на женщин, то есть не на самих женщин, а на их пятую точку. И если попадётся хорошая, она приходит в настроение и потом целый день летает по отделению и всё разрешает всем...
– Клептунова я снял с пробега, – той порой говорил Фома сам себе и важно надувал щёки. – Ту-ру-ру! Ту, ту... ту-ру-ру!
Когда накричавшись на Фуякина доктор вернулся за свой стол, он застал там пациента за таким занятием: взяв из органайзера простой карандаш, ТМ, фабрика "Сакко и Ванцетти", пациент направил его острозаточенным грифелем прямо в глаз и смотрел не мигая, словно спрашивая себя: попаду с одного раза в зрачок?
Иван Михайлович выхватил карандаш и недолго думая переломил надвое... Половинки он выбросил в корзину.
– Доктор, вы как думаете, я болен? – горестно спросил пациент, вздыхая.
– Да.
– А вы?
– А я доктор, – отвечал как учили Иван Михайлович. И тоже вздохнул.
Прикрыв уцелевший глаз ладошкой, Андрей Фома другим глазом подмигнул ему:
– А знаете что?
– Что?
– Я в другом теле болен.
– Это как же?
– Я со штангой приседаю. Пять подходов, десять повторений в каждом подходе, – говорила Блюма в телефон, должно быть, своей подруге Сумме. – С засиживанием... Нет, уж ты реши – что тебе важнее, жопа или... Жопа, тогда – штанга. Ну с грифом приседай. Гриф тридцать кило...
Иван Михайлович и Андрей не сговариваясь посмотрели друг на друга. Потом на картину, которая висела на стене. На картине большое жёлтое солнце, тоже похожее на жопу, поднималось за стволами деревьев, ярко-оранжевых... "Шизофреник рисовал", – опять не сговариваясь, подумали они. Услышав тишину, Блюма Вульфовна через плечо глянула назад, в надежде, что мужики пялятся на зад. Но увидев, куда пялятся мужики, она скривила губы: "Один шизофреник рисовал – а двое смотрят!"
– Это основа всего, жопа, – такими словами завершив разговор с подругой, Блюма Вульфовна снова вернулась к реальности планового приёма больного.
– Тока эта, доктор... никому, значит, – внушительно сказал больной прямо в лицо Ивану Михайловичу. – Тока тебе, понимаешь... как мы друзья в одном учреждении проходим проверку.
Иван Михайлович вздрогнул на слово "проверка". "Андр-р-рюха... да ты чё..." Он тут же вернул в лицо исходное нейтральное выражение. Годы ежедневных тренировок. Это не с грифом от штанги приседать. Тут изначально жопа полная. Приседай не приседай.

А циферки, они бегут. Буковки – фр-р... фр-р-р! Летим! Летим! Цифр-р-р-блатт! Поток! Сущность проносится сквозь нас потоком, от нас не зависящая и нас не замечающая, одна-единственная сущность... а мы? Как же мы? А мы... что – мы? Получившие существование только на время прохождения, мы – помехи, мы шум в канале, свести нас до несущественных величин – техническая задача, и она решается. Здесь, в этом теле решается. Но есть, есть и другое тело, где человек не сводится к основаниям. Где он всегда то, что он будет, и не то, что он есть. И там он... А впрочем, нужно посмотреть – нету ли тропки какой меж дерев, неизвестно куда ведущей? Это с первых глаз только кажется, что нету, а она есть – она наверняка есть! Да вот же она, вот!
По тропинке, виляющей меж оранжевых деревьев, колесил на двухколёсном велике "Дорожный" доктор без халата, имея на багажнике монументальную Блюмку, она в страхе ухватилась за седло и закрыла глаза... На переднем колесе была "восьмёрка", и велосипед именно что колесил, постоянно сбиваясь и съезжая с тропки в траву. Пока наконец не свернулся передним колесом набок, и не упал весь тоже набок, опрокинув двух докторов в рощу, под лучами этого страшного жёлтого солнца за лесом... Солнце мёртвых, сказал бы при виде светила писатель Шмелёв Иван, да и плюнул бы и ушёл пить чай и курить трубку на мансарде в городе Париже, говорят, есть такой в другом месте.
Блюма Вульфовна закричала. Как любая девушка на её месте. Даже и не врач. Иван Михайлович, не зная как делается то, от чего велосипеды падают, автомобили разбиваются, а самолёты летят туда не знаю куда, и прилетев видят, что мир изменился и уже никто ничего не знает, сорвал первую попавшуюся травинку и стал её жевать очень сосредоточенно. Он сел и снял шляпу, и Блюмка глядя на него тоже сняла шляпу... Ну раз уж доктор не знает, так нам, недообследованным, самое дело закрыть глаза на это на всё и вернуться обратно в уютный кабинет, что с картиной на стене.

– Как, как? Я недослышала, – переспросила Блюма Вульфовна.
Она проявила настойчивость и характер. Ей эти сведения были нужны для работы. Для книги они были ей нужны.
– В другом теле, – повторил Андрей, делая таинственные знаки одной левой рукой.
Правая рука лежала на колене ладонью вниз и начинала дрожать мелкой, лишь посвящённым понятной дрожью.
– У вас что – два тела?
– У всех два тела. У вас, у него... у всех.
Андрей показал на Ивана Михайловича. Потом на себя. Потом на Блюму Вульфовну. И всё одной левой рукой.
– Объясните, не поняла, – сказала прямолинейная до ужаса докторица. – Я привыкла в форме доказательной, логично... Я всегда конспект... У меня брали на сессию. Вы так говорите путано, как будто много знаете. Многое знание мешает словам, путает слова. Логос – это вообще без слов. Иван Михайлович?..
– Да.
Чтобы скрыть от Фомы свежий синяк под глазом, он сидел другой стороной. И делал вид, что читает "Матрицу безумия". Андрей Фома стал объяснять Блюме:
– "Тиля" читали? "Уленшпигеля"? Помните, там этот маньяк? Он нападал в лесу на девочек и прокусывал им шею железной вафельницей. Он думал, что он волк, что он хищный зверь и это было его другое тело. Но оно было воображаемое, его не было на самом деле. Ведь шерсть на нём не вырастала, когда он обращался волком, и клыки не выступали, как у настоящего хищника. Поэтому приходилось обходиться железной вафельницей. А от неё следы как от зубов... Но он был не волк, он человек был. Просто на время вот это второе тело.
Иван Михайлович аккуратно лечил синяк пятаком. Старый, ещё советский пятак. Там есть медь. "Дрянь такая, – вздыхал Иван Михайлович. – Так садануть! Так и глаз можно высадить. Ну я тебе это не прощу. Волчица... мерзкая притом!"
– Я всё-таки не совсем, – сказала мерзкая волчица. – Ликантропия...
– Да не ликантропия! То есть, не только... Всё вообще, что вы... что мы называем психическими отклонениями, суть отклонения от нормы запретов. В ситуации безнаказанности. Никто не увидит, никто не узнает, никто не накажет. Пока нет ощущения безнаказанности, все паиньки. А в лесу, да на безлюдной дороге... ого! – Дидим засмеялся, хлопая себя правой рукой по колену. – Одно-единственное, простое "Господи помилуй" как работающая, активная ссылка на систему запретов – и всё, и можно вафельницу выбросить в кусты. Но человеку дай пошалить! Вся Библия об этом. Вы читали Библию? Это разве о Боге? Это о человеке! Будь моя воля – я бы студентам медицинских вузов давал на первой лекции Библию, пусть читают вместо этой нелепой "Матрицы безумия". Больше пользы. Запустить кодекс запретов – он же система ценностей в реальном исполнении – и всё на круги своя! Как пить дать! Запрет стережёт норму, а норма питает запрет. А что следы от каких-то зубов, так это рецидив и фантазия автора, ему же двойной галоперидол в одно место... и летальную дозу индийского дженерика – унутрь...
– И вафельницу в кусты, – вспомнила Блюма Вульфовна.
Она записала: "вафленицу". Подумала – и поправила: "вафленницу".

Долгое неправильное имя вещь необходимая. Вообще всё неправильное, всё из ряда вон и незаконное, эти все так называемые ошибки чтения – инстанции сознания, которые единственные получают независимый статус, ненадолго, правда... Выделяют личность из потока. Мир из неправильного построен и не должен быть. Всё что правильно, оно как было, так и есть вечность и неопределимое целое, ни тебе имени, ни тебе отчества... Где ошибка – там отец, и вот уже началось, пошла писать губерния и Николай Гоголь болезненно щурится в каморке в Риме – куда несёшься ты, и Русь ли? или вчерашний сон опять заступил место яви, тоже похожей на сон, так что нельзя понять – где сон вчерашний, а где сегодняшняя русская явь... Впиши недостающее в имя, и нет Гоголя. Сын отца не признал, а Смердяков – признал... В шутовское засунь гражданскую скорбь... сощурься – за Гоголя сойдёшь!

Ваня с удовольствием ел, аппетитно похрустывая, доставая из банки, огурчики "Дядя Ваня". Он уговорил рюмочку. Ещё там оставалось на раз, мысль об этом, что есть ещё, есть на раз, приятно согревала душу. Хлебушек ржаной из обдирной муки, Шуйской пекарни. В последние месяцы он полюбил такой. Опять же экономия. Сорок с копейками. А те другие по пятьдесят с гаком. Мелочь. Но в наше время так важна именно мелочь. Копейкой уже не прошибёшь, но иметь копейку необходимо: а вдруг война...
– Кто, Гоголь? А, Гоголь... Какой Андрей, Гоголь Николай Васильевич. Чего? На колесе "восьмёра" была уже... Мало ли чего она говорит... Была... Чего? Плохо слышно... Из какого Рима? Чуть глаз не высадила. Я говорю, без глаза чуть-чуть не остался... Предупреждать надо. Чего? Сейчас бумагу возьму. Подожди...
Положив на стол телефон, Иван Михайлович запустил руку в корзину и, пошарив там, выудил половинку карандаша и листок бумаги.
– Диктуй... Погоди, ч-чёрт...
На листке Блюмкиной рукой была нарисована жопа. Иван Михайлович, чертыхаясь, перевернул бумагу другой стороной.
– "В нашей основе лежит комплекс отторгнутости." Пишу, пишу... В нашей основе лежит комплекс отторгнутости, – повторил вслух Иван Михайлович.
Здесь он обнаружил, что карандаш не пишет. С карандашом вот что произошло, какая невероятная история, в эти буквально считаные секунды. Грифель загадочным каким-то образом от нажатия весь выдавился с противоположного тупого конца – колбаской такой, вот как бывает специальная космическая пища для космонавтов из тюбика. Разглядев такое неслыханное поведение карандаша, в условиях весьма далёких от условий космоса, Иван Михайлович забыл и про телефон и про всё на свете. А перевернув карандаш дырочкой к себе, дул в эту дырочку, дул, дул – и не выдул ничего оттуда, кроме звуков "Ту-ру-ру!" и "Ту-ту... ту-ру-ру!", которые что-то напомнили доктору, что-то знакомое, недавнее. Но вот что именно стояло за этими "Ту" и "ру", уже этого память не подсказала Ивану Михайловича, как они ни тужились, как ни...
– А! Чёрт! – опомнился вдруг Иван Михайлович. – Алё! Алё, алё... лё-лё-лё... (Какая зловещая тишина в трубе) Я вас алё, – вспомнилось дурацкое присловье бармена из старой "Кальки", и вот уж точно что не ко времени. – Алё-алё-алё...НА! Кручу я диск телефона, – в полном уже и окончательном отчаянии заявил в пустое место Иван Михайлович. – Отключился, чо-орт его...
Он не нашёл ничего другого, как – человек старого покроя, чего вы хотите – потряс молчащий телефон, хорошенечко. А потом ещё стал дуть и свистеть туда, то губами – вытянув губы хоботком, а то носом – одной ноздрёй, чередуясь: правая... левая... правая... Учёные муравьеды на спутнике связи небось уже от гомерического смеха описались, или вот-вот. Ну привык человек. Замена счастию. Подурачиться...
– Постой-ка, – опомнился Иван Михайлович вторично, и увидел, что немало прошло времени с того времени, как оборвалась связь и молчание трубы заместило все другие возможные и невозможные звуки, даже и те, которые слышны в том месте, куда все вообще звуки приходят в противофазе.
Он запустил другую руку в корзину для бумаг... Стараясь не подхватить новую Блюмкину жопу... И в короткий срок выудил из корзины вторую половинку карандаша. "Знаем, что знаем", – хитро подмигнув своему перевёрнутому отражению в крышке стола, подумал Иван Михайлович. Он уже слышал и знал, ещё до слуха узнал, что пошёл поток и этому делу нужно будет дать ход.
Зная что он ничего не знает и по одной этой причине не понесёт ответственности дальше корзины для бумаг, Иван Михайлович быстренько чиркал дымящимся карандашиком по бумажке... Чиркал он вот чего.

Мы бываем личностью, только если мы не захвачены потоком. Если противостоим потоку. Недолго. Всю жизнь. Поломка? Пусть. Сбой, выход из строя – на шаг или два, ошибка – вот! – ошибка чтения, самое главное! Ehyeh asher ehyeh. И всё! ("И всё-о-о...", – октавой сказал кто-то в ухе...) Бог говорит Моисею: "Я есть тот кто я есть". Я есть Сущий. Неверно! Ehyeh не означает "я есть", ehyeh – первое лицо единственное число глагола hyh, который означает "я есть" и "я буду". Соответственно и сакральное имя Yahweh, третье лицо единственное число того же глагола, не переводится как "Сущий", а переводится как "он есть" и "он будет". А кто этот "он"? Вот именно – кто? Кто тот аттрактор, который приводит к себе овец...

Я нехочу бытьжить житьбыть.
Отдельно быть отдельно жить.
Трамбука чука тарара.
Трамбука чука тарара.


Часть третья. Порнография

Напрасно, не надо было пить так много этого домашнего вина из можжевельника. Теперь будет гонять до утра... Марк Михайлович, вздыхая, и крадучись – не разбудить Софочку – спустил ноги на пол. Он нашарил на полу подле кровати старые шлёпанцы... Кровать не скрипнула и дверь не выдала Марка Михайловича, когда вышел он в освещённый лампами дневного света, бесконечный коридор второго этажа. В самом конце коридора на подоконнике выходящего на двор и помойку окна сидела особа с книгой на руках. "Самая читающая нация! – подумал Марк Михайлович, зевая во весь рот, как в давней молодости. – Не спится тебе... И чего читаем... чего-чего?!"
Глаза Марка Михайловича вышли из глазниц – как у рака, на длинных удилищах: дева читала... не "Одиночество в Сети"... и не "Цветы для Элджернона" какие-нибудь – а читала "Матрицу безумия"! Это, однако, того: предпосылка, подумалось ему как-то само собой. Так он и Софочке потом объяснял: всё само собой вышло, Софочка, всё этот Юнг – чтоб ему пусто было!
Полуночная читательница, заслышав шлёпанцы, подняла голову и опустила книгу, показав белое округлое в разрезе халата ("Ого... Это я удачно зашёл..."), она глянула на Марка Михайловича совсем не ласково, даже наоборот: этот взгляд правильнее было бы определить как выжидательно-враждебный... Низкорослый и кривоногий сатир, что вразвалочку подкатывал тем временем к девушке, с козлиной грацией и таким же рогатым бесстыдством, был враг и встретил то, что встречает враг, если покусится: отпор, и причём решительнейший. Известный лозунг русских на Бородинском поле: "Стоять и умирать" – вполне подошёл бы и в случае данного локального противостояния сил (добра и зла? ну предположим... для ясности, определённости некоторой), если немного подрихтовать чеканную формулу – например, так: "Сидеть и..." так далее.
Она не то, что как бывают худенькие немки, – кое-что есть! Словами гоголевского героя подумал Марк Михайлович. Он уже подходил к ней, привычным усилием вбирая живот. И даже не шаркая шлёпанцами.
"...С ежедневными Бородино-о-о", – пропел басом, на манер оперного нечистого духа, заполуночный аттрактор.

Безличный, безымянный – имён так много, что нет ни одного; равнодушный к существованиям, столь же безликим, но в отличие от него – временным, поток некоторых из нас разворачивает к себе лицом. В противостоянии мы получаем имя, мы получаем бытие. Сущность по-прежнему одна, но какая-то часть её получает лицо и некоторый образ, не потока, но своего места в потоке. И он в ответ, как бы снисходя, как бы истощаясь до величин, уже доступных если не познанию, то знанию, как бы в ответ говорит: Я есмь Сущий, Я есть тот, кто Я есть. Он будет как я – потому, что я буду как он, в образе и подобии. И всё, и только это, ничего больше этого. Больше этого только он – и там нет меня, аминь.

– Вы хотя бы удосужились... кавычки поставить в конце и в начале, – сурово сказал Марк Михайлович. – А то, знаете – чёрт те что... Посторонний человек может подумать... не знаю что.
– Так это не я сочинил, – ласково поглядывая то на доктора в халате, то на Блюмку с подушкой, сказал Иван. – Не могу изменять текст чужого авторства. Тем более неизвестного авторства: там в конце нет фамилии.
Доктор вгляделся:
– И в начале нет... крестик стоит только...
– Это не крестик, – ещё ласковее поправил его Иванушка, – это – дырочка... Я этот пасквиль который снял с гвоздика в... в одном месте. Когда в Богодедово ходили. Мы ходили в пятом классе в поход, всегда в поход водят в мае месяце, когда уроки закончились, вот и мы... А занесло невесть каким боком в самое Богодедово. Наверное, аномалия. А может, аттрактор.
Покосив немного левый глаз, он увидел, как Блюмка быстренько чиркает карандашиком на обороте пасквиля, видать, собираясь утром, опять забыла тетрадку с конспектом. Она писала, крупными неровными буквами: "А трактор..." Ну, правильно. Что же ещё может быть в деревне, как не трактор. Даже имя – Богодедово, теофорное имя – ничего не подсказало и на мысль не навело...
Да и какие мысли могут быть в голове на таком месяце! Разобраться, так жалко её. Ходит теперь как дура... А сама уверяет – подушку, мол, навязала под халат... по приколу типа... Всем известно, у них с доктором... И вот теперь на одиннадцатом месяце. И ещё прибавляется каждый месяц по месяцу. Н-да.
Так задумался, так проникся горестной долей Блюмки несчастной, что заплакал Иван...
– Заговорит сейчас! – крикнул ей доктор. – Нам каждое слово важно! Всё пиши! Эх... магнитофон отдал на свадьбу Мишке...
Сам подсел к Ивану, изобразив на лице профессионально-человеческий интерес. Иван размазал по щеке сопли – подумал – и на другой щеке размазал сопли! Сейчас он отчётливо, как никогда ясно сознавал свою роль в прогрессе медицины: пора, пора уже хотя бы перевести их в область ближайших возможностей... а там!.. Дух захватывает от этого "а там!.."
Дура Блюмка придумала подушку поправлять свою. Не нашла другого времени. Меньше надо верить докторам – не придётся подушки подвязывать под халат! Всё этот Юнг – чтоб ему пусто было...
– Родился я в семье простого крестьянина в одна тысяча восемьсот семисит сёмом году, – для Блюмки громко, чётко отделяя слова, начал Фома.
Его остановили: это не надо, это есть в истории... сразу философия.
– Ага... можно, значит? Ну, лады... Тогда это, – отнёсся он к Блюме Вульфовне. – Слово "эпистемология" пишется не так, как у вас написано, а через "с" и через "т". А у вас там через "з" и через "д".
Блюмка вспыхнула:
– Я ещё вообще не писала! И вы и не говорили!.. Чего вы сразу...
– Я, это... запустивши глаз в будущее... проекционно, – оправдался Дидим.
И чтобы уж совсем и окончательно унять неприятное ощущение и дрожь от этого чёртова будущего, встал и низко, в пол, поклонился ей... А заодно и доктору, чтобы не обидно.
Кланяясь, он наглядел под ногами махонький гвоздик и, перекинувшись с Иваном – брать не брать? ну конечно бери! – незаметно для эскулапов гвоздик подхватил, и в рукав! Найдём применение. Гвоздю всегда дело будет.

"Не списывай, Петров! Подумай сам!
Куда ты смотришь? Не давай, Смирнова..."
Ну как не дать? Она давать готова.
Давай, Смирнова. Сняв, по волосам
(что сняв?) не плачут (прочитают дети).
Им зорями гореть. А что же нам?
Смотреть, как догорают. На рассвете
сгореть в тоске, с печалью пополам.
А что Петров? Смирнова? Где они?
Всё куры строят, не сводя засосов.
А удовольствие есть гвоздь, сказал философ
Шестов, – а ну, Смирнова, зацени!

– У неё были большие и круглые, такие вздёрнутые, сосочки вверх, всё как надо, – увлечённо рассказывал Иван. – Самостоятельные! Я ей и говорю, Ритка, Ритка, да ты без лифчика ходить... Ой, ой-ой, что это я, – перебил его Дидим, – повело нас не в ту степь, – извините!..
Чёрт за спиной Ивана посмотрел на Фому грустно. Скосоротился – та-кая картинка... пропала... бли-ин. Ну так не всё же тебе лунорогий на чужие картинки надрачивать. Пора бы уже и свои завести. Философ... Шестов!
– Да, так вот. Онтологически я мёртв, а жив я исключительно в эпистемологическом плане... гм-м, – Иван против воли – а что тут сделаешь, навязчивость – заглянул в конспект: а-га... всё верно. Доскажу и введу вот этот гвоздик, сперва доктору... в глаз... затем-с Блюме Вульфовне в...
– Про философию хотели, – пискнуло откуда-то оттуда...
– Да-да, именно что про..., – подхватил доктор. – Расскажите, когда и с какой целью вы проникли в деревню Богодедово в одна тысяча девятьсот сорок первом годе (так и сказал – годе), чтобы сжечь конюшню?
– Ты говоришь, – подтвердил удивлённый Иван.
– Та-ак... (быстро) Виделись с Шеллингом перед отправкой?
– Нет, – Иван продолжал удивляться.
Чтобы сохраниться на плане присутствия, он заглянул одним глазком и через плечо в конспект и с удовлетворением отметил, что Блюмка, верная себе, транскрибирует "Шеллинг" как "шиллинг".
– Мы были заброшены, нас забросили с целью, – сказал Иван.
– С парашютом?
– Без. Без парашютов. А и зачем забросили-то, – Иван опять чёрта увидел, – ждали нас там в Богодедове что ли? ждали? вообще не ждали! как снег на голову свалился я в этом Дедобогове, три тысячи бронзовых крепостей охраняли меня – с быстротой молнии помчался я оттуда! Э-эхх... у-у-у! Видал я это Мухобогово!..
Он откинулся на стуле – со всего размаху, молодецки ухнув, хлопнул рукавица в рукавицу: эй, ямщик, гони-ка к "Яру"...
– Ничего карандаш не пишет, – с сомнением сказал Марк Михайлович. – Пишешь одно, получается совершенно другое!
Он поднёс карандаш к губам и с силой подул в него, с такой силой, что даже свистнул...
– Вы на свет поглядите, – помог Иван медицине. – Иногда, точно... показывает.
Доктор понёс было карандаш к глазу, и глаз уже прищурил наготово – да вовремя опомнился, сказал "гм" и выбросил негодное средство в корзину под столом.
– Китайские, ничего не показывают, – с раздражением сказал он. – Я уже забыл, вы собственно по какому вопросу?
– Часы ваши съел, – напомнил Иван, – хотел бы вернуть...
Доктор испугался:
– Не нужно! Время относительно, это-то то вы понимаете?
Иван кивнул с горячей готовностью.
– Если бы не боялись мы видеть вещи таковыми, каковы они есть, а не такими, какими являются, тогда узнали бы, что вся наша так называемая реальность есть BDSM-служанка тупого, ограниченного и самодовольного рассудка! Реальность не может, не должна быть служанкой рассудка.
Иван разозлился...
Он злился всегда, когда трактовал об отвлечённых предметах, держал базар по понятиям, и не потому, что такие понятные на тракте, ясные, прямо голые понятия в реальности – уж там чья она служанка или содержанка – не находят себе однозначного и адекватного соответствия, – это бы ещё ничего, – а он потому злился и махал рукой, что друг Горацио пишет совсем неплохо и что умер Алый а плакать в четвёртом часу ночи над вымыслом это попахивает уже Пушкиным...
Жёлтый сад за спиной Андрея Ивановича разрастался как чайный гриб. Не по часам а по минутам. В этой экспансии запрещённого болезненного цвета было что-то завораживающее. Всё за тринадцать минут! Вы подумайте-ка, вы – поймите, ведь всё это быстро делается и происходит так что и глазом не успеешь моргнуть а уже... всё и произошло. Квантуем, квантуемся. Эйнштейн, уж на что умный, опытный пациент, а и он сказал: квантовая теория это чёрт-те что! Никакого соотношения не имеет, никакой корреспонденции с реальностью так называемой.
– Так идёшь, ползёшь куда-то – ветер, холод, мороз пробирает до изнанки костей, а ты бредёшь куда-то, думаешь: ну ничего, вот приду – там обрадуются, там... напоят горячим, там... и скажут... А пришёл – и никто тебя не ждёт... Никто не радуется, вообще ты никому не нужен и не известен. И не убил ты никого и вроде не ограбил. Но ты – гад. Ползёшь-ползёшь, под ногами только путаешься. Один наступит, другого жвакнешь, или там – шип пустишь по-змеиному... ползёшь! Куда-то... А все только: да пошёл... да не мешайся, да кто его вообще сюда... у него мать уборщица, отец шофёр! Светлая видимость в далёком переде ведёт как передача дальнего света через пространства и времена. Впереди светло, там тепло, там – рай... А пришёл – и нет ничего. Рай там остался, откуда вышел... выполз... эх, да чего говорить...
– Ну это сложно, сложно это: выстраивать отношения, – сказал доктор. – Отношения... мда...
Доктор покивал головкой, сложно, всё очень сложно, запутанно...
– Принимать чужие правила, предлагать свои. Что-то отстаивать, от чего-то отказываться. Это ведь... жизнь. И здесь нельзя так: расступись, море – говно плывёт...

Не здоровому нужен больной.
Не ребёнок играет с детьми.
Но крылатый за каждой спиной.
Но не каждому скажут: лети!

И не каждый поймёт наугад,
для кого и зачем эта речь.
И получишь, разгаданный гад,
в поцелуе запрятанный меч.

Автор героя из пейзажа – выписыва-ет... вы-пи-сы... а его там, может, и нет и не было! Чтобы что-то сформировать, надо форму принять – извне принять, как вот писатель Платонов, кажется, идею советовал. Идея, говорит, это такая вещь, такая – и места в кармане не займёт много, и есть не просит, а сама завсегда ко всем услугам и забесплатно! Вот она какая идея. И она не есть испорченная идея, как ты её попользовал, значит, – это у Платонова писателя, – а как у золота было семьдесят девять протонов ровно, было и осталось, так и наша идея, форма – агент другой формы, и уже та другая не редуцируется и не портится... вот оно как умные-то писатели пишут – Платоновы, – Платонов Андрей, а не Дмитрий. Это к примеру.

– Гора с горой сойтись сойдутся, а человек с человеком никогда. Это правда, но это не вся правда, – Иван заложил руки за голову, сцепив пальцы, и потянулся – с хрустом, как будто не сидел на жёстком стуле в кабинете врача, а лежал вольготно раскинувшись где-то на пляже, под сенью девушек-волейболисток. – Предметы вообще не могут общаться непосредственно. Поясню. Общение основано на принципе со-вмещения двух предметов. Они со-вмещаются. Чтобы получить что-то общее, они должны со-вместиться. Это очевидно. Теперь дальше. Дальше, целое не совмещается с целым. Совмещаются части целого. Предметы со-вмещаются частично. Тоже очевидно. Дальше – внимание, внимание, велик и могуч русский язык и богат на двусмысленности! – для того, чтобы получить этот статус предготовности к общению, предмет должен выйти из строя.
Он оглядел присутствующих сияющими глазами школьника у доски – так вот же оно, решение!
– Чувствуете?
– Да, – сказал Марк Михайлович. – Чувствуем. Но дальше, – молю, – дальше!
– Выйти из строя, – повторил Иван, смакуя выигрышное место, жалея расстаться с выигрышным местом, – да-с, из строя выйти... Он должен – сломаться! То есть, став частью целого и так обрести индивидуальность, будучи непригоден к функционированию в этом состоянии – должен что? Получить починку!
Иван снова осиял взглядом медиков, представителей самой гуманной профессии.
– Могут общаться только вышедшие из строя предметы. И только выйдя из строя. Ну потом это всё в память... сохранится, обработается, почистят там. Пользуйтесь! Общайтесь... В пределах корреляционной решётки, – Иван помрачнел...
– Так-так, решётки, – ухватился Марк Михайлович за новое слово, и Блюмке мигнул: пиши, вот это вот – пиши...
– Человек существо трагическое, – сказал Иван.
Он плюнул на пол.
– Трагическое, трагиче... А вот про решёточку-то... что там у нас с коррекционной решёточкой? – не отставал доктор.
Иван иронически посмотрел на него.
– Всё бы вам корректировать, – сказал как плюнул. – А не дрова корректируете, корректировщики, – живых людей...
Он плюнул по-настоящему.
"Расплевался-то, – зашептал чёрт, – ты не на крещении... чего отрекаешься, от кого?.. На Страшном суде все твои плевки святой ангел представит на рассмотрение, на чистом белом рушничке..."
– Ой, да не смеши ты, – отвечал Иван. – Схлопнется, и всё на том. "Страшный суд"... Просто, схлопнется всё. А кстати, сколько легионов у тебя в подчинении, маркиз Галоперидол?
"Сколько есть, все они мои", – ответил тот и поспешно ретировался в западную часть потолка, где у них гнездо.

Индивидуальность – сломанное целое. "Сломанность" сообщает вещи новое качество, даёт избыточность, выводит из целого ряда. Ремонт, починка. Возвращение в социально приемлемое "целое". Чистой воды профанация и обман. Да съешь ещё этих мягких булочек.


Часть четвёртая. Эпитафия

– А про пейсмейкерный механизм вам Блюма Вульфовна всё расскажет, – сказал Фома. – А лучше Наталья Петровна. Когда их из роддома выпишут. А я, значит, про решётку?
– А вы про решётку.
– Хо-ро-шо, – в раздумье сказал Фома. – Hor-ror-шо-о-у, – повторил он уже другим голосом. – У меня в лесу, – он решился, – кошки. За... сколько... четырнадцать годочков – четыре кошки. И вот – хожу... Там и холмиков не видать, всё позаросло, сгладилось, съёжилось. Но – стою, думаю... Вот это и есть она. Вторая рамочка. Окончательная. Общая для всех. Все ведь помрём.
– Так.
– Существование взято в рамочку от первого до последнего крика. Типа, – Иван покивал на стену, где лыбилось оранжевое светило как ненормальное, – картина... И тут уже не скажешь, как во времена Средневековья, во-он он я – в массовке, обернувшись плащом неузнанный стою! Автор, то есть. Нету! – вдруг раздражившись, крикнул Фома, – нету...
– А первая?
– Чего первая?
– Первая рамка.
– В картине их четыре, – предупредил Фома. – Но я только о двух! Не имею права! Разглашать! Подписка...
Он засунул руку в карман и вынул мятую серую бумажку, на вид салфетку, на которой и впрямь просматривались какие-то каракули. Вынув салфетку, Фома доктору показал её – а в руки не дал... да тот и не взял бы: уж больно вид... непрезентабельный.
– Куда можно выбросить?
– А в карман, – помог доктор.
Подписка вернулась на место.

Умные люди говорят, вообще есть всего две вещи: человек и всё остальное. Он стал ***ть Блюму Вульфовну. Потому и мы говорим, человек тогда становится человеком, когда он осознал своё от мира отличие. А отличие это – непреодолимое. Огромного размера дистанция. И это человек осознаёт тоже. А осознав это, получает тень на всю свою дальнейшую жизнь. Тень есть тоска, причём смертная. Ибо смертен человек. См. выше: холмики. Получив такое неудобное для жизни пугающее знание, а это происходит довольно рано, в юном ещё возрасте, а теоретически в момент производства на свет, человек мыслящий получает как бы окаймляющее его и отделяющее от мира – поле, или сетку, или – вот как нам больше нравится называть – решётку. Решётка эта не простая, а корреляционная. Это решётка взаимодействия с окружающим миром, через корреляты органов чувств. Ведь известно, что прямой контакт невозможен между предметами, а возможен опосредованный, и вот это средостение и есть корреляционная решётка. Буферная зона. Свойства предметов на самом деле корреляты, и принадлежат не предметам, а органам чувств человека. В решётке всё и происходит. Вся жизнь в решётке. В буфере обмена. Держись на поле боя, держись за буфера.

– Это, признаться, для меня совсем неожиданно, – признался Иван Михайлович.
– Ничего! Вот дай вы подписку... о неразглашении... я бы такого наговорил вам – на десять Нобелевских премий хватит!
– О неразглашении?
– О неразглашении.
– Нет, на это я пойтить не могу! И вы не уговаривайте! Сказано, "нет" – значит, "нет"!
Не своим голосом Иван Михайлович крикнул и сам удивился. Он опомнился... Ночь, никого нет – а сидит на стуле человек в белом халате и кричит в телефонную трубку. То-то там небось эти... марсианцы со звезды радуются, руки потирают свои многочисленные... Сколько у них – пять, шесть?..
– Или восемь, – вслух подумал доктор.
Но тут уж перепугался ещё больше, и трубку повесил.

Жалок человек. Жалко человека. И груб, и глуп, и всё тянет на зуб – а жалко... А почему, непонятно. Было бы понятно – не было бы жалко?
Не было бы этой жалости,  не было бы ничего.

Скворец держался за ветку, сперва одной левой, затем одной правой. Взялся двумя сразу... Перевернулся в воздухе, ай скворушка шельмец! – ухватился было головой – да сорвался и полетел вниз. Вот он летит – и скворчит, и скворчит, и скво...
А мы за ним! Спасём! Тоже упадём.


3 января – 3 февраля 2020 г.


Рецензии