Мечтающая гувернантка

Это было недавно. Буквально еще вчера я помню ее, сбегающую по ступенькам эскалатора в царство Аида с модной сумочкой на плече. Стук ее решительных каблучков создает болезненные вибрации в моем сердце, и я невольно волнуюсь и робею, словно влюбленный мальчишка, едва успевая за нею, прячась за спинами колонн и прохожих и боясь только одного — своего постыдного разоблачения…
Благо, она всегда куда-то спешила, не оглядывалась по сторонам, и не обращала никакого внимания на полный безграничного преклонения взгляд того, кто уже давно готов был пасть к ее священным стопам и целовать каждый напедикюренный пальчик. О, если бы Бог был милосерден ко мне, то с каким бы трепетным чувством я целовал бы эти алые ноготки, так умопомрачительно, едва сдерживая сознание, весь дрожащий от предвкушения, точно умирающий от голода гурман во время трапезы своего последнего изысканного блюда…
Что было в ней такого особенного? Беспечная молодость, налитые живительным соком формы? Пожалуй, нет. Ей было уже около сорока, может, чуть больше, и за плечами висел многолетний брак с занудным, невоспитанным мужем, и она по привычке все еще тянула эту ненавистную лямку, воспитывала его таких же невоспитанных детей, и, конечно, день ото дня ее изматывал быт в маленькой хрущевской квартирке на окраине города. Я честно любил ее, и не было ни одного дня, ни одной ночи, чтобы я не вспоминал ее каштановые волосы, ее белую шею с чудесной родинкой на изгибе, этот строгий требовательный взгляд, эти тонкие невульгарные губы, обещавшие мне море блаженства… Может быть, тогда меня пленила та непредсказуемая опасность, которая обычно идет нога в ногу, когда имеешь дело с замужней женщиной? И да, и нет. Я отчетливо понимаю, что в таком зрелом возрасте женщины наиболее опасны для мужчин, ибо знают себе цену и знают, чего хотят. И я смотрел на нее с замиранием сердца, украдкой, почти не моргая, боясь пропустить нечто важное и ощущая по всему телу, как жаркая барабанная дрожь пробивает меня насквозь. Упорно, с охотничьим терпением, как хищник, затаившись в укрытии, наблюдает за беспечными играми и повадками своей жертвы и ждет удобного момента, чтобы наброситься, застав врасплох, так и я пытался разгадать по этой бледной мимике, по тем степенным жестам и колыхающимся позам, которые она принимала, о чем она мечтает. Да. Скорее всего, меня поражала ее мечта, мечта разочаровавшейся в укладе своей привычной жизни женщины, которая назло и вопреки всему не сдается и целенаправленно ищет всякую случайную возможность своего спасения.
Очевидно, эта новая работа давала ей именно тот спасительный глоток свободы, и каждый раз я любовался, как она, садясь на свободное место в вагоне или встав над поручнями, с каким-то упоением закрывала глаза и тихо улыбалась, а ее красивое лицо озарялось в тот миг некой мечтательностью. Я видел, как она в своих мечтах облизывает и даже покусывает губы, так увлекали ее эти таинственные образы. Все это было для меня сильно сложным и запутанным ребусом, но я все же смог разгадать его в течение нескольких дней маниакального следования за нею едва приметной тенью. Мечтающая гувернантка… Так я окрестил ее тогда, безошибочно угадав род рабочей деятельности.
Еще у нее были точеные аккуратные щиколотки, выглядывающие из-под полов длинной шерстяной, напоминающей монашеское одеяние, юбки, и даже большой золоченый крестик на груди. Да, она могла позволить себе и такое, и в этой религиозной правильности, бывало, меняла положение ног с таким кротким величием, что однажды, когда я уже почти решился действовать и заявить, что так продолжаться больше не может, и даже присел напротив, собираясь прочитать «Отче наш», то, к своему большому стыду, не мог промолвить ни слова и лишь утешался мыслью, что объект моей молитвы так и не взглянул на меня.
Сейчас она жила на два дома, связанных между собой двухчасовой дорогой метро, общественным транспортом, пешим ходом. Она работала гувернанткой пять дней в неделю, иногда ее приглашали в выходные и праздники, и она соглашалась с нескрываемой радостью, но не потому, что за это ей неплохо платили, а потому, что там ей было комфортно чувствовать себя счастливой. Каждый раз, оставаясь наедине с пятилетней дочерью хозяина, а это была белокурая чудесная девочка с голубыми глазами, она обучала ее французскому, азам арифметики и игре на пианино и мечтала о своем несбыточном счастье… В такие моменты она забывалась и забывала, что никакая она вовсе ни гостья в этом богато убранном доме, и даже ни гувернантка, берущая почасовую оплату наличными в иностранной валюте. Она представляла себя родной матерью для этой, на удивление, послушной и способной девочки. Драматизма ситуации добавлял тот факт, что в том первом доме ее ждали одни мальчишки, но не такие послушные, не такие талантливые, и не такие красивые и умные… О них она предпочитала вообще не распространяться и на расспросы самой девочки, какие у нее дети, любит ли она их, и почему бы их, собственно, не пригласить сюда однажды в гости, отвечала уклончиво. Под вечер же, когда в фойе появлялся настоящий отец ученицы, галантный мужчина в самом рассвете сил, щедрый и великодушный, с приятным пробором уже начинающих седеть волос, гувернантка и девочка отрывались от пианино и спускались вниз. Хозяин же всего этого великолепия обычно поворачивался спиной к швейцару, гнусавому степенному старичку в ливрее, чтобы тот смог снять с его плеч тяжелое каракулевое пальто, и нежно трепал свою дочь по кудрям, расспрашивая, как прошел день, и что нового та выучила сегодня. Этот ритуал с расспросами и трепанием головки продолжался ровно столько, пока сама гувернантка не спускалась вниз, отец ученицы деловито протягивал вперед руку и благодарил за оказанную услугу, небрежно доставая из портмоне несколько хрустящих купюр. Он никогда не считал их, и они всегда были новенькие, точно наглаженные, а она никогда не говорила «нет» и представляла себя в эти мгновения его любимой женщиной, матерью его дочки, в конце концов, женой, весь день ожидающей приход своего мужа, и едва сдерживалась, чтобы не броситься ему в объятия.
Однажды, когда такое стремление стало настолько невыносимым, она стала растерянно объяснять отцу своей ученицы, что для развития музыкального слуха лучше подходит акустическое пианино времен Первой мировой войны, чем напыщенный синтезатор. Он же, нахмурив брови, всерьез ответил, что раритетную вещь покупать — это как выбирать себе жену, либо она должна быть безупречна и невинна, либо до тебя ее имели только короли. И она выслушала это с достоинством, но потом, осознав жестокий намек в свой адрес, расплакалась. И ее еще долго успокаивали, предлагая поочередно то глоток Perrier, то превосходное виски, и в тот вечер она решительно набралась. Несмотря на час пик, ее работодатель даже лично вызвался отвезти ее домой на своем шикарном кабриолете. Но она так испугалась, что он, узрев убогие, ободранные стены ее квартала, охладеет к ней, что предпочла еще какое-то время отбиваться от настойчивых уговоров, пока окончательно не захмелела и не заснула в одном из антикварных кресел в стиле Людовика ХVI. Когда же она пришла в себя и стала оглядываться по сторонам, словно поруганная девица после бурной кабацкой попойки, пытаясь вспомнить события последних часов, то за высокими трехметровыми окнами светил растущий месяц, а под теплым мягким пледом, заботливо наброшенным на нее, трепетно билось ее сердечко. О, с каким упоением она слушала, как где-то в полутьме серебряного тумана потрескивают остывшие угли в камине, и еще долго притворялась спящей, когда-то кто-то бесшумно на цыпочках спускался по лестнице, чтобы не потревожить ее чувственный сон…
Наутро ей дали заслуженный отгул, и она провела его дома раздраженно сложно, с убийственной тоской, считая каждую минуту до новой долгожданной встречи с этими великолепными лепнинами и гардинами из разноцветной вуали и органзы, и этими невидимыми, хозяйскими поцелуями, жар от которых еще тлел на ее оголенных плечах и требовал ветра. В конце концов, она предпочла уехать в центр, лишь бы не попадаться на глаза мужу и детям, не видеть заеденный быт своей прошлой жизни, и, шатаясь без дела по бутикам, подбирала какие-то нелепые подарки для своей ученицы и ее прекрасного папы. Когда же она вновь перешагнула запретный порог, то не смогла решиться ни на что, и все эти подарки так и остались лежать нетронутыми в ее пакете, который она благополучно забыла на обратном пути домой где-то в одном из переходов в метро. Тогда я еще сделал попытку догнать ее и окликнуть, но она даже не обернулась, и мне ничего не оставалось, как взять эти подарки себе и потом при свете уличных фонарей разглядеть их. Там были детские платья, игрушки, много конфет, и я даже был зол на нее за то, что она не передарила эти сладости своим детям. Но больше всего меня расстроила маленькая шкатулочка. Помню, что она была обтянута красным бархатом, и в ней лежали серебреные запонки, очень изысканные и стильные. Я еще тогда с горечью подумал о ее обманутом муже, который не мог позволить себе раз в год даже вторые брюки, а тот великосветский завидный мужчина, которому первоначально предназначались эти статусные побрякушки, невольно вызвал у меня припадок ревности и даже ненависти.
Кто он был, я не знал. Но думаю, что он был вдовец, хранивший траур долгое время и никого не подпускавший к своему истрепанному невзгодами и в раз осиротевшему сердцу. Портреты покойной жены, наверняка, висели везде, где только можно, в каждом уголку этого преступного дома, а все ее личные вещи в спальне, будь то наброшенный на стул халат или разнообразные косметические принадлежности на стойке перед зеркалом, оставались в таком положении, будто почившая была жива и только совсем недавно покинула дом. Да, и сама девочка говорила о своей маме в настоящем времени, что сильно сбивало с толку окружающих и самого хозяина. Конечно, его единственной дочери требовалось время, чтобы смириться с утратами и осознать действительность, но это время неприлично затянулось, а никто из взрослых так и не делал никаких попыток разубедить ребенка в неотвратимости смерти. Лишь раз гувернантка на своих уроках, проигрывая Баха, упомянула Бога. Бог, по ее выражению, был скуп на чудеса и всегда требовал от человека страданий. Она так и сказала девочке, показывая ей правильное положение пальцев на клавишах:
— Il t’humilie, il te fait souffrir, ma petite. (Он тебя уничтожает, заставляет страдать, моя малышка).
Но какие бы ни были нелепые устои, прочно укоренившиеся в сознании сплоченных в несчастье людей в силу определенных обстоятельств, овдовевший после кропотливого поиска и работы с кадровыми агентствами, наконец, нашел то, что искал. Он нашел строгую, рассудительную, разбирающуюся в правильных вкусах и, главное, живую красивую женщину, которая никогда сама не зайдет за четко обозначенную ей красную линию и будет всегда действовать по инструкции даже в критической ситуации.
— Я бы хотел, — сказал он своей гувернантке при первом знакомстве, — чтобы Вы чувствовали себя у нас, как дома, и ни в чем себе не отказывали. Но при этом руководствовались исключительно здравыми мотивами.
И она действовала, приняв все близко к сердцу, и незаметно даже для себя самой стала новым неофициальным членом этой пострадавшей семьи, заполнив все сквозившие пустоты и материнской лаской, и вниманием влюбленной женщины. К тому же, мечтать ей никто не запрещал, и я не знаю, догадывался ли хозяин всего этого великолепия, что то, что произошло в тот хмельной вечер между ними, было вовсе не сиюминутное сближение двух одиночеств, а нечто большее и серьезное.
Потом его девочка заболела, и он попросил свою гувернантку пожить на время карантина у них в доме, и она, самоотверженная женщина, круглыми сутками носилась у кровати больной, не зная ни минуты покоя.
— Le vent du 21;me si;cle! C’est fou! (Ветрянка в 21 веке! С ума сойти!) — вздыхала она тяжело, глядя, как быстро ползет ртутный столбик на шкале градусника.
Девочка лишь слабо улыбалась, окруженная такой материнской заботой. Эта болезнь сблизила их, связала какими-то горькими микстурами и вечерними сказками, и однажды, очевидно, в бреду горячки, она даже назвала свою гувернантку мамой, что тронуло их обоих до слез.
— Мамоn… Vous ;tes la meilleure au monde. (Мама… Вы самая лучшая в мире) — прошептали ее жаркие губы.
— Ma pauvre enfant, vous tremblez (Моя бедная девочка, Вы вся дрожите…) — поправила подушку больной гувернантка, сама вся дрожащая от избытка переполнявших ее сердце эмоций и состраданий.
Потом она забилась куда-то в угол, у камина, и пыталась понять, что же все-таки с ней происходит, глотая горстями успокоительное, и гнусавый старик-швейцар трижды бегал за стаканом воды. Жар от огня обжигал ее до боли, но она намеренно тянула к нему руки. Ей чудилось, что теперь и она подхватила горячку, и мечтала, представляя печальную сцену, как ее и эту маленькую девочку хоронят в одном общем гробу, а убитый горем хозяин дома стоит над ними и плачет, поправляя каждой головные венчики…
— Сударыня, Вас зовет Лиза, — трогали ее осторожно за вздрагивающее от тихого плача плечо, и она моментально вскакивала и бежала к больной, и стук ее каблуков по ступеням оглушал осиротевшие залы мрачным, убийственным эхом.
Скорее всего, ей было невдомёк, что данная болезнь не так опасна, как кажется на первый взгляд, что недуг ветрянки проходит обычно сам собой, требуя от окружающих лишь терпеливого ожидания своего истекания. Но беспокоящаяся и сильно растерянная женщина в такие минуты отвергала всякую надежду и, подбегая к тихой постели, смотрела на уже начинающуюся поправляться девочку глазами, полного ужаса. Возможно, ей казалось, словно собственные дети лежали у нее штабелями в полном беспамятстве, и она не знала, что собственно с этим делать, и подолгу требовательно и настойчиво разговаривала с докторами, слезно требуя у них всей правды о болезни. Она была убеждена, что ее жестоко обманывают, что девочка смертельно больна, что «le pauvre b;b; est sur ses derni;res jambes…» (бедный ребеночек находится на последнем издыхании…).
— Что Вы, что Вы! Наберитесь терпения, — отмахивались от навязчивой гувернантки светочи медицины, — и никаких очистительных клизм!
И каждый раз, путаясь в коридорах, они искали повод спешно покинуть дом, но она бежала за ними следом и громко кричала «Quand tout ;a sera fini?» (Когда же все это закончится?). Стоит сказать, что все это продолжалось довольно долго и порой доходило до смешного абсурда, если бы не было так грустно. В конце концов, сам отец девочки, лично ставший свидетелем некоторых нелицеприятных сцен в своем доме, в какой-то момент сжалился над бедной женщиной и вызвал для этого исключительного случая из-за границы специалиста по пандемиям. И тот в присутствии всего консилиума лично заверил гувернантку, что девочка выздоровела и может снова приступить к обучению. И радости не было предела, и Лиза и ее нареченная мать, не стесняясь избытка чувств друг к другу, обнимались и целовались, а потом две недели подряд, самозабвенно и без устали разучивали и играли «Les moulins de mon coeur» (Мельницы моего сердца). Именно тогда, играя в четыре руки со своей toujours plus belle ma;tresse (ненаглядной учительницей), девочка призналась…
— Papa veut vous ;pouser, madam. Dommage que vous soyez d;j; mari;e (Папа хочет на Вас жениться, мадам. Как жаль, что Вы уже замужем).
Это был гром среди ясного неба, и гувернантка, точно застигнутая врасплох и оглушенная этим внезапным ненастьем, все еще продолжала играть, едва совладая с собой. Но ее руки так дрожали, что она сбивалась с нот, и как она потом мне признавалась, только великая французская музыка спасла ее от неминуемой гибели, ибо в тот момент она осознала реальность и ту жесточайшую невозможность, которую требовали от нее обстоятельства.
— Mon tr;sor, il est impossible d’;tre compl;tement heureux s’il y a une personne malheureuse dans le monde (Мое сокровище, невозможно быть полностью счастливой, если есть в мире хоть один несчастный), — сказала она, внезапно вскакивая и чувствуя, как неведомая прежде сила гонит ее прочь, словно лютый ветер сорванный лист.
— Quoi, vous partez d;j;, ma;tresse? (Куда же Вы уходите, учительница?) — окликнули ее в тумане нового утра, но она уже неслась без оглядки, казалось бы, навсегда порывая с порочным кругом.
Что же происходило с мечтающей гувернанткой, когда вдруг ее мечта стала обретать реальные черты, и мужчина, в которого она была тайно влюблена все это время, наконец, собирался сделать ей предложение? Почему она поспешила сразу покинуть этот дом, почему не умерла от счастья, услышав новость из непорочных уст своей Petite?
Все это оставалось загадкой даже для меня, стороннего печально вздыхающего наблюдателя, и в тот раз, когда меня самого закружило этим внезапным вихрем, когда я упал на ковер таких же осенних листьев и долго не мог понять, что это было, она милосердно склонилась надо мной…
— Ne jamais faire obstacle ; une femme amoureuse, (Никогда не стойте на пути влюбленной женщины, — сказала она, протягивая свою руку в белой замшевой перчатке, и я поднялся, пытаясь преодолеть смущение, и только в кафе за чашкой согревающего кофе, пришел в себя.
— Vous savez, mon ami, il y a tellement de mensonges dans le monde, et si peu de femmes d;centes. Je dois tout confesser ; mon mari, tout. (Вы знаете, мой друг, в мире так много лжи и так мало порядочных женщин. Я должна во всем признаться и покаяться мужу, во всем).
— Но в чем же? — недоумевал тогда я. — Вы же ни в чем не виноваты…
— Да, не виновата… — облизала она губы. — Разве может, женщина быть виновата в том, что любит другого?
Она проникновенно посмотрела на меня с какой-то слабой надеждой на понимание, и слезы капали с ее щек прямо в дрожащую в ее руках чашку.
— Поймите, Вы, наконец! — воскликнула она. — Когда чья-то жена и мать всю жизнь мечтает о любви и вдруг ее находит в другой семье, на стороне, и там ждут ее и лелеют, разве она виновата в этом? Вы скажете сразу, что такая женщина тварь, что она должна в зачатке задушить это опасное во всех отношениях чувство… Нет, нет, не делайте из себя благородного мудреца. Я вижу по Вашим глазам, что Вы уже ненавидите меня, считая последней шлюхой, и все потому, что я сделала свой выбор не в Вашу пользу. Вы, сторонние мужчины, всегда будете солидарны с моим горемычным первым мужем, а того, кому я отдала свое сердце, будете считать вором и подлецом…
— Но я такого не говорил, уверяю Вас, — даже испугался я ее проницательности, но она махнула на меня, как на безнадежного.
— Я должна все рассказать ему, поблагодарить за пятнадцать лет брака, за все, что он дал мне, сказать честно, как Вам сейчас в глаза, что никогда никого не любила, думала, что любила, но не любила, а сейчас люблю, но не его и ни Вас…. «А как же дети? — спросите вы в унисон. — Ты о них подумала?»
— Да, а как же дети? — повторил я, неловко пожимая плечами.
— Детей я заберу с собой, но, если это невозможно, если они станут для меня предметом шантажа или еще каких-то препятствий, я отрекусь от них, как бы мне не было невыносимо больно. Знайте, я буду мстить, и месть моя будет ужасна. И как видите, я уже мщу заранее…
Потом она привстала, показывая всем своим видом, что инцидент исчерпан, и она намерена идти сейчас на ковер к мужу, а я остался, выкуривая сигарету за сигаретой, полагая, что больше не увижу ее живой.
Когда же она вернулась домой, измотанная, выдохшаяся от чрезмерного бега, опустошенная, никакая, то было слышно, как в крохотном зале стучат настенные часы, подаренные много лет назад на свадьбе кем-то из давно забытых свидетелей. Тишина угнетала ее, и решительность, с которой она шла на плаху, оставляла ее с каждым ходом секундной стрелки. Ей вдруг почудилось, что Бог, который всегда отличался излишней жестокостью к ней, на этот раз отнял у нее все, что она имела и не ценила прежде. Удары секундной стрелки все громче и громче беспощадно звучали в ее ушах, и она, покачиваясь, точно пьяная, пошла по какой-то нелепой инерции на кухню, не раздеваясь, и, открыв там морозильник, где уже месяца два лежал кусок замороженной баранины, стала рыдать и плакать над ним, точно это был еще живой неразумный ягненок…
— C’est comme conduire un agneau ; l’abattoir (Это как вести агнецев на заклание), — говорила она, опустив покрывшийся льдом кусок мяса в кастрюлю с холодной водой.
Затем она включила газ, но спичка зажглась не с первого раза. Потом она принялась за очистку овощей, ей не хватало по рецепту зелени, и она нашла ее бурный рост на подоконнике в земляных горшочках в спальне. Там же стояла маленькая лейка, наполненная водой. Ее муж, имея тягу к садоводству и вынужденную потребность в экономии семейного бюджета, зимой выращивал укроп и петрушку… И она печально улыбнулась, представив его, страдающего бессонницей, брошенного на две недели, в одной пижаме, тапочках и ночном колпаке с этой маленькой пластмассовой лейкой…
— Un temps pour d;raciner… (Время собирать урожай…) — прошептали с горечью ее порочные губы.
Приготовление пищи на скорую руку так увлекло ее, что она не заметила, как порезала от неосторожных движений палец, приняв сначала свою кровь за свекольный сок. Потом она услышала, как со скрипом открывается дверь, и как заходят с улицы ее шумные мальчики. И она бросилась к ним, точно ястреб на голубков, и долго целовала их каждого, вглядывалась, точно раскаиваясь и вымаливая прощение, в их глаза, а дети глядели в ответ с каким-то недоумением и жались друг к другу, не зная, что делать. Потом зашел и ни чего не подозревающий муж, отряхиваясь от мокрого снега, тоже удивленный скорым приходом жены с работы.
— Salut… — сказала она едва слышно, сквозь сжатые губы, и с видом раскаявшейся блудливой псины слезно припала к нему.
Он вдруг всё понял, но вместо гнева и скандала, простил ее и заплакал, и, глядя на плачущих родителей, мальчики также всхлипывали, припав к ним.
Потом она ушла, обещая любить и навещать, сбежала туда, где ее ждали другие, не лучшие и не худшие люди, и всё, что осталось в памяти у этих напуганных переменами мальчишек, были эти резкие, французские слова, смысл которых они узнали лишь со временем, со всей горечью и печалью.
— Lavez-vous les mains tout le monde, passons ; table. Allez. Allons-y…. (Мойте руки, к столу, давайте, идите же…)
А тогда они еще в смутной надежде, что их строгая мать помирится с их расплакавшимся отцом, шли к столу, голодные и покорные, невольно вдыхающие ароматы наваристого бульона.


Рецензии