Проездом на каторгу

Дорога из Петербурга в Сибирь через Тверскую, Ярославскую, Костромскую, Вятскую и Пермскую губернии едва ли не с возникновения северной столицы получила метафорическое, но довольно точное название второй Владимирки. По аналогии с более древней дорогой в том же направлении, воспетой еще Ванькой Каином и запечатленной Исааком Левитаном.
Некоторое количество поэтических строк найдется и для второй Владимирки, если правильно их локализовать. Например, у Николая Алексеевича Некрасова, делившего свою жизнь между Петербургом и Ярославлем:

Скоро попались нам пешие ссыльные,
С гиком ямщик налетел,
В тряской телеге два путника пыльные
Скачут … едва разглядел…

Подле лица – молодого, прекрасного
С саблей усач…
Брат, удаляемый с поста опасного,
Есть ли там смена? Прощай!

Ожидать ответных стихов, да и каких бы то ни было путевых очерков о дороге на каторгу даже от профессиональных писателей, понятно, не приходилось.
Лишь через пять лет после отправки Федору Михайловичу Достоевскому разрешили написать брату Михаилу Михайловичу: «Помнишь ли, как мы расстались с тобой, милый мой, дорогой, возлюбленный мой? Только что ты оставил меня, нас повели, троих: Дурова, Ястржембского и меня, заковывать. Ровно в 12 часов, то есть ровно в рождество, я первый раз надел кандалы. В них было фунтов 10 и ходить чрезвычайно неудобно. Затем нас посадили в открытые сани, каждого особо, с жандармом, и на 4-х санях, фельдъегерь впереди, мы отправились из Петербурга. У меня было тяжело на сердце и как-то смутно, неопределенно от многих разнообразных ощущений. Сердце жило какой-то суетой и потому ныло и тосковало глухо. Но свежий воздух оживлял меня, и так как обыкновенного перед каждым новым шагом в жизни чувствуешь какую-то живость и бодрость, то я в сущности был очень спокоен и пристально глядел на Петербург, проезжая мимо празднично освещенных домов и прощаясь с каждым домом в особенности. Нас провезли мимо твоей квартиры, и у Краевского было большое освещение. Ты сказал мне, что у него елка, что дети с Эмилией Федоровной отправились к нему, и вот у этого дома мне стало жестоко грустно. Я как будто простился с дитенками. Жаль их мне было, и потом, уже годы спустя, как много раз я вспоминал о них, чуть не со слезами на глазах. Нас везли на Ярославль…»
Декабрист Иван Дмитриевич Якушкин (1793-1857) также вспоминал о расставании на дороге с женой и детьми: «Мы провели вместе ночь на станции между Ярославлем и Костромой. Тут я узнал о смерти моей матери, и жена моя передала мне несколько ее писем, в которых она просила меня нисколько не беспокоиться о ней, уверяя меня, что ее здоровье несравненно лучше прежнего, и молила бога, чтобы он дал мне силы нести крест мой. Наконец, наступил час решительной и вечной разлуки; простившись с женой и детьми, я плакал, как дитя, у которого отняли последнюю и любимую его игрушку.
В Костроме мы переменили только лошадей и продолжали наш путь, проезжая в сутки более ста верст. Но в Вятке с нами случилось что-то похожее на происшествие. Около почтового дома, в котором мы остановились, собралась большая толпа народа, и все усилия фельдъегеря разогнать ее остались безуспешны…»
Друг Якушкина, декабрист и владелец усадьбы Давыдово Кологривского уезда Михаил Александрович Фонвизин (1788-1854) в первом же письме из Сибири описал жене встречу на дороге с ее отцом и своими крестьянами: «Свидание с твоим папинькой, нежное, сострадательное его участие тронуло меня до глубины души… С каким чувством видел я привязанность к нам добрых давыдовских людей, которые со слезами прощались со мною».
Декабрист Александр Михайлович Муравьев (1802-1853) о том же: «В Тихвине, недалеко от Петербурга, несмотря на побои фельдъегеря, народ с непокрытыми головами желал нам счастливого пути. То же произошло в Ярославле. В Костроме, пока перепрягали лошадей, один молодой человек, оттолкнув наших стражей, ворвался в комнату, где мы находились, и сказал нам: «Господа, мужайтесь, вы страждете за самое прекрасное, самое благородное дело».
Как видно, не так уж «страшно далеки» от народа были вышеперечисленные, как впоследствии их представляли некоторые для самоутверждения.
С другой стороны, долгий путь предоставлял и время для размышлений.
Сосланный в Вятку в конце апреля 1848 года и не вспомнивший в Костроме незнакомых ему Александра Николаевича Островского и Алексея Феофилактовича Писемского Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин через два десятилетия в очерке «Годовщина» написал: «Я помню, как мы приехали в недавно выгоревшую тогда Кострому; с каким остолбенением рассказывали нам о бывшем там пожаре; я помню, как мы перевалились наконец за Макарьев (на Унже), как пошли там какие-то дикие люди, которые на вопрос: нет ли что поесть? – отвечали: - Сами один раз в неделю печку топим!
Помню леса, леса, леса…
Помню, что когда мы въехали в эту непросветную лесную полосу, я как будто от сна очнулся, и в голове моей ясно мелькнула мысль: да! это так! Это иначе и быть не должно! Одной этой мысли достаточно было, чтоб я вышел из моего нравственного оцепенения и понял мое положение во всем его объеме.
Я понял, что все это не сон. Что я сижу в тарантасе, что передо мной дорога, по которой куда-то меня везут, что под дугой заливается колокольчик, что правая пристяжная скачет и вскидывает комьями грязи… Не таинственным миром чудес глянули на меня леса макарьевские и ветлужские, а какою-то неприветливою пошло-отрезвляющею правдою будничной жизни».
Александру Ивановичу Герцену (1812-1870), которому из вятской ссылки высочайше было разрешено дважды навестить родителей и, соответственно, по второй Владимирке четырежды пересечь всю Костромскую губернию, это запомнилось навсегда: «Для того, чтобы описывать путешествия, надобно по крайней мере съездить в пампы Южной Америки, как Гумбольт, или в Вологодскую губернию, как Блазиус, спуститься осенью по Ниагарскому водопаду или весною проехать по костромской дороге…»
Перевозка осужденных, заметим, осуществлялась наиболее дешевым способом, чтобы любое улучшение происходило за их счет, как было в 1864 году с отправленным на телеге Николаем Гавриловичем Чернышевским, который, по словам его двоюродной сестры Евгении Николаевны Пыпиной (1835-1909), «верст за 300 отсюда он купил себе экипаж, из-за которого столько толков и неудовольствия вышло здесь, и спокойно доехал до Тобольска».
Ссыльных и политкаторжан при этом в каждой губернии передавали под расписку губернаторам, о чем вспоминал, к примеру, еще декабрист Николай Иванович Лорер (1794-1873): «Тогда же мы узнали о строгой инструкции, полученной фельдъегерем насчет нас. Вот главные ее пункты: две ночи ехать, на третью ночевать; не позволять нам иметь ни с кем ни малейшего сообщения; кормить нас на деньги, отпущенные правительством, на каждого по 75 рублей ассигнациями; не давать нам отнюдь никакого вина, ни даже виноградного, в каждом губернском городе являться к губернатору…»
В Костроме декабристов встречал также находившийся под следствием, хоть и по другому делу, Карл-Вильгельм Иванович Баумгартен (1768-1831).
О том же повествовал бывший гласный Черниговского губернского земского собрания (1868) и мировой судья (1869) и председатель съездов мировых судей (1879) Черниговской губернии, а впоследствии один из создателей кадетской партии Иван Ильич Петрункевич (1843-1928), за сочинение земского адреса царскому правительству сосланный в город Варнавин Костромской губернии в апреле 1879 года: «В Кострому мы прибыли уже вечером и, верные инструкции, жандармы повезли меня прямо в дом губернатора. Появление мое в ярко освященном вестибюле губернаторского дома в сопровождении двух жандармов произвело необыкновенную сенсацию. Губернатор давал в этот вечер у себя бал, и должен был как раз в это время начаться съезд гостей, в число которых я приглашен не был…»
Костромским губернатором тогда был выпускник пушкинского Императорского Царскосельского лицея Николай Ефимович Андреевский (1822-1889).
Его подразумевал и сосланный за неблагонадежность следом за Петрункевичем в город Глазов Вятской губернии студент Владимир Галактионович Короленко (1853-1921): «Спускался мягкий ласковый вечер, когда с пристани мы подъехали на двух извозчиках к губернаторскому дому в Костроме. Нас ввели в прихожую и заставили дожидаться его превосходительства. Из окна этой прихожей была видна широкая аллея прекрасного густого сада… Через четверть часа жандармам вынесли бумагу, и мы вшестером отправились пешком через весь город в тюрьму. Это опять была «экономия». Мы, конечно, могли бы потребовать извозчиков, но закат был чудесный, и мы не прочь были пройтись пешком, сократив таким образом тюремный вечер».
И далее: «Проходим через площадь… Памятник торчит какой-то. Колонна, наверху бюст в мономаховой шапке; внизу, у основания колонны – какая-то фигура, во весь рост, в сидячем положении.
– Чей памятник? – спрашивает молодой жандарм.
– Сусанина, – отвечает сторож.
– Это кто же? – обращается опять тот же жандарм к унтер-офицеру.
– Сусанин, – отвечает тот, – Кострому который спас. Не знаешь разве?..»
У Короленко находим и описание костромского участка второй Владимирки: «Дорога, лесок больше по сторонам. Ухабисто. Всю ночь шел дождик, лужи, рытвины. Все же станция мелькает за станцией и не заметишь. Одна смена картин чего стоит, да и кое-когда разговоры послушаешь не тюремные, увидишь хоть проездом что-нибудь интересное. Первая станция (Дровянская) 17 верст. Интересного мало. Вторая Антипинская. Ямщики просят на чаёк. Не даем, да и просят хоть назойливо, но без особенной надежды на успех… Завод разрушенный встретился на 38-й версте за Костромой. Забор с каменными колоннами, в глубине виднеется разрушенное наполовину каменное здание. Всюду пробивается зелень, поглощающая остатки построек. Винный завод был, оказывается… Станция Судиславль (заштатный город), потом Дубровская (73 в. от Костромы) … Вот и самый Кадый, не то городок, не то деревня. Станция, впрочем, хорошая, - комната большая, вроде гостиной; зеркало, горшки с цветами… Дорога хорошая, веселая. Лес стал крупнее (у Костромы лесишко плохой все, мелкий). Через реку какую-то переправлялись (забыл название). Паром. На другом берегу лес стоит высокий, темный… Под вечер уже к Макарию (Макарьев – уездный город) подъезжать стали. Недалеко от Макарьева переправа через Нею-реку… В Макарьев въехали. Город довольно большой…»
Наибольшие страдания на второй Владимирке пришлось испытать приговоренному к двенадцати с половиной годам каторги и вечному поселению в Сибири и отправленному туда в декабре 1861 года Михаилу Илларионовичу Михайлову (1829-1865), судя по его «Запискам»: «Затем Каменев показал мне маршрут, которого сначала никак не хотел вынимать, потому что не велено, и я увидал, что меня повезут дорогой, которой я никогда не езжал, - именно на Мологу, Ярославль, Кострому, Вятку, Пермь и т.д.
… Зимняя дорога шла Волгой. Вскоре после того, как мы выехали, поднялся ветер, не особенно сильный, но со снегом и поднял небольшую метель. Мы преспокойно задремали, никак не воображая, чтобы, едучи по льду реки, можно было, даже при сильной метели, сбиться с дороги. Но это именно случилось.
Когда кто-то из нас проснулся и тотчас разбудил других, мы стояли над полыньей. Ямщик не знал, что делать и где дорога. После долгих поисков он решил, что мы не по той дороге едем, и повернул назад. Потом он еще раза два ворочался и наконец с самым твердым убеждением заявил, что дорога найдена и что теперь остается до станции не больше половины пути… Ночь была довольно темна, но скоро на снегу можно было рассмотреть чернеющие строения, а за ними белеющую церковь. Это был – снова Ярославль… Явился почтосодержатель, какой-то отставной офицер, и распорядился, чтобы с нами отправился провожатый с фонарем… Если бы не это плутанье, поутру могли бы мы быть в Костроме, но были только в Нерехте, а Кострому проехали только в середине дня… Спать приходилось мне сидя, и это еще более утомляло меня. Протянуть ноги – значило только подвергнуть их холоду. И так они у меня беспрестанно зябли, несмотря на толстые и теплые сапоги. Как ни старался я укрывать свои кандалы, они быстро холодели; холодели и кольца, которые, как когти, охватывали мне ноги, и ноги начинали ныть и тосковать».
Полгода спустя, когда его соратники Николай Васильевич и Людмила Петровна Шелгуновы решили отправиться к нему в Нерчинский рудник, в ночь перед их отъездом Некрасов записал для Михайлова стихотворение «Рыцарь на час» и добавил: «Редки те, к кому нельзя применить этих слов, чьи порывы способны переходить в дело… Честь и слава тем – честь и слава тебе, брат!»
Вторая Владимирка, собственно, и свела уже больного Михайлова в могилу.


Рецензии